5. «Он кусает меня»

Глава тринадцатая, в которой Андрей хлопочет, сам не зная о чем

Камский, с которым Андрей тут же помирился, корил себя за неосторожность: ну, можно ли так травмировать влюбленных психов? Зачем тогда, в девятом классе, Елена Ивановна Кузнецова открыла ему глаза на Ленку Смирнову? «Она твои письма всем читает и комментирует, и на квартиру к Вирковичу ходит, а у Вирковича сам знаешь что творится…» Зато у Ленки были самые настоящие сине-зеленые глаза, и возле нее было свежо и тепло, как будто только что искупался и лег позагорать и никуда не спешишь. Пришлось рыдать, проклинать и письма требовать обратно – не отдала… Может, лежат теперь мои письмишки где-то в шкатулке, подрастают в цене… А Ленка показывает третьему мужу на экран и гордо объявляет: он меня любил! Да нет, не тебя так пылко я любил. Разве мы вообще любим друг друга, а не отблеск мечты?

Видит Андрейка небесную чистоту в оторве, которая на любой зоне была бы у хлеборезки, – и пускай видит. Где бы найти такую оптику, чтоб словить парочку плотных иллюзий.

Вообще, видимо, в тот вечер разбушевались городские бесы – в баре «Чумадан» kazarozу помяли два троцкиста, а потом уже на улице у него отобрали мобилу и плащ натуральные гопники, без ярлыка. Погулял в реале!

А душу Андрея терзали подозрения. Что, если… Взять хотя бы вечно улыбающуюся Наташу-директоршу, с которой Эгле живет на одной квартире, это факт известный. Сладкий шелестящий голос, карикатурная женственность… но ведь эдак можно всюду заподозрить порок. Кто их разберет? Раньше дружили два парня или две девчонки и никому в голову ничего, а теперь!

«Но ты сам попался на удочку, – подумал Времин. – Стал отыскивать грязь. Они этого и хотят. Они вставляют мне в глаза свое кривое зеркало тролля, чтоб я видел уродов вместо людей. Я должен служить своей любви и верить только своей любви. Как те принцы, которые моментально влюблялись в портрет красавицы, доставленный чужеземным послом. Что здесь невероятного? Если люди молятся изображению Бога и верят в его чудотворную силу, почему влюбленный не может обожать тот образ, что сияет в его душе? Разве он – не истина? Что тогда истина?»

Поймав себя на этом пилатовском вопросе, Андрей улыбнулся в душе. Он многое проделывал так – в душе, оставаясь внешне бесстрастным. От постоянного тренинга душа его росла и крепла на больших скоростях. Это было опасно. Он уже стал время от времени выпадать из реальности, подолгу погружаясь в сладостный обморок, наслаждаясь ослепительными образами и сказками внутри себя.

Чаще всего Андрей видел картину венчания его и Эгле, но не в церкви, а в осеннем лесу, при сиянии солнца. Он был в малиново-голубом, а Эгле в сине-золотом, формы земных одежд не имеющем, а величальную им пели басы дубов, сопрано берез и тенора осин… и кто сказал, что сумасшедшие несчастливы, тот не был сумасшедшим.

Вернувшись в Москву, Андрей быстренько раскидал дела, добавил на им же созданный сайт «Ужей» новости о питерском концерте и отправился к маме. Сводить Карантину с дядькой-Валеркой он не собирался, но дядьку следовало, по крайней мере, предупредить. А где он теперь и кто ему целует пальцы – могла знать только мама.

Папа умер в 1998 году во сне. Такое впечатление, что мама была к этому готова. Чем туманнее становилась жизнь, тем яснее работала ее здоровая голова. Она купила новые кастрюли, начисто отскребла квартиру и расклеила по району объявления «Домашние обеды с 14 до 18. Запись по телефону…».

Идея сработала именно так, как ей полагалось сработать. На зов домашних обедов, смущенно и придирчиво вглядываясь в хозяйку, явились мужчины сложной судьбы. Иногда за столом их скапливалось до десяти-двенадцати штук, и тогда они быстро съедали весь хлеб и просили еще. Обеды мама давала каждый день разные и вкусные, мужчины были довольны, и проблем с мелкими домашними неурядицами, которые так угнетают безмужних женщин (гвоздя вбить некому!), не возникало. Тем более что мама разрешала желающим выпивать во время обеда рюмку (не более трех) за отдельную плату.

В фавориты выбился самый положительный мужчина – Анатолий Александрович, владелец крошечной мастерской по изготовлению ключей. Как пещерный гном, он день-деньской сидел в подвальчике, окруженный бездушным железом, и ждал 14 часов, чтоб отправиться в потерянный рай домашнего питания. Мастерская, кстати, вполне процветала. Оглушенные реформами граждане сеяли ключи тоннами. Они вообще все теряли в фантастических количествах – паспорта, кошельки, перчатки, – но ключи, конечно, возглавляли турнирную таблицу. И черт с ним, с развалившимся машиностроительным заводом. Какие преграды могут быть на земле у непьющего токаря? Анатолий Александрович владел двухкомнатной квартирой и «жигульком-шестеркой». Алименты на сына были давно выплачены. После размена Андрей в девятнадцать лет оказался в собственной квартире, а потому глубоко уважал Анатолия Александровича, правда, издалека, потому что говорить с ним было невозможно – он страдал конспирологическим бредом самого угрюмого свойства.

Маме это ничуть не мешало, поскольку мама не воспринимала никаких отвлеченных идей вообще. Папа вынул ее из предначертанного круга, заставляя читать и смотреть ненужное, и после его смерти мама с наслаждением опустилась обратно. Страшный груз культуры из спрессованных фамилий, названий и дат ушел куда-то в глубину сознания и оттуда иногда подавал сигналы, когда приходилось разгадывать кроссворды. «Откуда ты все это знаешь?» – дивился, бывало, Анатолий Александрович, когда мама на вопрос «персонаж пьесы Шекспира “Гамлет”, шесть букв, четвертая “Л”», отвечала «Офелия». «Да черт его знает, щелкнуло что-то в голове», – говорила мама, на что Анатолий Александрович торжественно провозглашал: «Да! Возможности разума, возможности разума…»

Она устроилась медсестрой в косметологический центр, где могла пользоваться бесплатными процедурами, что делала крайне редко. Муж надежно заменял ей все лифтинги и пилинги.

……………………………………………………………………

Нина Родинка замечает:

– Времена бывают поэтические и прозаические. Прозаики, живущие в поэтические времена, притворяются поэтами, поэты в прозаические времена прикидываются прозаиками.

Пространства бывают дикими и ручными. В ручных пространствах томятся дикие люди, в диких пространствах – жутко ручные.

Талантливые вещи возбуждают в бездарных индивидуумах желание творить, и они творят бездарное – таким образом, каждое талантливое произведение плодит уйму бездарных.

Явление Бога в жизни сделало бы ненужной, да что там скромничать, уничтожило веру в него – ситуация, которую представить нелегко. Итак, явленное бытие Божие противоположно вере в Бога!

Что может сделать обыватель высшего типа, мыслящий обыватель, если он втянут в мир, основанный на борьбе противоположностей, которые прикидываются тождествами? И хочет прожить долго, интересно и со вкусом?

На это есть правила. Их двадцать семь.

Правило первое: «Не завершайте свой образ».

Люди обожают писать собственные ментальные портреты и потом всучивать их окружающим. «Я такой-то». «Я люблю то-то». «Я никогда не делаю того-то». «У меня такое свойство…» Так вот, старайтесь не завершать этих портретов, потому что завершенные портреты отправляются или в галерею, или на свалку. Делайте то, что вам не свойственно. Меняйте занятия и знакомых. Сбивайте программу. Потом возвращайтесь обратно.

Однажды мне удалось предотвратить намечающуюся жизненную катастрофу только тем, что я, чуя беду, ни с того ни с сего уехала на два дня во Владимир. Сбила программу!

Остальные правила так хороши и действенны, что я вам их даром не отдам.

……………………………………………………………………

Свою квартиру мама выменяла с тем расчетом, чтоб не уезжать далеко от кормилицы-мастерской, и Андрей прошелся по родным Сокольникам с неопределенно-хорошим чувством. Таков человек: к чему ни на есть, а прилепится сердцем. Здесь химчистка была, там меня побили в седьмом классе… не важен реестр наших царапинок и огонечков, отрадно, что глупое сердце работает, наполняя кровью иллюзию жизни.

Семья отужинала, и Анатолий Александрович в кресле-качалке читал патриотическую газету, явно с ней не соглашаясь, впрочем, он никогда не соглашался ни с какими газетами. Мама бросилась Андрея кормить и все выспрашивала, не собирается ли он жениться, на что Андрей процитировал, стараясь сделать похоже, незабвенного Эраста Гарина из старого фильма «Свадьба»: «Женитьба – шаг серьезный». Но старания были напрасны – цитату никто не опознал, и Анатолий Александрович одобрительно кивнул. Андрею стало смешно – ведь перед ним и был тот самый сверхсерьезный мир, не замечающий своего комизма, мир чеховской «Свадьбы», который сам себя узнать, а уж тем более процитировать фрагмент своего отражения, ну никак не мог. Здесь царила жизнь как таковая, и для нее все искусства были где-то там, навроде облаков.

– Валерка? – удивилась мама. – Вот вспомнил. Валерка лет десять в Америке ошивался, а теперь здесь года три. А Инна с девочками там осталась. Ну, он без них не скучает, сам понимаешь. Так он на Второй Брестской так и живет, хватило ума квартиру не продавать, помнишь, такая двушечка у них была хорошенькая? Так и телефон тот же. А он тебе к чему? Нам от него ничего не надо.

Родство с Валеркой было по Илье, по мужу, а свирепая серьезность Анатолия Александровича отменяла прошлую мамину жизнь. Он свое как отрезал, и будь любезна.

– Такая история вышла, мам, вот хочу с тобой посоветоваться, – сказал Андрей, попивая вкусный чай, ох, никогда самому так не заварить, – я тут по делам оказался в Питере (по каким делам, объяснять не стал, бесполезно). И на меня вышла одна женщина… у нее, оказывается, дочь от дядьки нашего. Лет шестнадцать, кажется. Славная девочка…

– Дочь? Валеркина дочь? – и в глазах мамы зажегся огонек, который во всем мире зажигается у женщин, прослышавших о внебрачных детях, о потерянных и обретенных детях, – огонек, который телевидение давно раздуло в мировой пожар. – Постой…

Мама, немного располневшая, коротко постриженная (в светло-русых волосах седина была незаметна), в белой футболке и джинсах, перетянутая на поясе аппетитным фартуком расцветки итальянского флага, с изображениями различных макарон, от интересной новости совсем посвежела.

– Слушай, это что, от той проститутки дочь, которая деньги с него взяла, девять тысяч? Я помню!

Анатолий Александрович хмыкнул и насупился, вспомнив об опасностях мужской жизни.

– Ну, я не знаю насчет этого. Мамаша, конечно, та еще, а девочка симпатичная. Как ты думаешь, могут они встретиться? Все-таки девочка имеет право увидеть отца. Позвонить дядьке, нет?

– А ты тут при чем? Ты с какого бока? Не лезь ты в это дело, Андрей, – отрезала мама. – Это грязное дело, и тебя не касается.

– Согласен, – вмешался Анатолий Александрович. – Это их дело, Времиных. А мы теперь Козельские.

– Но я-то Времин, – терпеливо улыбнулся Андрей. – Я дядьке-Валерке родной племянник, а девочка – сестра моя двоюродная. Это не седьмая вода на киселе, как в народе говорят, а самый тот кисель и есть – прямое, близкое родство.

С такой постановкой вопроса Козельские согласиться не могли.

– Глупости, – твердо заявил Анатолий Александрович. – Нечего тут Кавказ вшивый разводить – родство, фиговство… Это черножопые друг дружку за жопы тянут, это у них там все родственники-переродственники, чтоб из русских кровь пить всем кагалом. Всюду протырятся черти. А мы шайками не бегаем! Мы не будем для своих одну мораль разводить, для чужих другую, у нас одна мораль.

– Какая, интересно.

– Справедливость! – рыкнул Козельский. – Если мне на всех наплевать, то мне и на родственников наплевать, а если я за всех шкуру отдам, то я ЗА ВСЕХ шкуру отдам, а не потому, что двоюродный племянник и тетя четвероюродная, чтоб их… мать…

– Еще круче продадут эти родные, – подтвердила мама. – Свои хуже чужих. Ты посмотри, в судах что творится.

– Ну да. А потом эти мужики, которые штаны не умеют застегивать, наплодят выблядков, и готовы… родственники.

– Что-то вы так волнуетесь, Анатолий Александрович, – заметил Андрей, которому враз опротивела эта ухоженная квартира, где не было ни одной перегоревшей лампочки, а в гостиной наверняка стоял домашний кинотеатр, только он за все визиты так ни разу до гостиной и не добрался, все в кухне его держали. – Может, у вас у самого где дочь незаконнорожденная подрастает, а? Шутка.

Мама глянула на мужа с некоторым вопросом в глазах, тот сердито мотнул головой и демонстративно вернулся к своей газете.

– Понятно, – вздохнул Андрей. – Веселую старость вы себе готовите, ребята, скажу я вам как ненужный родственник. Не пришлось бы позавидовать вшивому Кавказу. Ладно, мам, давай мне телефон дядьки, я ему позвоню, ситуацию нарисую, а там уж как хочет…

Глава четырнадцатая, где появляется виновник наших бед и торжеств, то есть наш мужчина, то есть дядька-Валерка

Представьте себе, что вы в бывшем императорском театре, сияющем от позолоты и хрусталя. Взмывает вверх бархатный занавес. Оркестр играет увертюру… а на авансцену, пошатываясь, выходит толстопузый бородатый мужичонка с расплывшейся физиономией и медленно оседает в круге света, не в силах издать ни звука.

Нет, нет, я не хочу, чтобы мой герой так сразу и так позорно провалился в ваших глазах. Я ему помогу! Сейчас появится могучий женский хор, который будет петь: «Люблю тебя! Хороший ты! Люблю тебя! Хороший ты!»

Слушая хор, мужчина оживляется и пробует встать на ноги. Ура! Встал.

Валера Времин сидел в одиночестве на диване, который разобрать вчера не было сил, и пытался понять, должен ли он нынче что-нибудь миру, и если должен, то что именно. «Какое, блин, число сегодня? – подумал он в неопределенной тоске и тут же добавил сам себе: – А ведь это будет первый вопрос психиатра…»

Уборщица тетя Нина приходила по четвергам и понедельникам неукоснительно, стало быть, любой Шерлок Холмс мог бы с уверенностью, переходящей в надменность, столь свойственную доблестным англосаксам, заявить, что сегодня не понедельник и не четверг.

Суббота! И завтра встреча со зрителями в Музее истории демократии в семь часов. Правильно, он и пил вчера с этой мыслью – что в Божьем мире еще сохранены порядок и субординация, так что за субботой последует воскресенье… За всю жизнь Валера Времин не видел ни одного сбоя. Что ж, впереди цельный день, и он сумеет восстать из пепла – мало, что ли, восставал!

Легкомысленному безалаберному мальчишке, который когда-то ходил во всей беззащитности, а теперь прикрылся животиком, бороденкой и проплешиной, выпало рождаться к новой жизни много раз. Прежде чем осесть вот здесь, в двушке на Второй Брестской, без профессии и без семьи, он погулял по свету вплоть до того возраста, в котором среднестатистический российский мужчина покидает этот свет. Но Валера никак не мог поверить в то, что ему скоро шестьдесят, и не понимал, что это такое. Часто воспалялись и слезились глаза, сердце ныло от тонкой острой боли, да и богатырский конь, так сказать, не всегда по зову вставал перед богатырем – но в целом Валера был тот же самый, что и двадцать, и сорок лет тому назад. Младшенький, забалованный. Подсаженный на любовь, как на иглу. Как мало ее было в Америке, где пришлось кантоваться таксистом одиннадцать лет! А здесь: гитару взял, улыбнулся, запел –

С тобой мы кружим вальс, моя пушинка…

И готово, полилось в ответ из зала, только подставляй ведро. Поразительно, до чего здесь любили за песню. Песня и была, собственно говоря, национальной валютой душевной купли-продажи. Кому на Руси жить хорошо – мужчине с гитарой…

Хорошо?

Валера поскреб бороду – завтра вымоюсь, сейчас неохота. В коридорчике висели его плакаты восьмидесятых годов, еще те, где имя-фамилию набирали красным, а место выступления темно-синим, и фото черно-белое. Так у всех. Он шел в волне. Теперь волна прошла, и мужчины с гитарой вызывали смех и жалость, теперь уже за голую песню, без шоу, без раскрутки, давали всего ничего. Но давали. Завтра в Музей истории демократии придут человек семьдесят наверняка.

Последнее время в его жизни стали появляться женщины за сорок с экзотическими именами – Изольда, Регина и даже одна Виринея. Раньше им было никак не пробиться на авансцену из-за плотных рядов Наташ и Даш. Нынче Наташи-Даши поредели, их отнесло другими волнами. Милые птицы! Он никогда не бранил женщин за глупость – Боже, если они поумнеют, как и жить-то после этого. А они умнели, в их дивных глазах все чаще плескались насмешка и презрение, тем более ужасные, что женщины от реформ похорошели, приоделись, заблистали.

«А мы-то все те же… – подумал Времин. – Клетчатая рубаха, щетина и перегар…» Боже, Боже, ни о чем не прошу – но оставь мне на мой век наших женщин! Тех, что были когда-то, верующих в нас, даром любящих, душевных. Такие попадались и сейчас, но им уже было о-го-го и в них наблюдалась печальная ударенность пыльным мешком из-за угла.

Вот Виринея. Крупная брюнетка, обожавшая серебро, служила корректором «Метеор-газеты». Увлеченная Времиным, она решила наконец испытать на пятом десятке так называемую «французскую любовь», о которой постоянно писали в ее газете и которую русские мужчины обычно трактуют исключительно в свою пользу. Эксперимент Виринеи провалился до дна. Она заявила Времину, что это бесконечно противная тошниловка и заниматься этим бесплатно и по доброй воле могут только женщины с каким-то специальным психическим расстройством.

Времин был страшно огорчен. Он и сам никогда не мог понять, зачем они это делают, но ведь вот делали же и не жаловались. Он не заставлял! Он думал, им это нравится. Точнее сказать, он ничего не думал.

Завтра в Музее его ждала Изольда, она и устроила концерт как замдиректора – седая, но еще свежая женщина, в душе большая озорница. Двадцать лет назад Изольда посмотрела фильм «Девять с половиной недель» и осталась ему верна (как идеалу половых шалостей). Зачем он бежал с родины этой картины? Там на его щербатую улыбку и рыжеватую бородку клевали точно такие же Изольды. Но редко.

Бесконечный запил жены про его распущенность Валера воспринимал как обязательный фон жизни. Или что-то вроде процента отчислений от личных удовольствий на счет супруги. Он не занимался самооправданиями, потому что чувствовал естественное право человека на все виды материального. Отчего люди каждый день едят новую пищу, частенько покупают новую одежду? Это разве требует оправданий?

А они обижались. Все что-то хотели получить за любовь. Каких-то гарантий. А надо любить бескорыстно! Отдала что могла – и ступай к другим. Уже написан Вертер…

Вообще все написано. Даже «Моя пушинка». Валера не сочинял новых песен, да никто и не требовал. Последнюю песню придумал восемь лет назад, в Америке.

Небоскребы, неба гробы

Вы хороните меня…

Ну, так себе вышла песенка. Не про суть. В Америке теперь и не строили «неба гробы» – немодно. Их бешено строили в России – такая судьба, все делаем на сто лет позже и на сто драконов страшнее.

Времин опять вздрогнул, когда зазвонил телефон. Аппарат был старый, пятидесятых годов, и заявлял о себе так грозно и требовательно, будто на том конце находился сам товарищ Сталин, собирающийся расспросить товарища Пастернака о ценности товарища Мандельштама.

– Привет, дядька-Валерка, – сказал Андрей. – Племяшку-то помнишь?

……………………………………………………………………

Нина Родинка вспоминает и размышляет:

– Любим ли мы жить? Ну как не любим. Попробуйте-ка нас оторвать-оттащить от жизни – надорветесь. Весь Ха-Ха век нас отучали жить, и что? Нет, пожалуй, в этом вопросе наблюдается известная национальная крепкость. А вот понимаем ли мы жизнь, которую проживаем, – другой вопрос. Пока живешь, изнутри ни хера непонятно. Тут нужна дистанция!

Перенесемся на тридцать лет назад. Вот перед нами район тогдашних новостроек, …ская улица, дом номер, корпус номер. Это пятиэтажный блочный дом с четырьмя подъездами, к ним ведут небольшие дорожки. Между дорожками – неогороженные палисадники, с кустами и деревьями. Палисадники казенные, но в приличном виде, цветут яблони, зимой на ветках сиживают снегири. Я живу с мамой на первом этаже, решеток на окнах у нас нет, и никто нас не грабит.

Невдалеке от дома существует магазин «Галантерея». Иногда в него бывают завозы остро необходимых населению предметов. Например, средства для роста и укрепления волос под названием «Кармазин». Это флакон со спиртосодержащей жидкостью в ярко-голубой упаковке. В день, когда завозят «Кармазин», весь огромный газон перед магазином становится ярко-голубым. Активная часть населения, выйдя из «Галантереи», тут же срывает упаковку и употребляет средство для роста волос прямо внутрь. Это происходит всегда днем, примерно во время обеда. «Кармазин» считается сугубо дневным напитком – можно сказать, это народный аперитив.

В районе обитает дикое количество бездомных кошек. Их бьет лихорадка непрестанного размножения. От кровосмешений и мезальянсов кошки получаются неимоверно пестрыми, иной раз их шкурки изукрашены импрессионистическими пятнами пяти-шести цветов за раз. Эти произведения настоящего актуального искусства денно и нощно шныряют по территории с бодрым видом полной включенности в жизнь, что томит кошек домашних, сидящих на окнах. Время от времени домашние кошки срываются в цыганскую волю… и пропадают: зов джунглей!

Люди тоже производят впечатление, особенно в пятницу вечером. Они лежат в палисадниках и спят. По нескольку человек в каждом палисаднике, и так по всему району. Их никто не забирает, не трогает, не тормошит. Они лежат бревнами, в алкогольном блаженстве, прямо на родной земле. О том, почему они так сказочно спят, ходят разные мнения. Преобладает теория благодетельного, строго засекреченного распоряжения правительства – в портвейн и водку обязательно добавлять бром. Некоторые считают, что, кроме успокоительного брома, в портвейн добавляется также лечебный йод.

Как бы там ни было, люди спят и никому не мешают. Возможно, они даже и собрались, к примеру, ограбить нас, легкую добычу, жителей первого этажа, – но святой Бром надежно охраняет наше жалкое имущество. Самый ценный предмет в доме – мамины золотые серьги с янтарем. Больше золота нет. И денег нет. И беспокойства по этому поводу тоже нет.

Весна, я иду домой. Цветет сирень. В палисадниках спят люди, а между ними и по ним бегают кошки. Красота! Я ничему не удивляюсь, не кричу с вытаращенными глазами: «Господи, это что такое?!» Это сейчас, когда я прокручиваю кадры памяти, фильм кажется мне фантастическим. А тогда это считалось обыкновенной, нормальной жизнью. Такой быт.

Да, скажу я вам… Права человека – это великолепно. Это звучит гордо! Но бром в алкоголе – может быть, это мудро?

……………………………………………………………………

– Катаржина… – простонал Валера Времин, машинально плеснув себе на голову минералки прямо из бутылки. – Что ж ты, племяша, похмельного дядьку добиваешь… Катаржина! Помню ли я! Да я бы специально сделал эту… лоботомию, чтоб забыть…

– Ты прости, но она с меня не слезет. Уже звонила. Дочка там твоя…

– Похожа? – с интересом спросил отец.

– Похожа, дядька, на всю породу похожа. Беленькая, глаза голубые…

– Беленькая, – вздохнул Валера Времин. – Бедненькая…

– Да вроде не очень, одета прилично.

– Сейчас все бедняки прилично одеваются. Бомжи – и те в джинсах, в пуховиках. Андрюша, я убит. Что ей надо? Она что тебе говорила?

– Встретиться хочет…

– Мой телефон не давал?

– Конечно, не давал.

– Не давай!!

– Дядь, это не поможет. Она тебя найдет.

– Андрей, ты не в курсе. Ты не знаешь, что это за история. Чистый кошмар…

– В курсе – не в курсе, какая разница. Твоя дочь, тебе решать.

– Я против дочери ничего не имею! – закричал Валера. – С дочерью я бы встретился. Девочка ни в чем не виновата. Но Карантина! Я не могу!

– Карантина?

– Ну да, ее так все звали. Она Катя на самом деле.

– Я бы тебе посоветовал встретиться и договориться миром. А то ведь она может…

– Она все может!

– Вот видишь. Пусть остановится у меня, я и проведу вашу встречу. Обеспечу твою безопасность.

– Что это ты хлопочешь, вот мне не понятно. Тебе какое дело?

– Ты не врубился, что Ника – моя сестра?

Действительно, этот факт дядька как-то упустил. Да, сестра двоюродная. Господи, и от такой ерунды дети получаются.

– А тебе вдруг сестра понадобилась?

– Знаешь, дядька, я не знаю, что там у тебя насчет совести, а мне вот как-то не по себе.

– Все в порядке у меня насчет совести!

– Если все в порядке, так не орут. Люди обычно кричат, чтоб заглушить голос совести. По моим наблюдениям.

Совесть! Дядька-Валерка шваркнул трубку и, сопя и задыхаясь, пошел на кухню, где должна была остаться со вчерашнего бутылочка пивца. На окне быстро и причудливо рос папоротник, который дядька в хорошем настроении поливал пивом. Ничего страшного с ним, с папоротником, не случилось – наоборот, пошел в рост. И с нами, с людьми, выстроившими жизнь на сплошной неправде, ничего не случилось. Мы тоже, ха-ха, пошли в рост. Что, если посмотреть на эту жизнь глазами совести? И увидеть, к примеру, толпы подростков женского пола, с их голыми ногами и животами, с раскрашенными глупыми лицами и крикливыми, развратными голосами помоечных чаек. Что это? Где родители этих растлившихся в малолетстве детей? И какие из этих несчастных кукол могут получиться жены, матери? А это миллионы людей. Миллионы. Что тут делать человеку с совестью? Капля света, пролитая в эту жизнь, не меняет ее нисколько – но освещает грязь. Тускло, но освещает. Становится видно. Становится гораздо хуже, чем в темноте. А не надо, чтоб видно!

Валера знал, что за мать у его дочери. Веронике шестнадцать лет, ее сейчас можно качнуть в любую сторону. Да, это его дочь. Обстоятельства зачатия не имеют уже никакого значения. Между прочим, кто из людей вообще может похвастаться, будто знает, как именно проказничали его родители?

Конечно, возможностей немного. Гонорары небольшие, хотя зовут, приглашают. Основной доход давала квартира жены на Беговой, досталась после кончины тещи, квартирку догадались в свое время не продавать, и она теперь стала вроде ренты.

Жилплощадь! Как ее теоретически презирали мальчишки шестидесятых. Пьем за яростных, за непохожих, за презревших грошовый уют! Вьется по ветру веселый Роджер, люди Флинта песенку поют!

Когда Валерка пел про пиратов, казалось, что лучше этого ничего и не бывает – плыви по морю, грабь проходящие суда, пей ром и пой песни. Никаких тебе прописок и квадратных метров. Однако в действительности вышло, что черта с два бы помогли Времину люди Флинта (которые обернулись на Руси космическим ужасом новых времен), если бы не старая добрая жилплощадь.

Половину жене отсылает, но половина-то его.

Можно помочь дочери, можно.

Тем более оба законных отпрыска в Америке и на отца им начихать.

Тем более по утрам такая тоска. И вспоминается не Люба-пушинка, не Оля темненькая или Оля беленькая, а что-нибудь совсем страшное.

Виринея, например.

Глава пятнадцатая, в которой Грибовы и Времины готовятся к встрече на высшем уровне

Это был ее мир. Не по эту сторону экрана, непонятный и непредсказуемый, а по другую. По ту сторону. По-ту-сто-ронний. Мир, который показывали. Понятный мир. Показной.

Карантина смотрела все подряд и уверялась, что в том мире она могла бы быть где угодно, кем угодно. Просто среди зрителей, всегда радостных, всегда оживленных, – но не молча бить в ладоши, а сказать СВОЕ МНЕНИЕ! Немножко волнуясь, потому что когда тетки сильно волнуются, они выглядят совсем уж идиотками. Но когда они спокойны и убеждены в полной правоте своей – то это какие-то фашистки отмороженные.

Как можно здесь, на этой земле, где баб никто никогда в грош не ставил, быть убежденной в собственной ценности и правоте?

Нет, надо волноваться, но в меру. Многие темы, возникавшие в ток-шоу и репортажах, она знала неплохо. Про алкоголь, про детей, про пластические операции. Одна идиотка ее доконала. Замужем, и муж хороший, тихий, любящий, пошла жир откачивать с живота, а ей дырку сделали в кулак, инфекцию занесли, стала инвалидом.

С таким мужиком – и она поперлась живот резать. С тела не живет, все есть – семья, работа, детишки, ну не идиотка? Идиотка. Пластика – она профессионалам нужна, которые телом торгуют. Проституткам, телеведущим, актерам.

Кстати, Карантина чувствовала в себе силы и посерьезнее укрепиться в Том мире. Вести женскую передачу? А почему нет? Ума бы хватило. И уж совсем запросто Карантина представляла себя в роли Главного персонажа. Того, о ком речь.

«Шестнадцать лет Катаржина Грыбска скрывала от дочери тайну ее рождения…»

«Известный певец отказался видеть мать своей дочери…»

«Она жила в Париже, но сердце ее было в России – там, где без отца и без матери росла маленькая Вероника…»

Ее путаную жизнь, ее некрасивую историю можно было вот как-то так ритмично-энергично переформатировать в серию эффектных лозунгов. Перевести из одного мира в другой. Где царили другие законы. В реальном мире ничто не доставалось людям на даровщинку, наоборот, свое – законное могли отнять запросто, а в мире показном существовала возможность чуда.

Выигрывали миллионы, становились звездами. Было! Было с такими же уродами, как ты, ничуть не лучше.

С такими же уродами из попы вынутыми, без образования, без ума, едва-едва говорящими на русском языке, без чести и совести, с руками-крюками и пустыми глазами дегенератов.

Там, в показном мире, часто бывали похожие на Катаржину шлюхи – и настоящие, и сыгранные актрисами. Шлюхи сыгранные вели фантастическую жизнь – в них влюблялись, на них женились. Правда, чаще хмурые менты находили их в виде трупов. Настоящие же хорохорились, называли себя светскими львицами и профессиональными содержанками, бойко рассуждали о морали и было видно, что им повезло, их еще как следует не били. Добрые мужчины попадались. Есть ведь люди, которые не станут бить животных, даже грязных и опасных.

Потому как вообще-то многие русские мужчины отличались свирепой ненавистью к проституткам, непонятной в масштабах своих, и неутолимой злобой. Один смешной парень пробовал объяснить Катаржине, что они ненавидят не ее, а сами себя, но она этого не поняла. Как это – сами себя? Сами себя они по едалам не бьют.

Вот вчера в Луге она встретила немолодую хромую собаку, которая как-то боком, вихляясь, пыталась перебежать улицу. Можно было при виде этого существа, еще более униженного и ничтожного, чем Карантина, подойти и дать пинка. Отвести душу. А она ей свою шаурму скормила. Пускай! Тварь скулила, смотрела слезящимися глазами. Нелепая дворняга, родилась, как говорится, от случайной связи. Что-то от овчарки, что-то от лайки.

А я сама-то – кто? – думала Карантина. – Тоже дворняга. Только меня жалеть некому. Никто за просто так мне куска не даст… Да и как понять, что меня стоит пожалеть?

Да я умру – вида не подам.

……………………………………………………………………

Нина Родинка задумалась:

– Одна старая женщина – ленинградская блокадница – утверждала, что все те, кто ел человеческое мясо в блокаду, сошли с ума. Она была в этом убеждена. Не могла представить себе, что людоеды и дети людоедов сидят с нею в одном трамвае и стоят в одних очередях. Может быть, даже снимают дачу по соседству и живут о бок в коммунальной квартире.

Между тем это так и было. Людоедами становились обыкновенные люди, не имевшие доступа к хлеборезке и не умевшие писать стихи или играть на сцене (большинство актеров и писателей были эвакуированы). А тут и у этих, бесталанных, появился шанс выжить, и они его использовали. Чего им было с ума сходить? Они не охотились на себе подобных специально, а нарезали порцайку с тех, кто умирал на улице. Потом забыли об этом.

Пойдем дальше. Некоторый процент тяжких преступлений у нас раскрывается. Не то половина, не то чуть более того. Но это те преступления, о которых заявляли, требовали расследования, а ведь часто бывает, что никаких заявлений нет и расследований нет. Получается, что большинство преступников – здесь, с нами, в гуще нашей каши. Сотни тысяч голов – убийцы, насильники, растлители малолетних. Про воров я уж не говорю. Быть сегодня вором – это как в эпоху СПИДа схватить всего лишь старый добрый сифилис.

Едешь ночью по шоссе мимо человечьего жилья – вокруг домики светятся так мирно, так уютно. Кажется, в любой можно зайти чаю попить, язык почесать. А в каком-нибудь таком домике в этот самый момент мужик топором домашних гоняет. Или дочку насилует. А вы тут навоображали себе картин семейного счастья, мимо-то едучи.

Так что это не людоедам положено с ума сходить. Это нам, друзья человечества, профессиональным доброжелателям его, как бы умом не тронуться.

Всего-то один рецепт сохранения душевного здоровья и есть.

Мимо. Мимо. На большой скорости…

……………………………………………………………………

«Младенческий сон души», в котором пребывала Ника, пока не знал серьезных вторжений. Всю свою маленькую жизнь она провела в доме с бабушкой и оттого чувствовала родство со всеми хорошими девочками из сказок. Дом, девочка, бабушка – даже не надо глаголов, сказка уже началась. А раз мама говорит, что надо ехать в Москву, – надо ехать в Москву. Для того цветка, в чашечке которого спала душа Ники, это ничего не означало. Она и половины слов, которые произносила бабушка, не понимала, но никогда не переспрашивала и объяснений не просила.

Все что-то говорят. И дождь говорит, и кошка говорит. А красивые женщины по телевизору поют: «Чем выше любовь, тем ниже поцелуи». Разве их поймешь? Она спросила Аню, та фыркнула – ты давай как-нибудь сама шевели мозгой. А потом подзуживать стала: у бабушки спроси.

Ага, спросишь у нее. В чулан еще запрет, как тогда, когда на дискотеку ночную попросилась. Один раз! В позапрошлом году светил спортивный лагерь на лето, почти бесплатно – ни в какую. Коля Пименов, очкарик, проводил до дому – вышла с граблями и стоит. Смешная бабушка… Да я и сама поняла про поцелуи, только странно про такое петь.

Свирепо и беззаветно любила внучку Валентина Степановна. Не хотела отпускать ее в Москву с Карантиной. Та рассчитала по-своему: мать в Крым, она в столицу. А там уж на три дня – не на три дня, ничего не поделаешь, за две тысячи кэмэ не покомандуешь. Однако Грибова-старшая чуяла западню и дочь свою знала.

– Как вы вернетесь, так и я поеду. А дом оголять не дам. Вот еще новые новости! И билет мне покажи на обратно.

Да пожал-ста, мамуля. Вот ума палата – кабудто билет ни сдать, ни поменять нельзя.

Съездили в Питер, прикупили доче кеды в дорогу и туфли. Но дорогущее все! Карантина ахала – Париж оказался сравнительно дешевый городок.

А в это время Андрей прикидывал, куда поселить новых родственников. Диван им разложу – сам в кухне, на матрасе, решил пуританин. Потерплю три дня. Если, конечно, дело обойдется тремя днями. Тут уверенности не было. Он понимал, что столкнулся с человеческой настырностью в острой форме.

Настырность – качество древнее, однако люди, внедряющиеся в жизнь как разрывные пули, попадались Андрею все чаще. В основном то были женщины. Для них не существовали долгосрочные планы, сознательность повадки – какие у пули могут быть планы? Будучи глухими и слепыми к жизни окружающих, настырные немотой не отличались. Карантина звонила из Луги шесть раз, и каждый раз прижатая к уху трубка телефона нагревалась и запотевала. Расскажи-ка мне, отец, что такое есть потец? — вздыхал Андрей, повторяя в уме кошмарно-тоскливые стихи Введенского, и отвечал сам себе: – Потец – это пот, выступающий от смертельной тоски на ухе человека, который принужден слушать бред злобной и нахальной женщины, решившей его использовать. К тому же, говоря с Карантиной, Андрей всякий раз вспоминал подслушанную в детстве исповедь дядьки-Валерки, и его слегка мутило.

С этим он и боролся. Уговаривал себя. Да, он случайно узнал об этой даме постыдную тайну, однако она тут при чем? А если бы он такое узнал о друзьях, о родителях, о возлюбленных – неужели перестал бы верить им, любить их?

Неужели перестал бы? Так вот на чем все держится – на личных тайнах.

А если допустить, что наша жизнь действительно кому-то неведомому вся открыта, вся разложена перед ним, и этот несчастный (допустим, ангел-хранитель) каждую минуту видит все?! Как он может после этого любить человека, помогать ему? Хотелось бы верить – когда человек сидит на унитазе, ангелы-хранители все-таки деликатно отворачиваются.

«Я уверен, что люблю Эгле, – думал Андрей. – У меня меняется состав крови, когда я вижу ее или даже только думаю о ней. Но я не знаю о ней ничего позорного, грязного. А вдруг узнаю? Что будет со мной? Или, как утверждает Жорж, любовь – это недостаток информации?..»

Пугали Андрея и явные ноты какого-то смутного призыва в речах Карантины. Ничего не зная о нем (и не интересуясь его делами вовсе), она пылко выражала восторг перед умом, образованием, мужественностью и душевными добродетелями Андрея. В этом чувствовалась накатанная дорожка. Карантина была убеждена, что в общении с мужчинами катит только беспардонная лесть. Что они боятся и презирают женщин, но могут увлечься собственным отражением в их глазах. Соблазнять племянника она всерьез не собиралась, вела себя так, как привыкла вести себя с мужчинами, а мужчины были для Карантины именно что «все мужчины». Как для русского партизана все немцы – фашисты.

Андрей для общего житья был приятный, симпатичный человек. С таким оказаться в одном купе – удовольствие. Не чавкает, не храпит, анекдоты не травит и с разговорами не вяжется. Он умел уступить, не дергал людей просьбами и хорошо видел себя со стороны. Однако с Карантиной, чуял Андрей, он сорвется.

Но дочь Карантины тронула его сердце, и он хлопотал, закупал продукты, составлял культурную программу – может, получится куда-нибудь сводить нашу девочку. Сестрица! И тоже любит Эгле – настоящая сестра. Вот Бог послал. Ради нее можно стерпеть и мамашу. В конце концов, не смухлюй она тогда, и не было бы Вероники на свете, вот так-то вот.

Дядька-Валерка покуда бунтовал против судьбы и явиться к Андрею для встречи на высшем уровне твердо не обещал. В его душе неожиданно образовались силы одолеть новый этап несогласия с действительностью, и дядька бодро пошел по этапу. Когда на милом, скромном фуршете после концерта в Музее истории демократии к нему приблизилась Изольда с огромной вишней, которую она держала за плодоножку, покачивая точно колокольчик, и нежно сказала: «Ам! Ам!», дядька ответил: «Уймись, крыса» – и решительной походкой героя не нашего времени отправился пить водку в любимую рюмочную на Большой Никитской…

Восьмого сентября, ясным теплым утром, Карантина с Никой прибыли на Ленинградский вокзал.

Как известно, всех, прибывших на этот вокзал, первым делом встречают плотные ряды якобы-таксистов, предлагающих проехать пару-тройку километров за неземную сумму. Автор убежден, что это не реальные шоферы, а нанятые городской администрацией статисты, призванные сразу и резко продемонстрировать приезжим, что жизнь в столице – это вам не шуточки.

Но это не Карантине было объяснять. Пробормотав: «Отвяжитесь, пираньи!», она прошествовала на улицу, где мигом поймала то, что ловят все вменяемые новоприбывшие на Ленинградский вокзал фигуранты, – грязные «Жигули» с разбитым лобовым стеклом и восточным человеком средних лет за рулем, который кивал на все слова, обращенные к нему, и понимал из них примерно одну четверть…

Добро пожаловать в ад, Катерина Павловна!

Загрузка...