В таком количестве Андрей видел людей только на концертах Эгле – а на другие он и не ходил. О, это был хитрый фокус – рождение публики, собирание чудовища из частей. Оно наливалось грозовой силой, роптало, клубилось внизу (Андрею на этот раз пришлось сидеть вместе с Камским в ложе у сцены). Камский, однако, утверждал, что ему, который в юности ходил на красную волну русского рока, просто смешно видеть нынешних вяленьких зрителей. «Ты бы видел первых фанов “Алисы”! Вот это были богатыри. Деревья с корнем рвали! А что эти темные девушки твои, на что они способны? Разве повизжать…»
Когда погас свет, девушки так завизжали, что Камский схватился за голову. Эгле несколько минут выдержала публику и вышла из глубины сцены.
Она все-таки надела майку, придуманную Времиным, с наклеенными кусочками фольги, это давало сверкание, хотя, конечно, могла обойтись без этого и вообще без всего – уж тем более без видов еловой чащи, которые появлялись на экране. Она и так была Лесная…
Звезды да кости
В святом болоте
Мертвые гости
В живом полете
Я никогда не одна
Сначала Эгле как бы прощупывала аудиторию нежными лапами, потом казала первый коготок – страшно лесной, пой, пой, голод весной, пой, пой — с яростным рефреном «Жить! Жить! По лесу кружить!». После этого Эгле обычно пела «Зимнюю песню ведьмы», которой Андрей побаивался. Эгле как-то горбилась, скрючивалась, хрипела, становилась древней жутью…
Холодно люди
Бродит природа
Здесь да меж вас как ненужная боль
Или забвение или свобода
Только не бог
Это ветер старик чудотворен
И огонь помогает в грехах
И вода проливалась из чаши
И земля рассыпалась в руках
За песней ведьмы Эгле в этот раз поставила «Труба-дура», пока восприятие не притупилось, а потом – легкий, грустный, умный «Тот же ветер»:
Но кто-нибудь поймет, кто-нибудь поймет
Кто-нибудь услышит
Кто-нибудь возьмет, кто-нибудь возьмет
Кто-нибудь допишет
Кто-нибудь один, кто-нибудь один
Кто-нибудь на свете
Всюду на земле в каждой голове
Дует тот же ветер…
За «Ветром» следовала песня, которую Андрей не одобрял, насчет «прощальных белых поцелуев», а затем «Червячок», которого он любил, да тут уж и всех покалывало узнаванием настоящего, горько-сердечного, милого, хоть и странного, чудно́го…
Андрей украдкой подглядывал за Жоржем – в поле зрения попадал и kazaroza, который вел себя исправно, свистел радостно, топал и хлопал, – есть ли на лице признаки чувств? Таковых обнаружить не удавалось, но утешало, что Камский не отрываясь смотрел на сцену, впился глазами в тонкий силуэт…
Он узнал ее. Он мог видеть то, что чистым земным глазам Андрея было не дано. Эгле на сцене была не одна. Она помещалась внутри светящейся фигуры, от которой в зал постоянно отлетали искры и пятна. Точно семена растений в почву, эти искры и пятна попадали в головы зрителей, проникали внутрь. Это было заражение. «Да, девочка прикрепленная… – думал Жорж, – нехилый демон с ней работает… потом те, в кого по-настоящему попало, будут жить с ее образом в мыслях и фантом будет работать, питаться за их счет, расти… Без вариантов она из наших… Несчастный Времин, если он и вправду как следует заразился, ему не выздороветь. Сказать, объяснить? Не поверит… Я-то в полной защите, в меня ему не внедриться, мой его живо отошьет, дескать, чужие здесь не ходят, парень, вали отсюда… хотя почему парень, у этих вроде и пола нет…»
Позволь мне покинуть тебя, позволь не любить тебя!
Этот обрывок древней молитвы, этот стон измученной души, приговоренной к каторжной работе любви, этот полустертый, затерянный в грязных веках алмазный осколок разговора богов — как Андрей понимал его! Ведь он сам жил в заколдованном лесу, поджидая свою владычицу, и пылкая риторика влюбленного бога, искренне и лицемерно молящего о свободе, которая ему не нужна, была для Андрея родной речью. Он говорил с нею так – но только в мыслях. И она отвечала – тоже в мыслях. Отпусти! Не могу больше любить! – Но я не держу тебя. Держишь! – Несносный мальчик, ты свободен. Нет! Я заколдован, ты привязала меня, отвяжи, отпусти, дай дышать… И она смеялась. Всегда смеялась на этом месте.
Это особенный смех – так смеются те, кому дано вызывать любовь к себе. Как они могут кого-то отпустить? Вызвавший ветер любуется вызванным ветром, его не заботит судьба тех, чьи домишки снесены ураганом.
……………………………………………………………………
Говорит Нина Родинка:
– Однажды мне довелось увидеть порнографический ролик 1925 года. Незабываемое, волнующее зрелище! На старенькой пленке появились два трогательно размытых силуэта, он и она. В лесочке, на полянке под деревьями, они расстелили одеяльце, достали бутылочку, выпили и начали раздеваться. У женщины были маленькие, вялые грудки, у мужчины обыкновенный, не увеличенный до размеров бревна причиндал. Женщина погладила его как-то спокойно и ласково, точно домашнего котенка. Соитие прошло быстро и без фокусов. На наши глаза это вообще была не порнография, а пастораль. На лицах героев было написано неподдельное маленькое удовольствие, они лукаво улыбались и были напрочь лишены того остервенения, с которым пашут нынешние бедные порнолюди. Не пыхтели озверело, не содрогались, не пытались зажечь нас адским огнем того, что является внутренним переживанием и не поддается никакому внешнему выражению. Хороший летний денек на природе, милые забавы, как бы ставящие нужную точку в наслаждении жизнью этого дня… Они были никто. Просто человеки.
Самое главное было в финале. Грешники пошли к дому, на пороге обернулись к зрителям и приветливо помахали рукой. Они махали нам из 1925 года, отплывая в свой рай верхом на старой кинопленке, в свое «где-то нигде»…
Увлекательная мысль пришла мне в голову, и я залезла на порносайты. Где не нашла ни одного фильма, снятого на природе. Люди мучались в запертом пространстве, будь то квартира, офис, школа или кабинет врача. Вот в чем дело! Тот секс был частью природы. Этот – «искусством». В том порно не было никакого сюжета – такой фильм, будь он снят сегодня, никто и смотреть бы не стал. А наше порно целиком стоит на игровых ситуациях. И они все жестче, все круче, запретная черта все отодвигается, вот уже театр инцеста стал банальностью, вот уже и малолетки приелись… Те, первые грешники, терявшие невинность перед камерами, дружески приветствовали нас, которым после потери невинности была одна дорога – падать дальше. Они схавали только одно яблоко, и оно еще имело вкус! А нам осталось терзать голодными зубами огрызок.
«Ты хотела бы оказаться в 1925 году?» – спросила меня подруга. Боже! Я хотела бы оказаться в любом году любого времени, кроме своего! Вообще идея о том, что человек обязан верить, будто лучший день – это сегодня, самая идиотская на свете. Пошли бы вы рассказали о ней 6 августа 1945 года жителям Хиросимы…
……………………………………………………………………
Для Ники девушка на сцене была той самой принцессой, силуэт которой упрямо рисуют миллионы женских подростков Земли. Им уже сунули в пасть и куклу Барби, и тысячи глянцевых моделей, но нет – что-то иное грезится в смутных мечтах, чей-то облик волнует душки, не подиум, не игрушечный домик, а лес, блики солнца на траве, она идет по тропинке и рядом с ней тигр. Не дурно пахнущий гнилым мясом, не злобный, с длиннющими зубищами, а добрый полосатик. Ника стояла у сцены, сжатая толпой, но не ревела и рук не вскидывала – замерла, счастливая. Катаржина обнимала дочку, чтоб не раздавили, плохо слушала и злилась на хитрую девку-певичку. Она-то их знала-перезнала, эти бледные лица без косметики, эти тонкие усмехающиеся губы, эту презрительную повадку тех, кто не признает власти Тарантула. Дура-дочка, нашла принцессу.
Грешным делом грешным телом
Обнимая мокрых куриц
Я лечу – последний доктор
Человеческих жар-птиц
Съешь траву а то замерзнешь
Выпей чай а то утонешь
И не спи а то зароют
Не поверят что живая
Ну, голос ничего. Звонкий. Но песни дурные, разве сравнить с теми, что сволочь Валерка Времин сочинял?
По ощущениям Эгле, она проваливалась, несмотря на вопли публики. Кто-то сегодня тормозил ее, кто-то мешал, не давал взлететь. Два раза отказывал микрофон, Ленка-труба сыграла тяжело, грубо, да и опоздала на три такта, Сайру вообще пора убить. «Ну что, девчонки, отлетели?» – закричала в финале бодрым тоном –
Утра нет
Денег нет
Интер нет
Девушка-петрушка ой ой ой
Русская игрушка ой ой ой
Не растет ромашка упершися в стенку
Пропивай же девушка жизнь копейку
Мамы нет
Папы нет
Бога нет
Интер нет
Бедная зверюшка ой ой ой
Чертова подружка ой ой ой
Ножки на подушке дырка в голове
С горя где же кружка сердцу веселей
Это была заводная песня, и некоторая мрачность текста совершенно рассеивалась зажигательным исполнением. Девушки-петрушки явно ждали ее и принялись исправно метать на сцену флаера. Катаржина стала оттаскивать дочку подальше от фанаток, в ее планах вообще было затеряться, отвязаться от дочкиных лужских подружек и только вдвоем проникнуть за сцену к мнимой принцессе. Чтоб видела – мать может все!
– Тот паренек обещал… – бормотала она. – Да пошли, пошли, концерт окончен, мы сейчас найдем твою певицу…
Они и впрямь столкнулись в узком коридоре, ведущем к гримерке, Андрей вел Камского и kazarozу к Эгле, был утомлен переживаниями за нее, раздражен равнодушным видом Жоржа и оттого довольно сердито попросил сперва обождать. Дворец культуры имени Советская-Власть-Приказала-Всем-Долго-Жить не ремонтировали лет тридцать, так, латали кое-что, он съежился, в тоске ожидая сноса, старчески мигал тусклыми лампочками, желтел, как горчичниками, пожилыми плакатами на стенах и уже давно не понимал, что там выли и орали на его сцене. Но, в отличие от злобного Отеля Стивена Кинга, он ничего не мог поделать с новыми постояльцами. Даже напугать.
– Что ты дрожишь как овца? Дашь ей диск, назовешь имя, она распишется, что дрожать, не понимаю. Вот было бы с чего…
В гримерке же – в которой Эгле было по сути нечего делать, ибо она не гримировалась, ей только чуть пудрили лицо – шел сумбурный нервный диалог между Эгле и Камским на виду у всей группы. Которая была рада-радешенька хоть сколько-нибудь оттянуть миг жесткого разноса от Королевы за лажу на концерте.
Камский говорил пустые слова благодарности, а Эгле пыталась понять, откуда в ней поднялась волна ненависти к гладкому, точно отлакированному, красавчику. Она резко отвечала – она считает выступление провальным и хвалить ее не за что. На что Камский сказал, что как артист артиста он ее прекрасно понимает, но внутренние оценки – это одно, а чувства зрителей – другое. И талант, талант! Может быть хуже, может лучше, но талант виден всегда… Они беседовали мирно, а их демоны, остолбенев от злости и оскалив зубы, готовы были разорвать друг друга. Это демон Камского сорвал концерт Эгле от зависти! Это он мешал ей вылить в зал настоящий жар, от которого публика плыла и краснела как в парилке. И что ему приспичило распоряжаться в чужом пространстве? У него была громадная аудитория, куда больше, чем у Эгле, ему писали сотни фанаток, так какого черта распалилась эта ненасытная утроба? А к душе приревновал, к завороженной душе бедного влюбленного! Не мог вынести сияющих глаз Андрея. Заколебали его чистые горячие лучи, которые испускал, сам того не ведая, Блёклый воин.
– Времин, – обратилась Эгле к Андрею, стоящему в охранной позе у двери, – кто там по мою душу, давай дозируй понемножку. – Да, Времин! – крикнула она, потому что тот уже отворил калитку и впустил гул коридора. – Времин! Андрюша! Скажи, водички чтоб принесли без газа.
– Времин? – охнула стоящая прямо за дверью Катаржина. – Какой Времин? Кто тут Времин?
– Ну я Времин, – ответил Андрей.
Карантина подтолкнула замершую Нику по направлению к Эгле, а сама схватила Андрея за рукав. Родственник, точно! Глаза один в один…
– Валерий Времин? – засмеялся Андрей. – Как не знать! Дядька мой родной. По отцу.
– С ума сойти! – закричала Карантина, и все в гримерке обратили наконец внимание на высокую размалеванную женщину. Таких крошек в бижутерии, напоминающей елочные бусы, Королева обычно звала ласково «попа-Новый год». Мельком взглянув на Карантину (комический типаж – раба Тарантула), Эгле перевела взгляд на девочку. А вот девочка – совсем другое дело. Влюбленно уставившись на Королеву, горлинка протягивала ей диск маленькими лапками и от волнения кривила губки.
– Пожалста, пожалста… – шептала Ника.
– Что тебе, детка, подписать? Сейчас маркер возьму. Как тебя звать? Вероника! Чудесно. Понравился концерт?
Ника закивала головой совсем уж как птичка.
– Ника! Ника! – бушевала Карантина. – Смотри! Смотри! Это твой дядя, дядя родной… Это дочь моя от дяди вашего. Шестнадцать лет назад, драма, драма! По любви родила… Мы расстались! Не видела отца. Валерий Времин! Я приняла решение – и вот она. Вам двоюродная сестра будет. Похожи, похожи! Глаза! Смотрите, глаза!
Группа сильно оживилась. Стали тормошить Андрея, сравнивать глаза – и действительно, нашли явное сходство. С удовольствием рассмотрел Нику и Жорж Камский, душу которого отвлеченный демон на время выпустил из когтей. «Кроткая, – подумал он. – Точь-в-точь кроткая… Да, вот и надо их брать в шестнадцать лет, пока не стали шкурами… а приодеть ее, причесать, красавица будет… племянница Времина, смешно! Но мамаша отрава. Такую мамашу в приданое? Не потяну…»
Андрей, взволнованный и смущенный, не находил слов для ответа – ведь он вспомнил… Вспомнил ночной разговор отца и дяди, вспомнил подробности зачатия этого ребенка. Вот, значит, из срама и позора что выросло. Милая, прелестная девочка. Не знает ничего, да и не надо знать ей ничего. Это лишнее. Порыться в людских делишках, в истоках-обстоятельствах, такое отыщется! Зачем рыться? Зачем проливать ненужный свет туда, где должно быть темно? Раз Бог разрешил ребенку быть, значит, так надо. Зачатие – тайна! В законном браке, в радостях взаимной любви могут родиться уроды и преступники, а от случайной связи произойти богатыри, молодцы, таланты… Жизнь не разбирает дороги…
«Так-то оно так, – лихорадочно думал Андрей, – но мы-то не боги, мы-то свои дороги разбираем. Куда я дену то, что я знаю? Как мне смотреть на эту бешеную тетку и не знать, если я знаю? Как это хорошо – ничего не ведать постыдного о человеке!»
– Ну дела, – развеселилась и Эгле. – Вот после этого и говори, что сериалы не отражают действительность. Но главное, какая закономерность интересная – все Времины, что ли, тащатся от моих песенок? Если бы не я! Вы бы, господа родственнички, и не встретились, может быть, никогда!
– А мы благодарны! – голосила Карантина. – Мы по гроб жизни обязаны. Я сама три дня как из Парижа дочь навестить приехала, а она мне все про «Ужей», все про «Ужей», какие такие «Ужи», я в Париже не слышала, извините. Ребенку так нравится! Эгле, Эгле, заладила, Эгле, Эгле…
– А вам понравилось? – спросил Камский.
– Вы на одного артиста похожи, – дипломатично заметила на это Карантина.
– Я и есть один артист. Так вам понравилось? Мне кажется, это не ваша музыка.
– Почему – не моя? – вскинулась Карантина. – Хотя я уже не молодежь, я, так сказать, мать молодежи, но… (и она стала корпусом изображать сложные поклоны в сторону Эгле, вспомнив что-то запредельно изысканное из фильма Одесской киностудии про трех мушкетеров). Талант всегда! Талант по-любому! Талант обязательно!
Мать молодежи добила «Ужей» окончательно, и Лена-труба тихо завалилась за великую спину Горбуши. Тут Карантина вспомнила, что не представилась аудитории.
– О, я же не сказала… Катаржина Грыбска. То есть мое имя. Катаржина Грыбска!
– Да мы запомнили, – сказала волевая Эгле, сохраняя невозмутимое лицо среди общих веселых конвульсий. – Катаржина Грыбска, три дня как из Парижа. А теперь прошу простить, у меня тут по плану серьезные разборки с музыкантами. Андрей, больше никого не пускай пока.
Карантина, схватив изумленную Нику (та никогда не слышала про мамино другое имя и считала ее Екатериной Павловной Грибовой), вытащила Андрея в коридор, где вытрясла все координаты и вырвала обещание принять у себя в Москве новоприобретенных родственников.
……………………………………………………………………
Нина Родинка рассказывает:
– Изучая мир детектива, я поняла, что именно отличает замечательное произведение этого жанра от заурядного.
Главный вопрос – «кто убил» – понятное дело, неизменен. Один и тот же для дешевки и классики. Проблема в том, «кого убили».
В лучших детективах действует один и тот же закон – «жертва не должна внушать чересчур большого сочувствия».
Это достигается разными средствами. Мы, например, или мало знаем о жертве, или она обладает какими-то несимпатичными свойствами (жадность, грубость, разврат) и потому, дескать, «сама виновата», или вообще совершила преступление когда-то в прошлом. Таким образом, нравственное чувство аудитории не слишком возмущено, и она может спокойно внимать интриге расследования, следить за колебаниями подозрений, внимать шуточкам частных детективов и хамству полицейских-милицейских.
Укокошить ребенка, невинную девушку, мать семейства – дурной тон. Нравственное чувство слишком возмущено и не может дать необходимой сладостной прохлады с легким припеком занимательности, в которой хочет жить читатель-зритель детектива.
Удивительное дело, но сам Ф.М.Достоевский как будто догадывался о действии закона «жертва не должна внушать чересчур большого сочувствия». В «Братьях Карамазовых» убивают отца, Федора Павловича, личность, в которой под лупой не разглядишь ни одной привлекательной черты. Он и развратник, и жулик, и даже в Бога не верует. В «Преступлении и наказании» пришили старушку-процентщицу, мерзкую до мозга костей, и ее сестру Лизавету, которая, как указано в тексте, «поминутно ходила беременная», то есть грешила напропалую, хоть и от наивности. Родственников у старушки и Лизаветы нет никаких, никто об них не заплачет.
Не сомневаюсь, какая участь ждала бы ФМ, если бы он вздумал родиться сегодня. То был бы непревзойденный автор детективных бестселлеров. Ума палата! Я не имею в виду его сомнительные идейки, я имею в виду изобретенные им технологии обольщения читателя – они высшего класса.
Я сама не раз применяла «основной закон», когда сочиняла сериал «След Шурпы». Шурпа – это фамилия майора милиции, ушедшего из органов и открывшего частное детективное агентство. Каждый раз приходилось выдумывать компромат на жертву, хотя, если жертвой оказывался государственный чиновник или банкир, трудиться приходилось чуть-чуть. Эти лица в принципе не вызывают сочувствия.
Их можно бить пачками.
Похоже, об этом известно не только в мире детектива, но и в реале.
……………………………………………………………………
Камский отпустил секретаря погулять по ночному Питеру и пригласил Времина хлопнуть по рюмочке в «Астории». Загадочный пуританин потерял хладнокровие, был беззащитен, можно было запросто пощупать его душу.
– Ты вообще уверен, что это реальные твои родственники?
– Да. Да. Ужасно… – вздохнул Андрей.
– Что ужасно? Подумаешь, внебрачная дочь, да не у папаши, у дядьки. Ты при чем? Правда, эта оглобля теперь тебе на шею сядет. Ну, будь потверже.
– Есть обстоятельства, о которых я тебе рассказать не могу, – отвечал Андрей. – Так получилось, что я знаю… то, что знать мне не положено. И не будем об этом. Я справлюсь, справлюсь. Ты лучше скажи честно – тебе что, не понравилось? Я про концерт.
Жорж потер кончик носа и пригладил волосы, что было признаком раздражения.
– Разве она не талантлива? Ты посмеешь сказать, что она не талантлива?
– Боже упаси. Она талантлива настолько, что ее… как тебе это сказать понятнее? Ее прикрепили.
– Куда прикрепили?
– Хорошо. Я сейчас соберусь и объясню. Пусть тебе это покажется бредом и дохлой мистикой, но… Понимаешь, есть проблема власти неких индивидов над умами, над душами людей. Тут не обыкновенное поклонение авторитету, а что-то воспаленное, могучее, дикое, заразительное, любовно-больное. Так обожают тиранов, всяких там вождей народов, главарей сект, и так же точно, но в каком-то мягком, искусственном варианте обожают некоторых актеров или там певцов. Тут нужна связка «человек – масса», понимаешь? Большинство людей искусства не имеют к этому никакого отношения. Они просто пишут книги, играют роли, поют или пляшут, потому что способны более-менее к такому труду. Но есть особенные, фатальные люди. В них что-то есть такое, к чему привязываются, прикрепляются иные сущности. Получается симбиоз человека и демона, работающего с ним. Это редкий случай… Я говорю «демон» условно. Я не знаю, кто это и что это. Но я всегда чувствую, если с человеком работают… Ты сам разве не чувствуешь – в этой власти, которую получает твоя Эгле над людьми, есть что-то необычное, не объяснимое одним только талантом?
– Не верю я ни в каких демонов, – насупился Времин. – Где ты их видел? На картинках Врубеля? Кудрявые с крыльями? Может, ты сам их видел? С тобой тоже работают?
Камский собрался было ответить, но почувствовал четкий, категорический запрет.
– Я хотел тебя предостеречь. Ты считаешь свое помешательство любовью. А это не совсем любовь, это внедрение. Ты насквозь заражен, у тебя в голове растет чудовищный одуванчик, да уже целое поле, представляешь – поле цветочков с лицами этой Эгле – и вытесняет… да тебя самого и вытесняет. И при этом она, сама девочка, не виновата. Она про тебя и не думала. И не будет думать. Если ты исчезнешь из ее жизни – она и не заметит. У этих прикрепленных, как правило, вообще нет потребности в людях… – проговорился Камский.
– Не понимаю! – расстроился Андрей. – Для меня Эгле – это как… ладно, смейся надо мной, смейся… как доказательство бытия Божья. Вот так. Ты не думай, что я дурачок. Но вот я слушаю, как говорят про Россию, да и про мир, про его будущее, и не понимаю – какое будущее, кто его будет строить. Ведь все грязные, грязные! Что мы построим, грязные – из грязи? Вот мы с тобой тут сидим: белые скатерти, лампы сияют, вроде как чисто-хорошо. Ты удивился, что я никакой еды не заказал, но я не могу ни в каких кафе и ресторанах есть. Мне кажется – и я думаю, что прав, – все тут надувательство, все мерзость, замаскированная тухлятина. И это так! Я читал книгу одного повара про кошмары на кухнях, а он еще европеец, а представляешь, что наши орлы вытворяют с пищей? И я всюду вижу эту замаскированную тухлятину – в телевизоре, на улицах, везде. Гнилое, подлое мясо. Ты сегодня шел по родному городу как иностранец, ты видел, что его сносят, оскверняют, что гнилому мясу плевать на красоту, на историю, на все, и ты пожимал плечами, улыбался! А эта девочка, как ты ее называешь, – она чудо. Чистое озеро среди помойки. Что-то невероятное, чего быть не может…
– Берегись, Андрейка, как друг тебе говорю, берегись искать небесной чистоты на земле. Ее здесь нет и быть не должно. Да никто и не требует. Нам всем надо как-то свой земной срок отмотать, желательно без криминала и поинтереснее, а какая еще тут чистота при таком способе питания и размножения? По-моему, мы, то есть люди, сделали совсем неплохую карьеру, если учитывать изрядные ошибки, которые наши архангелы допустили при сборке первой модели… Мы грязные! Что за сектантский вздор. Мы разные. И мяско мне принесли вполне приличное. И вино отличное, хоть я за него переплачу, конечно, впятеро. И концерт твоей Эгле был забавный, хотя девочка поет ахинею. Мне на самом деле больше всего глянулась эта голубоглазая сестренка твоя. Вот на такой мой Арбенин бы женился, да… Вообще неплохой был денек.
– Ты нарочно… – протянул Андрей обиженно, – нарочно, понимаю… Тебе противно, невыносимо видеть чистых людей! Нравственно чистых! Да, в грязи всеобщей есть такие люди, бескорыстные, талантливые, они светятся!
– Кого это мне противно видеть – Королеву Ужей? Она, по-твоему, нравственно чиста? Ой, дурила. Ну, знал я, что ты с большим приветом, но чтоб с таким… у тебя что, глаз нету? Да она, твоя Эгле, – ………………….. !
И Времин ударил Камского по лицу, опрокинув на стол бокал с красным вином и сметя на пол тарелку с приличным мясом, которое, будто оправдывая Жоржев эпитет, не выскользнуло из очерченных пределов.
Валентина Степановна делила все взрослое человечество на две категории: на тех, кому с детьми повезло, и на тех, кому не повезло. Своих она узнавала безошибочно. Ничто не могло наполнить блеском потухшие глаза, стереть невидимую корку с губ, отлепить от лица пелену несчастья. Замечала их сразу и старалась не смотреть, не конфузить. Больные дети. Пьяные дети. Умерли. Или в тюрьме… Как-то она узнала, что в России около миллиона заключенных, и охнула в душе – а матери, а жены, а сестры! У Тамары сын сидел по третьему разу, та в сердцах говаривала «лучше б умер», но нет, это было не лучше, типун тебе на язык, сердилась Валентина, и у Тамары в самом деле вскакивали язвочки на слизистой, но не в полости рта, а, так скажем, в месте несколько противоположном. Отчего подруга ругала Валентину «ведьмой недоделанной». Действительно, проклятья Грибовой сбывались как-то причудливо. Презренный Колька Романов, которому тысячу раз было говорено шею свернуть, обварил промежность – кипящий чайник развалился в дрожащих ручонках. Председатель-жадоба, коему уверенно сулила Грибова тюрьму, попал в нее не за то, за что надо было бы, а спьяну пристрелив товарища на охоте. Три года по неосторожности, а главное – без конфискации. Вот что обидно… Однажды, когда Валентина с Тамарой красили в Луге дом заведующего ремонтной мастерской, небогатый приятный домик типа «все-своими-руками», не вызывавший никакого классового раздражения, к нему приехали дочь, зять и двое внуков, все здоровые, все весельчаки в жену заведующего, хохотушку Надю, никто не болел, не сидел, не распутничал, нормальная семья, и красить-то позвали только потому, что у заведующего рука побаливала. А так бы сами обошлись. И Тамара с Валентиной перестали между собой разговаривать, старались побыстрей закончить, и чай-водку за компанию пить не сели, так невыносим был очевидный праздничный блеск на этих лицах. Повезло! Повезло с детьми! Другого счастья Валентина не понимала. Разве может что-то еще окрылить женщину?
Карантина выбрала неудачный день для важного разговора с матерью. В этот вечер Валентина Степановна натолкнулась на сюжет в программе «ЧП». Все, что в телевизоре было не придумано обдолбанными сценаристами, а взято из жизни, желания жить не вызывало. Этот сюжет тоже. Пьяная молодая мать, брошенная сожителем, прямо в кадре отказывалась от грудного ребенка, вопя, что «нечем кормить». Рядом с ней на диване (фоном был один и тот же ковер, всегда у всех бедняков один и тот же!) сидела пьяная бабка и возражала, все-таки пытаясь ребенка удержать. На дегенеративном, тупом лице матери не читалось ничего, а бабка была когда-то похожа на человека, но от водки тоже рылом окосела. Ребенок же был обычный щекастый кукленок, но с грустными какими-то глазками. Женщина-милиционер завернула его в одеяльце, унесла из квартиры, и вот когда несли отказника по лестнице, он крупно попался в кадр с этими своими глазками… «Ах ты мать твою мать! – заорала Валентина в злобе на саму себя. – Все горе ты, что ли, хочешь на себе дура перетащить, твою мать – какую мать, когда ты сама и есть та самая мать, больно, сволочи, что вы делаете, больно, твари пропитые, беспросветные вы твари, бесстыжие…» «…ммм…» – застонала Валентина Степановна и поняла, что обычным полстаканчиком на ночь сегодня не обойтись. Подкосил ее этот кукленок отказной.
А тут и Катька выползла. Ей бы посмотреть на тварей, на нее похожих, меж-прочим – нет, она все ток-шоу, сериалы про любовь. Семечек, орехов насыплет в салатницу и глазеет оцепеневши.
– Мам, поговорить надо. Ты как, в духе или что?
– Или что, – отвечала Валентина Степановна, шинкуя капусту. Она квасила одну бочку – больше за год не употребляли, оставалось, мал расход. Мала семья – бабка да внучка малахольная без аппетита.
– Мам, я про Нику. Тут такое дело… все хочу тебе сказать, а ты смотришь зверем. Когда мы с Никой в город ездили, на концерт…
– И так Верка с дуринкой, а по концертам ее таскать, совсем рехнется. Главное, есть в кого. Дуринков, Паша – папаша твой, сплошной понос в голове, да и ты не лучше, – машинально отозвалась Валентина.
– Там у певицы, которая главная, ну, которая нравится нашей Нике, дружок при ней. Андрей Времин зовут. Мам, он племянник Валерки.
– Ну и что? Ты про это не мечтай. Ты считай, что мужика похоронила. Он от тебя чуть не отстреливался, забыла, может? Отхватила как акула у него кусок из бока, и все, и успокойся. Если бы ты его женила, другой разговор. А так по любому счету он не должен ничего.
– А по телевизору показать?
– Что показать?
– Дочку. Так и так. Они песенки про вечную любовь поют, а детей своих бросают. Про семью сказки рассказывают, как они любят-перелюбят там друг дружку до усрачки, а сами такое же говно. Как все. Сейчас такие истории мигом всюду… Хоть на обложку в газету. Люди очень интересуются, кто это выпендривается, что он песни поет и весь такой романтичный, а что у него на подкладке – вот что! Взять и Валерке такую вот свинку и подложить…
– Ой, – положила сечку Валентина Степановна. – Ой, мама… Это ж она меня добить приехала. Била-била не разбила, теперь хвостиком махнуть – и добила. Это ты дочь на позор, меня на позор…
И Валентина Степановна опять взяла в руки сечку, внимательно посмотрев на Карантину.
– Видала? Убью. Позорить не дам.
– Да мама! Да что ты! Я не по-настоящему, а припугнуть. Не буду я ничего в телевизоре рассказывать. Я с него стрясти хочу на дочку. Дай средства, а то всем расскажу. Шантаж, понимаешь? А что делать, мама, что делать? Нике учиться в город ехать надо, квартиру снимать надо, одеться надо, за учебу тоже придется платить, не поступить ей на бюджетное. Она на дизайнера хочет… Она маленькая совсем, ничего не умеет, девочка. Мам, тебе шестьдесят восемь будет…
– Было уже.
– Ты ведь не стальная. Здоровье уже не то. На что жить, мама? На что мы будем жить?
– На то жить, что работать иди, б..! Иди как люди работать и дочь содержать! А я наконец лягу-прилягу и поболею, как человеку положено в шестьдесят девять почти лет!
– Я дом купила и три года тебя содержала. Ты что хочешь помнишь, что хочешь не помнишь.
– Да уж я не знаю, как бы мне так удачно башкой шандарахнуться, чтоб забыть, на какие деньги ты этот дом купила. В позоре твоем живу!
– Что за слово дурацкое выдумала! Почему позор?
– Хорошее русское слово. Правильное!
……………………………………………………………………
Нина Родинка вспоминает:
– Я принадлежу к поколению людей, чья жизнь разорвана на две части примерно в середине, если нацеливаться на семидесятилетний срок заключения на земле. В таком положении находились за историю человечества многие поколения. Как воскликнула Ахматова, «мне подменили жизнь!» Самое бессмысленное занятие для лиц с «подмененной жизнью» – это сравнивать две половинки, пытаясь понять, к добру или к худу была перемена.
Однозначно, к худу! В любом случае к худу, даже если перемены общества были доброкачественны. Люди с разорванной посередине жизнью всегда «с двойным дном». Вообще-то это, как правило, предатели.
Когда мама спросила меня в семь лет, какое мое самое большое желание, я ответила – мир во всем мире и чтоб воскрес дедушка Ленин. Положить мне теперь с прибором, которого у меня нет, на мир во всем мире и видала я дедушку Ленина в гробу и желаю нынче, чтоб гроб этот поглубже закопали. Дура ты оболваненная, девочка с русой косой и чистыми глазенками, плюю на тебя и отрекаюсь от тебя совсем.
И преданная девочка смотрит глазами, полными слез, на саму себя, обожравшуюся трупом времени.
Поэтому настойчиво советую все-таки держаться Г. Бога.
В Г. Боге невозможно разочароваться – потому что о нем ничего нельзя узнать, слава богу.
……………………………………………………………………
После триумфа на концерте «Ужей», когда нашлась такая весомая ниточка, ведущая к Валерию Времину, Карантина как-то замерла. Она отлеживалась в комнатке на втором этаже, которая для нее в свое время и предназначалась, но предназначения не выполнила. Постепенно туда перекочевал фатально копящийся в любом жилище хлам, но Карантине было и так хорошо. Закопаться в старые вещи. Никуда не спешить. Забыть… Она отрыла свой халатик, стеганый, голубой сто лет назад. В комнатке стоял даже старый черно-белый телевизор и работал – блаженство!
Родина обступила блудную дочь снаружи и уже сочилась жирными ручейками внутрь. Карантина чувствовала, как ее разносило от маминых супов и поглощаемых у экрана семечек. Как размякала воля. Как тянуло остаться здесь навсегда и ничего не хотеть.
А что? Устроиться куда продавщицей. Или в кафе… Может, замуж выйти – за разведенного шофера, которому еще лет восемь алименты платить… «Жигули» в кредит… шашлыки по воскресеньям…
– Нет! – кричал внутренний голос. – Non! Rien de rien! Нет, это смерть, это летаргия, это морок! Туда, туда, на сцену, на арену, где кипят котлы, где слепят прожектора, там должна быть Ника и ты – возле нее. У Ники будет настоящая свадьба, настоящий муж, настоящие брюлики. Не то что у тебя. Ты-то знаешь цену своим камешкам, вруша трехгрошовая. Ни разу в жизни реальную цену не сказала того, что на тебе надето-нацеплено…
Но мама! Вот стена-то тюремная. И слова такие колкие, древние подберет, чтоб до сердца доткнулись. «Позор»! Уж прямо свое собственное тело и продать нельзя. Дубина старорежимная.
– Какой такой позор? Я полюбила мужчину, я дочку родила, я не виновата, что он не женился!
– Еще не хватало на тебе жениться. По вагон-ресторанам шлялась и мужиков в туалете обслуживала, тебя Сашка Голубев снял и всем Ящерам рассказал. Вот мы ведь по-тихому не можем…
– Да не узнала я его. Он сопля был, когда в армию уходил.
– А он тебя узнал. Прямо ты у нас незабвенная. А я сижу дура дурой, думаю, дочка на фармацевта учится.
– Я училась…
– Училась она одним местом.
– А что ты к моей п… привязалась? У тебя своя была, вот своей и командуй.
– Я за мужем жила и дырками не торговала. Кто дырками торгует, тот называется проституткой и никакого другого имени для него нет. Если ты считаешь, что кругом права, так, может, ты своей дочери хочешь такой судьбы? Хочешь, чтоб Верка такая же стала? Хочешь, зараза, дочку теперь продавать, да? – восклицала Валентина Степановна, размахивая сечкой.
Тут поспоришь, пожалуй, подискутируешь. Еле успокоила Карантина свою воинственную мать.
– Мамуся, ты про что говоришь, все в прошлом. Уже много лет. Ну, дура была. Я, честное слово, в Париже… ну, полы мою и клозеты скребу. Честно. Работа есть, они пижоны, им приятней белую женщину нанять… Я копила, ничего себе почти, квартиру снимаю – она как нора у кролика, мама, я… семь тысяч евро скопила. Что ты хочешь, мы все купим. Поезжай на юг отдыхать. В Тунис, хочешь?
Валентина Степановна продолжила шинковать, выразительно сопя. Тунис! Это Тамарке рассказать поржать. Море. Неужели оно бывает – море.
– В Тунис не поеду, в Севастополь бы можно, – сказала она твердо. – Там у Тамарки наколка есть на базе одной. Я ж тридцать два года без моря. С Пашей тогда на премию съездили в Сочи, с тобой с маленькой, и все, накрылось мое море медным тазом. Муженек мой, как развалился Союз, в год от самогонки сгорел, оставил меня куковать. Живи как знаешь, Валечка, а я пошел в рай для алкашей, где реки водочные, берега селедочные…
– Вот! Вот! Севастополь, отлично ты придумала. Русский город. Сейчас бархатный сезон. Фрукты… А мы с Никой в Москву съездим на пару дней. Что такого, мам, если Времин на дочь посмотрит? Сама знаешь, чего не бывает. Да она голубка такая, в любое сердце влезет.
– А ты сразу к горлу нож: кошелек или жизнь, да?
– Что ты, мам, все сделаем на мягких лапах. Все на мягких лапах…