Поле кончилось неожиданно. Под ногами был скользкий, но твердый грунт. Ливень сменился мелким, нудным дождем.
Вышли к небольшому домику. У плетеного забора наткнулись на кучу дров. Присели. Дрова сырые, холодные. Но какая радость — ощутить, что добрались наконец до жилья, до людей.
— Подождите, я сейчас, — сказал Бондаренко и исчез.
Отсутствовал он недолго. Возвратился с маленькой, худенькой старушкой.
У старушки оказался густой, уверенный бас. Чувствовалось, что она любит и умеет командовать… Вошли в хату.
— Дед, а дед? Вставай, слышь!
— Чего тебе? — отозвался дед откуда-то из-за печки.
— Шевелись живее. Одежу сыновей на двоих подай и на мальца теплое подбери. Отогреть, обсушить людей надо.
— Кого отогреть?
Бабка вскипела:
— А ну вылазь из своей берлоги! У людей зуб на зуб не попадает, а он еще кочевряжится, медведь ленивый!
Под дедом тяжело скрипнула кровать, он шумно вздохнул, засопел. И вскоре появился — большой, лохматый, очень похожий на медведя.
Увидев нежданных гостей, дед сипло прокашлял, буркнул приветствие и запустил пятерню в кудлатую голову. Бабка недовольно повела носом:
— Накурился уже, табачищем прет — сил нет! Открывай сундук, переодевай мужиков. Э, пока ты раскачаешься, совсем рассветет. Иди баню затопи — я сама все достану. Дрова-то отсырели, ты керосинчику плесни, да пожара не сделай. От тебя ведь всего ожидать можно. А вы садитесь, люди добрые.
Она подала всем широкие прочные табуреты.
Дед накинул пиджак и вышел, но тут же вернулся за спичками и бачком с керосином.
…В низенькой деревянной баньке, вросшей в землю, было еще прохладно. Дрова в печурке весело потрескивали. Сухую одежду, которую дала бабка, повесили на вбитые в стену гвозди.
Юра присел у огня погреться, вытянул к пламени руки. Взрослые закурили, разговорились. Дед, как бы между прочим, поинтересовался, что за люди, откуда появились в столь поздний час. Бондаренко рассказал. Медлительный дед сразу засуетился. Принес березовый веник:
— Вчера два десятка заготовил. Парьтесь на здоровье, полезно.
Затянулся дымом глубоко, с наслаждением.
— Так вы как, дальше пойдете аль побудете денька два?
— Дальше пойдем, — ответил Бондаренко. — До города далеко?
— До Слонима? Нет. Если по большаку, рукой подать. Но нельзя. По нему день и ночь фрицы от границы катят.
— А сюда заглядывали?
— Заглядывали. Раза два. Но все наскоком, торопились. — Дед потрогал воду в котле. — Полезайте наверх, погрейтесь.
Стали раздеваться. Мокрая одежда поддавалась с трудом. Дед заметил, как Прохоров мучается с ногой:
— Ранен?
— Нет, зашиб.
Дед снял с гвоздя керосиновую лампу, нагнулся к ноге.
— Эх, разнесло как!.. Ты ее с горчичкой попарь.
Он сходил домой, принес почти полную пачку.
— На, лечись. Опухоль как рукой снимет. В этом обрезе и парь. — Дед пододвинул к Прохорову обрезанную бочку и вышел.
В котле зашумела вода, стало жарко. Юра никогда не испытывал такого удовольствия в бане, как сейчас. Бондаренко и Прохоров поочередно, с наслаждением, стегали друг друга веником. Угостили и Юру. От жары стало трудно дышать. Юра сполз на две ступеньки ниже и чаще умывался холодной водой.
Прогревшись, Прохоров парил ногу горчицей.
Когда оделись, вошел дед, стал рассказывать:
— У меня тоже два сына воюют. Один срочную служил, тут, под Брестом, а другого на второй день войны вызвали в военкомат… Записку прислал, что их погрузили в эшелон, но куда повезут, не знает… Сам я на фронт идти не могу: стар и глаза не те. В гражданскую-то я лихо беляков рубал. Пришлось силенками потягаться и с генералами, адмиралами и всякими там атаманами.
Дед достал бутылку вина, огурцов с хлебом, кружки. Налил сначала Бондаренко, потом Прохорову, потом себе. Юра сидел в стороне, не спеша ел огурец с теплым пшеничным хлебом, слушал:
— Вам в город нельзя. От него круто на север берите, держитесь лесом. Обойдете город, опять на восток выворачивайте.
В дверь требовательно застучали. Все настороженно переглянулись.
— Кого черт несет? — выругался дед. — Кто там?
— Да я, кто же еще. Еду принесла. Открой, мокну ведь!
Все облегченно вздохнули. Дед откинул крючок. Бабка сунула ему узелок с провизией, протянула старенький чайник.
— Спать на сеновал отведешь, одеяла я отнесла туда.
Когда поели и напились горячего чая, дед отвел всех на сеновал и, запирая шаткую деревянную дверь, предупредил:
— Если что — отопру. А сейчас спите, я посторожу. Из окна видно, кто с большака в село сворачивает. Только никто в такую погоду сюда нос не сунет. Дорогу-то вон как развезло, не скоро просохнет. Ну, бывайте, — сказал и ушел.
Проснулись к вечеру. Дождя не было, солнца тоже. Небо серое, хмурое. Дул сырой, холодный ветер. Около сеновала возился с лопатой дед. Услышал их голоса, воткнул лопату в землю и вошел в сарай.
— Ну что, горемыки, выспались? И мастаки же вы храпеть.
— Выспались, отец, спасибо тебе.
— Плохую я вам весть принес. Васька Терентьев в село вернулся. Кулацкая порода. Отца в тридцатом посадили, а он скрыться успел. Теперь объявился. В фашистскую форму обмундирился. Думает, ему все позволено. Ошибается, гадюка, найдутся люди — вырвут жало… Нога-то как, лучше?
— Вроде лучше. Боль еще чувствую, но уже не то, что было.
— Я тебе палочку изготовил. Походишь с ней пока.
— Спасибо!
Прохоров встал, потоптался на месте, пробуя ногу.
— Порядок. Потихонечку ходить можно… А что, дед, где сейчас предатель?
— Вон его хата, против моей стоит. Матрену с тремя детьми выгнал. У нас теперь они. Пообещал всем за отца припомнить.
Прохоров посмотрел на Бондаренко. Старшина понял его взгляд, отрицательно покачал головой:
— Нельзя, Никола. Ухлопаем его, а фашисты всех уничтожат.
Дед понял, о чем разговор, но промолчал. Протянул узелок.
— Вот, бабка на дорогу собрала. — Он опустил голову. — В дом нельзя. Извиняйте. У этого кобеля нюх собачий.
— Да не волнуйся, отец, — сказал Бондаренко. — Мы понимаем. Спасибо за хлеб-соль, сейчас уйдем.
— Сейчас нельзя, — возразил дед. — Стемнеет, тогда и тронетесь. А пока перекусите картошечки, огурчиков, сальца вот.
Он глянул на Юру добрыми глазами, добавил:
— Молочка, парень, нэма. Матрене отдали детей кормить.
И, обращаясь ко всем, развернул принесенный ранее узел.
— Одежа тут ваша. Бабка заштопала, погладила…
Переодевшись и подкрепившись едой, все снова залезли на сеновал и с удовольствием растянулись на сене. Юра тут же уснул. Проснулся, когда Бондаренко тронул его за плечо:
— Вставай, сынок, пора. Стемнело уже.
Юре никак не хотелось вставать. Хотелось еще поспать, полежать в тепле, но только не выходить на этот холодный ветер, в эту грязь, тащиться в темноте неизвестно куда.
— Вы уж меня не того, сами понимаете! А до леса провожу и по какой дорожке, путь укажу.
Вышли на улицу. Было ветрено, сыро, темно. Юра поежился от холода и зевнул. Тянуло в тепло, ко сну. Бондаренко понимал его состояние, обнял за плечи и сказал:
— Крепись, пионер. Главное, мы на свободе!
— Я не пионер, — поправил Юра. — Меня еще не приняли.
Бондаренко сказал уверенно, торжественно:
— Как не пионер? Пионер! Считай, что мы тебя приняли. Верно, Никола?
— Конечно, — подтвердил Прохоров.
А Бондаренко продолжал:
— Как считаешь, отец, после всего, что было, заслужил он пионерское звание или нет?
— Заслужил, — одобрил дед. — Такое выдержал, что с чистой душой может галстук носить. Жаль, под рукой ног.
— Есть! — воскликнул Юра. — Вот он!
Дед не поверил и, удивленный, разглядывал в полумраке красный шелк галстука.
На душе у Юры пели соловьи. Он испытывал настоящее счастье. Пусть это не пионерская линейка, где принимают в пионеры, но дядя Ваня коммунист, ему можно верить. Он был готов перенести новые испытания, преодолеть новые трудности. Он должен быть настоящим пионером, он будет им! Не знал счастливый мальчик, что судьба уготовила ему новые беды, что впереди у него не будет волнующего радостью детства.