Только тот действительно свободен, кто разумен и добродетелен или кто повинуется законам и исполняет свои должности.
На протяжении XVIII века взоры всех либералов Европы были прикованы к Англии — «стране свободы». Она воплощала тот идеал, к которому следовало стремиться: закон там стоял выше воли монарха, гражданам были гарантированы права, частная инициатива поощрялась, достойные и талантливые почитались наряду с родовитыми, наконец, была политическая стабильность.
«То, что стало в Англии революцией, в других странах было не более как мятежом, — писал Вольтер в «Философских письмах». — Французы считают, что правление на этом острове более бурно, чем море, омывающее его берега, и это верно; но происходит это лишь тогда, когда король сам вздымает бурю, когда он хочет стать хозяином судна, на котором он всего только главный кормчий. Гражданские войны во Франции были продолжительнее, ожесточеннее и изобильнее преступлениями, чем такие же войны в Англии; но ни одна из этих гражданских войн не имела своей целью мудрую свободу».
Согласно теории естественного права, созданной Джоном Локком, для человека неотъемлемы права на жизнь, свободу, здоровье и собственность. По мнению французского властителя дум, основными правами являлись личная свобода, свобода мысли и свобода самовыражения.
Эта теория находила живой отклик у мыслящих людей, пытавшихся постигнуть причины существующих злоупотреблений и тяжелого положения большинства населения. «Никакой народ не может быть счастлив, если он не управляем естественными законами, которые всегда к добродетели ведут. Никакой государь не может быть велик, могуществен и счастлив, если не с правосудием царствует над благоразумным народом», — сказано в «Естественной политике» П. Гольбаха в переводе М. М. Щербатова.
Однако после кровавой пугачевщины в России «естественное общество» утратило свое обаяние: народ, дорвавшийся до свободы, показал, что он далеко не «благоразумен». Выразителем новых взглядов стал Л. Сен-Мартен, попытавшийся разрушить систему естественного права в книге «О заблуждениях и истине». Это сочинение, вышедшее в 1775 году, два года спустя проникло в Россию и оказало громадное влияние на политическую мысль русских масонов. О сторонниках естественного права Сен-Мартен говорит: «Как скоро сведали они, что человек свободен, то и вздумали, что он рожден быть независимым, и тотчас судили, что всякое подвластие противно истинной сущности его. <…> Одни вздумали, что… верховная власть основана только на бессилии попустивших себя покорить. Чего ради сие немощное право, не имея никакой существенной твердости, может быть колеблемо и попеременно переходит во всякие руки, которые имеют силу и дарования, потребные к завладению оным. <…> Некоторые думали поправить сию несправедливость, положа за основание всякого общества общее согласие и единодушное изволение неразделимых, из которых оно составлено. О Однако не требуется великого размышления, чтобы почувствовать, сколь трудно представить себе добровольное соединение целого народа…»
Теории естественного права Сен-Мартен противопоставил теософическое обоснование происхождения власти и подчинения, святых царей и падших рабов. Человек по своей природе слаб, поэтому вся его жизнь с самого рождения протекает в зависимости. «Моисей внушал повиновение власти, начиная с власти родительской, извлеченной из вышней — Царя Небесного, — поучал И. П. Елагин, толкуя Сен-Мартена. — Нет власти, яко же от Бога, монарх есть глава и отец народа своего».
Дух масонства требовал «устроить счастие соотечественников», «воспламениться ко благу государственному» и «созидать благо общественное». Однако масонская мудрость признавала первенство за внутренней жизнью по сравнению с внешней. Только через работу над собственной душой можно добиться истинного блага и истинной свободы. «Наружная независимость никоим образом внутренней свободы произвесть не может», — утверждал И. Г. Шварц. «Истинная есть свобода от страстей, а не от начальств», — вторил ему О. А. Поздеев. «Непросвещенные думают, что мы вольными каменщиками именуемся потому, что намерены всеобщее восстановить равенство, не последуем никакому закону и живем по своим прихотям, — говорил он своим «ученикам». — Таковая вольность не есть вольность, а рабство». Человек сам над собою царь, он покорен только силе внутреннего закона.
Таким образом, масон не мог стремиться к преобразованию внешних сословных и экономических рамок жизни. Главной его задачей было исправление нравов.
Князь М. М. Щербатов в «Путешествии в землю Офир-скую» описывает санскреев, надзирающих и за нравственностью, и за порядком в обществе. Они составляют привилегированную верхушку, которую почитают и которой повинуются все остальные касты; статус каждой из них строго определен и не подлежит изменению; переход из зависимого состояния в свободное невозможен. Просветитель Н. И. Новиков тоже не выступал против крепостничества как системы, считая его, подобно сословному строению общества, неизбежным следствием и формой разделения труда. И. П. Елагин вышел в отставку в чине действительного статского советника и обер-гофмейстера, имея около полутора тысяч душ крепостных, которых вовсе не спешил отпустить на волю. А вот С. И. Гамалея, правитель канцелярии московского главнокомандующего и активный член кружка Новикова, отказался от награды за службу в количестве трехсот душ: «…ему-де не до чужих душ, когда и с своею собственной он не умеет справиться».
В то время как в некоторых европейских странах, например в Англии и Франции, процесс освобождения крестьян отличной зависимости завершился еще в Средние века, в других государствах Европы крепостное право просуществовало до XIX века (так, в Пруссии его отменил только Фридрих II). Чем дальше на восток, тем сильнее закручивали гайки. В России власть землевладельцев над крестьянами была установлена Соборным уложением 1649 года, а окончательно их прикрепила к земле податная реформа 1718–1724 годов. Постепенно (пусть не по закону, но по факту) помещики начинали распоряжаться не только землей, но и жизнью своих холопов. С 1765 года барин получил право ссылать крепостных на каторгу, а два года спустя крестьянам было запрещено подавать челобитные на господ «матушке-императрице». В то время как страны Западной Европы промышляли работорговлей, обрекая на муки, страдания и тяжелый труд африканских невольников, в России так же обращались с соотечественниками, находя это в порядке вещей.
Д. И. Фонвизин в письмах П. И. Панину из Франции утверждал, что русским пейзанам, пожалуй, живется лучше французских. «Сравнивая наших крестьян в лучших местах с тамошними, нахожу, беспристрастно судя, состояние наших несравненно счастливейшим», — писал он, указывая на крайнюю нищету местных низов: «…подать в казну платится неограниченная, и, следственно, собственность имения есть только в одном воображении».
Н. И. Новиков не разделял его оптимизма. В 1772 году в журнале «Живописец» был опубликован «Отрывок из путешествия в *** И *** Т***» (издателя «Трутня»), впервые в русской публицистике описывающий быт крепостных. Вопреки официальной точке зрения о господстве в деревне добрых помещиков, автор рассказывал о нищете и угнетении крестьян, непомерных поборах и бесчеловечном обращении с крепостными жестоких и глупых бар. «Бедность и рабство повсюду встречались мне в образе крестьян», — пишет посетитель деревни Разоренной. Впоследствии, защищаясь от нападок, «будто сей листок огорчает целый дворянский корпус», Новиков пояснял, что порицается лишь «дворянин, власть свою и преимущество дворянское во зло употребляющий».
Издававшийся им прежде «Живописца» журнал «Трутень» также высмеивал помещиков, которые больны «мнением, что крестьяне не суть человеки», не слышат «вопиющего гласа природы: ирабы — человеки». Примечательно, что выходивший в то же время (1769–1770) журнал «Всякая всячина», которым негласно руководила Екатерина II, декларировал намерение издателей «вселить человеколюбие в сердца и души помещиков и смягчить страдания крепостных». Это был явный пример политики двойных стандартов: человеколюбивая матушка-императрица увеличила барщину и расплачивалась с фаворитами государственными крестьянами, даровав «Жалованную грамоту дворянству» (1785), перечислявшую все привилегии благородного сословия.
Русский просветитель Я. П. Козельский (1728–1794) придерживался идеи естественного права. В книге «Философические предложения» он обосновывал вывод о том, что «закон, который дозволяет пленника продать, купить, сделать рабом и содержать его произвольным образом, не основан ни на каком праве, ни на справедливости». Намек на указ Екатерины (1767), запретивший крепостным подавать ей жалобы на помещиков, слышится в его рассуждении: «Несносно то в человеке, когда он причиняет своему ближнему обиду, а то вдвойне еще несноснее, ежели он не терпит, чтоб обиженный жаловался на обиду». Вопреки официально поддерживаемой идее о необходимости прежде просветить («выполировать») народ, а затем уже даровать ему свободу, Козельский утверждал: «Выполировать народ иначе нельзя, как через облегчение его трудностей».
Князь Д. А. Голицын (1734–1803), богатый помещик, дипломат и придворный, был одним из первых дворянских либералов, считавших более выгодным для своего класса и для всего государства развитие сельского хозяйства, промышленности и торговли на основе свободного труда: «Пока существует крепостное право, Российская империя и наше дворянство, предназначенные тому, чтобы быть богатейшими в Европе, останутся бедными». Ссылаясь на историю Франции, Англии, Голландии, Голицын писал, что «искусства, ремесла развивались и нравы улучшались лишь в стране, где крестьяне пользовались правом собственности и свободы». Князь предлагал освободить крепостных с учетом «опасности как от неумеренной поспешности, так и от излишней медлительности» в этом деле, но за выкуп и без земли. «Земли принадлежат нам, — рассуждал Голицын. — Было бы вопиющею несправедливостью их у нас отнять». (Отметим, что веком позже «воля» была дарована крестьянам при сохранении помещичьего землевладения, породив острейшую проблему крестьянского малоземелья.)
Но даже среди самых просвещенных русских дворян бытовало мнение, что крестьяне, как дети, не смогут правильно распорядиться дарованной свободой и сделают себе только хуже: без отеческого руководства доброго помещика разленятся, сопьются и пустятся во все тяжкие, тогда как помещик по-отечески радеет об их благе. Освобождением крепостных нельзя освободить их душу, считали филантропы из масонов. Едва крепостной выходит на свободу, как его встречают или корыстолюбие, или зависть, он устремляется к работе, получает за нее плату, но не довольствуется ею.
О. А. Поздеев всю жизнь горячо отстаивал власть дворян над крепостными. В конце 1796 года во время беспорядков среди крестьян своего вологодского имения он жаловался «брату» Лопухину, что смутьянами руководит «иллюминатский дух безначальства и независимости, распространившийся по всей Европе». Как только крестьяне будут освобождены «от зависимости дворян… то они войдут в такое своевольство и такое распутство, что зачнут всех грабить, резать, и кто с ними сладит?». Малейшие искры неповиновения — неплатеж податей и непоставку рекрутов — следует тушить в самом начале, считал он.
Столь радикальные воззрения ему — да и не только ему — внушила пугачевщина. «Наши русские мужички таковы, что они и младенца из утробы матери вырезывали… это паче нежели звери, — вспоминал о тех событиях Поздеев. — Да кем их усмирять? Солдатами? Да солдаты ведь из тех же…. С бригадира Толстого под Казанью кожу содрали. То вот что наши мужички, как им дать вольность».
Поздеев состоял дежурным офицером при Петре Ивановиче Панине, которого в 1774 году поставили во главе правительственных войск (во время Русско-турецкой войны Пугачев служил хорунжим в его войске). Панин, как и его родной брат Никита Иванович, состоял в обществе франкмасонов, к тому же обладал довольно независимым характером, а потому к моменту начала восстания пребывал в опале. Когда крестьянская война приняла угрожающий размах, императрица вернула свою милость ершистому генералу и послала его усмирять бывшего подчиненного, в чем тот и преуспел, назначая жестокие наказания и сотнями вынося смертные приговоры. В числе офицеров, служивших под его командой, было немало масонов. Вероятно, масоном был и член следственной комиссии П. С. Рунич. Он переписывался с Новиковым и оставил записки о пугачевском бунте.
Десять лет спустя одой «Вольность» заявил о себе «бунтовщик хуже Пугачева» А. Н. Радищев (1749–1802), член масонской ложи Урании. Его «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790), правдивое и исполненное сочувствия изображение жизни народа, резко обличавшее крепостничество, стоило свободы ему самому. «Ты справедливо судишь о моих правилах, — писал розенкрейцер А. М. Кутузов И. В. Лопухину по поводу ареста Радищева. — Я ненавижу возмутительных граждан, они суть враги отечества и, следовательно, мои».
Тем временем англичане и французы, гордившиеся тем, что все граждане их стран — свободные люди, наперебой занимались работорговлей, приносившей немалые барыши. В 1685 году Людовик XIV издал знаменитый «Черный кодекс», который лишал рабов гражданского и юридического статуса, уравнивая с мебелью.
В 1767 году один чернокожий раб в Уида (на территории современного Бенина) стоил 600 литров водки, или 25 ружей, или 40 брусков железа, или 10 отрезов ситца, или 100 тысяч раковин каури[58]. Французы же продавали в Африке до трехсот тысяч ружей в год, специально растравливая конфликты между местными князьками, поскольку военнопленных продавали в рабство.
Выживших после переезда через океан рабов клеймили, как скот, заставляли работать от зари до зари, жестоко наказывали. «Я каждый день видел, как мужчин и женщин били кнутом за разбитый горшок, неприкрытую дверь, — писал Анри Бернарден де Сен-Пьер[59] 15 апреля 1769 года в Пор-Луи на острове Маврикий. — Я видел, как окровавленных людей натирали уксусом и солью. Я видел их в порту, они уже не могли кричать, настолько сильна была боль; другие грызли пушку, к которой их привязывали… Перо устало описывать эти ужасы; мои глаза устали их видеть, а мои уши — их слышать. <.„> Здесь я вижу бедных согбенных негритянок, орудующих мотыгами, с голыми детьми, привязанными к спине, негров, которые проходят мимо меня, дрожа всем телом; порой я слышу вдалеке звук их барабанов, но чаще — хлопанье бичей, подобное пистолетным выстрелам, и крики, доходящие до самого сердца… Сжальтесь, сударь!.. Пощадите!»
Американские колонисты обращались со своей собственностью не лучше. Доведенные до отчаяния рабы подняли два восстания в Нью-Йорке — в 1712 и 1741 годах. После первого бунта, в котором погибло несколько рабовладельцев, 19 повстанцев были сожжены или повешены. Второе же восстание, возможно, было мнимым заговором: серию пожаров в городе приписали неграм-поджигателям, произвели облавы, из пойманных выбили признательные показания и три десятка чернокожих казнили.
В 1770 году вышла в свет «Философская и политическая история учреждений и торговли европейцев в обеих Индиях», автором которой значился аббат Рейналь. Он резко осуждал рабство. К тому времени во Франции находилось около четырех тысяч негров — слуги, рабы, присланные из колоний для обучения ремеслу, дети-мулаты (многие белые господа брали негритянок в наложницы). Для них была создана особая полиция и даже учрежден «отстойник», но на практике эти распоряжения властей почти не применялись.
В 1776 году два негра-раба выиграли судебный процесс против своего хозяина и обрели свободу, однако этот случай можно считать исключительным. Несмотря на утверждение короля о том, что «Франция не потерпит рабства на своей территории», две трети негров, находившихся в стране, были рабами.
Из Ливерпуля и Бостона регулярно отправлялись транспорты с «черным деревом», снабжавшие американские колонии бесплатной рабочей силой. Однако у чернокожих рабов был шанс обрести свободу по воле своего хозяина; более того, к концу XVIII века в Америке появились и свободнорожденные негры.
Во время обсуждения проекта Декларации независимости, длившегося три дня, в текст были внесены изменения, в частности, был изъят раздел, осуждавший рабство и работорговлю. Это особенно возмутило Джефферсона, который был противником рабства, хотя сам использовал рабский труд на своих плантациях. Раздел вычеркнули в угоду' Южной Каролине и Джорджии, которые никогда и не пытались ограничить ввоз рабов, а, напротив, намеревались продолжать работорговлю.
С началом Войны за независимость торговля чернокожими рабами набрала обороты. Только из Нанта отправлялось 1700 экспедиций в год; Ла-Рошель, Гавр и Бордо безуспешно пытались угнаться за ним, снаряжая ежегодно как минимум по 500 экспедиций.
В то же время подполковник виргинского ополчения Джордж Кларк предпринял военный поход за Аллеганские горы с целью присоединить к только что созданным Соединенным Штатам индейские земли до самой Миссисипи, тогда еще не заселенные колонистами. Индейцев не считали за людей[60] и всеми силами стремились выжить их с исконных земель. Как и чернокожие рабы, они не получили гражданства Соединенных Штатов. Сенатор Бентон писал, что захват земли у индейцев находится в полном соответствии с намерениями Создателя, так как индейцы — это «низшая раса». Хотя в 1786 году Джефферсон заявил, что ни одна пядь земли не должна быть когда-либо отнята у индейцев без их согласия, однако и в период его президентства захваты земель коренного населения продолжались.
Американская Конституция 1787 года не отменила рабства, но предоставила южным рабовладельческим штатам дополнительное количество голосов, при исчислении норм представительства прибавив к свободным жителям 3/5 количества рабов в этих штатах. Разумеется, сами рабы право голоса не получили; увеличение же числа голосов от южных штатов, по сути дела, означало усиление влияния плантаторов-рабовладельцев на государственные дела.
В том же году в Лондоне было основано Общество за отмену работорговли, а годом позже его филиал появился в Париже, но лишь после того, как на Сан-Доминго вспыхнуло восстание рабов. (Между прочим, подавлял это восстание генеральный наместник — виконт Донатьен де Рошамбо (1755–1813), сын борца за независимость США, за десять лет до того вступивший в масонскую ложу Святого Иоанна Шотландского общественного договора.) Основателем французского Общества друзей негров (1788) стал журналист и политик Жак Пьер Бриссо (1754–1793), масон из ложи Верности на востоке Шартра. Пламенный проповедник новых идей, он побывал в Англии, где был представлен вышеупомянутому обществу, в Голландии и США, где интересовался негритянской проблемой. Протокол первого заседания Общества друзей негров подписали также швейцарский банкир Этьен Клавьер, демократ по своим убеждениям, и Мирабо; в дальнейшем в работе общества принимали деятельное участие Лафайет, Ласепед, Лавуазье, Сийес… В 1794 году Конвент отменил рабство по предложению аббата Грегуара, члена парижской масонской ложи Гармонии.
Как это обычно бывало во Франции, отмена рабства ознаменовалась рассылкой поздравительных обращений, гражданскими праздниками, продолжавшимися несколько месяцев, вплоть до термидорианского переворота, а также арестом белых колонистов, возражавших против декрета Конвента.
В декабре 1689 года английский парламент принял один из важнейших конституционных текстов в истории Англии — Билль о правах, ограничивший королевские прерогативы. В частности, государь не мог без согласия парламента отменять законы, принятые парламентом, вводить новые налоги, нарушать право петиций, предоставленное английскому народу, в мирное время созывать и содержать армию на территории королевства, отказывать подданным-протестантам в праве защищаться с помощью оружия, соответствующего их положению, вмешиваться в ход парламентских выборов, наказывать члена какой-либо из палат парламента за сказанное им во время дебатов, требовать чрезмерных залогов или штрафов, налагать жестокие и необычные наказания.
Трудно сказать, что считалось жестокостью в Англии, где были приняты телесные наказания для детей вне зависимости от их происхождения, а матросов били «кошками» — ременными плетьми с несколькими хвостами. Впрочем, розги тогда были учебной принадлежностью во всех странах и солдат тоже гоняли сквозь строй. В России масоны добивались отмены телесных наказаний для крепостных, но высечь могли даже дворян; только по «Жалованной грамоте дворянству» те освобождались от телесных наказаний по суду. А. В. Суворов был единственным полководцем, в войсках которого не свистели шпицрутены, а дисциплина поддерживалась за счет воспитанного у солдат чувства долга. «Я лил кровь ручьями. Трепещу, но люблю моего ближнего; в жизнь мою никого не сделал я несчастным, не подписал ни одного смертного приговора, не раздавил моей рукою ни одного насекомого, бывал мал, бывал велик!» — сказал генералиссимус живописцу Миллеру, писавшему его портрет. Однако Суворов участвовал в усмирении губерний, охваченных пугачевским бунтом, уже после того, как армия мятежника была разбита, а также вошел в историю Польши устроенной в 1794 году кровавой резней в предместьях Варшавы, куда его послали подавить восстание Костюшко.
Как обычно, всё познается в сравнении. В 1748 году французский король Людовик XV заменил некоторым категориям преступников наказание в виде гребли на галерах портовой каторгой; осужденные больше не должны были волочить за собой ядро, прикованное цепью к ноге, а работа в порту и арсенале, какой бы тяжелой она ни была, и рядом не стояла с ежедневными страданиями гребцов. За примерное поведение каторжан отпускали в город, где они могли собирать милостыню. Это было значительным шагом вперед по пути гуманности.
Восьмая поправка к американской Конституции, вошедшая в Билль о правах, тоже запрещала «жестокие и необычные наказания». Самым необычным, пожалуй, было наказание, которому подвергала свою жертву толпа, устраивавшая самосуд: человека раздевали до пояса, поливали расплавленной смолой и вываливали в перьях. Такой способ унизительной расправы был известен со времен Крестовых походов (о нем упоминается в приказе Ричарда Львиное Сердце). В Америке времен борьбы за независимость его применяли и с той, и с другой стороны. Так, в 1766 году капитана Уильяма Смита, заподозренного в шпионаже в пользу контрабандистов, ускользающих от британской таможни, облили расплавленным гудроном, вываляли в перьях и бросили в воду в порту Норфолка (Виргиния). Проходивший мимо корабль выловил несчастного, когда тот уже совсем изнемог. Годом позже в Салеме (Массачусетс) разъяренная толпа расправилась таким же образом на сей раз со служащими британской таможни, а еще через два года эта участь постигла моряка британской таможни в Бостоне. Надо сказать, что гудрон, который использовали в те времена, переходил в жидкое состояние при температуре 60 градусов, поэтому жертвы получали серьезные ожоги. Самый известный случай такой расправы произошел через четыре недели после «Бостонского чаепития». Этот эпизод был запечатлен на британском пропагандистском плакате: «сыны свободы» не только вываляли таможенного комиссара Джона Малкольма в перьях, но и лили ему в рот из чайника обжигающий чай. На заднем плане изображено «дерево свободы» с веревочной петлей и «Актом о гербовых сборах», повешенным вверх ногами. В марте 1775 года британские солдаты подвергли такому же наказанию уроженца Массачусетса, пытавшегося приобрести у них мушкеты.
Английский Билль о правах также подтверждал принцип, по которому для чьего-либо ареста требуется специальный приказ — Habeas corpus-, этот же документ служил основанием для освобождения арестованного, если тому не было предъявлено никаких обвинений. Этот, казалось бы, естественный юридический прием тогда выглядел очень прогрессивным: в других странах для ареста было достаточно устного приказа монарха или главного министра; во Франции влиятельный вельможа мог раздобыть у короля или министра внутренних дел «тайное письмо» (lettre de cachet), по которому человека заключали в тюрьму без объяснения причин. «Тайными письмами» даже расплачивались с любовницами; надо было только вписать имя человека, от которого хотели избавиться.
Кстати сказать, в 1730 году тайное письмо вытребовал… вернувшийся из Англии Вольтер, чтобы засадить в тюрьму владелицу дома на улице Вожирар, где он поселился. Многочисленные просьбы «принять меры» против пьяницы, грубиянки и безбожницы были адресованы в полицию Вольтером и еще восемью жильцами. Наконец, приказ был выдан и женщина оказалась в тюрьме. Но тут выяснилось, что «возмущенная общественность» состояла сплошь из ее должников, которые хотели избавить себя от неприятной обязанности расплачиваться. Начальник полиции счел себя обманутым и распорядился отпустить домовладелицу.
«Рассматривая состояние французской нации, научился я различать вольность по праву от действительной вольности, — писал Д. И. Фонвизин в 1778 году. — Наш народ не имеет первой, но последнею во многом наслаждается. Напротив того, французы, имея право вольности, живут в сущем рабстве. Король, будучи не ограничен законами, имеет в руках всю силу попирать законы. Les lettres de cachet суть именные указы, которыми король посылает в ссылки и сажает в тюрьму, которым никто не смеет спросить причины и которые весьма легко достаются у государя обманом, что доказывают тысячи примеров. Каждый министр есть деспот в своем департаменте. Фавориты его делят с ним самовластие и своим фаворитам уделяют. Что видел я в других местах, видел и во Франции. Кажется, будто все люди на то сотворены, чтоб каждый был или тиран, или жертва. Неправосудне во Франции тем жесточе, что происходит оно непосредственно от самого правительства и на всех простирается».
Оноре Габриель де Мирабо, автор «Опыта о деспотизме», сам провел много лет в тюрьмах «благодаря» своему отцу, получавшему «тайные письма» одно за другим (в общей сложности он вытребовал около сорока таких документов против своих родных — жены, сына и дочери). В 1777 году Мирабо был заключен в Венсенский замок, где узники находились в полной изоляции, в камеру «в десять квадратных футов». Первые 23 дня он не мог ни побриться, ни переменить белье; вскоре его куртка и штаны совершенно истрепались. Он страдал от голода (комендант тюрьмы старался нажиться на вверенных его попечению узниках, присваивая значительные суммы из тех 20 тысяч ливров в год, что отпускались на их пропитание). Из-за вынужденной неподвижности у Мирабо часто шла носом кровь; почки закупорились, и он страдал от почечных колик; зрение испортилось от постоянного полумрака. Однако управляющий тюрьмами Буше, состоявший в обществе франкмасонов, быстро установил контакт со своим «братом» и передавал его жалобы главе полиции Ленуару. Режим содержания узника смягчили: улучшили его питание, позволили ежедневно гулять по часу в тюремном дворике, доставили одежду, туалетные принадлежности, книги, разрешили вести переписку. Находясь в заточении, Мирабо написал трактат «О тайных приказах и государственных тюрьмах».
Позже министр Мальзерб лично посещал государственные тюрьмы, расспрашивал заключенных, чтобы выявить тех из них, кто находился за решеткой без должных оснований. Однако при этом Мальзерб вовсе не подвергал сомнению пользу от прямого вмешательства королевского правосудия, полагая, что нужно только распоряжаться этим средством «с умом».
В России, что бы ни говорил Фонвизин, царил не меньший произвол. Весной 1782 года, во время зарубежной поездки цесаревича Павла, флигель-адъютант П. А. Бибиков переписывался с сопровождавшим наследника князем А. Б. Куракиным. В письмах содержались косвенные осуждения Потемкина (масоны называли его «князем тьмы»). Одно из писем, с сетованиями на отстранение от дел Н. И. Панина, было перехвачено и доставлено Екатерине. Бибикова заключили в крепость, предали суду и сослали в Астрахань, Куракина по возвращении из-за границы отправили жить в его имение в Саратовской губернии. Общаться с Паниным стало опасно, лишь перед самой его смертью в 1783 году Павел с супругой решились навестить его.
В английском судопроизводстве действовала презумпция невиновности, там не придерживались теории «законных доказательств», то есть автоматических обвинений; судья должен был быть глубоко убежден в виновности подсудимого. Более того, записки, предназначавшиеся судьям, распространяли среди общественности, и явно пристрастное решение суда могло погубить репутацию магистрата. В России и Франции правосудие принимало сторону сильного, суд был, скорее, жупелом, чем средством достижения справедливости. «У нас и у них всего чаще обвинена бывает сторона беспомощная; но во Франции, прежде нежели у правого отнять, надлежит еще много сделать церемоний, которые обеим сторонам весьма убыточны», — писал Фонвизин. В том, что касалось тяжких преступлений, во Франции арест по доносу уже был равнозначен обвинению и осуждению: судья даже не пытался разобраться, виновен ли подсудимый; очных ставок с обвинителем не устраивали, свидетелей в свою защиту приглашать не разрешали; наконец, «царицей доказательств» считалось признание, вырванное под пыткой.
Иначе обстояло дело в тех странах, где был развит институт адвокатуры. Когда министр Тануччи в Неаполе, чтобы арестовать франкмасонов, затеял полицейскую провокацию, переписка позволила неаполитанским «братьям» мобилизовать всю вселенскую масонскую республику. Их адвокат Феличе Лион совершил триумфальное путешествие по Европе, а королева Мария Каролина, сестра императора Иосифа II, находившаяся в конфликте с Тануччи, стала покровительницей нескольких лож.
В России было наоборот. После Французской революции Екатерина II, и так более чем подозрительно относившаяся к масонам, решила окончательно прекратить их деятельность. Но под каким предлогом? Обвинить в безбожии и развращении юношества? Однако митрополит Платон, побеседовав с Новиковым, дал ему весьма лестную характеристику. Тем не менее 2 апреля 1792 года у Новикова был произведен обыск, а сам он арестован. Арест был осуществлен со множеством предосторожностей: в Авдотьино за Новиковым отправили целый отряд гусар во главе с майором. Еще до окончания следствия императрица повелела тайно перевезти Новикова в Шлиссельбургскую крепость. Его везли окольным путем, через Ярославль и Тихвин. Комендант крепости не знал имени нового заключенного. Его допросы вел жестокий следователь С. И. Шешковский. В августе императрица подписала указ о заключении арестанта в крепости на 15 лет. В указе говорилось, что и это решение было смягчением «нещадной» казни, которой он должен был подлежать по силе законов за свои «обнаруженные и собственно им признанные преступления… хотя он и не открыл еще сокровенных своих замыслов». Новикову выставлено было обвинение в нарушении данной им в 1786 году подписки не торговать книгами, признанными зловредными; но в этом не было «государственного» преступления. Его попросту сделали козлом отпущения, чтобы его примером припугнуть более родовитых и высокопоставленных особ, которые были гораздо виноватее его, однако отделались легким испугом[61]. Даже князь Прозоровский, проводивший расследование, был поражен исходом дела Новикова. «Я не понимаю конца сего дела, — писал он Шешковскому, — как ближайшие сообщники, если он преступник, то и те преступники».
Официальным поводом для ареста было подозрение в печатании Новиковым «Истории о страдальцах соловецких», однако на следствии вопрос об этом даже не поднимался. Особо важным стал 21-й пункт — о сношениях с Павлом Петровичем: Екатерина была уверена в масонском заговоре с целью возведения на престол ее сына.
Следственная комиссия конфисковала и приказала сжечь 18 тысяч книг. Новиков провел в Шлиссельбургской крепости четыре с половиной года — его освободил император Павел I в первый же день своего царствования.
Такой же пародией на правосудие стал процесс над А. Н. Радищевым, арестованным вслед за выходом в свет его «Путешествия из Петербурга в Москву». Книга была издана «с дозволения управы благочиния»; более того, Екатерина в свое время сама проповедовала взгляды, изложенные в «Путешествии». Но приговор был уже вынесен, требовалось лишь подобрать под него закон. Радищеву приписали государственное преступление «по первому пункту» — покушение на государево здоровье, заговор и измену. Именным указом императрицы он был приговорен к смертной казни, которую по случаю заключения мира со Швецией заменили десятилетней ссылкой в Сибирь.
Итальянец Томмазо Крудели (1703–1745) вступил в 1735 году в основанную англичанами масонскую ложу во Флоренции, первую в Италии. Четыре года спустя его арестовали и посадили в тюрьму инквизиции Санта-Кроче. 16 месяцев он провел в заточении, в очень суровых условиях, подорвавших его здоровье. Инквизиторы тщетно пытались заставить его назвать имена остальных членов братства. В 1740 году его осудили за ересь и отправили в ссылку. Четыре года он диктовал стихи и воспоминания, но его произведения были внесены в список запрещенных, даже «братья» ничего не знали о его творчестве. В марте 1745-го он скончался, но его мучения оказались не напрасными: еще в 1743 году Великое герцогство Тосканское временно закрыло трибунал Сант-Уффицио, а в 1782-м суд инквизиции окончательно прекратил свое существование, даже здание, где происходили его заседания, снесли.
Близкое знакомство с инквизицией — в ее венецианском варианте — свел и Джакомо Казанова. Его арестовали 26 июля 1755 года, а 21 августа секретарь инквизиции записал в журнале: «Суд, ознакомившись с серьезными проступками, допущенными Дж. Казановой, состоящими главным образом в публичном оскорблении святой религии, распорядился арестовать его и препроводить в Пьомби». В тюрьме под крышей из свинцовых листов зимой было очень холодно, а летом нестерпимо жарко. Казанову поместили в крошечную камеру, где он даже не мог стоять, потому что высота потолка была на десять сантиметров меньше его роста в 1 метр 87 сантиметров. Единственное окошечко, зарешеченное шестью прутьями в палец толщиной, выходило не на волю, а в узкий коридор. Крысы чувствовали себя здесь как дома. Блохи кусали так, что у узника случались конвульсии и спазмы. От зловонной жары он страдал расстройством кишечника, руки покрылись экземой. Ни книг, ни чернил, ни бумаги ему не давали. Но самое главное — его никто не удосужился поставить в известность о решении суда и приговоре, вынесенном 12 сентября: пять лет заключения.
Не собираясь провести остаток жизни в тюрьме, Казанова не пал духом и поставил себе цель: бежать. После пятнадцати месяцев отсидки, 1 ноября 1756 года, ему удалось выбраться из тюрьмы через крышу.
Самое удивительное, что много позже Казанова написал Вольтеру: «Свобода, которой мы пользуемся <в Венеции>, не так велика, как та, какой наслаждаются в Англии, но мы довольны. Мое заключение, например, было проявлением сущего деспотизма; но зная, что я сам злоупотреблял свободой, я в определенные моменты находил, что они были правы, заключив меня в тюрьму без соблюдения обычных формальностей». Кстати, благодарный бывший узник извлек пользу из своего злоключения: он снискал популярность в парижских салонах своим красочным рассказом о побеге из Пьом-би, а потом издал его отдельной книжкой.
Стоит добавить, что тюремщика, «прохлопавшего» побег, приговорили к десяти годам «колодцев» — так называлась подземная тюрьма, вечно наполненная соленой водой, где заключенные гнили заживо. В этом выразилось всё лицемерие венецианского правосудия: формально смертных приговоров оно не выносило, но заключение в «колодцах» означало долгую и мучительную смерть.
Тюрьмы инквизиции были не мрачнее французских. Кстати, во Франции — да и в России — часто под тюрьмы приспосабливали монастыри. Об условиях содержания в Венсенском замке мы уже упоминали, но вот пребывание в знаменитой Бастилии отнюдь не так пагубно сказывалось на здоровье ее узников, проводивших в них порой не один десяток лет.
В октябре 1773 года в Бастилию доставили полковника Шарля Франсуа Дюмурье, представившего проект об оказании военной помощи шведскому королю іуста-ву III, который годом ранее произвел государственный переворот и ввел новую конституцию, усиливавшую позиции монарха. Война в планы Франции не входила, и Дюмурье предложили «посидеть и подумать о своем поведении». Первоначально его поместили в большую восьмиугольную камеру с одним окном, имевшую не менее восьми метров в высоту, где были старая дрянная кровать, продавленное кресло, деревянный стол, соломенный стул и кружка. Башня, где она находилась, называлась башней Свободы — такой вот тюремный юмор. Заключенному камера не понравилась, несмотря на возможность посылать за обедом в трактир. Разломав дряхлый камин, он добился перевода в другую камеру, получше, для знатных узников, где стояло щеголеватое и удобное ложе — его когда-то привезли для бывшей любовницы короля, заключенной в Бастилию. Дюмурье доставили вещи, книги, письменные принадлежности, позволили иметь слугу. В каждом углу камеры была колонна, украшенная полой фигурой сфинкса. Перед своим переводом в замок Кайен Дюмурье рассовал внутрь сфинксов бумагу, перья и чернила в раковинах из-под устриц, которыми питался в тюрьме.
Мармонтель, проведший в Бастилии 11 дней вместе со своим слугой, согласившимся составить ему компанию, получал к обеду, состоявшему из нескольких блюд и закусок, вино и фрукты. Кроме того, он имел возможность пользоваться тюремной библиотекой, в которой были книги самого разного содержания. Помимо библиотечных в Бастилии находились и арестованные книги: их держали в каземате рядом с башней Казны. Например, «Энциклопедия» появилась на прилавках лишь после нескольких лет заточения.
Условия заключения в Бастилии резко ухудшились с 1776 года, в царствование Людовика XVI, превратившего эту тюрьму из государственной в обычную. Новый комендант прикарманивал деньги, отпускаемые на содержание узников: зимой камеры не отапливались, воду для питья брали из тюремных рвов, куда сливали всякие нечистоты, еду готовили из гнилых продуктов, тюфяки были набиты сором и пылью, источены червями. Узники больше не могли гулять в саду, их иногда выводили во двор-колодец, где зимой было холодно, а летом нестерпимо жарко. Тюремный врач одновременно занимал должность лейб-медика в Версале, где проводил три четверти года, а замещать его никто не имел права. Впрочем, узников было так немного, что содержать государственные тюрьмы представлялось нецелесообразным: Венсенский замок закрыли в 1784 году за неимением политических преступников; если бы успели закрыть и Бастилию, Французская революция не получила бы яркого символа.
Зато обычные тюрьмы не пустовали. В отличие от Бастилии, где узник мог провести десяток лет и ни разу не подвергнуться допросу, даже не узнав, в чем его обвиняют, уголовные тюрьмы предназначались не для отбывания наказания, а для проведения предварительного следствия, сводящегося к допросам, в том числе с пристрастием.
В Англии уже в конце XVI века отказались от применения пыток при дознании, за исключением судебных процессов по обвинению в ведовстве. Еще при Елизавете I пытки стали менее жестокими, и уж совсем недопустимым считалось освящать орудия пыток, как это было принято у инквизиции. Шведский король Карл XI отменил пытки в Остзейском крае, находившемся под его властью, в 1686 году.
В Пруссии Фридрих Великий запретил это варварство в 1754 году. Примечательно, что от пыток раньше всех отказались в тех странах, где сложились традиции публичного суда с участием присяжных, а подсудимые имели право на квалифицированную защиту.
Во Франции при желании можно было обвинить кого угодно и в чем угодно, наглядным свидетельством чему является дело шевалье де ла Барра. В начале августа 1765 года в городе Абвиль на севере страны произошло чрезвычайное событие: статуя Христа, стоявшая на мосту, была осквернена — кто-то изрезал ее острым предметом, нанеся три «раны» длиной в палец на ноге и два пореза на уровне живота. Население взволновалось, епископ Амьена лично прибыл в город и босиком возглавил «искупительное шествие», в котором приняли участие все высокопоставленные лица.
Кто же совершил святотатство? Слухов ходило много, доказательств не было никаких. Кюре обращались к пастве с призывом донести на осквернителя. Лейтенант полиции рьяно взялся за дело. Виновного надо было найти любой ценой, даже прибегнув к лжесвидетельству. Вскоре отыскалась и подходящая кандидатура — девятнадцатилетний шевалье де ла Барр, проживавший в Абвиле у двоюродной сестры (или тетки), которая отвергла ухаживания председателя суда.
«Свидетелей» удалось запугать, и они указали на шевалье и двух его «сообщников» — Гайяр д’Эталлонда и Муанеля: они якобы распевали вольнодумные песенки, непочтительные по отношению к религии, а во время встречи с процессией крестного хода не сняли шляпы и не встали на колени. В ходе обыска в доме де ла Барра были обнаружены три запрещенных издания — «Философский словарь» Вольтера и две книжки эротического содержания, что перевесило вполне солидное алиби. Над шевалье решили устроить показательный процесс в воспитательных целях, его участь была предрешена.
Он понадеялся на связи своей семьи и даже не думал бежать. 1 октября его арестовали и, несмотря на блестящую защитную речь журналиста и адвоката Ленге и заступничество друзей перед парижским парламентом (высшей судебной инстанцией), приговорили сначала к каторге, а затем к смертной казни. Защитники шевалье обращались даже к королю, но тот не внял их аргументам и отказал в помиловании, хотя о нем просил сам епископ Амьенский.
Шевалье подвергли пытке — «обычной и чрезвычайной», чтобы он выдал сообщников, а затем вынесли смертный приговор. Ему должны были отрубить руку, отрезать язык, отрубить голову, а затем сжечь его тело, прибив к нему гвоздями «Философский словарь». Приговор привели в исполнение 1 июля 1766 года: из Парижа в Абвиль специально прислали пятерых палачей, в том числе знаменитого Сансона, который и отрубил несчастному голову. «Я не думал, что дворянина можно уморить за такой пустяк» — таковы якобы были последние слова приговоренного.
Косвенно затронутый этим делом, Вольтер выступил в защиту шевалье де ла Барра и его мнимых соучастников. Он написал «Донесение о смерти шевалье де ла Барра господину маркизу де Беккариа» (сегодня мы назвали бы его правозащитником) и «Крик невинной крови», за которые его самого осудили — правда, приговор исполнить было нельзя, поскольку Вольтер находился в Швейцарии. В курсе событий его держал Дидро.
Вольтер пустил в ход свои связи, чтобы оправдать Гайяр д’Эталлонда, бежавшего в Голландию: защитой для того стало вступление в прусскую армию. Муанель же, которому было всего 15 лет, покаялся в мелких прегрешениях и был прощен.
Самое главное — приговор был вынесен в нарушение существующих законов, поскольку богохульство не каралось смертной казнью. А впоследствии было установлено, что статую Христа поцарапала проезжавшая по мосту телега с грузом дров, пока шевалье мирно спал в своей постели.
После этой истории Вольтер добавил к своему «Философскому словарю» статью «Пытка», обличавшую неправедный процесс над де ла Барром.
Людовик XVI отменил пытки в два этапа: в 1780 году запретил использовать их при предварительном дознании[62], в 1788-м — перед казнью. В Австрии от них отказались в 1787 году. Екатерина II была уверена, что признание, добытое с помощью истязания, не может быть абсолютным доказательством виновности, однако пытка была юридически отменена только в 1801 году Александром I, после того как в Казани казнили человека на основании его признания, полученного под пыткой, а впоследствии выяснилось, что он был невиновен. Но и позднее закон об отмене «допроса с пристрастием» чаще оставался на бумаге.
Конечно, в России не использовали таких изощренных приспособлений для мучения человека, как в католических странах, где вершила свой закон инквизиция. Но кнут, дыба и огонь были способны искалечить истязаемого на всю жизнь. Кроме того, подследственным (а порой просто ошельмованным) рубили уши, резали языки, рвали ноздри, клеймили.
В большинстве европейских стран самым жестоким наказанием была смертная казнь. В России Елизавета Петровна при восшествии на престол принесла обет о том, что не подпишет ни единого смертного приговора, и слово свое сдержала. Екатерина II таких обетов не давала, и в ее царствование казни возобновились. В Австрии только император Иосиф II от них отказался.
Итальянский юрист Чезаре Бонесана, маркиз Беккариа (1738–1794), состоявший в братстве «вольных каменщиков» и испытавший влияние Монтескьё, призывал основывать правосудие «на разуме и человечности». В своем «Трактате о преступлениях и наказаниях» он обличал пытки и смертную казнь, а также различие видов казни для разных сословий и категорий преступников. Например, во Франции до середины XVIII века дворян обезглавливали, отцеубийц и разбойников с большой дороги колесовали, цареубийц и государственных преступников четвертовали, фальшивомонетчиков варили живьем в котле, еретиков и отравителей сжигали, проворовавшихся слуг вешали и т. д. Труд Беккариа имел большой успех в просвещенной Европе.
Четырнадцатого марта 1743 года несколько португальских франкмасонов были подвергнуты пытке и сожжены живьем по приказу инквизиции, подтвержденному королем Жуаном V. Масоны считались еретиками, и с ними обращались соответственно.
Графу Дервентуотеру, активно участвовавшему в последней попытке реставрации Стюартов, снесли голову на плахе. Казнь произошла при большом стечении народа, с соблюдением всех обычаев (граф отдал бывшие при нем деньги палачу, сожалея, что это всё, что у него есть, и обнял его). Преступник не раскаялся и даже произнес небольшую речь в духе «наше дело правое».
Последнее в истории колесование произошло во Франции в 1788 году. За два года до этого венерабль ложи Девяти сестер Шарль Мерсье дю Пати, парижский магистрат, публиковал «Оправдательную записку о трех подсудимых, приговоренных к колесованию. Рассуждение об уголовной процедуре во Франции», имевшую отклик во всей Европе. В той же ложе состоял Клод Эмманюэль де Пасторе, автор двухтомного сочинения «Об уголовных законах» (1790), в котором он восставал против жестокости существующих казней. Напомним, что его «братьями» были доктор Гильотен и Десез.
Во время Французской революции многие люди, прежде ратовавшие за отмену смертной казни, вдруг диаметрально изменили свою позицию. К ним принадлежал, например, Пьер Гаспар Шометт (1763–1794), по некоторым данным, прошедший посвящение в масоны. Сын сапожника из Невера, в 13 лет он нанялся юнгой на военное судно, участвовал в сражениях с англичанами во время Войны за независимость США, видел, как издеваются над рабами на Антильских островах. Революцию он истово приветствовал, в сентябре 1790-го приехал в Париж и вступил в «Клуб кордельеров». В 1792 году его избрали прокурором коммуны Парижа.
Резкая перемена произошла всего за два года. В 1791 году Шометт был противником войны и сторонником отмены смертной казни, а в 1793-м сделался пламенным проповедником террора. Он предложил Конвенту расчленить тело казненного короля на 93 части, чтобы оплодотворить его кровью деревья Свободы, высаженные в каждом департаменте. Согласно его объяснениям эта жертва, напоминающая судьбу древнеегипетского божества Осириса, способствовала бы возрождению нации. Депутаты отклонили его предложение.
Жестокость действует, как маятник В 1794 году Шометт сам сложил голову на гильотине после фальсифицированного судебного процесса, на котором он был выставлен английским шпионом.
«Строгость законов не останавливает злодеяний, рождающихся во Франции почти всегда от бедности, ибо… французы, по собственному побуждению сердец своих, нимало к злодеяниям не способны и одна нищета влагает у них нож в руку убийцы, — писал Д. И. Фонвизин в «Письмах из Франции». — Напротив того, вижу, что развращение их нравов отнимает почти всю силу у законов и самую их строгость делает недействительною».
Он был шокирован количеством нищих во французских городах и на почтовых станциях. В России, разумеется, нищета тоже была, но не выставлялась напоказ: просить милостыню разрешалось только на папертях церквей, здесь же попрошайки преследовали хорошо одетых господ и кареты на улице, неотступно клянча подаяние. В Англии и особенно в Ирландии ситуация была не лучше. Герцогиня Беркли говорит в своих записках об ужасающей бедности, толкающей на разного рода преступления: чтобы выжить, бедняки вынуждены воровать, и к пятнадцати годам всякий смышленый мальчик — уже закоренелый преступник. Ее воспоминания относятся к концу века, а значит, для улучшения жизни народа за несколько десятилетий не было сделано ровным счетом ничего, поскольку горько-ироничный памфлет Джонатана Свифта «Скромное предложение» был написан в первой трети столетия. Удрученный зрелищем матерей-попрошаек, окруженных оравой голодных и оборванных детей, чьи отцы не в состоянии добыть пропитание семейству честным трудом, поскольку не могут найти работу да еще и вынуждены платить налоги, а сами они обречены либо стать ворами, либо продаться в рабство на заморские плантации, автор предлагает «простой и дешевый способ» решения проблемы, который приведет к всеобщему благоденствию: продавать годовалых детей на мясо в богатые дома. Цена младенца могла бы составить восемь шиллингов — это вчетверо больше, чем принесет своим родителям двенадцатилетняя девочка, проданная в услужение, а изысканное жаркое, которым можно накормить небольшую семью лорда и его гостей, того стоит. Родители получили бы наличные, чтобы платить подати, отпала бы необходимость в импорте продовольствия, можно было бы даже поставлять детское мясо на экспорт, стимулируя развитие экономики, одновременно сократилось бы количество политически неблагонадежных папистов, а нравы существенно улучшились бы: матери, откармливающие детей на убой, относились бы к ним с трогательной заботой, а мужья уже не позволяли бы себе бить беременных жен…
Рыба гниет с головы, и обнищание населения во многом объяснялось бестолковой политикой властей — как внешней, так и внутренней. Да и кому было продумать и принять действенные меры, способствующие оздоровлению экономики и финансов, если аристократы, избавленные от налогов и погрязшие в пороках, привыкли тратить без счета и жить не по средствам, совершенно не заботясь о завтрашнем дне и презирая бережливых буржуа, с которыми всегда могли поступить так, как им вздумается?
Филипп Уортон (не самый достойный из руководителей Великой ложи Лондона) осиротел в 1716 году, когда ему было всего 17 лет. Он унаследовал от отца множество громких титулов, дававших влияние в обществе, а от матери — огромные поместья, приносившие доход в 14 тысяч фунтов в год (средний годовой доход представителя среднего класса, живущего в Лондоне, составлял в те времена около 200 фунтов). Однако он потратил всё наследство, до последнего фартинга, за какие-нибудь десять лет.
Первым крупным финансовым кризисом XVIII века стал крах Компании Южного моря: в 1720 году британский парламент позволил ей взять на себя весь государственный долг, чтобы выплатить его частями из своих прибылей. Эта странная попытка приватизации привела к краткосрочному буму на бирже: акции компании шли нарасхват. Как и следовало ожидать, чем выше подъем, тем больнее падать: тысячи людей лишились всего состояния, в том числе молодой герцог Уортон, потерявший на этой афере 120 тысяч фунтов. Ему пришлось распродать свои поместья, чтобы уплатить долги. За два фамильных замка он сначала запросил 85 тысяч, но в конечном счете был вынужден сбросить цену до 62 тысяч — их купил спикер ирландской палаты общин. Неунывающий герцог нанял музыкантов и справил публичные поминки по Компании Южного моря.
После этого он отправился за границу — в Вену, а затем через всю Европу в Мадрид, куда был назначен послом «старого претендента» Якова Стюарта. К тому времени его долги в Англии и Ирландии составляли до 70 тысяч фунтов.
В 1726 году Уортон женился по любви (ради этого он даже перешел в католичество), но после свадьбы остался без гроша и без крыши над головой. Он записался волонтером в Ирландский пехотный полк, участвовал в осаде Гибралтара и к маю следующего года дослужился до полковника. В сентябре он был в Кадисе — совершенно больной и редко трезвый.
В Англии его военные подвиги были расценены как государственная измена; всё имущество, которое ему еще принадлежало, конфисковали. Три года Уортон, вечно пьяный и окончательно опустившийся, скитался по Европе, побираясь, преследуемый кредиторами. Надеясь, что сможет прожить на военное жалованье, он снова вернулся в Испанию в Ирландский полк, но зима 1730 года окончательно подкосила его. Он умер в мае, в 32 года. После его смерти все его титулы, кроме баронского, были аннулированы.
Это была «английская модель» низвержения «из князей в грязь», а вот французская. Аристократы не могли заниматься коммерцией, а военная карьера была в большей степени разорительна, чем прибыльна, поэтому Оноре Габриель де Мирабо решил разбогатеть через выгодную женитьбу и в 23 года посватался к самой богатой наследнице Прованса. Еще не видав в глаза приданого, он наделал долгов на 20 тысяч ливров, чтобы устроить пышнейшую свадьбу. Однако еще до торжества выяснилось, что «щедрые» родители невесты наделили ее состоянием, на которое она сможет рассчитывать только после их смерти, а отец жениха так и не передал ему обещанную вотчину. В итоге новобрачные могли располагать лишь рентой в семь тысяч ливров в год. Не смутившись этими обстоятельствами, молодые стали жить на широкую ногу: только за составление брачного договора нотариус прислал счет на 1200 ливров. На обстановку супружеской спальни молодой супруг потратил 40 тысяч, его жена израсходовала еще 22 600 ливров на туалеты; при этом, чтобы прослыть «добрыми господами», они держали в своем замке открытый стол и раздавали крестьянам хлеб и милостыню. Очень скоро пришлось вести мелочную войну с мясником, пекарем и бакалейщиком, но с этими кредиторами граф де Мирабо поступил просто: отколотил их палкой. Правда, затем он был вынужден обратиться к ростовщикам, а потом, опасаясь долговой ямы, стал добывать деньги самыми немыслимыми способами: жег столики с гнутыми ножками, чтобы выплавить золото из их позолоты, и выщипывал золотые и серебряные нити из гобеленов и парчи. Долги выросли до 150 тысяч ливров; доходы молодой пары, успевшей уже обзавестись ребенком, были заморожены, на их проживание выделя-лось три тысячи ливров в год, но этого было недостаточно, чтобы покрыть даже долговые проценты… Несмотря на этот урок, который должен был бы образумить Мирабо на всю жизнь, он не одумался, продолжая и дальше делать долги. Только один раз это могло сослужить ему добрую службу: Франция требовала его экстрадиции, но амстердамские власти запрещали ему выезд, поскольку он не рассчитался с тамошними кредиторами. Однако отец, мечтавший о том, чтобы сына заключили в тюрьму, уплатил его долги…
Но аристократы, привыкшие с детства к роскоши, не знали цены деньгам. А что же те, кто выбился из бедности? Пословица «От трудов праведных не наживешь палат каменных» была им хорошо понятна. Быстро разбогатеть можно, только придумав «сравнительно честный способ отъема денег у населения». Джакомо Казанова, сбежав из венецианской тюрьмы и приехав в Париж, нашел себе «дойную корову» в виде полубезумной маркизы д’Юрфе, которой морочил голову эзотерическими бреднями, выкачивая из нее деньги. Он завел себе карету и лакеев, перстни с бриллиантами, дорогие костюмы и кружева. Однако внутренний голос подсказывал ему, что деньги нужно вкладывать в некое надежное предприятие, чтобы оно приносило постоянный доход, обеспечивая будущее. В разгар Семилетней войны он решил, что беспроигрышным вариантом будет… шелковая мануфактура, выпускающая роскошные ткани, окрашенные водоустойчивой краской, изящные и дешевые, которые могли бы составить конкуренцию дорогому импорту из Китая. Потратившись на устройство мануфактуры, наем помещения и работников, новоиспеченный предприниматель стал ждать баснословных барышей, но их не последовало: война существенно затормозила торговлю, сократила доходы аристократов — единственных потенциальных клиентов, и готовая ткань мертвым грузом лежала на складе. Вместо того чтобы искать выход из создавшегося положения, Казанова растранжирил все деньги, которые у него оставались, на работниц мануфактуры, не скупясь на подарки, чтобы снискать их благорасположение, и в итоге оказался в долговой тюрьме, откуда его выкупила безотказная маркиза. Воистину, легко нажитое впрок не идет.
Но не будем слишком сгущать краски: если бы привилегированное общество сплошь состояло из проходимцев, выжиг и мотов, никакого «века Просвещения» не было бы. Поэтому приведем положительный пример того, как талант пробил себе дорогу.
Жан Франсуа Мармонтей (1723–1799), старший сын портного Мартена Мармонтея, родился в бедной семье. Из коллежа его выгнали, когда до окончания класса риторики оставался год, и отец отдал его в ученики к купцу из Клермон-Феррана. Однако один из местных иезуитов[63] взял мальчика под свое крыло и достал ему место гувернера в зажиточной буржуазной семье. Таким образом ему удалось и добыть себе пропитание, и окончить класс философии в коллеже. В 1740 году он поступил гувернером в дом маркиза де Линара, но год спустя скончался его отец; семья была на грани нищеты, а юноша оказался ее единственной опорой. Благодаря полученному образованию он смог поступить репетитором в коллежи иезуитов и бернардинцев в Тулузе и посылал родным часть своего жалованья.
Тулуза славилась древними культурными традициями. Ученик иезуитов, рано выказавший способности к литературе, принял участие в «Цветочных играх» (конкурсе поэтов) под именем Мармонтеля. С первого раза выиграть не удалось, но юноша не сдавался и в 1744 году все-таки получил целых три приза, а через год — приз Академии Монтобана в виде серебряной лиры. На молодого поэта обратил внимание Вольтер, и началась их долгая и верная дружба. Мармонтель хотел поступить на богословский факультет университета, но Вольтер отговорил его от этой затеи и посоветовал ехать в Париж. Продав серебряную лиру, Мармонтель отправился в столицу.
Там ему тоже пришлось несладко. Попытка выпуска литературного журнала закончилась неудачей: восьмой номер оказался последним. Спасение пришло от Французской академии, присудившей Мармонтелю в 1746 году приз за поэму на тему «Слава Людовика XIV упрочилась в его преемнике». Вольтер лично отвез несколько дюжин экземпляров этой поэмы в Фонтенбло, где тогда находился двор, а по возвращении насыпал автору полную шапку денег, объяснив, что это доход от продажи его произведения. Начался период относительно безбедного существования (если не считать краткого заключения в Бастилию, из которой Мармонтеля вызволила благоволившая к нему маркиза де Помпадур). Мармонтель оказался плодовитым писателем — строчил стихи, прозу, либретто к операм и балетам и неплохо этим зарабатывал.
В 1777 году он женился и поселился на улице Сент-Оноре, в престижном квартале Парижа, в окружении аристократов. Там у него родились четверо детей. Через десять лет после женитьбы он издал полное собрание своих сочинений в семнадцати томах. В мае 1782 года Мармонтель смог купить загородный дом за 30 тысяч ливров, который был вынужден продать 12 лет спустя за 40,5 тысячи. Революция серьезно подорвала его материальное благополучие и лишила почета, а потому он отнесся к ней без воодушевления, хотя и баллотировался на выборные должности в органах новой власти.
В Америке, «стране великих возможностей», куда устремлялись по большей части изгои и авантюристы, разбогатеть удавалось либо самым беспринципным, либо действительно одаренным людям. К последним относится, разумеется, Бенджамин Франклин, прошедший путь от подмастерья-самоучки до члена нескольких академий наук Джон Хэнкок сколотил состояние торговлей, не брезгуя контрабандой. Иначе складывались дела у Джорджа Вашингтона, предприимчивого сына относительно зажиточного плантатора из Виргинии. До начала Войны за независимость он тратил все силы на управление своим поместьем Маунт-Вернон: экспериментировал с семенами, удобрениями, севооборотом, многопольем, изобрел новую разновидность плуга. Он также занимался селекцией домашних животных и догадался скрестить осла с кобылой, что принесло ему прозвище «отца американских мулов». Занимался он и рыбными промыслами на Потомаке, по берегам которого выстроил мельницы. Основной доход ему приносил табак, отправляемый с его плантаций в Великобританию. На Вашингтона работали десятки батраков и от полутора до трех сотен рабов. Он сумел значительно приумножить свои владения покупкой земель, а также выгодной женитьбой. В своем имении он жил как аристократ: обзавелся изящной мебелью, выписывал из Европы лучшие вина, покупал чистокровных лошадей и устраивал роскошные приемы.
Экономика как наука начала складываться именно в XVIII веке: всё больше людей хотели понять — или объяснить другим, — «как государство богатеет, / И чем живет, и почему / Не нужно золота ему, / Когда простой продукт имеет». Изучая опыт Англии и Франции, российское дворянство увлеклось экономической политикой, и масоны не были чужды этой деятельности.
В конце 1750-х годов во главе масонской организации в России стоял граф Р. И. Воронцов[64]. В 1760-м он был членом елизаветинской Комиссии новосочиняемого Уложения. Комиссия собиралась в его доме и вызывала к себе в помощь депутатов от разных сословий. Некоторые положения, разработанные Уложенной комиссией, вошли в манифест «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству» (1762), изданный Петром III и радостно встреченный в масонских кругах. Этому политическому акту соответствовала программа экономического либерализма: государь «щедротами своими ободряет торгующих в распространении купечества, награждает трудолюбивого земледельца, остроумного художника и ученого человека, талантами своими отличного; он насаждает новые поселения, строит корабли, делает перекопы рек к способнейшему произведению торгов и обводит стенами пристани». Екатерина II, взойдя на престол, провозгласила себя сторонницей физиократии — модной тогда экономической доктрины, основанной на знании «естественных законов» и отдающей предпочтение сельскому хозяйству перед торговлей. В 1765 году было основано Вольное экономическое общество, в которое вошли известнейшие масоны того времени — Р. И. Воронцов, А. А. Нартов, Г. Г. Орлов, И. Г. Чернышев и др.
Когда в декабре 1766 года был издан высочайший манифест о созыве новой Уложенной комиссии, наказ депутатам от дворянства Московской губернии вручили П. И. Панину, от Костромской — А. И. Бибикову, от Ярославской — М. М. Щербатову. Их общая идея сводилась к свободному развитию экономических сил дворянства. Московское шляхетство просило о том, чтобы «позволено было продавать, где кто захочет, земские деревень своих продукты, заводить и содержать фабрики и мануфактуры, вступать во внешние и внутренние валовые и мелочные торги и предпринимать всякие промыслы». Среди дворянских депутатов было очень много масонов. Но деятельность Уложенной комиссии закончилась неудачей; Русско-турецкая война 1768–1774 годов отвлекла многих вождей масонства от петербургских лож, а депутатов — от комиссии.
Это было характерно для многих начинаний Екатерины: здравая идея постепенно сходила на нет, реформы замораживались, и всё оставалось по-старому. Масоны возглавили дворянскую оппозицию, мечтавшую о конституционной монархии по типу английской или шведской. В их представлении свод неких строго соблюдаемых законов, стоявших выше воли самодержца, позволил бы осуществить давнюю российскую мечту: навести в стране порядок.
Между тем некоторые по-прежнему видели спасение в «твердой руке», пусть даже место самодержца займет некий ареопаг. Порядок — это государственное регулирование экономики, твердые цены на все продукты, устанавливаемые каждый год, четкие нормы потребления, «от каждого по способностям, каждому по чину».
«У офирян нет ни богатства, ни убожества, а живут каждый служащий на определенном от казны жалованье, — описывал идеальное государство М. М. Щербатов. — Нижние чины при этом должны служить бессменно, если хотят получать содержание от казны, высшие же четыре чина могут через пятнадцать лет выйти в отставку с сохранением одной пятой части жалованья в виде пенсии. <„> В жизни офирян всё так рассчитано, что каждому положены правила, как ему жить, какое носить платье, сколько иметь пространный дом, сколько иметь служителей, по скольку блюд на столе, какие напитки, даже содержание скота, дров и освещения положено в цену; дается посуда из казны по чинам; единым жестяная, другим глиняная, а первоклассным серебряная, и определенное число денег на поправку, и посему каждый должен жить, как ему предписано».
Из всей «экономической программы» Щербатова на практике удалось осуществить лишь идею о военных поселениях, которые, впрочем, не решили проблем с рекрутскими наборами и отнюдь не осчастливили землепашцев, превращенных в солдат. Разночинцам, вместо того чтобы жить «как предписано», приходилось выкручиваться, превращать закон в пресловутое дышло и, разумеется, воровать — а куда без этого в России?
Умом Россию не понять, поэтому от западных рационалистов поборники «высокой церкви» открещивались. «Живучи так, как жил Гельвеций, в довольном состоянии, в изобилии, в употреблении единственно только ума своего и пресыщении желудка, — проповедовал И. Г. Шварц, — не можно и подозревать о бытии ментального человека, ибо сей исчезает, когда оные царствуют». «Если человек живет в беспрестанном благополучии, то он забывает Бога, себя и всех своих ближних, а старается только удовольствовать все свои прихоти и напитать, сколько возможно более, материю», — развивал ту же мысль О. А. Поздеев, досточтимый мастер ложи Орфея.
Занимаясь совершенствованием духа, «вольные каменщики» не могли оставить без внимания его вместилище — бренное тело. Прогресс естественных наук неизбежно затронул и медицину, хотя сдвинуть с места этот тяжелый воз было, возможно, труднее всего.
Вся медицина того времени зиждилась на трех китах — кровопускании, рвотном и клистире. Рошамбо, еще будучи лейтенантом, получил в одном из сражений две серьезные раны: одна пуля пробила ему висок, другая прошла навылет, оставив дыру в ноге. Ему пускали кровь 18 раз, «чтобы избежать воспаления»! Революционный прорыв в области терапии совершил доктор Вертело из Пуату, совершенно отказавшийся от кровопускания, но у него не сразу нашлись последователи.
Пожалуй, самым важным достижением этого столетия в области медицины является изобретение вакцинации — средства противостоять оспе, выкашивавшей людей без различия чинов и званий. Доктор Эдвард Дженнер (1749–1823), основоположник оспопрививания, был «вольным каменщиком» и состоял в ложе Веры и дружбы своего родного города Беркли.
Семья французского короля Людовика XV единственная из монарших семейств Европы не сделала прививку от оспы; сам король скончался именно от этой болезни. Екатерина II ввела вакцинацию в России в 1768 году, испытав ее на себе и подвергнув прививке наследника-цесаревича. Но мало кто знает, что уже в августе 1769 года польская масонская ложа Добродетельного сармата основала в Варшаве диспансер, где детей бесплатно прививали от оспы. Руководил этим заведением «брат» Боклер, активный пропагандист вакцинации.
Многие из выдающихся российских масонов были врачами — розенкрейцеры доктора Эли и Зверака, Ф. П. Фрезе — великий меченосец в провинциальной елагинской ложе, а затем член шведской ложи Пеликана. Розенкрейцеры надеялись получить медицинские познания, изучая алхимию, которая обещала панацею. Руководители новиковского кружка послали за границу Багрянского, Невзорова и Колокольникова для получения медицинского образования. Трубецкой в письмах Кутузову в Берлин требовал от него медицинских ответов. Новиков считал себя опытным в искусстве лечения; в своем имении Авдотьино он постоянно лечил окрестных помещиков и крестьян с помощью одного из крепостных, которого сам подготовил. В Компанейском (гендриковском) доме наряду со школой и типографией была заведена аптека, которой руководил выписанный из-за границы фармацевт Френкель. После запрещения общества провизоры-немцы учредили от себя особые аптеки, лучшие в Москве. Благодаря Новикову аптекари смогли дать хорошее образование своим детям. Общество за свои деньги купило за границей секреты некоторых драгоценных лекарств, а другие по связям уже готовыми присылались безденежно. Среди первых был эфирный эликсир, спасительный при «гнилых лихорадках» и полезный при многих других болезнях. Аптека Френкеля специально обслуживала неимущие слои населения, раздавая бедным лекарства бесплатно.
Французское Королевское медицинское общество было учреждено решением Королевского совета 29 апреля 1776 года и узаконено королевским патентом в начале сентября 1778-го. Его задачей было поддерживать переписку между практикующими врачами внутри страны и за рубежом для обмена опытом и оказывать помощь в случае возникновения эпидемий. Члены-корреспонденты новой Академии медицинских наук должны были первым делом представить отчеты о климатических условиях, характере почв и вод, видах эпидемий, характере наиболее распространенных заболеваний и методах лечения в местах своего проживания. Пятьдесят самых упорных и пытливых корреспондентов слали свои отчеты в Академию на протяжении десяти лет, но в целом на медицинских факультетах продолжали учить по старинке, основываясь на методах Гиппократа и Галлена.
Распространению эпидемий в городах Европы способствовала антисанитария. По свидетельствам многих путешественников, по улицам французских городов невозможно было передвигаться, не прижимая к носу надушенного платка; «для удобства» жителей модные магазины соседствовали с мясными лавками (этакие магазины шаговой доступности), и кровь из разделываемых туш текла по мостовой. Туда же могли опорожнять ночные горшки; впрочем, главной клоакой Парижа была Сена, а Лондона — Темза, никогда не замерзавшая из-за того, что в нее сливали органические отходы. В Амстердаме для этой цели использовали каналы, покрывавшие своей сетью весь город. Над Лондоном к тому же нависал пресловутый смог: все печи в английской столице топили исключительно каменным углем, а не дровами, и продукты горения создавали удушливую атмосферу.
В менее урбанизированной Америке дышалось легче и в прямом, и в переносном смысле слова. Бенджамин Франклин верил в целебность чистого воздуха и для очищения организма принимал «воздушные ванны» не менее часа в день. Его жизненная активность до самого преклонного возраста вызывала доверие к его рецепту. Кроме того, он с молодых лет был убежденным вегетарианцем, а в Англии, например, самым распространенным продуктом питания была говядина.
Кстати сказать, до начала XIX века помидоры в Европе и Америке считались ядовитыми. Ходили даже слухи, что итальянцы обладают секретом приготовления томатов, позволяющим извлекать из них яд. В 1776 году генерала Вашингтона пытались отравить, подав ему жаркое с помидорами. Разумеется, Вашингтон после этого обеда остался жив, а вот повар, терзаемый страхом разоблачения, не выдержал и повесился.
Невоздержанность в еде и нездоровая пища приводили к желудочным и кишечным заболеваниям, а также подагре, весьма распространенной среди аристократов. Врачи в таких случаях могли порекомендовать только диету и пиявки.
Еще одной крайне запущенной областью медицины была стоматология. «Лечение» по большей части доверяли цирюльникам, попросту выдергивавшим больной зуб (как правило, эту процедуру превращали в ярмарочный аттракцион для увеселения случайных зрителей). Выдранные зубы требовали замены: в одном из американских музеев хранится вставная челюсть Джорджа Вашингтона, изготовленная из зубов бегемота.
В 1778 году в ложу Девяти сестер вступил несостоявшийся литератор Пьер Кабанис (1757–1808). Обратившись к изучению естественных наук и медицины, он получил в 1783 году степень доктора и написал свою врачебную клятву в стихах, обещая посвятить себя заботам о бедных. Свою клятву он сдержал, его даже прозвали «отцом несчастных». Кабанис внедрял в больницах и приютах уважение к больному. Помогал он и «братьям», в частности лечил Мирабо; но, несмотря на его старания, трибун, подорвавший здоровье в тюрьмах, умер, вероятно, от рака[65].
«Я с душевным возмущением видел страждущих различными болезнями, но с удивлением и внутренним удовольствием смотрел, с каким рачением и усердием ходят около сих несчастных», — писал Фонвизин после посещения «богоугодного заведения» в Лионе.
Возможно, лионская больница для бедных и заслуживала положительного отзыва, но аналогичное заведение в Париже не рекомендовалось посещать слабонервным людям. «Отель-Дье был в некотором роде похоронным бюро, — вспоминал современник. — На двух, трех, а то и четырех больных приходилась одна кровать. Я видел, как товарищи по несчастью сбросили одного из страдальцев прямо на пол, когда — а может быть, и прежде чем — он испустил дух». Людовик XVI, осмотрев эту больницу, вышел оттуда, заливаясь слезами, и с января 1780 года главный министр Неккер начал реформу богоугодных заведений, которые существовали в основном за счет пожертвований частных благотворителей и управлялись из рук вон плохо.
После Французской революции реформы в этой области продолжил прокурор коммуны Парижа Пьер Гаспар Шометт: в свое время он три года изучал медицину и стал фельдшером. Шометт инициировал множество мер в пользу неимущих, вдов, проституток (прежде их клеймили, брили наголо и сажали в тюрьму), сумасшедших (их тогда заковывали в цепи, держали голыми на каменном полу, лили на голову ледяную воду), запретил телесные наказания в школах, чем снискал определенную популярность.
Исследования в области психиатрии в то время находились в зачаточном состоянии, хотя очень многие заболевания, от которых безуспешно лечились представители высших классов, тратя немалые деньги на корыстных и несведущих докторов, были явно невротического происхождения. С другой стороны, велика была вера в «панацею» и целителей, обладающих высшим даром, что позволяло излечивать нервных больных. Прогресс науки способствовал появлению и распространению новых идей. Как минимум два десятилетия во второй половине XVIII века прошли под знаком «животного магнетизма».
Франц Антон Месмер (1734–1815), уроженец Ицнанга на Боденском озере, был всесторонне образованным человеком. Он окончил курс теологии в Ингольштадте и стал доктором философии. В Вене он сначала изучал право, а в 1766 году, уже являясь доктором двух наук, был удостоен степени доктора медицины. Кроме того, он выгодно женился и стал очень богатым человеком: его дом в Вене, на Загородной улице, был настоящим маленьким Версалем на Дунае. В большом просторном парке были разбросаны клумбы, его пересекали тенистые аллеи с античными статуями, в зелени прятались птичник, голубятня и садовый театр, где состоялась премьера оперы «Бастьен и Бастьенна» (отец и сын Моцарты были друзьями Месмера), а также круглый мраморный бассейн. Здесь собиралось высшее общество, чтобы услышать новые произведения Гайдна, Моцарта и Глюка в исполнении авторов. Сам хозяин играл на клавесине и виолончели, а также стеклянной гармонике[66].
Но знаменит Месмер совсем не этим, а своей теорией «животного магнетизма». В то время многие считали, что существует некий флюид, который, изливаясь из небесного пространства, пронизывает всю Вселенную и воздействует на каждую материю изнутри. Уверовав после нескольких удачных опытов в целебную силу магнита, о которой писал еще Парацельс, Месмер решил, что этот флюид — магнетическая энергия, которую якобы можно передавать по проводникам и аккумулировать. Он сконструировал пресловутый «ушат здоровья» — большой прикрытый сверху деревянный чан, в котором вокруг стальной штанги стояли два ряда бутылок, наполненных «намагниченной» водой. От штанги отходили провода, которые можно было подвести к больному месту. Вокруг ушата усаживались пациенты, страдавшие нервными заболеваниями. Держась за руки (один вставлял большой палец своей руки между большим и указательным пальцами руки соседа), они образовывали замкнутую цепь, через которую якобы проходила, многократно усиливаясь, магнитная энергия. Сам Месмер во время сеанса играл на «намагнетизированной» стеклянной гармонике.
Лечение напоминало памятные нашим современникам сеансы Кашпировского: от пристального взгляда Месмера или прикосновения его намагниченного жезла больные вдруг вскакивали, начинали совершать непонятные движения, бились в конвульсиях или, наоборот, впадали в оцепенение[67]. Но самое главное — Месмеру действительно удавалось помочь многим из них! Излечивались ломота, шум в ушах, параличи, рези в желудке, расстройство менструаций, бессонница, боли в печени. Более того, два врача, из Германии и из Швейцарии, которые попробовали применить метод Месмера к своим пациентам, подтвердили его эффективность. Правда, Месмер, будучи ученым, а не шарлатаном, сразу заявил, что «ушат» помогает лишь при нервных заболеваниях, а не при поражении внутренних органов, и принимал далеко не всех, просивших «чудо-врача» о помощи. Он стал основателем современной психотерапии и, не зная того, лечил методом внушения. Кстати, он сам заметил, что магнит, в общем, ни при чем, однако научного обоснования исцелениям дать не мог, а потому просто придерживался апробированного ритуала.
Венские ученые круги не признали Месмера, хотя Баварская академия объявила его своим членом. Однако в Австрии у него было много высокопоставленных друзей, и королева Мария Антуанетта обещала поддержку, если он приедет в Париж.
Французская академия наук занимала четыре зала в Лувре. После того как этот замок перестал быть королевской резиденцией, он превратился в огромный караван-сарай, где помещались художники, ремесленники, придворные, чиновники министерства двора и министерства военного флота, Академия наук, Академия живописи и т. д. Ученые собирались дважды в неделю, по средам и субботам. В феврале 1778 года Месмер явился на одно из таких заседаний в ожидании, что директор Академии наук, физик Жан Батист Леруа, представит коллегам его «животный магнетизм». «По мере прибытия академики разбивались на кружки, где, вероятно, речь шла о многих ученых вопросах, — вспоминал впоследствии Месмер. — Я предполагал, что, когда наберется кворум, внимание, доселе рассеянное, сосредоточится на одном предмете. Я ошибался; все продолжали свои разговоры; когда г-н Леруа хотел заговорить, он тщетно требовал внимания и тишины». Председатель порывался прочесть некое сообщение, тогда один из коллег предложил положить его текст на стол: кому интересно — подойдет и прочтет. Леруа объявил другую тему — и другой академик развязно попросил его перейти к менее избитому сюжету. Третье сообщение было обозвано шарлатанством. После этого Месмер шепнул Леруа, чтобы тот отложил сообщение о его методе до другого раза, и «потерял всякое почтение» к данному научному учреждению.
Раз Академия наук и Медицинское общество отказались рассматривать его опыты, Месмер обратился непосредственно к общественному мнению: поселившись на Вандомской площади, в доме 16, он установил там свой «ушат» и проводил бесплатные сеансы, а кроме того, опубликовал «Трактат об открытии животного магнетизма».
Шарль Делон, лейб-медик графа д’Артуа, встал на его сторону, что открыло Месмеру путь ко двору; он закрепил успех, исцелив одну придворную даму от паралича. Принцесса де Ламбаль, принц Конде, герцог де Бурбон, барон де Монтескьё и маркиз де Лафайет стали горячими приверженцами его учения. Все они состояли в масонских ложах, как и сам Месмер.
Перед отплытием в Америку Лафайет сообщил Вашингтону, что кроме ружей и пушек для Войны за независимость везет американцам новое прогрессивное учение: «Перед отъездом я испрошу разрешения посвятить вас в тайну Месмера — большое философское открытие».
Группа учеников Месмера во главе с известным адвокатом Бергасом основала акционерное общество, чтобы учитель мог учредить собственную академию в противовес королевской. Месмер давал обязательства передать подписчикам свои знания. В каждом крупном городе его ученики объединились в отделения Гармонического общества (или Общество вселенской гармонии) — в Бордо, Лионе, Страсбурге, Остенде и даже Сан-Доминго.
Официально это общество было основано Месмером с помощью Бергаса и Корнмана 10 марта 1783 года. Месмер позаботился о том, чтобы отмежеваться от масонства, хотя и заявил, что его организация обладает секретом, к которому стремятся масоны. Точно неизвестно, когда он сам прошел посвящение; вероятно, что-то оттолкнуло его от масонов (в 1784 году его пригласили на Конвент филалетов, но он не принял в нем участия). В Гармоническое общество входили и масоны, и не-масоны, а его символы, лексика, ритуалы походили на масонские. Главной целью общества было «созерцание вселенской гармонии и познание законов природы», а задачей — «обучать, беречь и распространять принципы сохранения, образования, медицины или искусства врачевания, справедливости и общественные добродетели, бороться с заблуждениями и препятствовать несправедливости». «Животный магнетизм» был орудием посвящения. Соответственно была переосмыслена и масонская символика. Так, по Месмеру, акация накапливала магнетизм, что расценивалось как доказательство того, что в теле, положенном в могилу, еще существует «тоническое движение».
С триумфом возвратившись в Париж после временного самоизгнания, Месмер открыл клинику в собственном особняке на улице Монмартр, где пять лет подряд толпились пациенты всех сословий. Весной 1784 года месячный абонемент на лечение «ушатом» стоил девять луидоров (по современному курсу — около 765 евро). «Улица Кок-Эрон, где живет Месмер, и улица Вивьер, где он бывает, в любое время запружены каретами», — писал современник. Страждущие бросались на улице к Месмеру, точно к мессии, припадали к его ногам с просьбой об исцелении; в лавках можно было приобрести мини-«ушаты» для лечения на дому. Но в 1784 году комиссия Академии наук, которой король поручил дать заключение по поводу «животного магнетизма», постановила, что никакого флюида не существует. (Между прочим, в состав комиссии входили масоны — доктор Гильотен и Бенджамин Франклин.) От Месмера отвернулись, его учение осмеяли в печати. Гармоническое общество распалось в 1789-м.
История Месмера и его учения во многом напоминает развитие масонства в XVIII веке. За основу берется некая прогрессивная идея, которой сопутствует соответствующий ритуал; затем ритуал подменяет собой идею, оказавшуюся несостоятельной, и при этом сам становится сутью процесса. Появляются сторонники, верящие в некое высшее знание и слепо следующие ритуалу, и противники-скептики, осмеивающие его нелепость и отрицающие существование «тайны». Новое учение входит в моду, поскольку опровергает то, что было прежде; наличие адептов и противников подогревает интерес к нему; набирая популярность и массовость, оно порождает шарлатанское подражание, спиритические сеансы, а мнимые последователи, оказавшиеся мошенниками, окончательно дискредитируют изначальную идею.
«Англия — страна сект. Англичанин — человек свободный — отправляется на небо тем путем, какой он сам себе избирает, — писал Вольтер в «Философских письмах». — Однако, хотя каждый может здесь служить Богу на свой лад, истинная религия англичан — та, которая помогает составить себе состояние, — это епископальная секта, именуемая англиканской, или истинной, церковью. Ни в Англии, ни в Ирландии нельзя получить должность, не числясь среди ревностных англикан. Это — превосходное доказательство, сумевшее обратить множество нонконформистов, так что в наши дни вне лона господствующей церкви существует меньше двадцатой части нации».
На континенте экономические аргументы подменялись политическими, хотя суть не менялась. Абсолютная монархия насаждала принцип единства нации: один язык, один король, один Бог. «Король-солнце» Людовик XIV в 1685 году отменил Нантский эдикт о веротерпимости, принятый его дедом и подтвержденный отцом; жестокие «драгонады» — использование военной силы для принуждения гугенотов к переходу в католичество — привели к массовой эмиграции протестантов. Только в Англию из Франции прибыли 200 тысяч гугенотов, в основном образованных людей. Среди них была и семья Дезагюлье.
После «Славной революции» и изгнания короля-католика уже «паписты» должны были опасаться в Англии за свою жизнь и имущество. Правда, в Лимерике был заключен договор (1691), принесший католикам определенную свободу; им были возвращены земли, которыми они владели при Карле II. Однако вся ирландская знать эмигрировала во Францию, оставив католиков-ирландцев беззащитными перед новым государством — светским, провозглашающим свободу совести, но созданным протестантами. С 1700-х годов права католиков уже не соблюдались, а уголовные законы внедрили дискриминацию. Избавившись от католической соперницы, англиканская церковь преследовала тех, кто не следовал ее догмам.
Аналогичные процессы шли и в заокеанских колониях. Например, Мэриленд получил свое название в честь Генриетты Марии — француженки-католички, ставшей супругой Карла I. Изначально в этой колонии селились католики, но после упорной борьбы победили сторонники англиканской церкви.
Английский генерал Джеймс Эдвард Оглторп (1696–1785) получил в 1732 году от короля Георга II хартию об основании колонии в Америке под названием Джорджия. В следующем году была заложена ее столица — Саванна. Эта колония стала прибежищем для узников долговых тюрем и протестантов, преследуемых в Европе. Еще через год Оглторп открыл в Саванне масонскую ложу и стал ее досточтимым мастером. Основание колонии послужило причиной войны с испанцами, жившими во Флориде, но Оглторп одержал в ней победу, вернулся в Англию и вступил в Королевское общество.
«Если бы в Англии была только одна религия, следовало бы опасаться деспотизма, если две — они перегрызли бы друг другу глотку, но их тридцать, и они живут в мире и счастливы», — утверждал Вольтер. Знаменитый вольнодумец каждый год 24 августа облачался в траур (даже ложился в этот день в постель по нездоровью) в память о кровавой Варфоломеевской ночи. В Англии же он нашел убежище от преследований, которым подвергался на родине, а потому, возможно, не вполне объективно смотрел на положение вещей. Если уж говорить о толерантности, то образцом ее служила в то время Пруссия, находившаяся под твердой рукой Фридриха Великого.
Пруссия была создана как лютеранское государство, однако уже предшественники Фридриха стояли на общепротестантских позициях, предоставляя убежище гугенотам, членам сект меннонитов и вальденсов (впоследствии это заложило основы Прусской унии). Евреи тоже чувствовали себя там вполне свободно. Веротерпимость Фридриха не имела себе равных. Взойдя на престол, он заявил: «Все религии равны и хороши, если их приверженцы являются честными людьми. И если бы турки и язычники прибыли и захотели бы жить в нашей стране, мы бы и им построили мечети и молельни». Это были не пустые слова: в 1747 году в Берлине заложили католический собор Святой Ядвиги. Мечетей, правда, не строили, но только потому, что в те далекие времена Пруссия не была настолько притягательна для турок, как сегодня.
В многонациональной России, где Петр Великий упразднил патриаршество, заменив его Синодом, веротерпимостью, однако, и не пахло. В 1744 году Сенат и Синод общим указом запретили строительство новых мечетей и потребовали разобрать уже построенные в деревнях, где одновременно с мусульманами проживали православные и новокрещеные. Только Петр III, получивший протестантское воспитание в Голштинии, не выказывавший никакого уважения к православию и боготворивший Фридриха II, осуществил переворот в этой области: 29 января 1762 года был объявлен его именной указ о равенстве вероисповеданий. Раскольникам, бежавшим от преследований в Польшу и другие страны, разрешили вернуться в Россию, поселиться в Сибири и жить по своим обычаям. Гонения на инородцев по причине вероисповедания были запрещены, от насильственной русификации татар отказались. После короткого царствования Петра III подданных, уверовавших в то, что теперь всё дозволено, ждало суровое наказание. Одним из распоряжений новых властей было «Преображенского полку протопопа Андрея яко подозрительного человека, масона и явного злодея Церкви святой взять под караул, ибо бывшему государю в Петров пост во время учения в полку, ругая предания Св<ятых> Отцов, разрешал во все посты мясо исть и оных не хранит, за что обещано быть ему ево духовником и синодальным членом». Обращает на себя внимание то, что в списке прегрешений протопопа упоминается и его членство в масонском братстве. Подозрительное отношение к масонам было свойственно не только русским консерваторам. В марте 1765 года католические патеры в Москве отказались исповедовать «фармазона-француза» и наложницу какого-то важного сановника. Но нашла коса на камень: московские «фармазоны» устроили высылку патеров из Москвы.
Екатерина И, в отличие от супруга истово принявшая православие и почитавшая всё русское, старалась использовать экономические рычаги для распространения своей новой религии: окрестившиеся иноверцы получали подарки; по этой причине некоторые сметливые язычники и иноверцы принимали крещение по нескольку раз.
В 1768–1772 годах, когда союз польской шляхты, принявший название Барской конфедерации, выступил против короля Станислава Понятовского, Россия поддержала короля, бывшего любовника Екатерины. Однако в политике чувства неуместны, и Россия и Пруссия не упустили случая поживиться за счет ослабшего соседа. Они объявили себя защитниками «диссидентов» — протестантов и православных благородного сословия, проживавших в Речи Посполитой. В Польше им предоставили все гражданские права и не препятствовали отправлению ими своих религиозных культов, однако Екатерина и Фридрих потребовали предоставления им и политических прав. «Российская императрица не только утвердила универсальную терпимость на просторах своего государства, но послала армию в Польшу, первую такого рода в истории человечества, армию мира, которая служит только защите прав граждан и заставляет трястись от страха их врагов», — написал Понятовскому постоянный корреспондент «российской Минервы» Вольтер. Правда, сатирик Шамфор, член масонского братства, утверждал, что восторг «фернейского старца» объяснялся просто: ему из России прислали роскошные меха, чтобы не мерз. Как известно, польский поход «армии мира» закончился первым разделом Речи Посполитой между Россией, Пруссией и Австрией.
Что же касается положения в самой России, то в 1773 году Святейший синод выпустил эдикт «О терпимости всех вероисповеданий»: архиереям запрещалось вмешиваться в дела иных религий и построения молитвенных домов, «предоставляя всё сие светским начальствам». По приглашению русского правительства началось массовое переселение в страну немецких колонистов — протестантов-лютеран, меннонитов и католиков, допускались браки между католиками и православными. Но вместе с тем была сохранена черта оседлости для лиц иудейского вероисповедания: им не разрешалось селиться в крупных городах.
Во Франции исповедование иной религии, нежели государственная, по-прежнему было сопряжено с определенным риском. Большой резонанс получило дело кальвиниста Жана Кала, купца из Тулузы. Его старший сын повесился, но отец скрыл факт самоубийства. Тогда его обвинили в убийстве сына с целью помешать тому обратиться в католичество. Кала приговорили в 1762 году к колесованию. Вольтер написал по этому поводу «Трактат о терпимости», оказывал помощь семье несчастного и смог доказать судебную ошибку и реабилитировать жертву. По счастью, дело приобрело характер прецедента. Когда в 1771 году другого французского протестанта, Пьера Поля Сирвена, обвинили в убийстве одной из его дочерей, которая на самом деле покончила с собой, его, бежавшего в Швейцарию, заочно приговорили к смерти, но благодаря заступничеству Вольтера тулузский парламент снял с него обвинения. Жан Батист де Бомон, адвокат Кала и Сирвена, был членом ложи Девяти сестер.
В 1787 году Людовик XVI, благочестивый католик, издал эдикт о веротерпимости. К этому решению он шел несколько лет. Еще в 1781-м король писал: «Мне кажется странным получать жалобы на то, что протестанты изъявляют свою радость, когда Провидение дарует мне сына или когда я одерживаю победу над англичанами», — добавив: «…оба культа должны утверждаться добрыми делами и не обременять друг друга взаимными обвинениями, истинными или ложными». Тем не менее эдикт не встретил понимания в обществе; большинство парижан были им возмущены: предоставить протестантам право крестить детей и освящать браки по своему обряду казалось непростительным попустительством.
Бенджамин Франклин, воспитанный пуританами и кальвинистами, верил в Бога, но не в религиозные догмы, в особенности в их католическом варианте. До конца жизни он оставался верен религиозной доктрине, проповедуемой его другом, евангелическим пастором Джорджем Уайтфилдом (его произведения Франклин печатал в своей типографии), провозглашавшим «свободу совести неотъемлемым правом каждого разумного существа». При этом под свободой совести понималось право как избрать себе подходящую религию, так и не придерживаться никакой. Франклин верил в Бога-творца, создавшего мир из первозданного хаоса, Всевышнего, недоступного людскому разумению, — короче говоря, в Великого Архитектора Вселенной.
Обрядовая сторона религии, в частности католические религиозные процессии, разыгрывание мистерий и т. д., казалась тогда многим просвещенным людям «предрассудками». Все они соглашались с тем, что это необходимо властям, чтобы держать народ в узде; но если Фонвизин обличал «тиранию попов», поддерживающих народ во мраке невежества, то Казанова безапелляционно заявлял в письме Вольтеру: «Народ без предрассудков стал бы философом, а философы никогда не желают повиноваться. Народ может быть счастлив, только когда он раздавлен, попран ногами и посажен на цепь». «Надо признать, что католическая религия, мало подходящая здравому суждению, просвещенному познаниями и подчиняющему объекты веры правилам рассуждения, способна захватывать воображение, поражает величественным и ужасным, одновременно занимая чувства таинственными церемониями, то сладкими, то меланхолическими», — писала одна из прогрессивных парижанок мадам Ролан. «Христианство верно, потому что трогательно», — вторил ей Рене де Шатобриан, впоследствии написавший «Гения христианства».
Отвергая старую религию за косность и злоупотребления, поколение «вольнодумцев» не хотело, однако, пожертвовать обрядовой стороной и пыталось сохранить ее в поисках новой веры. Откровенных атеистов, таких как Шодерло де Лакло, было мало. Манон Флипон (впоследствии принимавшая активное участие в событиях революции), воспитанная в католической религии, уже к четырнадцати годам стала агностиком, потом янсенисткой, картезианкой, деисткой, скептиком, пока, наконец, не нашла свое божество в Матери-Природе. Вместо Христа деисты взывали к Небу, Провидению, Вечности, Высшему существу.
В «Путешествии в землю Офирскую» князя Щербатова общественная молитва совершается в храме, обстановка которого заимствована из масонских лож. Храм построен из дикого камня (прозрачный символ). Священник носит нагрудник — по сути, масонский запон. По выходе из храма он оказывается офицером полиции, «понеже, что полиция у них есть для сохранения нравов». Этакий идеальный пастырь будущего, он не получает дохода ни от храма, ни от полицейской должности.
Как мы помним, масоны ничего не имели против священников, считая их заведомо высоконравственными людьми — за некоторыми досадными исключениями (впрочем, таких исключений набиралось до странности много). «Никакой злодей не может вредить никому, кроме подобных же ему злодеев; Вольтер во всех своих сочинениях учит добродетели, но имевши несчастие быть воспитану в таком круге, где те, кои должны были защищать свою религию, ее посрамляли и опорочивали, вздумал он, что все такие священнослужители обманщики и плуты, и вступив в ученый свет еще в малолетстве, заблудился своею остротою и, так сказать, побежав, прошагался», — утверждал И. Г. Шварц в одной из своих лекций.
Вредоносность безверия была ясна если не всем, то очень многим. Тот же Вольтер говорил, что если бы Бога не существовало, его следовало бы выдумать. Деист Максимилиан Робеспьер поссорился с рационалистом Шометтом из-за того, что последний, исполнявший обязанности прокурора, проводил суровую политику дехристианизации. В ответ Шометт взял себе псевдоним Анаксагор в честь древнегреческого философа, учившего, что вечные элементы мира управляются космическим Разумом, и старавшегося объяснить астрофизические явления естественными причинами, чем навлек на себя обвинение в оскорблении богов и был приговорен к смерти, которую заменили изгнанием. Шометт попытался основать новую республиканскую религию — культ Разума.
Подстрекаемая «бешеным» Эбером французская чернь — революционные массы — громила церкви и топила кюре в кропильницах. Шометт отменил постановление парижских властей от 23 ноября 1793 года о закрытии всех храмов и преследовании священников. Несколько церквей были преобразованы в храмы Разума. Еще 10 ноября Шометт устроил в соборе Парижской Богоматери праздник Свободы. Отправление культа было поручено красавице, олицетворяющей собой богиню Разума.
Робеспьер противопоставил этому культу «естественную религию», признававшую существование Высшего существа и бессмертие души, и рациональный культ, утверждавший праздники, посвященные гражданским добродетелям, целью которого было развитие «республиканской морали». В философском плане эти культы представляли собой сплав из учения просветителей, деизма Вольтера и идей Руссо, которыми вдохновлялся Робеспьер. Они были близки к радикальному якобинству, поскольку обожествляли Закон.
Декретом от 18 флореаля второго года Республики (7 мая 1794 года) Конвент утвердил календарь республиканских праздников, подменявших собой церковные (Дружбы, Братства, Рода человеческого, Детства, Юности, Счастья), и учредил культ Высшего существа. Посвященный ему праздник приходился на 20 прериаля.
В самое первое празднование разряженная толпа прошла от сада Тюильри до Марсова поля, распевая гимн в честь Высшего существа, написанный революционным поэтом Теодором Дезоргом. Впереди всех во главе депутатов Конвента выступал Робеспьер. По такому случаю он надел небесно-голубой сюртук и подпоясался трехцветным шарфом. В руке он держал букетик из цветов и колосьев. Перед статуей Мудрости Робеспьер поджег манекены, символизировавшие собой Атеизм, Амбиции, Эгоизм и ложную Простоту. Однако на протяжении всей церемонии депутаты Конвента переговаривались, перебрасывались шутками, отказываясь идти стройным шагом.
В 1793–1794 годах проявления этого культа выразились в виде карнавальных шествий, иконоборческих церемоний, воздания почестей мученикам и т. д. Культ Разума начал развиваться и в провинции, в частности в Лионе. Однако, несмотря на глубокое впечатление, произведенное праздником на простой народ, культ Высшего существа так и не сплотил революционеров морально, более того, вскоре после учреждения он вызвал политический кризис в революционном правительстве. Шометта приговорили к гильотине за «заговор против республики» и «стремление уничтожить всякую мораль, стереть всякое представление о божественном и основать Французское государство на атеизме».
Потрясание основ утомило; людям хотелось, наконец, стабильности, у многих уже началась ностальгия по «старым добрым временам». Когда Томас Пейн (тот самый, чьи зажигательные памфлеты пробуждали воинственный дух в солдатах Вашингтона) попытался дать философское обоснование деизма в трактате «Век разума» (1794–1796), монархически настроенные сторонники англиканства и кальвинизма в Америке объявили этот труд «библией атеизма» и богохульством. Томас Джефферсон в предисловии к брошюре Пейна «Права человека» (1790) заявил, что его принципы совпадают со взглядами автора, после чего стрелы критики, выпущенные в Пейна, полетели и в него самого. По большому счету людям всегда было всё равно, какому богу молиться, лишь бы это помогло им в достижении земных целей.
Французское слово Libertin означает одновременно «вольнодумец» и «распутник». В представлении благонравных моралистов и богословов вольнодумцы, отрицая религию, в своем нравственном падении отрицали и все Божьи заповеди, скатываясь до следования животным инстинктам. И у критиков были все основания так думать. Например, энциклопедист Дени Дидро писал в 1761 году своей любовнице Софи Воллан: «Нам больше нравятся пороки, которые служат нам, забавляя, чем добродетели, которые принижают нас и огорчают». Так что всё зло происходило от этой новомодной философии, завладевшей умами, в том числе, как ни прискорбно, и на самом высоком уровне.
Труды «вольтерьянцев» были хорошо знакомы всем европейским монархам того времени, сами «философы» пользовались монаршим покровительством. Между тем нравственная распущенность, царившая при европейских дворах, была всем известна.
Супружеская верность давно перешла в область декларированных идеалов, не встречавшихся в реальной жизни. Людей, имеющих моральное право бросить камень в прелюбодея (совершившего, между прочим, уголовно наказуемое деяние, не делая из него тайны), во всей дворянской Европе нашлось бы не больше десятка. Однако не следует сбрасывать со счетов нюансы, порой имеющие принципиальное значение. Так, английский король Георг II охотно показывался на людях со своей любовницей Генриеттой Говард, при этом он уважал свою супругу Каролину, прислушивался к ее мнению (в том числе по политическим вопросам) и делил с ней ложе: у них было девять детей. Благодаря такому поведению монарха его жена в глазах придворных оставалась королевой: именно ей следовало выказывать уважение, а не фаворитке, служащей только для любовных утех. В 1736 году во время свадьбы старшего сына, наследного принца Фредерика Луиса, Георг рассорился с ним и прогнал от двора. Годом позже королева Каролина скончалась. Георг был в отчаянии. На смертном одре супруга посоветовала ему поскорее жениться снова, но Георг воскликнул: «Никогда! У меня будут только любовницы!» Это означало, что для него королева была и останется единственной — какая женщина не мечтает о таком?
В Англии или Швеции женщины могли наследовать трон; во Франции это было исключено, поэтому роль королевы сводилась к производству потомства. Людовик XV Возлюбленный, воспитанный благочестивым кардиналом де Флёри, собирался хранить верность своей жене Марии Лещинской, однако, слишком ревностно исполняя свой супружеский долг, довольно быстро утомил ее родами, не дававшими ей передышки, и она стала закрывать дверь своей спальни перед пылким супругом. (Надо отметить, что презервативы, широко использовавшиеся в Англии «для спокойствия дам», по выражению Казановы, во Франции находились под запретом. Если кое-кому и удавалось раздобыть контрабандный товар, «английские штучки» служили больше для забавы, чем использовались по прямому назначению, судя по запискам Казановы.) Королю пришлось искать утешения на стороне; из всех его фавориток только маркиза де Помпадур, памятуя о своем низком происхождении, относилась к Марии Лещинской с подобающим почтением, чем примирила королеву со своим присутствием при дворе. Маркиза дорожила своей ролью «друга» короля, благодаря которой имела определенное влияние и могла покровительствовать собственным друзьям. (А надежных друзей было раз-два и обчелся; например, Вольтер, воспевавший маркизу в стихах и получавший от нее подарки, стал осыпать ее ехидными остротами, как только перебрался в Потсдам, под крыло Фридриха II; маркиза простила ему это предательство, поскольку по-прежнему чтила его как философа и поэта.) Чтобы удержать при себе Людовика, маркиза де Помпадур, холодная в постели, снабжала его «безобидными» любовницами — то есть не стремившимися занять ее место. Переболев «нехорошей болезнью», король стал осторожнее и отдавал предпочтение девственницам: знаменитый Олений парк стал настоящим сералем, куда ему поставляли несовершеннолетних гетер. Джакомо Казанова в своих воспоминаниях похваляется причастностью к появлению в королевском гареме пятнадцатилетней Марии Луизы О’Мерфи, портрет которой, заказанный им художнику Буше, попался Людовику на глаза.
Судить о том, какова была нравственная атмосфера в высшем французском свете, можно по эпизоду казни Дамьена, описанному тем же Казановой. Дамьен, помешавшийся слуга, совершил покушение на Людовика XV, пырнув его перочинным ножом, и был приговорен к четвертованию. Казнь состоялась 28 марта 1757 года; многие дамы из верноподданнических чувств пожелали присутствовать при этом ужасающем зрелище и за большие деньги сняли места у окон в домах, выходивших на Гревскую площадь. Дамский угодник Казанова уплатил за два окна и пригласил несколько дам. Когда у несчастного осталась половина тела, Казанова невольно отвел глаза и тут увидел, что один из тогдашних донжуанов, стоявший рядом с ним позади дам, задрал подол одной из них и совершал с ней половой акт. Казанову это только позабавило. В салонах, по его же замечанию, «свобода нравов была умерена приличиями», что не помешало ему наглядно продемонстрировать различия в анатомическом строении мужчин и женщин одной девушке, признавшейся в своей «необразованности» в данном вопросе.
Казанова демонстрирует презервативы парижским дамам
Австрийская императрица Мария Терезия родила своему супругу Францу 116 детей, но он еще и предоставил ей заниматься государственными делами, утратив популярность после нескольких военных поражений, а сам предавался удовлетворению своей похоти. Российская императрица Екатерина II стала «русской Мессалиной». На приглашение масона Р. А Кошелева приехать в Россию Сен-Мартен ответил, что не может этого сделать, пока жива императрица, «известная своею безнравственностью».
Многие, и не только члены масонского братства, считали, что исправление нравов связано с личностью государя: «Примером более, нежели словом, должно правительствовать». Но было очень сложно сохранить нравственное здоровье в отравленной среде. Даже цесаревич Павел, известный безукоризненной личной жизнью и филантропическими стремлениями, не уберегся от романа с фрейлиной Нелидовой.
Возможно, моральный упадок общества объяснялся тем, что юноши и девушки вступали во взрослую жизнь слишком рано, не обретя нравственной устойчивости. Соприкосновение с грубой реальностью обжигало нежные, еще не сформировавшиеся души, покрывавшиеся защитной коркой цинизма. Например, Филипп Уортон осиротел семнадцати лет, и его сразу женили на юной Марте Холмс, дочери ирландского генерала. Однако юный муж, жаждавший деятельности иного рода, бросил молодую жену и умчался в Париж, где Яков III наделил его множеством дутых титулов, после чего вернулся обратно и заседал в ирландской палате лордов. Через два года после свадьбы он ненадолго осчастливил своим вниманием брошенную жену, которая родила ему сына Томаса. Но младенец не прожил и года, и Марта была окончательно покинута.
А ее супруг сделался председателем атеистического и чуть ли не сатанинского «Клуба адского огня», в который входили и женщины. Среди них стбит особо выделить леди Мэри Уортли Монтегю (1689–1762), чей отец герцог Кингстон был опекуном несовершеннолетнего Филиппа Уортона. Будучи замужем за Эдвардом Уортли Монтегю, английским посланником в Стамбуле, она стала любовницей Уортона. Леди Мэри претила благопристойная жизнь жены дипломата; она разъезжала по всей Европе без сопровождения и, как говорили, даже проникла в гарем султана.
Уортон не скрывал своего романа, не заботясь о чувствах законной жены, а затем, промотав всё свое имущество, уехал в Мадрид. Через неделю после его отъезда Марта Холмс умерла. В Мадриде Уортон был гостем герцога де Лириа. Хозяин в своем дневнике назвал его человеком «без веры, принципов, чести и совести, который лжет на каждом шагу, труслив, нескромен, к тому же пьяница и средоточие всех пороков. Хорош он в одном — он несравненный подхалим».
Через день после того как Филипп узнал, что стал вдовцом, он впервые увидел Марию Терезу Комерфорд — эта женщина упоминается также под именами Марии Терезы О’Нил или О’Бейрн; она тоже недавно переехала в Мадрид с овдовевшей матерью и стала фрейлиной испанской королевы. Уортон влюбился в нее без памяти и решил на ней жениться, объявив, что согласен ради этого сменить веру. Встревоженные опекуны девушки герцог де Лириа и герцог Ормонд пытались отговорить пылкого «герцога Нортумберлендского» от этого решения. Однако Филипп специально отправился в Рим, чтобы принять католичество, а по возвращении объявил о скорой свадьбе.
Королева Испании дала согласие на этот брак с большой неохотой: мало того что обращение богохульника Уортона «в истинную веру» вызывало у всех большие сомнения, так он еще был без гроша и вечно пьян. Однако всего через три месяца после смерти первой жены он сочетался браком со своей любимой.
Королева на свадьбу не явилась, герцог де Лириа тоже, к тому же он выставил Уортона из своего дома, лишив его крыши над головой. Молодая чета вступила на стезю лишений, унижений и нищеты. Через четыре года, окончательно разорившись, Уортон был изгнан из Мадрида после драки с поножовщиной и вместе с женой нашел пристанище в монастыре, где умер от последствий своего беспробудного пьянства 31 мая 1731 года.
Эссеисты XVIII века уверяли, что в Англии три четверти браков совершаются по любви, причем большинство из них вполне успешны. Граф Дервентуотер женился 24 июня 1724 года в Брюсселе на Шарлотте Мэри, дочери графа Ньюберга. По семейному преданию, она приняла его предложение руки и сердца лишь с семнадцатого раза, когда упорный соискатель проник в ее спальню через камин. В этом браке родилось семеро детей.
Брак бывшего офицера британской армии Джорджа Вашингтона принадлежал к четвертой четверти. Он женился в 27 лет, в 1759 году, на богатой вдове с двумя детьми. Этот союз позволил ему значительно расширить свои владения. Несмотря на то, что брак был заключен по расчету, отношения между супругами были дружескими и сердечными; общих детей у них не появилось (из-за предполагаемого бесплодия Вашингтона). Пока новоявленный генерал сражался за независимость своей родины, жена умело управляла его обширными владениями, приумножая капитал. Ее сын Кастис (успевший жениться в 1774 году и, несмотря на войну, стать отцом семерых детей) был адъютантом Вашингтона.
Во Франции тоже превалировали браки по расчету, но здесь, как говорится, важно, чтобы расчет был правильным. Француженки, даже из высшего круга, были обречены либо на «узаконенную проституцию», либо на опасный адюльтер, либо на преждевременное вдовство — «и вот удел женщин в стране, где они якобы царят!» — восклицает герцогиня Беркли. Такая печальная судьба ждала, например, принцессу де Ламбаль: ее выдали замуж за безнравственного человека, который был много старше ее, но совершенно не уделял внимания юной супруге, а вскоре скончался от венерической болезни. Принцессе оставалось находить утешение в благотворительности и масонстве.
Будущего героя Америки Лафайета, тоже рано осиротевшего, женили в 16 лет на богатой наследнице — Мари Адриенне Франсуазе де Ноайль, дочери графа Айенского. Но этот брак, устроенный родными, по счастливой случайности породил искренний союз, основанный на любви. Зато Оноре Габриель де Мирабо поломал своим браком жизнь и себе, и своей жене Эмили де Мариньян. Чтобы получить самую богатую наследницу Прованса, он обесчестил ее и сделал этот факт достоянием общественности; но согласия между супругами так и не возникло, их жизнь представляла собой череду взаимных измен, оскорблений и унижений, закончившуюся судебным процессом.
Пьер Шодерло де Лакло в 1786 году взял в жены барышню, которую соблазнил тремя годами ранее, и признал рожденного ею сына. Примечательно, что его собственная любовная история началась через год после опубликования его знаменитого и скандального романа «Опасные связи» (1782), который один из его современников призывал «сжечь рукой палача». К тому времени автор уже 20 лет состоял в ордене франкмасонов и даже был венераблем военной ложи Союза. Говорят, что имя главного героя — Вальмон — он позаимствовал у одного из членов ордена рыцарей-благотворителей.
Шодерло де Лакло перевернул с ног на голову принцип, который главенствовал тогда в обществе литераторов: «распутник в жизни и добродетельный в книгах», как его сформулировал баснописец Флориан (1755–1794), член ложи Девяти сестер, давший свое имя одной дижонской масонской ложе. Многие поборники нравственности не считали зазорным посещать «веселые дома».
В своей «Апологии франкмасонов», написанной в стихах (1737), Мишель Кольтелли Прокоп провозглашал:
Nous cherchons & batir et tous nos edifices
Sont ou des prisons pour les vices,
Ou des Temples pour la vertu.
(Мы стремимся строить, и все наши здания —
Либо тюрьмы пороков,
Либо Храмы добродетели.)
Возможно, это было верно в переносном смысле. Но если рассматривать эти слова в прямом их значении, на память приходит такой курьез. Большой театр Бордо, построенный по всем канонам масонского искусства, после Французской революции пришел в упадок. Его директриса вышла из положения, превратив концертный зал (там ныне находятся гримерки) в игорный притон. Ложам бенуара она нашла иное применение: их сдавали проституткам. Отчисления поступали в пользу дирекции.
Фонвизин в «Письмах из Франции» призывал запретить молодым людям, не достигшим двадцати пяти лет, посещать Париж, который неминуемо развратит их. Впрочем, к тому времени и в России с патриархальным благочестием было давно покончено. Англичанка Кэтрин Вильмот, гостья княгини Е. Р. Дашковой, писала: «Князь 3., во двор которого выходят наши окна (на Никитском бульваре. — Е. Г), сдал крыло своего дворца под публичный дом, а сам проживает с семьей в остальном здании».
Зато, отмечала в своих записках герцогиня Беркли, «польские дамы проявляют крайнюю бдительность в отношении поведения их дочерей; в Польше гораздо сложнее завязать роман, чем в Англии. В некоторых областях доходит до смешного: юных особ заставляют носить колокольчики спереди и сзади, чтобы было видно, где они и чем занимаются».
В Англии для соблюдения приличий принимались совсем другие меры. Когда в Йорке возвели Дом собраний, набережную обустроили, разбили сады и проложили аллею для привлечения гостей, приезжавших в город «на сезон». Во избежание инцидентов в 1742 году горожанам было запрещено купаться голыми в реке неподалеку от аллеи. Кроме того, проституткам строго воспрещалось появляться в местах увеселений, в которых могли бывать добропорядочные женщины. Зато в остальном они имели полную свободу и почти не испытывали притеснений со стороны полиции. Своих клиентов они обслуживали в пивных, в специально отведенных для этого помещениях. Более того, в Лондоне постоянно обновлялся «каталог» с именами, адресами, описанием внешности и специализации жриц любви. После завершения Семилетней войны французские куртизанки устремились зарабатывать деньги по ту сторону Ла-Манша, где пользовались большим спросом.
Заметную роль в развращении общества сыграла тогдашняя массовая литература, состоявшая в большинстве своем из любовных — и непристойных — романов; сочинения типа «Эротической Библии» Мирабо были ходовым (хотя и запрещенным официально) товаром. В журнале М. Д. Чулкова «И то и се» как-то напечатали басню о козленке: девушек удивляет, почему козленок без рогов, пастух отвечает им, что козленок еще не женат. Новиков приводил эту басню в качестве примера пошлой и ничтожной сатиры.
Иван Владимирович Лопухин (1756–1816), великий мастер московской масонской ложи, издавал в 1790 году «Нравоучительный катехизис истинных франкмасонов», где уделял главное внимание именно нравам. Исправление их было огромной, сложной, поистине титанической задачей, судя по тому, насколько глубоко пустили в обществе корни разнообразные пороки. «Отрицай Бога, обманывай искусно, шути остроумно, разоряй своего ближнего, клевещи и злословь, совращай юных безопытных девиц — и будешь в глазах их добрым и безопасным гражданином; но воздерживайся от всех сих модных качеств — неотменно заслужишь имя мартиниста или преопаснейшего человека в обществе», — отмечал в одном из писем розенкрейцер А. М. Кутузов.
Общественное мнение правит миром, а философы в конечном счете управляют людским мнением, утверждал Вольтер. Своим орудием просветители избрали печатное слово. Мы уже рассказывали о сочинениях авторов, «увидевших свет», а сейчас остановимся подробнее на способах, какими изготавливалась и распространялась духовная пища.
Во Франции — как в столице, так и в провинции — количество типографий было строго ограниченно. Книгу можно было опубликовать, лишь получив королевскую привилегию. Более того, королевский эдикт от апреля 1758 года, подтверждая предыдущие, устанавливал смертную казнь для авторов и издателей книг, привилегию не получивших. Хотя высшую меру ни разу не применили, многих известных авторов заключали в тюрьму. Дидро, аббат де Прадт, Морелле, Мармонтель провели от нескольких недель до нескольких месяцев в Венсенском замке или Бастилии, правда, их содержание там было, как мы знаем, довольно сносным. Иначе поступали с печатниками и разносчиками крамольных книг, которых приговаривали к каторге или изгнанию.
Список запрещенных произведений, которые надлежало сжечь рукой палача, был довольно длинен. Книгу масона-материалиста Гельвеция «О Духе», изначально допущенную к печати французской цензурой, сожгли на площади по воле Рима, однако самого автора король Людовик XV защитил от суда и тюрьмы.
Вольтер опубликовал в августе 1733 года в Лондоне свое сочинение под заглавием «Письма об английской нации». Познакомить с ним соотечественников автор не спешил, опасаясь репрессий со стороны властей (в «Письмах» он с большим воодушевлением рассказывал об английских институтах власти, организации общества и т. д., противопоставляя их французским), пока издатель Жор не опубликовал его своевольно в апреле 1734 года в Руане как «Философские письма». В целях конспирации на титульном листе книги было указано, что она издана в Амстердаме, а автор обозначен одной буквой — «В…». Парижский парламент незамедлительно постановил сжечь книгу как «соблазнительную, противную религии, добрым нравам и почтению к властям». Автора вычислили без особого труда. Предупрежденный о грозящем аресте, Вольтер успел бежать в Голландию. В том же году «Философские письма» трижды издавались в Амстердаме и один раз в Лондоне на французском языке — там они получили название «Письма, написанные из Лондона об англичанах и о других вопросах».
Будь у власти во Франции деспот, пусть даже просвещенный, подобные «шалости» вряд ли сходили бы с рук. Но короли и их клевреты хотя и догадывались об опасности, происходящей от брожения умов, не спешили пресекать зло железной рукой. «Возможно, мой дорогой Мальзерб (министр юстиции. — Е. Г.), свобода печати расширяет сферу человеческих познаний; возможно, желательно, чтобы литераторы могли излагать свои мысли без согласования с цензурой; но люди всегда стремятся выйти за пределы благоразумного, поэтому нужно не только строго следить за книгами, но и за теми, кому поручено их изучать, чтобы дурные книги получили как можно меньше известности», — робко предлагал Людовик XVI в 1786 году. Такая нерешительность была сродни попустительству. «Помимо нескольких особ, чьи поступки были для правительства особой темой раздражения, остальные граждане пользовались полнейшей свободой: говорили, писали, действовали с величайшей независимостью, даже не считались с властями, и это при полной безопасности, — утверждал канцлер Паскье. — Печать не была свободна де-юре, однако всё дерзновенно печаталось и распространялось. Самые серьезные лица, даже магистраты, которые должны были бы пресекать этот беспорядок, поощряли его. В их руках оказывались самые опасные сочинения, самые вредные для любой власти… Если отрицать, что это было свободой, следует, по меньшей мере, признать, что это было вольностью».
В Париже и провинции действовало много подпольных типографий; кроме того, сочинения Вольтера, Руссо, барона Гольбаха издавались в Лондоне, Амстердаме и Женеве и затем ввозились во Францию.
В последней трети столетия сложилась цепочка распространения запрещенной литературы, начинавшаяся в швейцарском Невшателе. Типографское общество Невшателя издавало антирелигиозные, эротические и подрывные произведения, а также с нарушением авторских прав перепечатывало разрешенные сочинения. На другом конце цепочки стоял бургундский дворянин Брюзар де Мовелен, живший в Труа. Посередине, в Пон-тарлье, проживал почтенный негоциант Февр, который руководил доставкой литературы, просчитывал риски, устанавливал стоимость. За переправку книг через границу клиент платил 15 франков за центнер при их получении. Товар был «застрахован» — в случае утраты его стоимость возвращали исходя из оптовой цены. Расходы на перевозку и страховку составляли примерно 15 процентов суммы, выплачиваемой получателем. Невшательское издательство ничем особо не рисковало, даже если клиент оказывался непорядочным.
Тюки с книгами сначала складировали в Верьере, где жил агент Февра Мишо. В августе 1784 года французские таможенники перехватили пять тюков с «Породистым распутником» Мирабо, которые переправляла «конкурирующая фирма». Охрану усилили. Февру и Мишо пришлось прорабатывать новые маршруты, подкупать чиновников, искать новых носильщиков. Носильщики шли пешком из Верьера в Понтарлье по горным тропам, неся на своих плечах по 25 килограммов поклажи. Получали они за это несколько су, а в случае ареста попадали на каторгу.
После того как весь товар переправляли в Понтарлье, Февр отсылал его дальше, в Безансон, к своему поверенному Пеше, а уже оттуда в Труа. Весь путь занимал несколько месяцев. Розничная цена зависела от популярности произведения; так, «Эротическая библия» Мирабо стоила 2 франка 15 су, а «Виконт де Баржак» маркиза де Люше — 44 су. (Несмотря на то, что политический памфлет Мирабо «Тайные письма» стал настоящим бестселлером, средства к существованию этому «сыну вдовы» доставляли скабрезные сочинения.) Хорошо расходились «Картины Парижа» Себастьяна Мерсье, «Философская история Вест-Индии» аббата Рейналя (прославленного масона из ложи Девяти сестер), скандальные хроники («Английский шпион», «Тайные мемуары» Башомона). Но наибольшим спросом пользовались политические памфлеты Монтескьё, Вольтера, Руссо, Дидро.
В пограничном Эльзасе высоко котировались немецкие авторы, принадлежавшие к течению «Штурм и натиск»: на полках страсбургских книжных лавок соседствовали Лессинг и Клопшток, Гёте и Виланд (все они принадлежали к масонскому братству). Газеты и журналы направляли выбор читателей.
В России типографии можно было брать в аренду. Н. И. Новиков, переехав из Петербурга в Москву, по настоянию М. М. Хераскова арендовал плохо оборудованную типографию Московского университета и уже через год вывел ее на европейский уровень. Он печатал учебники, литературные произведения, научные и философские труды русских и зарубежных теологов. Большая часть этих книг ранее в России не издавалась, многие были впервые переведены с латинского и немецкого студентами Московского университета. После указа «О вольных типографиях» от 15 (26) января 1783 года розенкрейцеры начали выпускать часть своих изданий под вывеской вольной типографии И. В. Лопухина, которой распоряжался Новиков. 1 сентября 1784 года была официально учреждена Типографическая компания в Москве, сплошь состоявшая из розенкрейцеров. Братья Н. И. и А. И. Новиковы внесли свой пай «на несколько тысяч книгами и дом» на Никольской улице, братья Н. Н. и Ю. Н. Трубецкие, А. М. Кутузов, Г. Л. Шрёдер, А. Ф. Лодыженский, братья И. В. и П. В. Лопухины, А А. Черкасский, И. П. Тургенев и В. В. Чулков — от трех до десяти тысяч рублей, С. И. Гамалея и К. М. Енгалычев были приняты без капитала.
К концу февраля 1786 года архиепископ Платон составил список новиковских книг, «сумнительных и могущих служить к разным вольным мудрованиям, а потому к заблуждениям и разгорячению умов». В этот реестр вошли 22 названия. Шесть книг: «Апология вольных каменщиков», «Братские увещания», «Карманная книжка для В. К.», «О заблуждениях и истине», «Химическая псалтырь» и «Хризомандер» — подверглись запрету, их экземпляры были переданы в Московскую управу благочиния и сожжены. Необнаруженные экземпляры Новиков, несмотря на запрет, всё-таки продавал через третьих лиц. Но в 1787 году высочайшим повелением было запрещено печатать в светских типографиях книги духовного содержания и продавать их в частных лавках, а поскольку светской и «бульварной» литературой Новиков не промышлял, его деятельность резко ограничилась.
А. Н. Радищев завел типографию у себя на дому и в 1790 году напечатал в ней «Письмо к другу, жительствующему в Тобольске, по долгу звания своего», с описанием открытия памятника Петру Великому и некоторыми общими мыслями о жизни, власти и т. д. Затем последовало его главное сочинение — «Путешествие из Петербурга в Москву», отпечатанное в количестве 650 экземпляров. После запрещения этой книги и конфискации тиража многие платили большие деньги, чтобы заполучить один из десяти уцелевших экземпляров или рукописную копию.
До сих пор речь шла только о книгоиздательстве, но пора заняться и периодикой, которая в XVIII веке бурно развивалась и начинала играть важную роль.
Самое первое периодическое издание в мире — «Новости Антверпена» — вышло в свет в 1605 году. Шесть лет спустя во Франции был основан журнал «Меркюр Франсе», но это было ежегодное издание, не претендовавшее на оперативную подачу новостей и делавшее упор на красочное описание балов и праздников. В 1631 году Теофраст Ренодо основал «Газетт де Франс», выросшую из листка рекламных объявлений (что-то типа сегодняшней «Работы для вас»), а парижский книготорговец Луи Вандом стал издавать первый французский еженедельник «Повседневные новости из различных мест».
Почему-то считалось, что выпускать газету каждый день — нонсенс, такое издание не найдет покупателей. Но в 1660 году всё же появилась первая в мире ежедневная газета — немецкая «Лейпцигер цайтунг». Первое английское ежедневное издание «Дейли карент» присоединилось к ней только спустя 42 года. А 2 (13) января 1703 года вышла в свет первая русская газета «Ведомости». Правда, такого понятия, как «подписка», еще не существовало. Первый французский ежедневник, «Журналь де Пари», вышел аж в 1777 году, а первое ежедневное издание в Америке, «Пенсильвания покет», — в 1784-м. Годом позже в Лондоне был основан предок «Таймс» — «Дейли юниверсал реджистер».
Решив не пересматривать закон о печати, английский парламент проложил дорогу свободе прессы. Периодику довольно быстро поставили на службу политике. Филипп Уортон, выступая против Роберта Уолпола в 1722 году, финансировал периодическое издание под названием «Истинный британец».
Наиболее энергично этот процесс шел в Америке. В 1728 году Бенджамин Франклин основал в Филадельфии «Пенсильвания газетт». Полвека спустя он дал необходимые рекомендации талантливому публицисту Томасу Пейну, ставшему редактором журнала «Пенсильвания мэгэзин», конкурировавшего с «Пенсильвания джорнал».
Итальянский драматург Карло Гольдони был восхищен количеством «листков», каждый день распространявшихся в Париже. «Газетт де Франс» выходила дважды в неделю и содержала если не самые свежие, то, во всяком случае, самые проверенные новости. «Европейский курьер» был английской газетой, которую переводили на французский язык Различные голландские, немецкие и итальянские газеты печатали во Франции. «Меркюр де Франс», плавно приходивший в упадок, оправился в 1778 году усилиями энергичного издателя Шарля Панкука: число подписчиков достигло пятнадцати тысяч человек После того как во главе этого журнала стал женевский публицист Малле дю Пан, «Меркюр» перестал быть политически нейтральным и твердо проводил конституционную линию, поддерживая реформы. С 1784 года он выходил уже не раз в месяц, а каждую неделю, сохранив свои рубрики: искусство, наука, литература, спектакли, политические новости, загадки и логогрифы. Каждый месяц выходил и «Анне литгерер», которым до 1760 года руководил масон Эли Фрерон. «Журналь де саван» (Газета ученых) предназначалась узкому кругу читателей. Ежедневных изданий было два: «Журналь де Франс» (листок рекламных объявлений, постепенно обогатившийся литературными заметками) и «Журналь де Пари», сообщавший свежие и достоверные новости, рассказывавший о проектах и открытиях, а также всякого рода дискуссиях. Ежемесячные научные, технические и политические газеты распространялись даже в провинциях.
Существовала и запрещенная периодика, например «Нувель экклезиастик» («Церковные ведомости»). Первый номер этого журнала вышел в 1728 году, а затем он подпольно издавался на протяжении всего века, каждые три-четыре недели. Наряду с ним выходило множество рукописных листков, конкурировавших с разрешенными изданиями. Авторские экземпляры копировали переписчики и рассылали абонентам. Многочисленные памфлеты и «прелестные письма» расклеивали в публичных местах. Шпионы и доносчики должны были информировать о них шефа полиции.
Английские газеты злоупотребляли своей свободой: они могли намеренно печатать самые нелепые слухи об известных особах в надежде получить от них отступные за изъятие подобных материалов. Однако если они слишком забывались, на газеты можно было подать в суд за клевету.
Наряду с литературными и научными журналами, где печатались масоны, появились и масонские периодические издания. Англичанин Уильям Престон основал «Масонский монитор»; в России позже печатался «Свободнокаменщический магазин». Ложа Великого Востока Франции до 1788 года издавала альманах «Государство Великого Востока». В Германии подобные публикации велись уже давно, хотя некоторые считали, что издание газеты противоречит принципам общества, поскольку нарушает тайну.
Впрочем, масоны были активными «журналистами». В России А. Нартов и А. Сумароков сотрудничали с еженедельным журналом «Праздное время, в пользу употребленное», выходившим в 1759–1760 годах. В 1759 году Сумароков издал 12 номеров журнала «Трудолюбивая пчела», для которого, помимо его самого и Нартова, писали Алексей и Семен Нарышкины. В 1760–1762 годах в Москве М. М. Херасков выпускал «Полезное увеселение» — наиболее живой из доновиковских журналов. Херасков объединил тесный круг постоянных сотрудников и в стихах и прозе затрагивал вопросы моральной философии. В первой половине 1763 года в Москве поэт И. Ф. Богданович, служивший переводчиком в штате П. И. Панина, издавал «Невинное упражнение». Н. И. Новиков в 1769–1779 годах выпускал сатирические журналы «Трутень», «Живописец» и «Кошелек», затем перешел к журналам просветительской направленности: «Древняя Российская вифлиофика», «Опыт исторического словаря о российских писателях», «Утренний свет». Помимо Новикова журналы издавали масоны И. В. Лопухин, А. Ф. Лабзин и П. П. Бекетов.
Журналистики не чурались и власть предержащие. Екатерина II, охотно занимавшаяся сочинительством, руководила журналом «Всякая всячина», претендовавшим на звание сатирического, но сатира была «в улыба-тельном роде», как выражались современники. Объекты критики обозначались как «некто», «некий», «в некотором городе» и т. д. Те же представления разделял журнал М. Чулкова «И то и се», в двух номерах которого была напечатана статья о вреде размножения журналов.
Однако потребность в печатном слове была велика: А. В. Суворов, например, ежегодно тратил только на иностранные газеты неслыханную по тем временам сумму — около 300 рублей.
В космополитичном XVIII веке, когда поездки за границу были частью образовательной программы[68] и совершенно обычным делом, а коляски путешественников обгоняли передвигающиеся пешим ходом войска, европейские языки пополняли друг друга. Французский язык обогатился итальянскими, испанскими, немецкими заимствованиями, но больше всего почерпнул из английского, в основном в области политики, государственных учреждений, моды, торговли, спорта и, как ни странно, кухни. Монтескьё и Вольтер, побывав в Англии, по возвращении на родину вводили в обиход новые слова. Так появились motion (резолюция), vote (голосование), session (сессия), jury (присяжные), pair (пэр), budget (бюджет)[69], partenaire (партнер, от англ. partner), rosbif (ростбиф от англ, roast beef), gigue (джига). В пятом издании «Словаря Французской академии», опубликованном в 1798 году, содержится около шестидесяти новых заимствований из английского.
Внешняя политика оказывала влияние на лингвистику. Английская аристократка Элизабет Беркли, впервые побывавшая во Франции вскоре после завершения Семилетней войны, когда ей еще не исполнилось пятнадцати лет, вспоминает, что французы были приятно удивлены, услышав, как юная англичанка говорит на их языке, хотя ее манера речи сильно их забавляла. Зато ее старшая сестра отказывалась учить французский, «воображая, что должна ненавидеть всё французское».
Однако именно англичане придумали слово «галломания». В первые две трети XVIII века французский язык стал языком европейской аристократии. На нем говорили при двадцати пяти монарших дворах, от Турции до Португалии, включая Россию, Швецию, Польшу и Англию; он был языком дипломатии. В этом была заслуга Людовика XIV, проводившего агрессивную внешнюю и внешнеэкономическую политику, сопровождавшуюся культурной экспансией. Фридрих II Прусский писал и говорил по-французски, а Густав III был франкофилом, знал французский лучше шведского и читал в оригинале французских философов. Шведский двор был скопирован с Версаля, там одевались по французской моде. В Швейцарии французский язык получил широкое распространение к 1738 году (с этого времени в Невшателе стала издаваться франкоязычная газета «Экспресс»), а в Брюсселе в середине века уже никто не говорил по-фламандски.
В России моду на всё французское ввела Елизавета Петровна, а к началу XIX столетия вся мелкая торговля и домашнее обслуживание (портные, меховщики, лавочники, горничные, повара, книготорговцы) были отданы на откуп французам. Русские подражали им в туалетах, приветствиях, манерах, повсюду была слышна французская речь. «Удивительно, что сильнее это чувство в Москве, нежели в Петербурге: в столице много иностранцев, поэтому манера поведения определяется коммерцией, в Москве же французские манеры лишь дань моде, — писала на родину англичанка Кэтрин Вильмот. — Странно видеть, как, восхищаясь французскими обычаями, модами и языком, они поносят Буо-напарте — в этом есть что-то наивное. Обед им готовит повар-француз, их детей воспитывают гувернеры и гувернантки из Парижа, безнравственные авантюристы, и в каждом богатом доме у наследника есть наставник-француз, истинный негодяй».
Иностранных путешественников поражало, что многие русские знают до пяти языков и находятся в курсе всех модных новинок европейской литературы. Русские студенты читали в основном французских писателей: Мабли, Руссо, Гельвеция.
Но после Семилетней войны, закончившейся в 1763 году, когда Франция утратила Канаду, Луизиану, Гваделупу, Мартинику, другие Карибские острова и колонии в Индии, ее влияние резко сократилось, зато Англия, создавшая мощную империю, стала ведущей державой. В Европе началась англомания.
Разумеется, поворот не мог произойти в один день, тем более что французский язык, на котором было написано множество научных, философских и литературных трудов, постепенно вытеснил собой латынь и стал средством международного общения. Отцы американской независимости Бенджамин Франклин, Джон Адамс, Томас Джефферсон прекрасно знали французский. Но именно Адамс написал 5 сентября 1780 года: «Английский язык предназначен в ближайшем столетии и в последующие века получить большее распространение в мире, чем латинский в прошлом веке и французский в нынешнем».
Впрочем, чуть раньше, в 1778 году, Персиваль Стокдейл написал в «Исследовании природы и истинных законов поэзии», что английский язык благодаря своему бесконечному разнообразию, несравненной силе, живости, которую он пробуждает в воображении, превосходит все остальные языки мира как язык поэзии. Французскому он отказывал в гибкости и мягкости для выражения патетических чувств и в дерзости и энергии, необходимых для возвышенного. Немецкий же был слишком тяжел. (Вольтер говорил, что немецкий язык создан для общения с лошадьми.)
Интересно, что в личной библиотеке французского короля Людовика XVI, насчитывавшей около пяти тысяч томов, доминировали издания на английском языке: путевые записки, книги по истории, естественным наукам, подшивки журналов и газет; при этом, как заметил Малле дю Пан, директор журнала «Меркюр» и великий репортер конца столетия, «за исключением “Энциклопедии”, все книги из библиотеки побывали в его руках. Он предпочитает английские произведения французским».
Едва 10 февраля 1783 года был заключен Парижский мирный договор, как вчерашние враги — англичане — хлынули в Париж, став предметом обожания королевы, двора и света. В коллежах во время учебных диспутов прославляли уже не доблести и добродетели древних, а нравы и гений англичан. Граф д’Артуа намеревался построить у ворот Парижа мини-город — Новый Лондон. Переводили только английские книги, единственным иностранным языком, которому обучали детей, был английский.
Примечательно, что в XVIII веке из двадцати пяти миллионов жителей Франции менее трех миллионов говорили по-французски или понимали этот язык, остальные использовали в повседневной жизни диалекты — патуа. (Энциклопедисты считали диалекты «искаженным языком».) Французский язык был «языком короля», на нем говорили только в Иль-де-Франсе, Шампани, Босе, Мене, Анжу, Турени и Берри, то есть в центре страны и вдоль течения Луары. Уроженцы Нормандии и Пуату на северо-западе страны, Бургундии и Лотарингии на востоке понимали французский, но общались на своих диалектах. На юге в ходу были только патуа: на них говорили и аристократы, и буржуа. Французский был для них «воскресным языком», звучавшим на торжественных церковных или светских церемониях. То же касается Бретани, Фландрии, Эльзаса и Франш-Конте. Во всяком случае, было очень мало преподавателей, способных обучить французскому (в деревнях даже проповеди читали на диалектах). Большинство учителей были полунищими, работали за гроши, к тому же должны были служить мессу, звонить в колокола, заниматься уборкой. Даже если они знали французский устный, то могли не знать письменный. Учебников было мало, учились в основном по церковным книгам.
Помимо деления на «парижский» французский и провинциальные диалекты существовал еще «версальский» диалект, на котором говорил двор — около сотни избранных, которые, однако, служили примером для подражания (как правило, неудачного). Этот диалект вовсе не был чем-то особенно возвышенным: придворная аристократия использовала в речи крестьянские словечки, проглатывала слоги (вместо «Талейран» говорили «Тальран»[70]); в то время как у парижских буржуа считалось верхом изысканности передавать наилучшие пожелания «госпоже вашей супруге», герцоги называли свою половину попросту «моя жена». Все эти тонкости, которые было невозможно запомнить или заучить, усваивались лишь в процессе длительного общения.
Джакомо Казанова, который в первое время после своего прибытия в Париж потешал своих собеседников ошибками при разговоре на французском языке, звучавшими, однако, весьма пикантно[71], впоследствии крайне гордился тем, что ввел в употребление несколько жаргонных словечек. Уже находясь в Лондоне, он был просто счастлив, услышав одно из них из уст некой дамы полусвета, в которой тотчас признал парижанку, часто бывавшую на балах в Опере.
В век Просвещения сфера образования по своей косности могла сравниться лишь с медициной; несмотря на бурное развитие научно-популярной литературы, в университетах Франции преподавание по-прежнему велось на латыни.
В средней школе преподавать французскую грамматику, чтение и письмо начали только в 1738 году, при сохранении старой системы: ребенок сначала должен был выучиться латыни, а уж затем французскому. Лишь в 1760-х годах наметился кое-какой прогресс, и то лишь в обучении мальчиков в городах. Девочки вообще не получали образования, только дворянки могли пользоваться уроками частных учителей. В 1780-х положение улучшилось: в Париже даже у 40 процентов слуг имелись книги на французском языке.
В России просветительский импульс, который Петр Великий задал своей железной рукой, достаточно быстро ослабел. Учились из-под палки по долгу' службы, а после «Манифеста о вольности дворянства», изданного Петром III (1762), надобность в учении как бы отпала сама собой. По крайней мере, дворянские недоросли, не собиравшиеся служить или состоять при дворе, вполне обходились без учености.
К 25-летию Московского университета число студентов не доходило до сотни; иногда на юридическом и медицинском факультетах оставалось по одному студенту и по одному профессору, который читал все науки; студенты занимались в университете не более ста дней в году, с кафедр почти не слышно было родной речи; люди хорошего общества побаивались пускать в университет сыновей, поскольку там их могли «научить плохому».
Александр Николаевич Радищев выучился русской грамоте по часослову и псалтыри. В шесть лет к нему приставили учителя-француза, но, как оказалось, тот был беглым солдатом. Мальчика отправили в Москву, поручили заботам француза-гувернера, бывшего советника руанского парламента, бежавшего от правительственных преследований. Он-то и познакомил Сашу с идеями просветителей. С 1762 по 1766 год Радищев учился в Пажеском корпусе в Санкт-Петербурге, а потом в числе двенадцати молодых дворян отправился продолжать образование в Лейпциг. Екатерина собственноручно написала инструкцию для студентов: «Обучаться всем латинскому, французскому, немецкому и, если возможно, славянскому языкам, в которых должны себя разговорами и чтением книг экзерцировать. Всем обучаться моральной философии, истории, а наипаче праву естественному и всенародному и несколько и Римской истории и праву. Прочим наукам обучаться оставить всякому по произволению». (Радищев прослушал курс медицины и химии, выдержал экзамен на врача и потом с успехом занимался лечением.)
За пять лет, проведенных в Лейпциге, Радищев позабыл родной язык. Он хорошо знал немецкий, французский, латынь, выучился английскому и итальянскому, но вот русский знал плохо, несмотря на занятия с секретарем Екатерины А. В. Храповицким. Он учился родной речи по произведениям Ломоносова, а к концу XVIII века язык од — «высокий штиль» с большим количеством старославянских слов — звучал архаично.
Товарищ Радищева по Лейпцигу (а позже «брат» по масонскому ордену) Василий Николаевич Зиновьев тоже очень плохо владел русским литературным языком, но и по-французски писал с ошибками. Пробелы своего заграничного образования он впоследствии пополнил самостоятельно; так, например, математику и английский язык он изучил уже будучи лет тридцати.
Поэт и просветитель М. М. Херасков, ставший в 1783 году во главе Московского университета, настойчиво добивался введения русского языка в преподавание.
При этом французский язык был и языком масонов: во многих парижских — и не только — ложах состояли знатные иностранцы. Кстати, последней ложей, основанной в Париже, стало Собрание иностранцев — результат франко-датской инициативы. Русские масоны оперировали французскими терминами: «гран-метр» (великий мастер), «метр-экосе» (шотландский мастер), «ресепция» (принятие в ложу).
В России заседания масонских лож происходили иногда на французском, английском, а подчас, каквложе Урании 20 марта 1785 года, даже на итальянском языке; ложи, состоявшие преимущественно из иностранцев, например в Прибалтике, чаще использовали немецкий. Треть масонов в России составляли немцы. Архангельская ложа работала на немецком и английском языках. В Москве, как и в Петербурге, были французские и немецкие ложи. Из петербургских лож одна была чисто английская (Parfaite Union — Совершенного согласия), две работали на немецком языке, некоторые — поочередно на русском и немецком; ложа Урании начала работы только на русском, с мая 1775 года добавила к нему немецкий, а в 1780—1790-х держалась немецкого и английского языков. Наоборот, ложа Малого Света в Риге, начав с немецкого, добавила с осени 1790-го русские заседания. Национальная ложа шведской системы имела двойной набор великих чиновников для работы на русском и немецком языках.
В польской ложе Трех братьев, куда входили поляки, французы, немцы и итальянцы, было принято говорить по-французски, в особых случаях допускался немецкий: это нововведение появилось после реформирования ложи Алоисом Брюлем и было связано с переходом сначала к шотландской системе, а потом к системе Строгого послушания.
Марсельская ложа Святого Иоанна Шотландского объединенных наций, на заседания которой собирались до полутора сотен «братьев» и посетителей из разных стран, прибегала к услугам переводчиков.
Посвященные в «царственное искусство» хотели возвести новую Вавилонскую башню, храм согласия и гармонии, восстановив единое наречие — настоящий койне (грен, общий), язык масонских знаков и прикосновений. Аббат Прево ввел летом 1737 года понятие «всемирного языка», который позволит франкмасонам узнавать друг в друге братьев. Однако этим планам не суждено было осуществиться.
Маршал де Ришельё, переживший трех королей — Людовика XIV, Людовика XV и Людовика XVI, утверждал: «При первом говорить не смели, при втором говорили шепотом, а теперь говорят во весь голос».
Действительно, при «короле-солнце» куртуазные салоны были местом, где вели разговоры о литературе, театре, музыке, играли в фанты, путешествовали по «стране Нежности»; при его правнуке появились масонские ложи, а при праправнуке на волне англомании всевозможные клубы стали расти как грибы.
В Англии местом ожесточенных политических дебатов был парламент, клубы же предназначались для встреч «среди своих», спокойных бесед, игры и отдохновения от повседневных забот. Разумеется, существовали и подрывные объединения вроде «Клуба адского огня» или «Клуба неверующих», но они тоже были закрытыми обществами «для своих» и не пытались навязать свою точку зрения широким массам. Французские клубы 1780-х годов не знали ни куртуазности салонов, ни сдержанности академий, ни скромности масонских лож Их целью было уже не нравственное совершенство, а гласность и действие.
В 1785 году были основаны «Клуб американцев» и «Конституционный клуб». В первый входили либеральные колонисты, во второй — представители парламента (высшего судебного органа). В плане организации клубы многое позаимствовали у масонских лож; неслучайно в последние годы перед революцией рост последних замедлился (правда, их и так уже было около семисот).
Огромное значение имела мода. В 1778 году, когда Франция вступила в Войну за независимость на стороне американцев, в Марселе был открыт «Клуб тринадцати», по числу британских колоний (штатов), и состояло в нем 13 человек. Всё крутилось вокруг этой цифры: 13-го числа каждого месяца члены клуба выезжали на пикник, выпивали по 13 бокалов вина и пели песни из 13 куплетов.
Помимо клубов существовали еще и общества — здесь тоже чувствовалось английское влияние. В Америке, стране эмигрантов, они были в основном землячествами и занимались просветительской или благотворительной деятельностью. В 1720 году в Филадельфии было основано Общество Святого Георгия, оказывавшее помощь нуждающимся англичанам, прибывавшим в новую колонию. 27 лет спустя по его образцу было создано Общество Святого Андрея, которое поддерживало шотландцев. Примечательно, что первые заседания обоих обществ состоялись в той же таверне «Бочка», где в 1732 году была открыта масонская ложа Святого Иоанна.
Во Франции общества были благотворительными, просветительскими и политическими. Среди политических одним из самых влиятельных считалось Общество друзей негров, созданное в 1788 году Жаком Бриссо, членом масонской ложи Верности из Шартра, в котором состояли аббат Сийес, аббат Грегуар и Мирабо. Помимо отмены рабства члены общества мечтали о парламентской монархии английского типа.
Бывало, что одни и те же люди состояли в двух, трех, четырех обществах. Так, офицер французской гвардии Габриель Жозеф де Фроман де Фромантес, дворянин из Лангедока, за один год (1782) вступил в восемь различных организаций, сам твердо не представляя, зачем ему это надо. Ему тогда было 35 лет. Первым делом он стал членом «Парижского клуба», что обходилось в 72 ливра в год, а затем вошел в число ста основателей «Салона» (120 ливров членских взносов). Всего через пять дней после этого он был принят в «Парижский музей» — общество литераторов, собиравшееся по четвергам на улице Дофин, в особняке графини Жанлис. Раз в год его собрания были открытыми для публики и туда допускали дам. Через две недели офицер вступил в клуб гвардейского полка, что обошлось ему недорого, всего в 12 ливров. Еще через неделю он принял гораздо более обязывающее в моральном и материальном плане решение, став франкмасоном (72 ливра вступительного взноса и 14 ливров ежегодного). Он остался верен литературным кругам, остановив свой выбор на ложе Девяти сестер. Еще через полмесяца он сам основал «Военное общество» (шесть ливров вступительного взноса, 42 — ежегодного) — закрытый кружок из 132 членов. Особенность нового клуба заключалась в том, что в него принимали только кавалеров ордена Людовика Святого. Через месяц неугомонный барон вступил в «Филантропическое общество», призванное облегчать страдания несчастных (24 ливра за полгода), но очень скоро разочаровался в этом учреждении, которое «только пристраивает слуг без места или содержит девушек, работающих в модных лавках». Два месяца спустя де Фроман был назначен королевским наместником в Лангедоке и покинул Париж. На новом месте он сразу вступил в «Кружок», подражавший «Парижскому клубу», уплатив 24 ливра вступительного взноса. В общей сложности все расходы на членство в разных обществах составили 386 ливров за год (около полутора тысяч евро в пересчете на современные деньги).
Весной следующего года офицер покинул «Военное общество» и «Салон», которые, на его взгляд, дублировали «Парижский клуб». К тому же у «Салона» не было внутреннего регламента, а французам больше всего нравились структурированные организации. Масонство же привлекало своим международным характером: офицер мог перевестись в другой полк или гарнизон, будучи уверен, что и там он найдет ложу, заведенную по такому же образцу, где его примут «братья».
В то время как во Франции общества переживали расцвет, в России их решили задушить в зародыше. Встревоженная политической линией шведского масонства, Екатерина II не ограничилась высмеиванием «противонелепого общества» в комедии. 8 апреля 1782 года был издан «Устав благочиния», его 65-й параграф был направлен против обществ и собраний.
П. И. Мелиссино немедленно подчинился монаршему требованию и закрыл ложу Скромности; через два года прекратил свою деятельность И. П. Елагин (правда, два года спустя сложилась новая елагинская организация). Без перерыва продолжали работать только немногие частные ложи (например, Урании). Зато на новиков-ский кружок с 1784 года обрушились форменные гонения, и только закрытие явных лож отсрочило на шесть лет окончательный разгром розенкрейцеров. «В 1786 году, — показывал потом Новиков на следствии, — все масонские ложи, сколько их было с нами в связи, уничтожены и собрания быть перестали. Устраивались с тех пор только тайные собрания теоретических братьев».
Французские события форсировали этот процесс. «Когда во Франции вспыхнула революция и французские якобинцы, прикрываясь внешними формами лож, стали совершать свои бесчеловечные поступки, то мудрая монархиня сочла за благо прекратить действия лож в своей империи и поручила высокопочтенному брату Мелиссино, до времени, прекратить все работы лож. Вследствие таковой воли всемилостивейшей монархини все ложи, состоявшие под гроссмейстерством Елагина в 1 793 году, единодушно прекратили свои работы», — было записано в одной из «архитектурных книг».
В результате «общественное мнение» умерло, практически не родившись. В великосветских домах говорили о родственниках, о капиталах, о своих удачах и неудачах, о состоянии, наградах или опалах, демонстрировали «звезды» и бриллианты, хвалились чинами. На политические темы было наложено табу.
Причины, по которым монархи старались препятствовать возникновению обществ и клубов, даже не надо объяснять. Однако, как ни странно, так же поступала и новая французская власть. Выше уже шла речь о революционных клубах во Франции, образованных во многом под влиянием масонских лож и по инициативе их членов. Например, Исаак Лешапелье, адвокат из Рена и венерабль местной ложи Превосходного союза, был одним из основателей «Бретонского клуба», из которого в 1789 году вырос «Клуб якобинцев». Депутат от третьего сословия, он участвовал в написании текста «Клятвы в зале для игры в мяч» — обязательства бороться до конца за права народа. Так вот, уже в 1791 году, став председателем Учредительного собрания, он выступил с законодательной инициативой об ограничении свободы собраний, получившей название «закона Лешапелье». Все общества объявлялись вне закона, членство в них становилось преступлением, и многие масоны поплатились свободой, а то и жизнью за верность своим ложам. Парадокс? Или же человек, пришедший к власти при поддержке «партии», старался таким образом законсервировать систему, помешав привести в действие тот же механизм еще раз? Между прочим, самому Лешапелье это не помогло: уже на следующий год он уехал в Англию, а когда вернулся два года спустя, был осужден как эмигрант и обезглавлен на гильотине.
В XVIII веке мир перестал казаться таким уж огромным. Развитию транспорта и сопутствующей инфраструктуры был придан первоначальный импульс, в следующем столетии переросший в мощный толчок. Даже межконтинентальные переезды (из Европы в Америку) сделались обычным делом; правда, поездка в Индию морским путем (вокруг Африки) занимала целый год. Но если между Старым и Новым Светом сновали только военные, купцы, деловые люди, изредка ученые и искатели приключений или лучшей жизни, то облака пыли на дорогах Европы поднимали все, кому не лень. Разъезжать приходилось по делам службы или торговли, для развлечения, пополнения знаний или поправки здоровья. И, разумеется, среди путешественников встречалось множество авантюристов.
Сами дороги оставляли желать лучшего. «Из Франкфурта ехал я по немецким княжествам: что ни шаг, то государство, — делится путевыми впечатлениями Д.И. Фонвизин в «Письмах из Франции». — Я видел Ганау, Майнц, Фульду, Саксен-Готу, Эйзенах и несколько княжеств мелких принцев. Дороги часто находил немощеные, но везде платил дорого за мостовую; и когда, по вытащении меня из грязи, требовали с меня денег за мостовую, то я осмеливался спрашивать: где она? На сие отвечали мне, что его светлость владеющий государь намерен приказать мостить впредь, а теперь собирать деньги».
Англичанин Артур Янг, побывавший во Франции во времена Людовика XV, рассказывает, что его экипаж разломился надвое и путешественник остался на дороге вместе с задними колесами, тогда как кучер умчался, погоняя лошадей, на передних. Впрочем, в правление этого монарха дороги были приведены в приличное состояние: крестьян обязывали отработать определенное количество времени на их строительстве, и образцовые для того времени (хотя и не идеальные) французские «магистрали» считались главным детищем и заслугой Людовика Возлюбленного. Особенно они выигрывали в сравнении с грязными и узкими улицами французских городов.
Все дороги вели в Париж. Почтовые станции, где можно было и переночевать, и пообедать, отстояли друг от друга на два лье (восемь километров). В день удавалось покрыть расстояние в 30 километров, а то и меньше. Только в окрестностях Парижа дороги содержались лучше, там можно было проделать и 75, и даже 80 километров в день.
В середине века почтовую карету нанимали за 50 су за перегон, платя дополнительно по 25 су за лошадь, запряженную в карету, и по 20 су за верховую. Поскольку на равнине требовалось запрягать не менее двух лошадей, а в гористой местности — трех, то всего за восемь километров пути приходилось выкладывать 100–120 су, то есть 5–6 ливров[72] (в пересчете на современные деньги примерно 2,5–3 евро). Те, кто очень спешил, имели право воспользоваться королевскими почтовыми каретами, но по эдикту 1704 года за такие услуги тариф был двойным.
Почтовые кареты тянула четверка лошадей. Чтобы отправиться, например, из Парижа в Англию, на пути из столицы до портового Кале лежали 49 почтовых станций, на каждой из которых нужно было менять лошадей. В целом такое путешествие обошлось бы в 980 ливров — по 20 ливров на каждой станции. На эти деньги можно было бы купить сотню жареных кур.
В Провансе на королевских дорогах взимали двойную пошлину. По приказу короля лошадей могли давать бесплатно, и тогда почтовые смотрители компенсировали себе убытки, заставляя остальных проезжающих платить втридорога.
Самые богатые путешественники разъезжали в собственных каретах, а на почтовых станциях только меняли лошадей. Диаметр задних колес достигал человеческого роста: только такие экипажи имели шансы не застрять в грязи. В кареты поднимались по лесенкам в три-четыре ступени. В каждой карете могло поместиться максимум восемь человек; путешествовать, сидя на мягких кожаных подушках, было довольно комфортно. Однако чтобы тащить такого мастодонта, требовалось не менее четырех, а чаще шести, крепких лошадей. А езда по мостовой была настоящим испытанием.
В карету с собой брали все необходимые вещи, от кастрюль до ночных горшков, поэтому тащились они крайне медленно. Рекорд медлительности — 11 километров в час — поставил Людовик XVI, бежавший из Парижа 21 июня 1791 года. Неудивительно, что уехать далеко ему не удалось.
Менее зажиточная публика путешествовала в дилижансах, вмещавших шесть — восемь пассажиров. Были и монументальные экипажи, рассчитанные на дюжину путешественников. Впереди располагались три, как бы сейчас сказали, «вип-места», с которых можно было видеть дорогу и лошадей; в центре, напротив друг друга — две банкетки, каждая на три места, сзади — «ротонда» на два места, куда попадали с тыла; наконец, самые дешевые места были на «империале», то есть на крыше, под открытым небом и без защиты от дождя и ветра.
Когда дорога шла на подъем, пассажиров высаживали, чтобы «кобылам было легче». В самых трудных случаях путешественникам — разумеется, за исключением привилегированных — даже приходилось толкать экипаж.
У дилижансов, которые исправно обеспечивали транспортные перевозки до появления железной дороги, был один крупный недостаток — неустойчивость. Багаж складывали на крышу, и очень часто на дорогах с колдобинами и ухабами центр тяжести смещался, экипаж утрачивал равновесие и с грохотом валился набок. В горах подобные происшествия могли окончиться трагически.
Еще одну опасность представляли собой бандитские налеты. Впрочем, если пассажиры не сопротивлялись и без лишних уговоров отдавали ценности, всадники в масках вели себя по-джентльменски и даже предлагали дамам руку, помогая выйти из экипажа. Собрав «дань», они скрывались в облаке пыли, предварительно перерезав все подпруги, чтобы исключить возможность погони.
В поселки в окрестностях Парижа можно было добраться на «кукушке» — одноконном двухколесном экипаже, изначально выкрашенном в желтый цвет. Внутри, за дверцами с окошками, находились две банкетки. Пассажиров, вынужденных сидеть рядом с кучером, называли «зайцами», забиравшихся на «империал» — «обезьянами» (но ездить на крыше было запрещено, и «обезьяны» должны были спускаться перед заставами), за прикрепленную сзади поклажу цеплялись «пауки». «Кукушки» получили также прозвание «ночных горшков» из-за царившего в них запаха. Как наши современные маршрутки, они отправлялись в путь, только когда все места внутри были заполнены, поэтому кучеру стоило больших трудов залучить к себе самого первого — и самого терпеливого — пассажира.
Такие экипажи циркулировали между Парижем и Версалем, набитые под завязку: в XVIII веке «съездить в гости к королю» было любимым развлечением парижан. В версальский парк пускали всех, на входе мещанам выдавали шпаги. (Желающие могли даже поприсутствовать при трапезе королевской семьи. Княгиня Е. Р. Дашкова, совершавшая европейское турне ради завершения образования своего сына, тоже наблюдала это зрелище и была поражена тем, что одна из принцесс пила бульон из тарелки через край, обходясь без ложки.)
В 1787 году за каждое лье путешественник, едущий в дилижансе, платил 16 су, в кабриолете или в карете — десять, в повозке или фургоне — шесть. За поклажу брали по шесть денье с каждого фунта веса на расстоянии до десяти лье, по девять денье — за путь в 10–15 лье, а затем заставляли приплачивать по три денье за каждые пять лье. Люди выкручивались из положения, делая небольшие дневные переходы.
Пассажиры предпочитали путешествовать с комфортом: подолгу трапезничали, не пропуская десерта, отказывались ехать по ночам.
Дилижанс, следующий в Амьен, выезжал из Парижа, например, в полдень во вторник и доставлял пассажиров по назначению в среду в восемь утра, совершая два рейса в неделю. Из Парижа в Бордо путь занимал пять с половиной дней дилижансом (четыре рейса в неделю в обоих направлениях); зимой к нему добавлялся медленный фургон, оборачивавшийся за месяц. Альтернативой было плавание по воде, занимавшее восемь дней. Карета на Клермон-Ферран отправлялась из Парижа в четверг в пять часов утра и проделывала весь путь за неделю. Зато дилижанс в Руан выезжал из столицы каждый день в полдень и был на месте уже назавтра к девяти утра. Путь из Парижа в Лион занимал пять дней, в Марсель — девять, а в Страсбург — шесть. В маленькие города добирались на перекладных, почтовыми каретами или дилижансами.
Чтобы цены на транспорт не завышались, их регулировало государство. Поездка из Парижа в Лион внутри дилижанса обходилась в 114 франков, включая питание; место на «империале» было дешевле — 50 франков, но без питания. Можно было бесплатно провезти с собой кладь, вес которой не превышал десяти фунтов.
Прогресс в этой области был налицо: если в 1775 году карета, запряженная шестериком, добиралась из Анже в Париж за семь с половиной дней и кучер собирал с каждого пассажира по 54 франка (включая плату за еду), то 12 лет спустя между этими городами ходили два дилижанса и фургон. Дилижанс отправлялся из Парижа в среду в девять часов вечера и в субботу к шести часам вечера прибывал в Анже.
Впрочем, тогдашние путешествия трудно назвать приятными. Ришар-Ленуар вспоминает о своей поездке на дилижансе из Руана в Париж в 1784 году: «Тяжелый ящик был плохо подвешен на огромных ремнях из венгерской кожи. Под весом багажа и на ухабах дорог, которые содержатся очень плохо, кожа растягивалась по мере медленного продвижения экипажа. Несколько раз на дню пассажиров просили выйти; кузов поднимали домкратом и подтягивали ремни. Эта операция занимала не менее получаса и возобновлялась пять-шесть раз». При таких условиях дорога занимала 48 часов. В 1787 году тот же путь совершали уже за 21 час.
Император Иосиф II с супругой путешествовал по Франции инкогнито в образовательных целях. Посещение придорожных трактиров и постоялых дворов оставило у него неприятный осадок: еды было вдоволь, но она была так плохо приготовлена и вокруг царила такая антисанитария, что есть было решительно нельзя. Из-за обилия различных кровососущих насекомых в постелях сомнительной свежести о спокойном ночном отдыхе не могло быть и речи. Опытные путешественники предпочитали стороной обходить постоялые дворы, воистину злачные места, и напрашивались на ночлег в какой-нибудь замок или монастырь.
Однако всё в мире относительно: великий путешественник Казанова был, наоборот, очарован любезностью прислуги и опрятностью французских постоялых дворов после итальянских, не шедших с ними ни в какое сравнение. Действительно, в Италии проезжающим приходилось туго; например, в окрестностях Милана и даже на Аппиевой дороге, ведущей из Рима в Капую, отсутствовали почтовые станции, негде было достать лошадей и путникам приходилось либо идти пешком, либо ехать верхом, либо тащиться в собственном экипаже.
Кстати, разнообразие индивидуальных транспортных средств впечатляет: помимо открытых и закрытых карет, дорожную грязь месили более легкие фаэтоны, дрожки, кибитки, коляски. Казанова даже приобрел себе разборную коляску, чтобы преодолевать горные перевалы. В разобранном виде ее нагружали на лошадь и поднимали по узкой горной тропе (путешественник шел пешком), а когда дорога становилась шире и удобнее, коляску собирали, впрягая в нее ту же лошадь.
В Голландии по каналам плавали на трешкоутах — этаких «речных трамвайчиках»: там были каюта, кают-компания и места на крыше. Спецификой заснеженной России было быстрое передвижение на санях. Все побывавшие в ней иностранцы обязательно рассказывали о кибитках — легких «корзинках на полозьях», в которых пассажир мог удобно лежать и даже спать, закутавшись в медвежью полость (ямщики ездили и по ночам). Летели они быстро, но часто опрокидывались. Для русских это было привычным делом: седока вынимали, лошадей выпрягали, кибитку ставили на полозья, выполняли предыдущие действия в обратном порядке и продолжали путь.
Из Москвы в Санкт-Петербург вела грунтовая дорога, покрытая в отдельных местах бревенчатыми настилами, особенно гладкая и ровная именно зимой (путешествовать в весеннюю или осеннюю распутицу всегда было мучением). На пути из одной столицы в другую делали три остановки: в Твери, Вышнем Волочке и Новгороде; таким образом, более 700 километров преодолевали за четыре дня. На станциях можно было заказать только яйца, кипяток и молоко, поэтому всю остальную провизию брали с собой. Владельцы карет и кибиток запасались также походными кастрюлями; кроме того, с собой нужно было иметь постель, свечи, подсвечники, приборы для приготовления чая и кофе; походный сундук при необходимости использовали как кровать.
Тот, кто ехал на почтовых по Германии, представлявшей собой лоскутное одеяло из множества королевств, герцогств, курфюршеств, терял не менее двух часов в каждом пограничном городе: было принято задерживать иностранцев без всякой видимой причины. При пересечении каждой границы путешественнику приходилось отвечать на одни и те же вопросы: «Ваше имя и звание? Женаты ли вы? Путешествуете по делу или для развлечения?» Вероятно, этот допрос не имел никакой практической цели. Один из проезжающих ответил, что его имя Бу-хо-ху-хо. На вопрос, как оно пишется, он сказал пограничнику: «Это уж ваше дело, я вам его назвал».
Путешественник, прибывший в Англию, был обязан пройти таможенный досмотр и уплатить пошлину. Каждый, кто покидал Россию, должен был трижды объявить о своем отъезде в «Санкт-Петербургских ведомостях». Еще полагалось выправить подорожную и паспорт (иностранцы получали эти документы через Коммерц-коллегию), а для этого приходилось посетить девять присутственных мест, везде щедро раздавая взятки.
Между прочим, многие документы, служащие для удостоверения личности, в частности паспорта и словесные описания, полиция европейских стран позаимствовала у масонов.
«Вселенский масон, гражданин всего мира, не является чужеземцем ни в одной стране; не прибегая к голосу, он говорит, и его слышат; не прибегая к глазам, он видит, и его можно узнать по неопровержимым знакам», — сказано в «Школе франкмасонов». Не питая большого доверия к нематериальным опознавательным знакам — паролям, условным жестам, масонскому рукопожатию, которые быстро перестали быть тайной, — «братья» привыкли верить «бумажке».
Лейтенант полиции Рост де Руайе из Лиона переписывался со многими масонами из средиземноморского бассейна и был в курсе «неопровержимых знаков» — дипломов и сертификатов. Франкмасоны, внедрившиеся в государственный аппарат, например Жозеф де Местр, размышляли о введении «паспорта света», который подтверждал бы принадлежность к Всемирной республике франкмасонов.
«Вольные каменщики» тоже много путешествовали — в основном в поисках истины и для поддержания контактов с «братьями». Воспользовавшись желанием богача-масона П. А. Татищева отправить своего сына в сопровождении И. Г. Шварца в ознакомительную поездку по Европе, московские «братья» решили заодно поручить последнему поискать там и истинного масонства. Шварц с радостью принял это предложение. Заехав по пути в Митаву (ныне Елгава в Латвии), он заручился там рекомендательными письмами к руководителям розенкрейцерской ложи Тфех глобусов в Берлине.
В. Н. Зиновьева обуяла «охота к перемене мест» после преждевременной смерти сестры Екатерины и кончины ее мужа, екатерининского фаворита Г. Г. Орлова, пережившего супругу менее чем на два года. Утешение он собирался искать у масонов, с которыми свел знакомство за границей. Путешествие продлилось около шести лет. В сентябре 1783 года Зиновьев выехал из Петербурга через Нарву и Ригу в Германию, посетил Лейпциг, побывал в Берлине, где был представлен Фридриху Великому, в Потсдаме, Дрездене, Франкфурте и остановился в Брауншвейге. Здесь он провел около шести месяцев и близко сошелся с герцогом Фердинандом, главой всех масонских лож того времени. Герцог сообщил Зиновьеву подробные сведения об ордене и при отъезде снабдил его рекомендательными письмами к известнейшим масонам, жившим во Франции и Италии. Зиновьев объездил Италию, некоторое время обретался в Генуе, Риме, Неаполе и Турине, а затем направился в Лион, где познакомился с кружком выдающихся масонов — Виллермозом, Ренаном, Сен-Мартеном — и был принят в братство. В январе 1786 года его друг С. Р. Воронцов вызвал его в Лондон.
Взаимные поездки задумывались как средство сохранить единство в «трудах» «вольных каменщиков», избежать разрозненности. В этом плане они способствовали централизации ордена, что одобряли далеко не все. Так, П. И. Мелиссино восхвалял первоначальную английскую организацию русского масонства, которая не требовала посылок за границу, чтобы там «покупать мудрость или получать ее путем обещания единовременной дани, ежегодной подати или иной подчиненности, ибо мудрость нигде за деньги куплена быть не может». «Вражда и презрение разорвали узы единения, удалили от первоначальных целей ордена, обесценили пользу для одних членов, навлекли на себя презрительные насмешки других», — считал он. Но в нем, скорее всего, попросту говорили неудовлетворенные амбиции.
Чтобы явиться в ложу другого города, «брат»-посе-титель должен был иметь при себе рекомендацию и «диплом» — масонский паспорт. После двух-трех посещений он мог просить о включении его в ложу, дабы получить возможность участвовать в ее работе. Ему следовало найти поручителей и представить доказательства своей высокой нравственности. Вопрос выносился на голосование, и разрешение даровалось только в случае единодушия всех братьев. Один черный шар — и кандидата отправляли прочь.
Дипломы представляли собой листы приблизительно современного формата АЗ, отпечатанные типографским способом. В заголовке указывались название ложи, ее местонахождение и девиз. В однотипном тексте имелись пропуски, в которые надлежало вписать имя, масонскую степень, возраст, вероисповедание подателя документа. Кроме того, подписи высших должностных лиц ложи, выдавшей документ, тоже проставлялись от руки вокруг текста.
Сам текст представлял собой обращение «ко всем масонам, рассеянным по поверхности земли». «Братьев» извещали о том, что «податель сего», прошедший посвящение в данной ложе и достигший в ней такой-то степени, был подвергнут самой тщательной проверке на благонравие, после чего рекомендован другим «братьям» с просьбой оказать ему прием и всячески «лелеять».
Одной из форм солидарности была помощь масонам-путешественникам, часто оказывавшимся без средств, терпевшим кораблекрушение, подвергавшимся нападениям разбойников и т. д. Деньги могли выдать и на поездку «на воды» с целью поправки здоровья.
Многие проходили посвящение единственно ради того, чтобы обзавестись вожделенным документом, который мог оказаться большим подспорьем в чужом городе, тем более в чужой стране. Кроме того, рекомендательные письма, дипломы и паспорта подделывали. Проникнув с их помощью в масонские круги, их сразу обменивали на подлинные, выдаваемые секретарями лож, которых удавалось обвести вокруг пальца, реже — подкупить.
Так называемый принц Джустиниани де Кио (а на самом деле учитель из Орлеана по имени Дусе) проявлял чудеса изобретательности. С ним могли поспорить только принц Дзибби из Йемена или граф Антонио Поккини де ла Рива де Падуа. Последний составил себе адресную книжку на двадцати девяти листах. В 1765–1766 годах Поккини посетил ложи во французском Бокёре, все ложи Бордо, ложу в Ла-Рошели, а затем получил степень мастера в ложе Отличия на востоке Страсбурга, после чего воспользовался материальной помощью от военной ложи Объединенных друзей Лионского полка, стоявшего гарнизоном в Камбре.
По мере создания новых лож и разветвления существующих сетей возрастало и количество масонских сертификатов. В транзитных ложах секретари были завалены просьбами об их выдаче, поступавшими от «братьев»-посетителей, которые желали продолжить путь, получив «подорожную». Они побуждали ложу Великого Востока ускорить рассмотрение просьб и использовать печатные бланки.
«Братски молим вас выдать сертификат брату Бертрану Доату, банкиру из Бильбао в Бискайе, ученику, подмастерью и мастеру, принятому в нашу ложу 21 марта 1780 года, — писал секретарь ложи Простодушия на востоке Парижа, обращаясь в ложу Великого Востока. — Брат Доат должен отправиться в путешествие на восемнадцать месяцев, он назначил отъезд на 27 марта 1780 года, но отложил его в ожидании сертификата Великого Востока».
Бежав в 1776 году из Франции со своей любовницей Софи де Монье, Оноре Габриель де Мирабо укрылся в Амстердаме: у него были при себе рекомендательные письма местным масонским ложам, с чьей помощью он надеялся получить гражданство этого города — «столицы вольномыслия». Зарабатывая на жизнь литературным трудом, в том числе переводами английских книг и сочинением памфлетов, Мирабо попутно написал «Записку о необходимости установить тесную связь в ордене франкмасонов, дабы вернуть его к его истинным принципам и поставить их на службу человечеству».
Вселенская масонская республика — таков был идеал, к которому стремились «вольные каменщики». Когда француза из Лангедока Лабомеля приняли в женевскую ложу, он восторженно воскликнул: «Я больше не чужестранец!»