10. «Никогда»

Глава двадцать восьмая: ток-шоу продолжается

– Я не могла сказать ей, что полюбила подлеца, который отрекся от своего ребенка и бросил меня без всяких средств… это… к существованию. Я заняла деньги у своих друзей, а маме объяснила, что это деньги Валеры. У меня тогда были друзья… то есть у меня и сейчас есть друзья. И тогда, и сейчас… Заняла деньги в долг. Потом вот и пришлось ехать за границу зарабатывать.

– Это ложь, – вмешался Гена Барабан. – Убогая ложь. Я неоднократно слышал от Валеры, что он заплатил ей девять тысяч долларов.

– А я точно так же могу сказать, что это у вас убогая ложь, а не у меня. Чем докажете?

– Действительно, – согласилась Яна, – ваши слова против его слов и его слова против ваших. Больше у нас ничего нет.

– Да вы на нее посмотрите, – закричал Гена Барабан, теряя выдержку. – Она же стоит и издевается над всеми над нами. У каких-то она друзей, видите ли, деньги заняла, когда Валера «Форд» продал, так, «бумер» продал – да мне же и продал! И почему продал, сказал. И что у бабы ребенок, сказал, и откуда ребенок, ты слышишь? – тоже сказал.

– Подождите-подождите, – удивился Леша. – А что значит «откуда ребенок». Мы все примерно догадываемся, откуда.

– А вот не будьте так уверены, – парировал Гена Барабан. – Всякие бывают варианты. Я лично слышал, что контакт был оральным. И наша бойкая девушка, как хомяк, вынесла за щекой эту сперму, чтоб потом сунуть куда надо и шантажировать. Ничего тут не вижу невероятного, более того, убежден, что так и было. И про эти дела надо бы помалкивать, а не трезвонить тут про Валеру ни в чем не повинного на всю Россию!

– Ох ты, что они придумали! – завизжала Карантина. – Вот они что с дружком придумали. Я даже опровергать ничего не буду. Это ниже моего достоинства!

– Ты покажи сначала свое достоинство! – возопил Гена. – Где оно, где? Поймала мужика, развела на бабки, а теперь мало показалось? Это твое достоинство?

– Так, внимание, друзья, – вмешалась Яна. – Я думаю, пикантные обстоятельства зачатия в нашей дискуссии участвовать не будут. Это какая-то получается у нас совсем другая тема…

– Да, Яна, ты совершенно права, – подхватил Леша. – Мало ли что… Всякие способы… А мы говорим о результате. В результате у нас ребенок, который, между прочим, там за кулисами.

– И вместе с ребенком у нас появляется проблема ответственности родителей, – вырулила Яна.

– Минуточку! – ожила женщина в бусах. – Никакой ответственности у нас не появляется, если не задействован закон. Если женщина не пошла законным путем, не установила отцовства, какая может быть ответственность?

– Но, Алла Юрьевна, – напомнил Леша, – наша героиня утверждает, что любила отца своего ребенка и не хотела подавать на него в суд.

– Да ладно вам, – весело сказала юрист Кипнис. – Любила… Дамских книжек надо меньше читать. А вместо них внимательно изучить законодательство Российской Федерации.

Аудитория дружно зааплодировала, даже не дождавшись отмашки ассистента.

– Правильно! – воскликнула Карантина. – Я теперь поумнела, прямо на вашей передаче! Я обязательно изучу! И установлю все, что полагается. Все установлю. У моей дочери будет наследство!

– Ага, вы слышали? – среагировал Барабан. – Она уже про наследство думает. Как бы Валеру побыстрей на тот свет спихнуть и в наследство лапу запустить. Ну вы, бабы, даете. Совсем крысами стали.

Эти слова задели Карантину.

– Ах вот как. Крысами мы стали, да? Ты, чурбан бородатый, да-да, вот ты, что меня с грязью мешал, ты что – всех женщин сейчас хочешь оскорбить?

– Не всех, а таких, как ты!

– Каких таких «как я»? Я из народа человек. Ты женский народ вздумал обижать? Очень смелый, да? Наверное, как выпьешь, на подвиги тянет – за руль сесть и километров двести дать? А я – стою в это время на остановке. И вот такие, как ты, таких, как я, знай себе давят. Это только один пример. А их сотни. Мы вынуждены вместе с вами, с обезьянами сумасшедшими, жить. Детей от вас рожать…

Карантина встала, тряхнула волосами и стала отливать странной, величественной красотой, вдруг проступившей сквозь размалеванное лицо. Голос ее зазвенел и налился неведомой силой.

– А знаешь, как это – быть женщиной? А это вот если тебя завтра на зону упекут – ну представь себе! Там на зоне женщин натуральных нет. Там женщин делают. Из мужчин делают. А как делают женщин из мужчин? Их унижают. Опускают. Насилуют. Тот, кого унижают и опускают, – тот и есть женщина. И вот когда тебя опустят, ты давай-ка полюби тех, кто тебя опустил. Вот будет здорово! И хорошо бы завтра какой-нибудь десант с неба спустился и вас бы всех… Мы стали крысами! Да как ты смеешь, обезьяна, меня оскорблять? Ты мне должен платить и платить, и Валера должен, и все должны – платить мне и кланяться мне, платить и кланяться, за то, что я согласилась на вашей проклятой вонючей зоне быть женщиной!

Неважно, согласилась или не согласилась публика с Катаржиной, но ее пробил неподдельный жар вдохновенной речи.

– Каково это сегодня – быть женщиной? – подхватил Леша, соображая, что надо выруливать на второй сюжет, с бабой, у которой было трое внебрачных детей от разных отцов.

– Как сегодня растить детей без отца? – задудела Яна (слава богу, первый сюжет спихнули и вроде живенько пошло). – Об этом хорошо знает наша следующая героиня, известный сценарист Нина Родинка!

Карантина, хоть и была предупреждена, что при объявлении следующей героини должна стушеваться, уходить никуда не собиралась и глазела на бодрую квадратную женщину в очках, тоже присевшую на голубой диванчик.

– Там ваша дочка за кулисами плакала, потом куда-то убежала, – шепнула квадратная в очках, и Карантина, опамятовавшись, поскакала разыскивать Нику, напоследок раскланявшись с аудиторией и показав длиннющий язык Гене Барабану.

– Нина, скажите, все ваши дети рождены вне брака?

…………………………………………………………………….

– Да, так уж вышло, – ответила Нина Родинка, – сначала мужчина не хотел жениться, потом я не хотела замуж выходить, а в третий раз вообще как-то странно получилось, когда я ехала в поезде Москва – Саратов. Можно было, конечно, разыскать пассажира, но, честно говоря, лень одолела. Выжить с детьми без мужа довольно просто: надо больше работать и меньше есть.

Все это могла бы произнести Нина Родинка и всего этого она благоразумно не говорила – нечего даром позориться, – а сказала она вот что.

– Жизнь непроста, и очень интересно выступил предыдущий оратор. Идея о том, что надо платить женщинам за то, что они согласились быть женщинами на русской зоне, довольно сильная. Но при этом бесконечно уязвимая.

Во-первых, люди обычно платят за товар, который им нужен, – а внебрачные дети мужчинам не нужны, поэтому заставлять их платить является для женщины дополнительным унижением, которое для меня, к примеру, было бы излишним. Хотя подобные нежности странны для товарно-денежного мира, я сохранила родовой отпечаток социализма и в озерах души моей считаю, что все мы – не товар, а товарищи.

Только заблудившиеся.

Во-вторых, мужчины, как владельцы оплодотворяющей субстанции, собственно говоря, тоже могут поставить вопрос ребром и потребовать оплатить осеменение.

В результате есть риск возникновения сложной системы взаимных претензий по обоюдным платежам, которые могут тяжело осложнить наши и без того непростые отношения.

Знаете, лучше всего решать такие вопросы по совести.

Что значит – нет совести?

Копайте, товарищи, глубже копайте – дороетесь до совести. Причем в роли «копания» может оказаться простейшее отсутствие претензий и воинственных действий.

В случае со своим первым ребенком я так и поступила. Я имела внебрачную половую связь добровольно, будучи наслышана, от чего рождаются дети. Решение родить приняла самостоятельно, на свой страх и риск. То, что я была девятнадцатилетней влюбленной дурочкой, это подробности моей биографии, не более того. Поставив мужчину в известность о случившемся, я более никак и ничем его не беспокоила.

После чего тридцать лет (вплоть до его гибели пять лет назад в автомобильной катастрофе) не могла от него отвязаться!

Полный покой, в котором я его оставила, почему-то подействовал как немыслимой силы коварство.

Он решил, что я испекла пирог счастья и утаиваю от него законный кус. Рвался в долю!

А я всего лишь повела себя как человек, имеющий какое-никакое достоинство…

Слышали? Хотя что вам, заблудившимся товарищам, толковать о достоинстве, когда вас надо пороть плеткой-семихвосткой, – добавила Нина Родинка, нырнув из «Правду говорю» в спасительную дверку нашего рассказа…

…………………………………………………………………….

Ника немного поплакала, но тихо, без истерики – она была девочка чувствительная, нервная, но совсем не истеричная. Бабушка стала такая, потому что они уехали с мамой, ясное дело… Потом Ника пристроилась к расщелине в декорациях и досмотрела запись передачи почти до конца. Выслушав реплику Гены Барабана, девочка нашла за кулисами доброжелательное лицо и попросила телефон на минуточку.

У бабушки все было выключено, но она запомнила номер дяди Андрея, слава богу.

«Андрей Времин – “скорая помощь”», – сказал сам себе Времин, выбегая с репбазы «Ужей» в Химках под их незлые насмешки («К сестре метнулся», «У Андрюши сеструха нарисовалась, говорят, блондинка», «Эге, братан, да ты шустрила»)… У Ники были небольшие карманные деньги, на метро хватало, а там уж он ее подобрал, дрожащую, ошарашенную, и повез домой.

Андрей не тормошил ее расспросами, Ника сама стала рассказывать про запись ток-шоу, и от ужаса и отвращения Времин растерялся и не мог сообразить, что делать. Девочка поняла слишком многое из того, что прозвучало, – все ж таки город Луга не седьмое небо, Ника слышала голоса улицы, просто никогда не применяла эти знания к себе. Она думала, все эти странные и противные вещи делаются где-то там далеко и никакого отношения к ней не имеют… Эх, дядька-Валерка! Ну что, сложно было помолчать, не раскрывать на весь свет свои постельные тайны?

– Скажите, а можно так сделать, чтоб это не показывали? – спросила Ника. Она приняла горячий душ, выпила чаю и перестала дрожать, но в глазах стояла такая боль, что Андрей избегал в них смотреть. – Я не за себя. Это плевать. Подумаешь, смеяться будут, что я пальцем деланная! (Она это выкрикнула нарочито громко и засмеялась.) Ничего. Одни будут дразниться, а другие за меня будут. Я про бабушку… Ей нельзя это смотреть.

– Если Валентина Степановна запретит, то, конечно, они не имеют права… – сказал Андрей, мало в это веря – он ничего не понимал в таких вопросах. Кто там на что имеет право в Показанном мире… Единственный человек, который может реально повлиять на ситуацию, – это, конечно, Катаржина.

– Может быть, ты попросишь маму…

– Нет, дядя Андрей. Я с ней разговаривать не хочу. Если она меня туда привела, она все может. Она может меня продать в рабство и скажет, что так надо для моего счастья. Я видела в одном кино.

– Так это кино, Ника…

– Да сейчас это все равно! Что в сериалах, что в жизни одно и то же. Только люди в жизни меньше красивые и все не так быстро. Продаст она меня! Я хочу домой, домой, к бабушке, давайте ей дозвонимся!

Но телефон Валентины Степановны упорно не отвечал, да и что он мог, бедный, ответить, завалившись под кровать на восьмой день запоя?

А Катаржина принимала поздравления. Специальные девушки, призванные морочить фигурантов, убеждали ее, что выступление прошло блестяще и она отразила все нападения врагов. Катаржина спросила, нельзя ли не показывать маму, и ей ответили, что запросто можно не показывать, но, правда, тогда не прозвучат как надо слова о том, что мама старый больной человек, и непонятно будет заявление про святую ложь. «Да, – подумала Карантина, – вообще так ей и надо, нечего меня сдавать было». Мелькнула и мыслишка о том, что надо бы вырезать пассаж Гены Барабана про обстоятельства зачатия, но ей объяснили, что она прекрасно возразила мужику и он останется посрамленным со своей позорной вылазкой и никто ему не поверит. Карантина и с этим согласилась, решив, что Нике она не даст смотреть шоу, а потом если кто что скажет, того размажем по стенке.

Соображать было трудно – на нее налетели, тормошили, разглядывали, восхищались, расспрашивали, тут же предложили вести рубрику в женском журнале, и взбудораженная женщина не сразу поняла, что дочери нигде нет.

– Дочка, дочка моя! – закричала Карантина, отмахиваясь от толпы. – Подождите! Где Ника?

Прошерстили весь этаж, Ники не нашли. Одна телететя вспомнила, что девочка позвонила по ее телефону, – Карантина вырвала трубку, нашла куда. Ну, к гадалке не ходи. Брат Андрей, зараза.

Только что он теперь может? Ничего он не может. Все свершилось!

Теперь немного подождать, и Валера Времин завернет свою квартиру на Беговой в подарочную бумажку и поползет на коленях от Кремля до проспекта Мира. Поползет!

Будет квартира в Москве. Будет работа – вон уже предлагают. Будет Та Самая жизнь, дурочка дочка, куда ты побежала от матери, кому ты нужна, кто обеспечит, кто защитит, только мать, только мать для тебя все, для тебя, для тебя.

Глава двадцать девятая, в которой мы прощаемся с Валентиной Степановной

Отцвели флоксы, полегли побитые дождем георгины, белые и лиловые астры выпустили свою игольчатую шерстку, запунцовели помидоры в теплице, проглянуло солнце – и Валентина Степановна вышла из запоя. Как раз в день показа «Правду говорю».

Она проснулась в самую рань и долго лежала и чихала. Потом, страшно напившись воды прямо из ведра – как сказочный Кащей, покряхтела в заброшенном саду и благоразумно пересчитала деньги – оказалось, пропито не так много. Около двух тысяч, а отложено на всякий случай было десять. Ну, и похоронные – те не тронуты. Похоронные в долларах были.

Грибова забежала в магазин, пока мало народу, истопила баньку, обильно покушала с квасом и кефирчиком, к вечеру собиралась включить телефон и окончательно влиться в мир. У нее было ощущение, что она вернулась домой из длительного морского путешествия, полного опасных и увлекательных приключений. Давно не запивала, года с полтора…

Она внимательно изучила свое отражение в зеркале и не нашла следов распада. Женщины часто не понимают, как легко считывают окружающие слезливый блеск в их глазах и характерную размытость черт, – увы, истина им не видна. Валентину Степановну терзал похмельный голод, и в урочный час она расположила возле телевизора огромную сковороду яичницы с картошкой.

Она не помнила, что снималась в «Правду говорю».

В подсознании что-то брезжило стыдное и тревожное, а в сознании тишина. Какая-то мысль билась как птица, что-то про Верку, про Катьку. Не разобрать. Завтра, завтра…

Для полного вытрезвления могучему корпусу Валентины Степановны требовалось три дня, а сегодня был самый первый, самый смутный и трепетный день, когда следовало много есть, много спать, никого не видеть и ни о чем не думать. «О, если б был хотя бы второй день!» – воскликнем мы в печали, потому что всей душой болеем за Валентину Степановну. Но спасти ее сегодня мы не сможем. В первый день и самые опытные ангелы бессильны, уж тем более тот хроменький старикашка, что работал с Валентиной Степановной на полставки. Она его и слышала-то еле-еле – обычная беда сильных и самоуверенных людей. Которые с детства привыкли опираться сами на себя.

Так, а это что?

Это Катька. И Верка. Твою мать, в телевизоре!

Первым движением Валентины Степановны было немедленно позвонить Катьке, но мобильный она убрала подальше, а покидать кухню было нельзя, пропустишь главное.

Все-таки потащила девку на позорище. Господи, и все увидят, везде торчит этот ящик треклятый. Вся Луга. Из дома хоть не выходи. А это еще что за лоханка помойная?

Кто это?

Это – я?

Валентина Степановна оцепенела – и от ужаса вспомнила. Воспоминание было глухое, слабое, «подводное», но можно было, напрягая внутреннее зрение, разобрать и лицо журналистки, и людей с камерой, и дурацкие хлопоты подруги Тамарки. Подруга-подпруга. Разве можно было допустить…

Подкараулили, сволочи. Я им не разрешала! Засудить. А они скажут, мы и знать не знали, пьяная вы или что. Да и какой там суд… Что, в Москву переть с телевизором судиться?

Как это Катька со стыда не сгорела, когда тот долдон про хомяка сказал? И, наверное, так и было, надо Катьку знать. Что, все?

Больше моих не покажут? Верка-то убежала от стыда…

Правду говорю. Правду говорю-варю-варю… В голове у Валентины Степановны мерзким голосом верещало невыключаемое внутреннее радио. Варю-варю… Посидела, упершись кулаками в щеки, помычала. Пол-яичницы так и захолодело. Куснула не подумавши – нет, противно.

Что теперь?

Теперь как жить, интересно. Жила-жила и дожила…

Да никак не жить. Нельзя теперь жить.

Вот что. Как дядя Шура-пьяница в пятьдесят шестом… Хватились, когда он на чердаке висел.

«А кстати помылась! – подумала Валентина Степановна. – Правильно. Так и надо. Катька слов человеческих не понимает. А это она поймет. Это поймет!»

Но это легко сказать – живому человеку повеситься. Надо совершить целый ряд осмысленных практических действий.

Веревка была, крепкая бельевая шнуром, целый моток, в прошлом году еще купила.

С мылом проблем нет.

Табуреток – три, выбирай любую.

В притолоку на чердаке крюк вбить и…

Крюк! Закавыка с крюком. А гвоздь такую тушу не осилит. Где взять крюк?

…………………………………………………………………….

– У советских литературных критиков, – вспоминает Нина Родинка, – было в заводе чудесное выражение. «Эта книга, – писали они, – помогает читателю полюбить жизнь!»

То есть предполагалось, что читатели сами по себе, эдак ни с того ни сего, полюбить жизнь никак не могли. Им следовало подсобить в этом нелегком деле – например, с помощью волшебных советских книг. И это было глубоко верно. И главное – работало. Именно с помощью книг читатель успешно справлялся с изысканной задачей полюбления советской жизни, которая была, как говорится, вся сплошь на любителя.

Но уж и книги были, я вам скажу! Как прочтешь, так полюбишь жизнь, так полюбишь… Просто ходишь и поешь: «Я люблю тебя, жизнь!»

Это песня была. Исключительной силы песня, то есть ни до, ни после такой песни не было. «Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново. Я люблю тебя, жизнь, я люблю тебя снова и снова». Не приходило почему-то раньше людям в голову петь о том, как они любят жизнь. Пели про то, как они любят Кэт, Лили, Маржолену и прочих дролечек и зазнобушек, чаще всего и безымянных.

Тут какая-то тайна. Может, любящие жизнь естественным образом поют не об этом, а о чем-то другом?

Теперь ничего не разберешь. Теперь все сгинуло в жерле вечности. Ни жизни той нет, ни книг, которые упорно помогали ее полюбить.

Нынешнюю жизнь никто нам любить не помогает.

Нынешние-то книги последние крохи желания жить способны отобрать. В том числе и эта, где я сижу как в клетке, успешно/безуспешно пытаясь вас развлечь.

Кто теперь поможет нам полюбить жизнь, спрашивается? Мастера искусств нынче тоже норовят – украсть, убежать, затаиться и съесть. Нет, чтобы помочь народу опять полюбить жизнь.

Ведь жизнь – это женщина, и если ее не любить, она превращается в чудовище…

…………………………………………………………………….

Крюк был, даже два. Тыщу лет назад Катька вбила под гамак, когда собиралась тут жить и свои телеса в гамаках тешить. Один в березу, другой в ольху. Гамак под ее задницей сразу оборвался, да и сгнил давно, а крюки остались.

Валентина Степановна взяла клещи и нож поострее, пошла колупать ольху – вытащить крюк. Тоже время ушло, еще Тамарка прибежит, телевизора насмотревшись.

Нет, не прибежит. Никто не прибежит. Попрятались и обсуждают, завтра потянутся, а завтра мы уже тю-тю. Интересно, куда мы тю-тю, да ладно, не моего ума дело, – подумала Валентина Степановна. – Хуже, чем сейчас, что ли? Хуже, чем сейчас, быть не может. Если Там ничего нет, так и пусть ничего нет, не успеем понять, а если Там что-то есть, так она готова – с любым ангельским чином, да хоть с генер-ангелом каким, за свою жизнь говорить, пожалуйста! А если и Там честных людей никто не слушает, так пошли они все в свое небо к такой-то матери.

Чего ради жить? Не отдаст Катька Верку. Будет под нее своего Времина доить. Значит, куковать тут одной зимой и летом одним цветом. «Сопьюсь, – подумала Валентина и тут же азартно возразила сама себе, – а вот и не сопьюсь. Вот и не сопьюсь! И лежать, как мама Сима, три года в параличе не буду».

Эх, черт, помидоры… А, пускай Тамарка соберет. Пропал дом, Катька его в два счета продаст. Пропала земля. Каждый клочок тут на брюхе облазан и потом полит, двенадцать соток родимых. Шестнадцать почти годков на карачках с утра до ночи, точно смертные грехи замаливала…

Да разве она одна так? По всей земле на своих клочках тетки ползали на коленках – не свои грехи перед своей землей замаливали. И по всей земле, на мамаш своих сверху вниз смотря, презрительно ухмылялись парни и девки – вот чего еще выдумали за десять рублей ковыряться, удавиться можно.

Проще надо жить, мамаша, проще. Ограбить кого-нибудь – и в Тунис. На чужое море, на чужие хлеба…

Пропала земля!

А она в красных сапогах сидит и воображает. Торжествует! Мать продала, дочь продала, позор свой продала – и красуется на всю Россию.

Не дам я тебе торжествовать. Не пройдет твой фокус.

Обладила что надо на чердаке, примерилась. Может, тряпицу подстелить? Шурка весь обгаженный был тогда. Подстелю. Нечего людям свое дерьмо оставлять, хватит с них Катьки, которую после себя оставлю.

Теперь записку. Валентина Степановна крякнула в досаде – давно ничего не писала, рука стала как копыто.

Что там пишут-то? Шурка написал, что «никого не винить». Нет, не пойдет, «никого не винить»! Кстати, кому писать, непонятно. Людям? Вообще людям? Милиции?

Глупости, напишу Тамарке. Она и придет за телом, так. Больше некому.

Валентина Степановна помыла остатную посуд у, поставила телефон на зарядку, надела приличное черное платье с белым воротником и вырвала лист бумаги из Веркиной школьной тетради.

«Тамара! – написала Валентина Степановна. – Я на чердаке. Ты меня прости и устрой все по-человечески. Деньги, все что есть, на столе на кухне. Позвони Кате и скажи, ее телефон у меня в телефоне записан “Катька”. Прошу после моей смерти в моей смерти никого не винить, а что у меня дочь прости-господи, это мой крест. Я его несла всю жизнь и больше нести не могу. Перед людьми стыдно, хотя люди сами сволочи хорошие…»

Тут Валентина Степановна почувствовала, что забирается в дебри парадоксальных рассуждений, и последнюю фразу вычеркнула. Осталось просто – «перед людьми стыдно».

«Тамара, весь мой урожай твой, еще раз прости меня, голубка. Но ты тоже виновата. Зачем ты не прогнала этих гадов с телевидения? Документы оставляю тоже на столе в кухне. Съезди в город, закажи молебен мне за упокой, а то наш поп, сама знаешь, заладит грех, грех. А где меня не знают, так, может, проскочит. Не хочу больше жить и не буду. Внучке моей Вере подольше не говорите, прошу! Потом скажите, что бабушка заболела и умерла. Не травите девочке душу, столько перенесла. Но когда время пройдет, ты, Тамара, все ей скажи и записку мою покажи.

Валентина Грибова».

Число-то какое? А, в телефоне есть. Вот ведь хитрое животное: лежал мертвый сколько времени, а даты показывает как живой.

Двадцать пятое сентября.

Еще звоночек сделать надо.

– Тамара?

– Ой, Валюша, а я все думаю, звонить, не звонить. Я не знаю, ты как, видела? Программу с Катей видела?

– Видела.

– Валюша, ты на меня сердишься, но я тогда ничего не могла поделать, они такие настырные… Но ты все правильно сказала, хорошо сказала, ты как там? К тебе зайти? Ты что молчишь, Валюшечка?

– Сегодня не надо ко мне заходить. Я спать пойду сейчас, хватит с меня. Ты завтра зайди утром, ладно?

– Валя, а может, мне сейчас зайти? – вдруг заартачилась Тамара. – А что ты там одна сидишь и думаешь неизвестно что. Ты что делаешь, Валь? А давай с тобой посидим, поговорим. Всякое бывает, Валь…

Соглашайся, Валентина Степановна! Одно слово скажи: да, подруга, заходи. Расскажи ей все, что накипело в душе, изойди словами простыми, битыми-перебитыми, поругайся всласть, порыдай, покричи, нарежь-зажарь вдругорядь картошки, напейся, в конце концов, позвони Катьке, обложи ее матюгами – жизнь, Валентина, жизнь… А помидоры, Валя, помидоры какие, ведь созреют не сегодня завтра, а, Валь!

Но Валентина Степановна сказала: «Нет».

Нет.

Завтра, Тамара, завтра.

И приколотила записку к входной двери.

Вот теперь, дорогая моя дочка, и будет у нас с тобой последний и окончательный расчет. Не будет по-твоему. Не будешь ты царить-торжествовать надо мной. Того, что я сейчас над собой сделаю, никогда, ни за какие твои позорные деньги твоя дочь тебе не простит. Не простит и не забудет.

Мой грех – мой ответ, да только по-моему выйдет, а не по-твоему, и выйдет по справедливости. По правде!

Ты останешься навеки одна – и без дочери, и без матери.

Навеки одна. Навеки.

Одна.

Глава тридцатая, последняя

– Я смотрю, ты перестал фрукты кушать! – фыркнула Эгле, растянувшись на диванчике, в клетчатой кепке и пиджаке с засученными рукавами, чистый парижский гамен, сорванец, мальчишка. Сама пришла – чудо какое-то.

– Ты прости, я про твой дэ эр забыла, но вот тебе подарочек, – она протянула Андрею солидный том Матисса. – Любишь дедушку Анри?

– Кто его не любит. Спасибо огромное! Я, знаешь, так замотался, что и не отмечал никакого дэ эр. Я придумал, кстати, как запомнить годы жизни Матисса. Надо сказать так: художник Анри Матисс родился за год до рождения Ленина – в 1869-м, а умер через год после смерти Сталина – в 1954-м. Но все эти глупости не имели решительно никакого значения в жизни Анри Матисса!

Она засмеялась одобрительно.

– Ты милый. Но глазки грустные. Это из-за девочки? Как у нее дела? Я же видела это шоу по телику, случайно, я не дома была. Ну представляешь, в медицинском центре сидела, зубы лечить, в очереди! И пришлось посмотреть. Ничего не скажешь, круто завертели, не оторваться. Вся очередь прикипела к экрану, врачи даже повылазили из кабинетов, где пациенты вообще?

– Да, – ответил Андрей, – ты вот говоришь, что фруктов нет, а я так с этой историей забегался, что в доме и совсем ничего съедобного нет. Дела у нас пошли удивительные! У нас, ты не поверишь, прямо на глазах очеловечился Жорж Камский. Он почему-то тоже смотрел эту гнусную передачу и по-настоящему возмутился. Жорж кричал! И он не только кричал, а еще и твердо сказал, что Нику он изолирует от этой мамаши. Перевез девочку на другую квартиру, привел психолога, привел воспитательницу хорошую, у него денежки водятся, но он довольно-таки жмот. А тут не узнал я Жоржа и возрадовался! Так что Ника третий день на квартире у Камского, а мамаша мне скандалы устраивает по телефону и приезжала разок с милицией. Я впустил – ищите. Я из ее воплей ничего путного разобрать не мог, но вроде там с бабушкой какое-то несчастье… И, ты представляешь, Жорж позвонил Елене Ивановне и обещал приехать, и рассказы ее прочел! Я уж не знаю, что думать. Невероятный случай перерождения к лучшему…

– Что ты мелешь, какая Елена Ивановна? – нахмурилась Эгле.

– А я тебе не говорил? Извини. У меня такое впечатление, что тебе известна вся моя жизнь почему-то. Елена Ивановна – это его, Жоржа, бывшая учительница, которая написала ему письмо, и…

–Андрейка, много лишней информации, – пресекла его Эгле. – Я тут с тобой хотела одну идею обсудить.

– Да, я весь слушаю.

– Ты, конечно, будешь возражать… – и Королева Ужей принялась высверливать взглядом Андрея. – Но ты должен понять. Андрей, я попала в замкнутый круг и хочу этот круг разомкнуть. Время, время! Я уже не девочка, а сижу все там же, где сидят начинающие девочки. Я денег, настоящих денег, перед которыми все гнется, достать не могу. Теперь не могу. Мне надо сделать что-то решительное, необычное, прозвучать, выделиться, наскандалить, в конце концов, а что? Такие правила у этой игры. Почему бы мне не сыграть по правилам?

– Что это значит, Эгле?

– Это значит, что я пойду туда, где сидела эта сука в красных сапогах, и расскажу про свою личную жизнь. Меня представят, покажут мои песни, я Наташу приведу и объявлю народу, как я решила женский вопрос… Андрей, да что с тобой? Господи, дурашка, ты что побелел весь? Ты действительно не знаешь? Я с Наташкой живу четвертый год, да и раньше… Это еще с детства… Как ты мог не догадываться, ты что, идиот? Слушай, ну это номер, это кому сказать. Ты хоть в песни мои вслушайся, ты же фан, ты наизусть их знаешь! Вот только в обморок не падай. Эй, я тебя начинаю бояться! У тебя такой вид, что ты меня сейчас задушишь…

И ты, ты… – с трудом выговорил Андрей, – ради карьеры, ради славы пойдешь к толпе и будешь рассказывать о своих… делишках? Ты, Королева Ужей?

– Ой как торжественно. Ты хоть слышишь, что это просто смешно – Королева Ужей. Царица Жаб еще назваться! Ты понимаешь, что тут моей публики – две горстки? И мне по-любому придется в толпу идти и для толпы петь, если я вообще хочу просвистать жизнь птичкой, а я хочу именно так. И я врать не буду, как сестры твоей мамаша беспутная, я правду скажу, что забила на всех Тарантулов и живу с хорошими красивыми девушками. Сон у меня глубокий, аппетит прекрасный и творчество исключительно здоровое. Экспрессивное, но не депрессивное! Что и всем советую…

Это следовало прекратить. Это следовало уничтожить. Всего два шага – и тонкая шея под руками, и гадина, притворявшаяся королевой, раздавлена, и мир стал чище, и душа избавлена от проклятой, ненужной, фантомной любви. Представляю, как они все смеялись надо мной, как презирали меня!

– Ну… – протянула Эгле с веселой досадой, – этого я не ожидала. Я думала план обольщения толпы с тобой разработать, обсудить легенду и биографию… Думала – друг, а ты туда же. Раз не хочу с тобой спать, меня что, истребить надо? Андрейка, ты давай оживай. Жизнь прекрасна и сложна, в ней всякое бывает.

Два шага – и гадина замолчит.

Я любил хитрую, лживую гадину. Она смеялась надо мной. Обсуждала со своими развратницами чокнутого Тарантула, который сдуру попался. Господи, какой позор.

Этого стыда пережить нельзя – его можно только уничтожить. Вместе с нею, вместе с собой…

…………………………………………………………………….

И, уже стоя на пороге рассказа, Нина Родинка обернулась, чтобы попрощаться с нами как следует и приветливо помахать рукой.

– Ритуалы! О, ритуалы, – вздохнула она. – Как мало их осталось в нашей жизни, этих дивных автоматических скрепок бытия. Подобно мазурке и па-де-катру, ритуалы уступили место дерганому индивидуальному танцу, и все-таки мы еще помним, что, входя, следует здороваться, а уходя – прощаться.

Сейчас я уйду, за воображаемой дверкой скину хитрую маску – и вы рискуете больше никогда не встретить меня. Такой уж мне достался беспокойный автор. В следующий раз она так загримирует, переоденет и переназовет меня, что и сама забудет, какой я была когда-то. Ей, к примеру, надоест насмешливо-утвердительная интонация, и она захочет поиграть в драматически-ироническую… Поймите – если кто-то и покидает этот рассказ по-настоящему, так это я. Те, кто жил внутри, так и останутся жить внутри, навсегда и навечно, а я-то здесь не жила, связей, порочащих меня, не заводила, в отношения не вступала, только вспоминала и рассуждала – поэтому я имею царскую привилегию подлинного ухода…

Что же сказать вам на прощание?

В прежние времена писателям внушали, что они обязательно должны знать жизнь. Изучать ее в телескоп и под микроскопом. Слушать людей, говорить с ними, жарко вариться в человеческой гуще и толще. В идеале надо было вообще беспрерывно ездить по стране/миру, всюду понемногу работать (на земле, на производстве), а потом уже садиться писать. И писать солидно, на прочной основе – про то, что изучил и видел сам.

Насчет изучения жизни это очень хороший совет – только не для писателя, а для мошенника на доверие. Мошенник действительно обязан знать жизнь, обязан понимать массы – иначе он не сможет придумать реально действующих схем обмана. Уж тем более мошенник должен уметь слушать людей и говорить с людьми. Это нелегкий хлеб, доложу я вам! Не верите – вслушайтесь сами. Где хотите – в электричке, в магазине… У вас через полчаса голова распухнет и загудит тяжким паровозом: не могу-уууу!..

Люди говорят только о пустяках. Ерунду говорят, понимаете? Ради произнесения которой не стоит открывать рта.

Пытаясь узнать таким образом жизнь, узнаешь лишь изумительной величины гору ни для чего не нужной чепухи.

Настоящее знание горчичным зернышком лежит в ладони. Посейте его, зврастите, соберите урожай, размолотите, сдобрите водой и полученной горчицей можете приправить жесткое мясо жизни. Даже если мясо тухловато, не станете же вы есть одну горчицу, верно?

Так говорит – немного поиграв с вами и покидая вас – разум…

…………………………………………………………………….

Померещится же такое!

Андрей стряхнул с себя мороку, в которой роились дикие горячечные грезы, будто он задушит Эгле, а сам, видите ли, бросится из окна. Что за дешевка, право слово. Грубо работают эти ребята – те, с левой стороны.

– Ты извини, я как-то остолбенел. Не ожидал… Нет, не твоих объяснений, с кем ты там спишь, это я примерно догадывался, хотя не хотел знать, честно – знал и не хотел знать. Так бывает, когда любишь. Я же любил тебя. Но это теперь неважно. Это до тебя не касается, это моя история… Ты меня не просила любить, верно? Я видел настоящую тебя, сквозь все гримасы и наслоения, я видел прекрасного, доброго, чистого, талантливого человека. Не надо спускаться вниз, дорогая моя! Ничего ты не найдешь настоящего, разменявшись на медяки и кинув их черни! Если не для кого петь – пой для никого! Пой для себя, для Бога пой, для солнца пой. И люди отыщутся сами. Пусть их будет немного, зато каждый придет К ТЕБЕ, к настоящей тебе. Не забалтывай, не проговаривай свою жизнь, она твоя, и только твоя, пусть у земной пищи будет хоть легкий привкус личной тайны, аромат секрета. Берегись толпы, вздорной, лживой, развязной, ничего не знающей и не помнящей, будь другой! Будь другой! Мы должны жить иначе. Мы не чернь, мы не масса. У нас есть лицо, пойми, лицо, свое лицо, а это соль бытия, это венец мира! Как это странно, что я говорю с тобой так ужасающе серьезно в первый раз и он же последний… Любимая моя, драгоценная, теперь пойми меня правильно – прошу тебя, прошу, умоляю, уйди насовсем из моей жизни.

Он не видел ее лица, когда говорил, – стоял лицом к окну, повернувшись к ней спиной.

– Андрей…

Неужели плачет? Влажный какой-то голос. Но смотреть нельзя. Нельзя, нельзя, нельзя…

Ушла.

«И два года жизни моей ушли в никуда, – подумал Андрей без гнева. – Какая она сегодня в этой кепке была чертовка. Впрочем, ей что ни надень, все хорошо…»

Да. Раз профукали мы свою жизнь, пора идти к другим.

Надо сестренку навестить. Наверняка у нее сейчас торчит Жорж Камский и, как вчера, вслух читает восхищенной Нике Булгакова. По-моему, оба счастливы! И что там дядька – небось, убивается…

Валера Времин, прокляв болтливого Барабана и все спутники Земли, благодаря которым Один Такой канал и Другой Такой канал смотрели соотечественники по всему свету, с горя засобирался обратно в Америку сдаваться семье.

– Да ладно, – бурчал Барабан. – Люди бешеные бабки платят, чтоб засветиться, а ты даром сколько славы огреб за момент.

Действительно, с бодрым возгласом «так вы живы!» к Времину подкатывали разные персонажи и даже проклюнулись гастроли, и не одни. С квартирой на Беговой Валера мысленно распрощался и Америку затормозил – если все так пойдет, можно и на новую жилплощадь напахать. Подавись, Катаржина Грыбска.

Где она, кстати? – Сейчас поищем, читатель. А!

Вдребезги пьяная, с растекшейся краской на лице, наша Карантина сидит в вагоне-ресторане поезда «Москва–Санкт-Петербург» и доедает жареную осетрину с картошкой. Подсела к молодой паре, не было мест.

– Ни фига себе пятьсот рублей рыба, на вкус как резиновая, в Париже дешевле, – начала Катаржина разведку боем. – Я в Париже жила несколько лет, там еда ей-богу дешевле…

Пара хранила обычное для пассажиров из неколебимых мещан отрешенно-скептическое выражение лица.

– Ужас что, – продолжила неугомонная женщина, – ужас куда я еду. Не возражаете, я коньячку? Маму хоронить еду. Мама моя допилась, повесилась! В Луге. Главное дело, я ей говорю – съезжу в Москву на пару дней с внучкой, а она мне – ну, поезжай. Потом звонит, звонит, чтоб мы вернулись, а у нас дела, понимаете, мы папашу нашего разыскивать в столицу приехали, девочке шестнадцать лет. Пара дней – не пара дней, хлопочем, мама звонит, ругается. И потом она запила дней на десять, представляете? И я не знаю, что ей там померещилось, какие там черти ее обуяли… я еще коньячку, извините. Звонит эта ее главная подружка, с которой заборы красили, – ты виновата, ты виновата. Ну здрасьте пожалста, я виновата! Да откуда? Каким боком? Меня близко не было. А что она снялась пьяная, так это Тамарка виновата, а не я. Не видели такую программу? А, вы работаете в это время… Сочувствую. Мы выступали с дочкой в программе по проблемам детей… А эта Тамарка тоже дура непаханая. Я виновата! Я по Москве бегала, дочь устраивала, я квартиру, я работу, я все, пока Валентина Степановна вздумала водярой себе голову заливать до помрачения. Повесилась! Это она мне назло. Это мне вилку в бок – вот, дочка, подарок тебе. Вот я буду теперь к тебе каждую ночь приходить и в глаза твои обоссанные смотреть… Это она так выражалась, пардон. Давай, мама, приходи-приходи, мы встретим. Хуже, чем ты мне сделала, уже не сделаешь! Мама называется родная. Как враг, хуже врага. Родные, да. Одно название… Никаких нет родных! Все чужие! Чужие! Чужие! – закричала Карантина, сотрясаясь от конвульсивных рыданий.

Персоналу пришлось мучительно и подробно выводить ее из ресторана, но на ходе поезда это никак не отразилось.

Поезд шел по расписанию.


2008–2009

Загрузка...