Генерал Лафайет – герой великой революции, герой американской войны за независимость, седой, голубоглазый, живой, диктовал своему секретарю Лавассеру письма, в то же время осторожно рассматривая тонкие листки папиросной бумаги, на которых Базар и Манюэль сообщали ему сведения о деятельности южнофранцузской карбонады. Лафайет входит в состав секретного комитета вместе с Буонарроти, Манюэлем, Базаром и четырьмя другими представителями не угасшего, но тлеющего европейского карбонаризма. Манюэль сообщал Лафайету: «Наши друзья потерпели поражение в Петербурге. Дымящаяся кровь русских героев поднимается к небу».
Раздался стук в дверь.
– Разве никого нет в вестибюле? – спросил Лафайет.
– Кажется, я забыл запереть входную дверь, – сказал Лавассер и распахнул кабинет Лафайета.
У входа стоял человек с желтым лицом, измученный, с воспаленными глазами, с кольцами седых волос на висках. В руках был синий лист бумаги – только что вышедший «Монитер универсаль».
– Что вам угодно? – спросил Лавассер.
Вошедший смотрел мимо него. Он видел перед собой только Лафайета и по глазам стремился определить, узнает он его или нет. Наконец он переступил порог и, в полном изнеможении бросившись на ближайшее кресло, прохрипел:
– Генерал, я – Николай Тургенев!
Лафайет быстро встал, бросил взгляд, мгновенно понятый Лавассером, и подошел к Тургеневу. Подошел близко-близко, положил ладонь на подлокотник кресла и взял Тургенева за руку.
Лавассер удалился, плотно закрыв дверь.
– Ну, ваши друзья погибли! – сказал Лафайет. – И едва ли скоро можно будет начать снова, – добавил он шепотом.
Тургенев дышал с трудом. Лафайет отшвырнул его руку и сказал:
– Ну, успокойтесь, и поговорим о деле.
– Мне нельзя оставаться в Париже, – сказал Тургенев.
– Конечно, нельзя, – ответил Лафайет. – Вы должны уехать сегодня. Знает ли русский посланник о вашем прибытии?
– Нигде по пути я не оставил никаких адресов. Никто мною не интересовался.
– Посмотрим, – сказал Лафайет и развернул трубку из папиросной бумаги. – Вас ищут по Италии по распоряжению австрийского канцлера – князя Меттерниха; от Неаполя до Белинцоны подняты на ноги все жандармы и вся полиция. Вашим братьям угрожает смерть.
Этого Тургенев не мог вынести. Он закрыл глаза и впал в беспамятство. Лафайет молча ходил по комнате, потом сел за стол и стал писать. Он писал быстро на больших листах почтовой бумаги один и тот же текст. Он просил принять Тургенева, оказать ему гостеприимство «как человеку, заслуживающему всякого внимания». Четырнадцать писем стопкой лежали на столе. Написав адреса, Лафайет вышел в другую комнату и пригласил Лавассера.
– Будьте добры, друг мой, запечатайте эти письма. Я не решаюсь звать врача. Никто не должен знать об этом визите. Предоставим природе северного гражданина самой прийти себе на помощь.
Цветной сургуч запечатал четырнадцать писем. Семь писем – масонским друзьям в Америке и семь – мастерам ордена вольных каменщиков в Лондоне. Вынув из галстука золотую иглу, Лафайет поднял левую руку Тургенева и без церемонии вонзил ему иглу в ладонь. Тургенев поднял глаза с выражением боли.
– Простите, друг, – сказал Лафайет, – не время дремать. Вы должны сегодня же выехать из Парижа. Вот вам письма. Вы поедете в Лондон, предъявите вот эти семь, но начнете действовать не раньше, чем вами будет вручено седьмое письмо. Если положение ваше на Британских островах будет безнадежным, друзья переправят вас в Америку, и там вы предъявите вот эти семь писем. Уверяю вас, вы в безопасности, если сами не захотите себе зла.
Тургенев провел рукою по лбу. Лафайет его обнял.
– Доброго пути! Ничего мне не пишите. Мне напишут другие. Я буду знать о каждом вашем шаге.
Дилижанс Лафита и Кальяра приехал в Кале, когда было уже поздно. Дождь хлестал как из ведра. Протянутые по берегу канаты и проволоки, державшие вывески на кровлях, бешено выли под ветром. Был дикий свист, гудение и жуткое завывание бури. Ночь на взморье, казалось, стонала. Остервеневший прибой налезал на берег, и в те часы, когда утомленный, измученный Тургенев в бессоннице или в бреду ворочался в грязной гостинице, ожидая утренней отправки с пароходом в Англию, другая воля привела другую разбушевавшуюся стихию в действие. Закрытая карета стояла у дверей «Луврской гостиницы» в Париже. Человек в серых очках с беспокойством смотрел на подъезд. Другой, от угла здания доходя до вестибюля, подходил к нему и успокоительно говорил:
– Скоро выйдет, скоро выйдет. Ты прямо его хватай и швыряй в карету. Постарайся, чтоб не закричал.
Но проходил час. В гостиницу входили и выходили. И вот наконец желанная минута настала. Портье вежливо отворил дверь человеку в низком цилиндре и, когда тот зашагал по тротуару, быстро махнул рукой человеку в серых очках. Через секунду двое схватили вышедшего за руки. Вышедший оказался силачом. Он сбил с ног одного и ударил ногою в живот другого. Портье быстро запер входную дверь. На улице продолжалась драка. И вдруг человек в серых очках заговорил:
– Лучше сдайтесь, господин Тургенев.
Богатырь оцепенел от удивления, от русской речи в Париже и самой отборной русской руганью ответил нападавшим.
– Что вы, канальи! Сукины дети! Какой я Тургенев? Моя фамилия Туркин!
– Есть ли при вас документы?
– Да пойдемте в гостиницу. Я – нижегородский купец четвертой гильдии Никита Туркин.
Портье долго не соглашался отпирать. Наконец по книге посетителей установили, что Николай Тургенев выехал полутора суток тому назад. Портье покраснел.
– Извините, господа. Ведь русские фамилии такие трудные, что боишься сломать себе зубы, когда говоришь.
– Куда же выехал господин Тургенев?
– Выехал в дилижансе господина Лафита и Кальяра на север.
Стояло засушливое лето. В Петербурге ночью было не темнее, чем днем. В вестибюле Верховного уголовного суда, несмотря на жару, не мог согреться Александр Иванович Тургенев. Он то выходил на улицу, плотно надев шляпу и кутаясь, то опять входил в помещение и ждал. Вот наконец раздался звонок. Часовые, стуча прикладами, стали у дверей. Где-то по лестнице слышались десятки шагов и звенели шпоры. Боковая дверь открылась. Вышел тот, с чьим именем были связаны лучшие надежды, кого Александр Иванович ждал восемь часов подряд: член Верховного уголовного суда, старый друг тургеневской семьи Блудов.
Тургенев бросился к нему. На лице Блудова он прочел усталость и безразличие.
– Ну, что же, что? – спрашивал Тургенев.
– Ах, как я устал! – говорил Блудов. – Ты представить себе не можешь, как устал!
Ординарец великого князя Михаила быстрыми шагами подошел к Блудову и вручил ему пакет. Блудов сломал печать и читал долго, словно нарочно стараясь не смотреть на Тургенева. Швейцар накинул ему на плечи одежду и вручил трость. Блудов, словно не замечая Тургенева, пошел по лестнице вниз. Ноги подкашивались у Александра Ивановича. Он делал над собой страшные усилия, чтобы не закричать, ему хотелось схватить Блудова за плечи. Он боялся, что еще одно движение – и он потеряет власть над собою. Блудов торопливо шел по Невскому проспекту; задыхаясь и глотая воздух, как утка, Тургенев бежал за ним. Наконец, напрягшись до последней степени, он сказал со спокойным видом:
– Ты так бежишь, что мне!.. – Тут он остановился, просунул руку под руку Блудова и, стараясь попасть с ним в ногу, добавил: – Что мне не хватает воздуха!
– Ах, это ты! – сказал Блудов, будто видя его в первый раз. – Прости, братец, ничего не поделаешь – смертная казнь!
– Ну, подумай, – закричал Тургенев, – ведь это же безумие! Казнить неповинного человека! Как у тебя повернулся язык? Как ты не закричал на всю залу суда?!
Блудов повторил:
– Через отсечение головы.
– И ты можешь это спокойно произносить? Ты, знающий брата?!
– Да что ж, братец, – сказал Блудов, – такова служба. По долгу и по присяге поступили.
– Да ведь ты же знаешь, что он никакого отношения не имел к делу на Сенатской площади! Если бы он был в Петербурге, то ничего бы этого и не было!
Держа друг друга под руку, оба шли пешком и жестикулировали. На фоне лиловатых ночных облаков белела адмиралтейская игла. Ленивая извозчичья лошадь цокала по камням Невского проспекта. Ровный мягкий свет царил над ночным Петербургом, разливая кругом необычайный мир, спокойствие и тишину прекраснейшей петербургской ночи. А эти двое ничего не замечали. Блудову не казался его поступок ужасным. Эгоистический чиновник царской России, мечтающий о большой карьере, был готов любой продажностью и жестокостью купить себе восхождение на новую ступень бюрократической лестницы. Его спокойствие и законченная бессердечность, его черствость были до такой степени непроходимы, что Александр Иванович окончательно потерял чувство действительности. Глядя в это спокойное и сытое лицо, говоря с товарищем, от которого никак не мог ожидать ничего плохого, Тургенев напряженно думал, считая, что это не более как недоразумение, которое вот-вот рассеется. «Смертный приговор через отсечение головы» казался ему такой ужасающей нелепостью, что он ни минуты не сомневался в его невыполнимости. И, только простившись с Блудовым на углу Фонтанки, он вдруг понял всю чрезвычайную серьезность положения. Его давило удушье. Ставши у фонаря, он обеими руками схватился за ворот. Машинально, почти не сознавая, что делает, резким и сильным движением рванул воротник. Затрещали пуговицы. Разорвалась рубашка, жабо и жилет. Тургенев тяжело рухнул на гранитную набережную Фонтанки, в том самом месте, где когда-то полковник Базень, защищаясь, убил аракчеевского шпиона.
Очнулся Александр Иванович на лестнице у собственной двери. Стряпуха Варвара с корзинкой в руках поддерживала его под руку и, всхлипывая, говорила:
– Батюшка, Александр Иванович, да что же это с вами? У вас волосы-то... седые!
Василий Андреевич Жуковский просыпался рано. Он стоял без шляпы в маленьком садике, надев утренний германский светло-серый редингот. Томик «Ундины» Ламотт-Фуке в кожаном переплете с золотым тиснением торчал у него из кармана. В левой руке он держал тарелку. Правой брал с тарелки пригоршни крупы и бросал белым голубям, воркующим у его ног.
Александр Иванович Тургенев вошел в сад, не говоря ни слова, сел на скамейку. Жуковский подошел к нему, положил ему руку на голову и сказал:
– Приговор еще не конфирмован. Уверяю тебя, что Николаю будет дарована жизнь. Однако на тебе лица нет. Ты вряд ли пил кофе? Пойдем ко мне!
Тургенев хотел что-то сказать, и... не мог. Рука после бессильного жеста упала как мертвая и разбилась о скамейку.
– Я должен выехать, – сказал он наконец.
– Это тебе разрешат, – сказал Жуковский. – Знаешь, что самое трудное: то, что Пестель и Рылеев показали против Николая. Они прямо назвали его диктатором, республиканцем и истребителем царской фамилии.
Александр Иванович развел руками.
– Когда хочешь ехать? – спросил Жуковский.
– Как можно скорее.
Прошло три дня. Николай I возился над проектом Третьего отделения в собственной его величества канцелярии. Бенкендорф сделался его правой рукой.
Жуковский с большим трудом добился разрешения говорить о Тургеневе. Николай I посмотрел на него в упор и сказал:
– Непричастность Александра Тургенева установлена. Мальчишка Сергей, к радости моей, тоже невинен. Но если Николай Тургенев действительно чувствует себя невинным, то передай ему через брата, чтобы он явился на суд, как человек честный. Может рассчитывать на царскую справедливость.
Александру Ивановичу был разрешен выезд за границу.
На кронверке, близ крепостного вала Петропавловской крепости, против небольшой и ветхой церкви Троицы, в два часа ночи тринадцатого июля 1826 года из отдельных деревянных частей собрали виселицу. Двенадцать солдат Павловского полка с заряженными ружьями и со штыками стали вокруг эшафота. Пять человек со связанными руками и ногами, перетянутыми выше колен, едва переступая, взошли на помост. Сто двадцать человек приговоренных к Сибири и каторге были поставлены вокруг эшафота как свидетели поучительного царского зрелища. Рылеев, Каховский, Пестель, Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин в последний раз вскинули глаза на небо. Десять полицейских и два палача накинули на них мешки. В мешках они еще двигались. Потом намыленные петли надели им на головы. Бесформенные и страшные фигуры под одной перекладиной вдруг повисли, потому что эшафот, двинутый рычагом палача, быстро опустился. Но страшный произошел случай! Меньше чем через минуту трое оборвались. Раздался стон. Два мешка – один с кожаной нашивкой, на которой было написано «Пестель», и другой с такой же нашивкой и меловой надписью «Каховский» – судорожно извивались под перекладиной. Трое других стонали. На мешке с надписью «Рылеев» показалась кровь.
– Подлецы, даже не умеете делать своего дела! – закричал Рылеев.
Петербургский генерал-губернатор Кутузов подбежал к виселице, ударил кулаком в зубы полицейскому и выхватил у него веревку. Матерно ругаясь, генерал собственноручно надел всем троим веревки. Отбежал и махнул рукой. Помост снова опустился, и через минуту все было кончено.
На берегу Темзы, озираясь, ходит человек, не находя себе пристанища. Он ел и пил в матросском трактире, несколько раз подходил к дверям неизвестного ему человека, вынимая письмо, брался за молоток и каждый раз не мог ударить – рука коченела, не в силах был ее разогнуть. Это было последнее письмо, которое должен был вручить Николай Тургенев. Но, бродя, словно в бреду, по берегам туманной реки, вдыхая тяжелые испарения от гниющей рыбы, от дыма, от несвежей речной воды в затоне, он никак не мог справиться с собой. Он ловил себя на мысли, что боится каждого прохожего, что город с кишащими улицами, с беспорядочным огромным движением – ему страшен. Тоуэр, Вестминстер казались ему грозными призраками. Башенные часы его пугали, и, однако, он больше всего боялся пустынных и маленьких переулков. Не потому ли рука бросала молоток без стука, что эта маленькая дверь вела в низенький дом в глухом переулке, выходящем к берегу Темзы. Он выбегал из этого переулка, чтобы снова попасть на людные улицы, чтобы чувствовать вокруг себя толпу, чтобы затеряться среди людей. В третий раз выбежав из этого переулка, он дрожал как в ознобе, слыша цокание копыт по мостовой. Это был бред наяву. Николай Тургенев бредил преследованиями. В полном изнеможении в два часа дня он сел в карету, едущую на север, и почти безостановочно, без еды и без питья, не щадя сил, ехал до самой шотландской границы. В лесах, горах и долинах Шотландии он вдруг почувствовал отдых. Он вдруг яснее стал смотреть на вещи. Незнакомые, великолепные картины, связанные с лучшими романами Вальтера Скотта, вдруг напомнили ему беспечные, почти счастливые дни, когда он, отдыхая от работ, мог с наслаждением перечитывать старинные были этой чудесной страны.
Након"ц еще один переезд, и он сможет отдохнуть в Эдинбурге. Заняв комнату в придорожной таверне, Тургенев в первый раз ел и пил, не оглядываясь и не чувствуя испуга. Кружка вина оказалась для него роковой. Вытянувшись на скамье и положив под голову баул, он вдруг заснул крепким и глубоким сном. Спал он долго. Проснулся оттого, что его расталкивали чьи-то сильные руки.
– Два дня вы спите, господин! – говорил силач, встряхивая Тургенева за плечи. – Ни отец, ни я не можем вас растолкать.
Перед Тургеневым вдруг встала действительность, позабытая во сне. Безумно захотелось жить. Твердая решимость во что бы то ни стало избежать опасность им овладела после отдыха и сна. Расплатившись и взяв носильщика из трактирной прислуги, Тургенев пошел пешком на почтовую станцию.
Путь до Эдинбурга не был ничем примечателен. В городе он остановился в гостинице «Цветок и корона». Ему отвели маленькую комнату во втором этаже. Из окон открывался чудесный вид на горы, на дымчатые леса, на серые, быстро бегущие облака. Вздыхая полной грудью, Тургенев не мог оторваться от этого зрелища. Раздался осторожный стук в дверь. Тургенев сказал по-английски: «Войдите». И вдруг отступил с широко раскрытыми глазами в самый угол комнаты. Перед ним с холодным спокойствием стоял секретарь русского посольства в Лондоне князь Горчаков.
«Все погибло», – думал Тургенев.
Горчаков поклонился с дружелюбной и даже почтительной улыбкой, спокойно подошел к нему и спросил:
– Как это случилось, Николай Иванович, что я, выехав на день позже вас из Лондона, оказался на день раньше вас в Эдинбурге?
– Чего вы хотите? – спросил Тургенев. – Каким ужасом хотите вы овеять мою душу?
– Ничего нет страшного. Все просто, Николай Иванович! Правительство его величества предлагает вам явиться в Петербург для того, чтобы предстать перед судом, милостивым и справедливым.
– Да, но я нездоров, и мой отпуск еще не кончился, – слабо заговорил Тургенев.
– Я буду говорить, как друг, – сказал Горчаков. – Император вас простит. Только не делайте европейского скандала. Вернитесь добровольно, иначе придется прибегнуть к дипломатической переписке. Это для вас хуже, а для нас невыгодно. Я лично убежден в вашей невинности. Вам так легко будет доказать ее на суде.
– Говорите ли вы это лично от себя, или посланник, граф Ливен, уполномочил вас дать мне гарантию моей безопасности?
– Поверьте моей дружбе. Я вас очень люблю, и ваш государственный ум необходим России. Неужели вы думаете, что император без вас обойдется? Уверяю вас, что даже если бы вы были виновны, он так к вам расположен, что будет искать смягчающие обстоятельства, дабы восстановить ваши нарушенные права.
– Был ли уже суд над несчастными, выступавшими на Сенатской площади?
– Честью клянусь, что нет, – сказал Горчаков. – Нет смысла раздувать эту маленькую историю. Послушайтесь моего совета. Мой экипаж к вашим услугам. Мы приедем в Лондон. Граф вас обласкает. Поживете у нас, а потом мы вместе поедем на родину.
Тургенев молчал. Вдруг бешенство исказило его лицо. Он подошел к Горчакову со сжатыми кулаками и сказал:
– Во избежание несчастия, в целях вашей собственной безопасности, чтобы я вас не оскорбил... – и, закидывая руки назад, подходя почти вплотную к испуганному Горчакову, продолжал: – чтобы я не спустил вас, как негодяя, с лестницы, немедленно выйдите вон. Я не вернусь!