Сок мира, поэзия, как мне выжать тебя из толщи людской, что обросла коростой корысти? Сердце опять напряглось от любви, но куда излить ее – разве в призрак, что так несовершенно слепило бедное воображение… Свободный, смелый, гордый, прекрасный человеческий образ, где найти тебя?
Вдруг просияет чей-то луч на гнилом, рабском мясе – и душа уже рвется к восторгу и горестно влюбляется в мясо, а любить-то надо луч!
Только легок луч, луч летуч, как медлительной, неповоротливой душе угнаться за ним? Дух дышит где хочет – что ж, охотиться за ним по свету? Ловить блики? Собирать вспышки? Душа так не может, нет. Она течет, она влачится за мечтой, она ищет один любимейший образ, чтоб разлиться по нему всей своей томительно-жемчужной, сочно-устричной сутью… Так больно потом отдирать ее, присохшую к бесплодным, безответным камням.
Неужто вечен этот обман? Что мне делать с тобой, душа?
Никогда я не знала ответа, не знает его и наш герой, Блёклый воин, заплутавший в колдовском лесу. Не войти в замок – обведен чертой, и не выйти из леса – тропинки, как вступишь на них, тают на глазах. Мы, конечно, сочувствуем заблудшему, наш бог – действие, мы знаем толк в этих драмах бытия и подсказываем герою: действуй! действуй! Он и старался – если помните, в самом начале нашего странного рассказа сделал Королеве Ужей предложение и был деликатно отвергнут.
Вот и надо было уходить, но душа уже приросла, прилепилась к излюбленному образу, а враз отлеплять душу от излюбленного – рискованная хирургия. И где лечат душевную боль? Нигде ее не лечат, ее глушат, когда уже невозможно скрыть. В отношениях людей с собственной душой царит беспардонное варварство, а мир вокруг – не тот, не Изначальный, а Подменененный – добавляет жару: какая еще там душа!
Да вот та самая, о которой так мало известно с эллинских времен, разве что удалось взвесить, говорят – двадцать один грамм… Наверно, у кого-то побольше, у кого-то поменьше…
Ну так что же, разводить турусы вокруг такой безделицы? Сравните призрачный двадцать один грамм души и шестьдесят-восемьдесят, а то и все сто килограммов самого настоящего, чудесного, теплого, живого мяса! С которым хлопот невпроворот, о котором на минуту не забудешь. Правда, без этой подозрительной безделицы-души наше мясо превращается в кусок падали, стало быть, есть же все-таки смысл и с нею повозиться? Миллионы людей в России научились же, корячась на своих клочках земли, терпеливо и вдохновенно выращивать кабачки и помидоры, хоть бы десятую часть такого усердия пустили на выращивание души…
Андрей чувствовал рост своей Душеньки по усиливающейся радости существования, сдобренной, конечно, тревогой и печалью для живительного контраста. Любимый образ сиял где-то там, в грудных глубинах, и Андрей смирял естественный эгоизм всякой страсти: она не может принадлежать ему одному, она не может принадлежать никому. Что ж, спросите вы внезапно и на миг обнажившегося автора – ваш герой, по вашим утверждениям, нормальный здоровый парень, два года жил без женщины, питаясь чистой радостью безответной любви? Нереально!
Отчего ж нереально: бывает. Но что касается нашего Андрея, то лукавить не будем – хаживал он к Лидочке, разведенной, с дитем, продавщице книжного магазина «Альфавиль» с Ленинградского проспекта, немного смахивающей внешне на Эгле, которую Лидочка, узнав по рассказам Андрея, тихо и страстно ненавидела и делала все ей наоборот: усердно красилась, носила короткие цветные юбочки и неуклюже цокала каблучками. Приметив милого покупателя, Лидочка пробовала было выполнить советы о покорении мужских животных из женских журналов, но все быстро полетело к бесу – и звонила она первой, и свидания выпрашивала, и плакала некстати… Андрей был с ней нежен, терпеливо выслушивал глупости и приглашал иногда к себе. Честно предупредив, что для солидного развития отношений плацдарма нет.
Вы ж понимаете. Не родилось еще женщины, которая будет воспринимать такие тексты всерьез. Лидочка вносила в жизнь Андрея маленькие осложнения – то гордо пропадала на две недели, а потом, напившись мартини со льдом, звонила в два часа ночи робко и отчаянно, то случайно прогуливалась ранним утром по маршруту Андреевой утренней пробежки, то забывала сережки в ванной и непременно желала вечером зайти за ними… Он не сердился. Только удивлялся, что, прожив четыре года с каким-то козлищем, воспитывая собственную дусеньку (Лидочка была из породы девочкиных мам), она нисколько не повзрослела и не заматерела.
Ах, девочки, девочки – малорослые, худенькие, симпатичные, чистенькие детки. Продавщицы, секретарши, маникюрши… Бегущие по утрам на работу с клиентами в полной боевой готовности – все, что надо, отчищено, подмазано, выщипано, сбрито! Младенцы в джунглях, выгнанные нуждой из дома на заработки… Андрей видел, сколько надежды в их глазках – сколько обращенной к нему надежды. Смущался. Неловкая нежность и смутная жалость соединялись в несильное, трепетное чувство и доставались Лидочке.
Так что не было в его жизни трагического раздвоения на любовь земную и любовь небесную. Он отдавал Лидочке то, в чем Эгле не нуждалась, как будто искупая свою вину перед оставленными девочками. «Да, и на этой хорошей крошке, и на этой, и на этой я в принципе мог бы жениться, – думал иной раз Андрей. – Но что это была бы за жизнь, если я уже сейчас ее себе представляю в деталях, на много лет вперед!»
На него поглядывали и другие – фальшивые, развязные, хищные. Но тут Андрей Времин превращался в истукана – мог даже оскорбить действием, если агрессорши наседали. Нет. Это – нет. Женский призыв не имеет права переступать черт у, и если он это делает, надо сражаться и отторгать врага, выметая его за границы.
Он не понимал, насколько он одинок, во всяком случае, не ощущал это как беду и драму. Потребность в личном общении без общего дела понемножку отсыхала, съеживалась, и он, проведя вечер с Лидочкой, чувствовал предельную насыщенность диалогом с другим человеком. Вот как будто дыней объелся – и вкусно было, а тошнит. Лидочка любила медленно, с выкрутасами раздеваться под музыку, что казалось Андрею надуманным, а было искренней попыткой реванша за жизнь с мужем, который никаких прелюдий не понимал. Лидочка всерьез интересовалась книгами, которые продавала, в основном то были современные романы, и спрашивала Андрея о его мнениях, а он редко заглядывал в современные романы и подозревал, что она спрашивает от неловкости и неумения говорить о том, что действительно важно. Она пыталась быть полезной: выхлопотала Андрею заказ на рекламную листовку своего магазина, и он сделал это, но с неохотой, с досадой. Сказал ей, что он пользуется ее наводкой в первый и последний раз. Не хотел брать даровое топливо женской любви. Это напоминало Андрею дядьку-Валерку, а он считал такое существование разновидностью наркомании. Равнодушие Эгле к чужой любви его восхищало. Жить из себя! Брать от неба, от земли, от воздуха и воды, от музыки, от книг – но не пожирать души других, вместе с грязью, с микробами, которые заводятся и в душах с той же легкостью, что в немытом теле…
…………………………………………………………………….
– Я часто встречаю в кинофильмах и телесериалах, – с неудовольствием заметила Нина Родинка, – огромное количество женщин, которые орут, визжат, рыдают, вопят и стонут при малейшей опасности или несчастье. Что за вздор такой? Где сценаристы, режиссеры и актеры видели подобное? Это чистый навет. Женщины охотно вопят и рыдают по пустякам, когда воюют с ближними за пространство жизни. Если есть подлинная угроза, настоящий ужас, если страхи не выдуманы, а реальны – подавляющее большинство женщин моментально отвердевает душой. Фонтан реакций вмиг затыкается. Наступает особая бесчувственность, которая делает возможной еще и особую решительность. Да, вылезает инстинкт, животное начало – так где вы видели животное, которое орет и визжит в минуту опасности?
У женщин есть красивая, почетная миссия оплакивания жизни, но она осуществляется в иных формах и в других обстоятельствах, чем нам показывают в клеветнических визуальных поделках.
А откуда взялась дикая идея, что женщины боятся мышей? Не видела ни одной такой бояки за всю жизнь.
Чушь какая-то!
…………………………………………………………………….
У Эгле были основания верить в свою исключительность. Несколько раз в жизни она испытывала запредельные экстатические состояния. Им предшествовали три обстоятельства – Эгле была голодна (не было нужды есть, не тянуло), что-то сочиняла в уме и много двигалась, ходила до изнурения. Тогда и происходило невозможное, точно открывались двери, и на Эгле обрушивался поток Логоса. Он мчался на сверхъестественных скоростях, и она мало что могла схватить, опознать, запомнить – так, какие-то клочки, отрывки… Ум изнемогал от трепета, он не был приспособлен понимать Это, был внутри, ощущал – но не понимал.
Однажды она пробовала вступить с вихрем в диалог и спросила что-то о воплощении человека, и вихрь ответил, в секунду излив на нее подлинную историю человеческой мысли. Слабыми умственными пальцами она схватила лишь ниточку, обрывок рассказа о назначении Троицы. Единое существо, оказывается, разделялось на три части, и каждая часть проживала земную жизнь в человеческом облике, затем сливаясь обратно, и таких единых существ было множество. Растроение единого и самостоятельное развитие каждой части с последующим воссоединением было принципом, законом, движущей силой, и любой незаурядный ум, любой настоящий талант являлся развитием одной из частей своей Троицы. Когда лился поток, Эгле сознавала, хотя потом не могла бы объяснить никогда и никому, кем были за пределами реальности Ницше, Леонид Андреев, Марина Цветаева, Даниил Хармс и прочие любимые духи, откуда они вытекали и с кем сливались потом в единое сущее. Растроение ведется в своем неумолимом ритме – поняла Эгле, – три реки, постранствовав по нашему свету, возвращаются обратно в море Единосущего, но затем оно троится вновь, и все это жутко, неведомо, не нужно нам… Поток мучительного знания изливался не на нее – она как-то под него попала, в разрыв, прореху, выскочила из коридора действительности, как Андрей угодил под любовь. Случайно? Нет – есть свои законы у разрастающейся внутренней жизни, у садоводства уединения, у избежания накатанной колеи.
Эгле иногда хотела рассказать о своих невыразимых духовных приключениях, да хотя бы Андрею, но не решалась. Он бы слишком обнадежился ее откровенностью, а зачем? Люди большой и своеобразной внутренней жизни редко выражают ее в общении с другими. Она стала писать запутанные, корявые, сдвинутые тексты – в столбик, как стихи. Пыталась передать ощущение истинного, мучительного и напрасного знания, разума, изнуренного потоком жестокого и непостижимого света. Выворачивала слова, выкручивала синтаксис – плохо, очень плохо. Группа твердо отказалась петь эти опусы. Любое бормотание проходило, если было настроение, был образ, а в этой нервозной словесной лепнине ничего было не разобрать. Но, по крайней мере, Эгле надолго запаслась чувством страшной важности жизни, хотя не могла бы внятно изъяснить, в чем эта страшная важность заключена.
У нее были знакомства среди более-менее похожих на нее искателей-музыкантов, даже Вася Кантаров из легендарного «Метростроя» заметил ее и оценил, но в этом мире, крошечном звучащем мире некоммерции, все плыли на своих лодчонках, редко окликая друг друга. Что говорить о деньгах, когда публики не хватало. Эгле было ужасно странно, когда ее называли певицей, потому что певицами чаще всего называли в это время загадочных убогих девок, которых волновало что угодно, кроме пения. Они дико смешили Эгле, и она часто пародировала их в кругу приятельниц, затейливо вертя задом и агрессивно выпячивая губы, но главное – уловив дивное оцепеневшее выражение раскрашенного маскообразного лица, за которым словно не было никакой человеческой жизни. Они пели о любви, только о любви, прикованные к этому слову как рабы к галере. Почему они не пели о том, как важно ходить в фитнес и вовремя брить подмышки? Или о том, какими подонками являются их богатенькие Тарантулы, их обсосанные мужья, которые сладострастно ломали им носы и ребра?
Эгле злило и томило то, что она, невероятная, так много знающая тайного, лишена настоящей аудитории, замкнута в камере «неформата», отодвинута на обочину. Что ей каким-то угрюмым скупцом выделены несколько тысяч слушателей на всю страну, отведены специальные резервации для ее пения, и это фатально, этого не переломить, и это с ее голосом, с ее силой! Ее гордый, прекрасный демон заглушен мерзкими пошлыми чертями, разъевшимися в России до свинских размеров и напрочь забывшими о субординации, об Иерархии!
В Эгле нарастал бунтарский гнев. До Андрея ли с его напрасными нежностями ей было?
– Что тебе не нравится, что? Пять тысяч сапоги, смотри, какие заклепки!
Карантина шипела на дочь, потому что та никак не желала правильно – в глазах Карантины – одеться. Мамаша категорически не хотела обнажать тело дочери и возмещала это блестками, стразами, заклепками и прочим дамским счастьем. Интересно, а как иначе зрители поймут, что у дочери все в шоколаде, что она ищет и взыскует отца вовсе не из-за того, чтоб тянуть с него деньги. А потому, что…
Вот здесь в заготовленных текстах Карантины зияло слабое место. Она никак не могла придумать, зачем девочке нужен отец, если не из-за денег. Может, так: девочке нужен отец, потому что это опора в жизни…
М-да, опора. Обопрешься на них, аж взопреешь. Особенно на папашу-Дуринкова она много оперлась. Что-то там было, в каких-то старых фильмах объясняли, зачем нужен отец…
А, любовь! Отцовская любовь. Тоже мы знаем, как она проявляется, отцовская любовь, девочки, у которых с девяти лет все раскурочено папашами, могли бы порассказать, да и рассказывают. Одна из тысячи. Так, любовь в смысле забота. В смысле помощь. О, есть слово – попечение.
Забота, помощь, попечение. Надо запомнить, запомнить…
Ника не хотела идти на съемки и мотала ей нервы. «Не надо, – скулила она, – не надо ничего» и даже не объясняла, чего не надо и почему не надо. Правда, однажды, тишком поговорив с братом Андреем, Ника сформулировала четко: «Мама, не надо ничего про себя рассказывать, это некрасиво и стыдно». Что-что?
– Некрасиво и стыдно…
– Понятно, чья работа! – сжала кулаки Карантина. – Слышим, слышим голос. Слышим и отвечаем – а что тут стыдного? Конечно, которые люди в своем каменном мешке в уголочке сидят, им все это непонятно. А мы из деревни Ящеры! Мы привыкли жить на природе и на миру! У нас в деревне никто ничего не скрывал и скрыть не мог, и все знали и обсуждали. На миру что же не поговорить, кто как живет. Мир все знает и видит! Красиво – некрасиво, как есть. Н у, у нас некрасиво, целуем вам ручки, живите покрасивше нас. Научите личным примером.
– Мам, это не деревня, это телевизор… все увидят…
– Я на то и пошла, чтобы все видели.
Ника не понимала, что это за радость такая. В нее еще не попал вирус, бушевавший в Карантине, как бушевал он в миллионах душ. Ведь экран был единственным элитным местом, куда реально можно было попасть! Во все остальные места вход был запрещен, а сюда – разрешен. Бесполезно было мечтать стать президентом, губернатором, олигархом, да любым начальником не первой ступени, ими не становились, их кто-то неведомый назначал по своему секретному списку, и социальный лифт, ведущий на верхние этажи общества, не то что не работал – он вообще был демонтирован и на его месте висела табличка «Опасно для жизни». Но экран-то работал, пропускал людей толпы, придавал им ценности, был внимателен к их историям и талантам. Попасть туда, в единственное место, откуда можно узнать о существовании мира, место, где живет правительство, живут звезды, и вдруг и ты там оказываешься, между президентом и Лео Ди Каприо! Такое стремление даже не назовешь болезнью, разве оно не законно, не нормально?
«Нельзя про себя рассказывать». Ну и не рассказывайте, умники закомплексованные, вам небось и рассказать нечего. А Катаржина всегда говорила о себе даже случайным собеседникам – с легкостью, с аппетитом. Ей нравилось, что на экране так часто и обильно показывали настоящую жизненную грязь – развратных, пьяных, преступных людей, которые грабили и убивали ближайших родственников, матюгались, мучали и бросали детей, жен-мужей, матерей-отцов, нравилось, потому что это была правда! Это – правда! И всегда так было, просто раньше скрывали народ от народа!
А нечего скрывать народ от народа.
Это он, чистоплюй Андрей, подговорил Нику бормотать глупости, значит, они перезваниваются без нее. «Некрасиво, стыдно». Что некрасиво? Вымыться, накраситься, одеться прилично, говорить она умеет, в мамашу пошла, только следить надо, чтоб матерку не подпустить невзначай, женщина как женщина, про судьбу свою женскую вещает, всем интересно, все любят сравнивать, как там у кого, какие игрушки в избушке.
– Пойдешь в этих сапогах. Джинсы те, с вышивкой, и голубая рубашка. Бусы бирюза. Тебе голубое идет, ясно?
– Мама, я не хочу идти. Я домой очень хочу.
«Опять сморщилась, будто вот-вот заплачет, но без слез – научилась уже притворяться, все мы одного покроя», – подумала Карантина.
– Мама, я не понимаю, что тебе надо, зачем мы идем туда…
Зачем идем. За жизнью! Жизнь свою вернуть хотела Катя Грибова, рассказать миру, что не зря жила, что любила и страдала, вырастила дочь, что не затоптали ее, не забили эти обсосы, что она – права.
Ну, и чтобы он заплатил. Чтоб расплата была настоящая. Не все коту масленица.
– Ты будешь просто сидеть рядом и молчать. Ты не понимаешь, зачем мы идем туда, и не понимай. Сиди и молчи.
– Нельзя всем про себя рассказывать…
– Да почему вдруг?
– Личная жи-изнь…
– Во дела. Так про что еще рассказывать, как не про личную жизнь? Всем только про личную жизнь интересно. А книжки про что, а фильмы?
– Там не так.
– Там не так, потому что все одето и накрашено и все неправда. А я правду расскажу.
– Не рассказывай, мама!
Карантина рассмеялась.
– Да не расскажу, не бойся. Ее и рассказать нельзя вообще. Мы с тобой как бы в кино будем, понимаешь? Ты играешь дочку, а я маму. Такая игра, Никуша.
Игра – это было понятно. Ника играла с подругами в ролевые игры.
– А… папа… он тоже придет туда к нам, на телевидение?
– Я думаю, нет. А зачем он?
– Да, мам, не нужно, а то получается, что мы на него запрыгиваем и говорим, что он виноват, а я не хочу… потому что я жила без папы и ничего, а теперь папа – получается, как подарок такой. Вот бабушка, мама, уже много, а вот еще и папа…
Карантина посмотрела на дочку, смирно сидевшую на стуле и сложившую ручки, которыми она трясла, уговаривая маму. «Черт побери, – раздраженно подумала она, – шестнадцать лет девчонке, а по уму – вдвое меньше. Застопорила ее Валентина, совсем головой расти перестала…» Карантина видела девчонок, которые стали женщинами в одиннадцать-двенадцать лет, и к шестнадцати это были уже прожженные, наглые телки. Сама-то убереглась, в пятнадцать только… Н у, в пятнадцать это умудриться нужно не проколоться. Кто не потерял девственность в пятнадцать, тот уже до восемнадцати может дотянуть…
Вслух сказала: «Вот ты папаше с экрана и объясни, что он подарок».
…………………………………………………………………….
– Никого нельзя презирать, это правда, – поделилась Нина Родинка, – но где бы разжиться технологией внедрения этого распрекрасного закона? Вот стоит большой город, а в нем, скажем, пятьдесят музеев и двести театров. И миллионы людей ходят мимо этих музеев и театров и за всю жизнь ни разу не переступают их порога и не открывают ни одной книги, и те, кто это делает, для них какие-то презренные притворяшки, которые из себя очень умных строят. А я вот вынуждена слушать их собачью музыку, никуда не денешься, в кафе, в магазине, в такси, на море-озере, везде меня настигнет их блевотный уц-уц блямс-блямс, а я, друг человечества, обязана не презирать человекообразных, которые упиваются этими звуковыми испражнениями. И я вижу их пустые злобные гляделки и знаю, что на каждом шагу встречаю, среди простых дегенератов, и ту самую тухлую чернь, которая блюет в Интернете на все и всех, кто не она. Кобели и сучки, у которых нет «верха» – один «низ». И я твержу себе: не презирай, не будь высокомерна, это твоя почва, это народ, несчастный, преступный, развращенный, глупый, потерянный народ. Не презирай! Они гадят – а ты возьми лопатку и убери за ними. Они воруют – а ты скажи с печальной укоризной, что это нехорошо. Они пачкают новоявленные электронные «стены» своими «комментариями» – а ты вмешайся, объясни, что они глубоко неправы. Они детей сдадут в детский дом – а ты возьми себе их ребеночка, спаси, воспитай! Давай, давай, вали груз на спину, пока хребет не треснет!
Пошла, родимая!
…………………………………………………………………….
Валера твердо отказался участвовать в «Правду говорю» и как живое лицо дискуссии и как подготовленный сюжет по ходу действия. Но оставлять события без контроля он не собирался, а потому отрядил на съемки верного друга. Гена-Барабан (Барабанов по паспорту), крупный московский мужик, рыжеватой бородой и мнимо добродушным видом напоминавший самого Времина, был, однако, на две головы выше, на сорок кило толще и на трех Павловских циничнее его. При знакомстве с Геной становилось понятно выражение «все по барабану», ибо, вне всякого сомнения, это был тот самый Барабан, в который стучи – не перестучи, никто не откроет. Он был когда-то басистом одной известной группы, но давно забил на роковую романтику и занялся бизнесом, для души выпуская шесть раз в год музыкальный журнальчик, где лично под остроумными, как ему казалось, псевдонимами (вроде Ручная Орхидея или Гуся-Гуся) разделывал всех бывших приятелей под орех и под осину. Барабан происходил из обширного племени полуграмотных полузнаек и выражение брюзгливой самонадеянности не сходило с его беспросветного лица. Он иногда мелькал в эфире, но не как основной персонаж (для этого не было поводов), а как один из гостей-дискутантов, и в кадре, как и на сцене когда-то, всегда был несколько сбоку. Что, конечно, не добавляло ему любви к тем, кто оказывался в центре!
Мы никогда не стали бы вглядываться в одутловатую физиономию этого скучного типа, если бы он в нашей истории не оказался орудием Фатума, уточним – тупым орудием тупого Фатума, этого идиота-верзилы на службе у бесов, которому они ловко вкручивают, что он самый важный и самый главный. Как нанятый для потехи богатырь, придурок Фатум знай машет дубиной, похваляясь глупой силой и не имея с того никакой выгоды, кроме подлого рева беснующейся черни…
Валера выбрал Барабана, потому что тот смутно помнил Карантину и, без сомнений, верил рассказу Времина о ней. Барабан вообще сразу верил всякой информации, снижающей и компрометирующей человека. Он даже был свято убежден – что ни открылось мерзкого о любом из ныне, да и ранее живущих, это лишь кроха того, что есть на самом деле. Судил по себе: никто не докопался ни до заказанного в 1993 году партнера по бизнесу, ни о жителе деревни Быза, сбитом на пешеходном переходе, ни о трех изнасилованных в разное время девчонках. Знали только про отобранные по пьяни на полгода права и систематические избиения второй жены, а кто осудит мужика за эти маленькие шалости. «Как они живут такие?» – иногда думает автор с брезгливым любопытством о подобных Барабанах. Правда, живут они недолго, быстро сгнивают и лопаются, но все-таки успевают, подобно гусенице, оставить в кущах мироздания крошечные гадостные выделения и дыры в сущем.
Барабан шел на «Правду говорю» как адвокат Валеры Времина и, хотя тот запретил ему открывать обстоятельства зачатия Ники, намеревался именно это и обнародовать, более того, знал, что этого никто не вырежет из программы, все вырежут, но не это. Карантина была для него бесконечно ненавистным образом липкой, бесстыжей, доящей мужиков бабы. Идеальная женщина, по Барабану, после полового акта должна была медленно и бесследно растворяться в воздухе, и, как положено, идеал этот являлся полной противоположностью реалу, в котором ему приходилось постоянно и мучительно зачищать следы. Когда он кончает, для него все кончено – а для нее все только начинается, ей нужен реванш за унижение, за то, что она, бесплатная рыбка, опять попалась на крючок, на дешевую блесну пустых слов. Что за чертова шарманка!
Да ладно бы Валера вправду хотел эту Катьку, так он от нее в жарком поту бегал. И эти помойные твари тоже людьми считаются, избирательные права имеют, на дорогах рассекают! Размазать ее по стенке… Напрасно Карантина считала своим врагом Валеру, тот был в сравнении с Барабаном чистым ангелом. Вот где был враг, безжалостный, неумолимый, равновеликий Карантине враг.
Но если бы землю внезапно залил новый Фаворский свет, воссияла бы истина – а истина заключалась в том, что Гена Барабан и Катаржина Грыбска являлись идеальной парой созданных друг для друга людей.
Ток-шоу «Правду говорю» записывалось за три дня до эфира, если, конечно, не подворачивались совсем уж горячие темы и не прорывались вне очереди. Раньше писали по нескольку передач впрок, но так терялась свежесть, и не выдай телевидение дело Карантины тут же, после статей в «Метеор-газете» и сюжета по Другому Такому каналу, оно бы вмиг протухло.
Как говорится, дорого яичко ко Христову дню.
Леша Елисеев и Яна Яблочкина, ведущие «Правду говорю», работали вместе третий сезон, всех устраивали и сами себе нравились – симпатичные монстры. Длинная шея и щедрая улыбка рослой Яны правильно сочетались с хорошеньким кукольным личиком умного пай-мальчика Леши. Для того чтобы ведущие не теряли драгоценных спонтанных реакций, в сценарии сохранялись нежные пробелы: дескать, тут у нас сюжет о том-то, а тут такой-то говорит, но без уточнений. Это я веду к тому, что Леша и Яна до записи не видели Валентину Степановну и не представляли себе, о чем собирается рассказать Гена Барабан.
Темой передачи были внебрачные дети, и, бодро отрапортовав на пару, что в жизни бывает всякое, дети рождаются у женщин от мужчин и у каждого есть выбор, поступать по закону и по совести или без закона и без совести, Леша и Яна пригласили на знаменитый голубой диванчик, стоявший в центре круглой сцены, Катаржину Грыбску. Сначала одну.
У пожилых женщин, составлявших боевое ядро студийной аудитории, Катаржина не вызвала мгновенной симпатии. Одинокая мать в боа из красных перьев и мини-платье, в кольцах белых волос, напоминавших свежую стружку, с накладными ресницами – это настораживало. Но держалась Карантина неплохо: с эпическим, чуть печальным спокойствием.
– Расскажите, Катаржина, что произошло в вашей жизни? – спросила, изображая внимание и удерживая расползающиеся в улыбке губы, Яна. Она была из незлых эльфов, и земляне, мужские и женские обыватели, ее ужасно потешали.
– Семнадцать лет тому назад в Москве в одной компании я повстречала мужчину и полюбила его… – начала Карантина. – Мне было тогда двадцать лет. Это был известный человек, певец своих песен Валерий Времин.
– Давайте напомним нашим зрителям о творчестве Валерия Времина, – вмешался Леша, запомнив на всякий случай забавное выражение «певец своих песен». Это можно развить – писатель своих книг, режиссер своих спектаклей…
На экране, висящем за спиной Карантины, явился, поводя глазами, чуть пьяный дядька-Валерка примерно пятнадцатилетней давности и задушевно исполнил первый куплет и припев «Моей пушинки».
– Скажите, – сдвинула бровки Яна, – когда вы познакомились с Валерием, он хорошо зарабатывал?
– Да, – ответила Грыбска, – он много выступал, у него были деньги. Я знаю, что он купил четыре иномарки, потому что хотел куда-то вложить деньги, и эти машины у него стояли в гараже у приятеля, потому что он сам не водил. То есть у него были права, но он любил выпивать, и поэтому… Деньги были. Я, правда, этим не интересовалась, потому что (Карантина вздохнула) – двадцать лет, любовь…
– Как складывались ваши отношения? – полюбопытствовал Леша.
– Отношения складывались по-разному, – грустно ответила Карантина. – С моей стороны было больше любви, чем с его стороны, потому что он был окружен разными женщинами и уделял им много внимания.
– Он ведь был женат? (Яна)
– Да, он был женат на жене, имел двоих сыновей. Получилось так, что я забеременела и сказала ему, что очень хочу этого ребенка.
– И что вам ответил Валерий? (Леша)
– Он был категорически против. Он сказал, что при его занятиях он не сможет уделять ребенку внимание.
– Что вы решили?
– Я уехала домой, туда, где жила раньше, и родила дочку.
– Мы просим выйти на сцену Веронику, дочь Катаржины Грыбска! – провозгласил Леша, и Ника, в белых сапожках с заклепками, которые напяливала на нее мать, в голубой блузе, с распущенными волосами, вышла на сцену, ничего не соображая. Она понравилась аудитории куда больше мамаши. – Сюда, Вероника, сюда, – хлопотала Яна. – Садитесь-ка рядом с мамой. Вот какая получилась девочка, поаплодируем дочке, поаплодируем маме и ее нелегкому решению родить дочь без отца!
…………………………………………………………………….
– Я иногда представляю себе, – хмыкнула Нина Родинка, – что иссяк источник волшебной мороки и Майя сдернула с мира свое покрывало. Нет больше вожделения, нет любовной страсти, нет волнений души и даже нежности и любопытства нет. Ни у кого ни к кому. Мужчины и женщины вдруг видят друг друга такими, какие они есть, и ничего им больше не нужно друг от друга ни в каких композициях. Это бывает в старости, а тут бы сделалось со всеми! Вот где был бы конец, а вы говорите – ядерная война; нет, ежели после катастрофы останутся хоть какие-то индивиды и по-прежнему будут интересоваться телосложением друг дружки – это ж разве конец! Это опять только начало…
…………………………………………………………………….
– Теперь мы все видим вашу прекрасную дочку, скажите, пожалуйста, как вам удалось воспитать ее без отца? Или он вам помогал материально?
– Нет, – покачала головой Катаржина. – Он мне ничего не помогал, и я его с тех пор не видела. Нику мне помогала воспитать моя мама, Валентина Степановна. Она оставалась с ней, когда я уезжала на заработки. Я много работала за границей…
– А кто вы по профессии? (Яна)
– Я актриса, певица. Я, правда, не доросла до большой сцены, но много работала в кабаре, в ресторанах, попала даже на сезон в Мулен Руж (попала действительно, разъясним мы, работала в гардеробе). Недавно я решила окончательно вернуться на родину и вплотную заняться дочерью, потому что она пошла в последний класс и впереди большие расходы. Я обратилась к Валерию, который тоже вернулся несколько лет назад из Америки и постоянно живет теперь в Москве. Он мне отказал. Я знаю, что по закону он мне ничего не должен, я не подавала на установление отцовства. Не могла же я судиться с любимым человеком! Но по совести Валера поступил подло. Он состоятельный человек, имеет несколько квартир в центре города. Но он даже не захотел посмотреть на свою дочь!
Ника сидела молча, изредка взглядывая на людей в студии и машинально потирая пальчиком джинсы на коленке, где красовалась мнимая потертость.
– У нас в студии заслуженный юрист России, член московской коллегии адвокатов Алла Кипнис! – объявил Леша, и в кадре появилась худая устрашающая женщина в пяти бусах, с любезной улыбкой.
– Я хочу сказать нашей героине, что закон не устанавливает никаких временных преград в отношении установления отцовства. Вы можете это сделать хоть сегодня в установленном порядке. Установить отцовство – законное право любой женщины, желающей установить отцовство. Так что вы можете вступить в обладание правами в законном порядке.
– Не хочу я подавать в суд, – ответила Карантина, сделав паузу. – Он сам знает, что это его дочь. Я хочу, чтоб в нем совесть проснулась! Он везде говорит, как он любит свою публику, может, он найдет немного любви для родной дочери?
– Насчет совести! – прокричал Гена Барабан. – Позвольте мне насчет совести!
– К сожалению, Валерий Времин не смог сам прийти к нам в студию, – сообщила Яна, – но вместо него пришел его друг, издатель журнала «Музор» Геннадий Барабанов. Геннадий, что вы думаете об этой ситуации? Прав ли отец, отказывающийся от ребенка, рожденного вне брака?
– Знаете, я бы хотел повернуть наш разговор в другую сторону, – сказал, немного пыхтя, Гена Барабан. – Мы тут слышали, как дамочка рассказывала про большую любовь и страстный роман. Кстати сказать, семнадцать лет назад она была никакая не Катаржина Грыбска – тьфу, язык сломаешь, – а Катя Грибова…
– Это мой сценический псевдоним, – с достоинством ответила Карантина. – Я имею право, я творческий человек.
– Ох ты боже мой, – скривился Барабан. – Так вот, эта творческая наша Грыбска была известна как девушка ммм… легкого поведения. И было ей двадцать уже с хвостом, и никакой любви со стороны Валеры не было, не было и романа, я вам как друг говорю, который все видел своими глазами. Она преследовала Валеру по всей Москве, навязывалась ему, караулила его пьяного, ну а что наш брат – наш брат легкая добыча. Речь идет не о любви, не о романе, а о, извините, случайной связи. Да еще наверняка спьяну. Как, интересно, Валера мог реагировать на разговоры про какого-то ребенка? Вы слышали про пьяное зачатие, что от него может родиться? Он ответил – никакого ребенка, и он был прав, как человек ответственный…
Тут аудитория захихикала, потому как все, что она узнала сегодня о Валерии Времине, слабо подходило под определение «ответственный».
Уловив настроение масс, Карантина пошла сражаться. Ее предупреждали, что от Времина будет враждебный человек.
– А вот вы, товарищ, сейчас меня позорите, – начала она вкрадчиво, – говорите о пьяном зачатии, а собственно откуда вам это знать? Вы рядом лежали, свечку держали? Или вас Валера накрутил? Так он что хочешь скажет, чтоб нас… это… скомпрометировать. Что у мужчины и женщины происходит – знают только этот мужчина и эта женщина. И до вас это не касается. Вы за собой смотрите! С кем вы спите и в каком виде! Всякий по себе судит, правильно? Какое пьяное зачатие – вы посмотрите на девочку, умница, красавица, персик! На пятерки одни учится. Такие дети от любви рождаются!
Публика захлопала. Карантина бешено набирала популярности.
– Я поднимала дочь, я своим трудом, от него за всю жизнь копейки не взяла. Ни к жене его не пошла, а могла бы, такую могла бы ему жизнь устроить, что он бы выл у меня на всю Москву, семью бы разбила, подала на отцовство, так ведь я ничего! Сама, все сама. И мама.
– Мы нашли маму Катаржины, Валентину Степановну, – радостно сказала Яна (она-то в отличие от Леши была наслышана про речь Валентины, натрепал Коля, с которым она приятельствовала). – Она живет в своем доме под Санкт-Петербургом. Вот что она рассказала нашему корреспонденту.
Карантина повернула голову, чтоб увидеть сюжет. Повернулась и Ника…
…Такой Валентины никто из них не видел. Пьяное, разбухшее чудище, тяжело ворочающее языком, исподлобья глядело на мир.
«С матерью… – сказала Грибова с экрана. – Катька – пиип – утащила мою Веру… Катька! Задушу своими руками. Все Ящеры знали, что ты проститутка. От срама я уехала на деньги твои позорные!
– На какие деньги, Валентина Степановна?
– На те деньги, что она с того мужика взяла. С этого… Времина. Он женатый был, не мог на ней жениться. Да и что на вас, на пиип, жениться? Вы бы на себя посмотрели, на кого вы похожи. Грудь заголит, ноги заголит, живот наружу, краски полкило на лицо намажет – и давай женись на ней.
– Это вы критикуете современных русских женщин?
– Русские женщины! Были русские женщины, а стали французские проститутки! Слышали, вы? Вон туда говорить? Там проститутки сидят, мильенами, да? Проститутки! За деньги на все готовы! Прости-господи с глазами пиип! Наши Наташи! На весь мир всю страну осрамили! Отдай внучку, Катька, она чистая девочка, тебя к ней подпускать нельзя. Я тебя родительских прав лишу!
– А скажите, пожалуйста, вот про деньги, которые ваша дочь получила от Времина, много было денег, эти деньги на что пошли?
– Дом я купила, вот этот дом купила на те деньги от Катькиного срама… А как было жить, в Ящерах оставаться? Там стыдно было – все знали… Это ж вам не сейчас, когда все стали, пиип! Это в ту жизнь еще, когда мы скрывали, что мы, пиип! Стеснялись! А Вера не вернется, я дом сожгу, ейбо, сожгу нафиг. Гори все! Христа ради по людям пойду просить. В канавах буду спать. Отмоюсь от позора… Я ж эту партию коммунистицкую в гробу видела, но и этот бардак, куда ж это годится? Заживо душами гнием! Ох, проклятые мы, проклятые, порча в нас…»
Да, Валентина Степановна имела успех! В публике началось нешуточное волнение. Гена Барабан вскочил с места и стал что-то орать. Ника, в отчаянье завопив: «Бабушка, бабушка!», убежала за кулисы, как будто желая отыскать там спрятанную Валентину Степановну. Но Карантина, внутренне рухнув в ужасе, быстро сориентировалась и прежде всего попросила ведущих:
– Вы скажите, чтоб за Никой посмотрели… Она никогда не видела бабушку в таком виде…
– Конечно, конечно, – ответила Яна. – Мы сами не ожидали…
– Так вы брали деньги или нет? – кричали с мест. – Пусть она скажет!
– Катаржина, – ласково спросил Леша, – вы сказали, что не взяли ни копейки от отца вашего ребенка, а ваша мама утверждает, что Валерий Времин дал вам много денег и на них вы купили дом. Согласитесь, это меняет дело.
Карантина схватила голову руками и покачала ею, как бы в большом горе.
– Бедная мама! Бедная моя мамочка! Я не хотела этого говорить… Моя мама – несчастный, больной человек. Вы сами видели… Она никогда не пила, а как мы с Никой уехали, видно, сорвалась. Она всю жизнь прожила с моим отцом и очень сурово меня воспитывала. Когда она узнала, что я родила дочь без отца, ее горю и гневу не было предела… Она вообразила, что я проститутка, – знаете, в деревне бывает, строго относятся, когда женщина без мужа… Гд е как, а у нас было строго… Она даже собралась ехать убивать Валеру или не знаю, что там она выдумала себе. Что мне было делать? Я решила ее… ну, обмануть немножко.
– Что сделать? – переспросил Леша.
– Обмануть. Сказать святую ложь! – со слезами в голосе ответила Карантина.