8. «Никогда, никогда»

Глава двадцать вторая, в которой Андрей продолжает читать письмо Елены Кузнецовой

«Мне теперь часто не спится, по утрам я сижу у окна, мне видно широкий Светлановский проспект, и я наблюдаю его постепенное оживление. Люди встают и начинают воспроизводить свою жизнь, поток бежит по руслу, наливаются строгостью все дремавшие ночью схемы и законы. Где-то далеко едет на работу правительство, куры несут яйца, генералы мчатся в штаб, в поле мычат коровы, роты встают на поверку, зэки выносят парашу, школьники бредут на уроки… а чуть позже открываются музеи, библиотеки, издательства, начинаются первые утренние сеансы в кино, актеры собираются на репетицию, и вот уже вся наша сложная, многосоставная, пестрая, трудная жизнь собрана по кусочкам, восстановлена в прежнем объеме, шипя, раздражаясь и веселясь, она кипит, как масло на сковородке, и поджаривает нас на вечном огне. Эта сковородка обойдется и без меня, и без вас, и без кого угодно. Мы все знаем и чувствуем ее безжалостность, ее неотменимость, ее безразличие ко всему отдельному, личному. Ко всему, за что мы цепляемся и чем так отчаянно и так напрасно дорожим.

Но есть что-то другое! Иное, незримое сложение невидимых излучений, которое тоже многосоставно, трудно, пестро! Это излучение наших поступков и мыслей. И что толку называть его красивыми словами (вроде “ноосферы”), когда мы не имеем никаких способов уловить, измерить его? Мы что-то чувствуем. Это определенно. Отчего-то человек вдруг чувствует – в этом городе ему больше находиться невмочь. Он ссылается на “загазованность”, на грязный воздух и мчится подальше, в лес, к воде, к малолюдству. Но этот грязный воздух – прежде всего суммарное излучение людей.

И что толку гордиться тем, что сколько-то там людей всегда исключительно сыты, дорого и модно одеты, живут в хороших квартирах, если они испускают грязные лучи – лучи корысти, самодовольства, злобы, лжи, тоски нравственного распада. Это как в Библии говорится – “гробы повапленные”!

То есть раскрашенные-изукрашенные гробы. И сколько ж их повсюду, этих повапленных гробов. Они вещают с экрана, поют “песни”, заседают, пишут указы, что-то прикупают и перекупают. А от них вонь, от гробов повапленных.

Я и сама хороша. Провоняла своей тоской всю квартиру, то и дело приходится проветривать. Но хотя бы лжи во мне нет. Вот я к чему веду – если вы живете там, где происходит много преступлений, где люди лживы и развратны, то вы рискуете надышаться вредными испарениями и потерять вообще всякую чувствительность. Скажите, Юра, вы ничего такого не чувствуете? Сохранилось ли у вас нравственное обоняние и зрение? Ваша среда вся ведь набита гробами повапленными. Вы помните, как мы с вами познакомились и каким вы были?

Вы пришли в нашу школу в 198… году. Вам было тринадцать лет.

Человек редко бывает так умен, как в одиннадцать-тринадцать лет. Ум еще не раздавлен полом, знания вливаются легко, в голове составляется общая картина мира – нередко такая острая, такая оригинальная! Какой вы были хороший, Юра. Помните, как вы полюбили Тынянова и цитировали его страницами наизусть? А как я вас переспорила и доказала, что Маяковский – большой поэт, и вы согласились и сами поставили у нас в кружке “Владимира Маяковского”? “Гладьте сухих и черных кошек!” – прямо пророческие оказались слова. У меня сейчас живет кошка Крися, черная и худая. Нет, вы не думайте, еды и на кошку и на себя у меня хватает, просто у нее такой уж обмен веществ. Умная тварь, вот я хочу все-таки научить ее вызывать мне “скорую”, если свалюсь внезапно. Простите, что пишу вздор, это от непривычки. Я порядком отучилась общаться.

Нет, я умею пользоваться компьютером, вы не подумайте, что я из архаистов, презирающих все новации, я могла бы завести переписку с незнакомцами, но я их боюсь. Правда – боюсь. Когда я из интереса начинаю читать какие-то обсуждения новостей в Интернете, у меня такое впечатление, что в темном переулке вдруг наталкиваешься на гоп-компанию. Лиц не видно, только маски, только страшные, визгливые, злые голоса. Любое обсуждение самой невинной темы – например, какой-то известный человек умер или заболел – выливается в разборки в темном переулке. Тут же зашипят про “жидов и педерастов”. Тут же начнется грязная перебранка между масками. Я, конечно, знаю, что можно, так сказать, взять личный фонарик и как-то существовать, минуя гоп-компании, но я в принципе НЕ ХОЧУ В ТЕМНЫЙ ПЕРЕУЛОК. В русское темное сознание не хочу.

Ведь кто я такая по сущности своей? Я объект культуры. Я – та самая, для которой были написаны книги, для которой снимались фильмы. Все театры на свете жили когда-то для меня, для учительницы Кузнецовой. Это для меня устраивались творческие вечера поэтов и выпускались толстые журналы. О, когда-то я была желанной! За мою душу боролись, моей любви искали! И я отвечала взаимностью. Я охотно творила себе кумиров и замирала от блаженства, созерцая их небесное сияние. И что? Где теперь они и где теперь я?

Кто такой Эйдельман, вы помните? Вряд ли, и я не помню, ни одной строчки, ни одной мысли, а читала, запоем читала. Десятки книг, без преувеличения. Эйдельман, историк такой, Натан Эйдельман. Умер, и сгинуло все, никому не нужно, потому что шлак, пустота. Зачем я его читала, спрашивается? На Н.Н. бегала, протыривалась в переполненные залы, орала вместе со всеми, а теперь слушаю, что “у сатирика украли новый “Мерседес”. Новую “Мерседес”, вообще-то, ведь это женское имя. Уж что-нибудь одно – или ты сатирик, или у тебя новая “Мерседес”. Невозможно вместе!

А знаете, откуда у сатирика деньги на “новую Мерседес”? Это ведь он МЕНЯ ПРОДАЛ. Выгодно, дорого продал. С меня самой-то нынче что ж взять? Я неплатежеспособна, как говорится. Но продать меня пока можно. Я до сих пор котируюсь на чертовой ярмарке. В меня еще можно плюнуть, обозвать идиоткой – и получить в кассе!

Скажи мне уверенным голосом, что меня нет, подтверди – нет больше интеллигенции, и не надо ее, гнилой, сволочной, продажной, – и бери свой паек. И не надо никаких подсчетов, вроде того, что гниют и продаются пять процентов, те, кто на виду и слуху, а сотни тысяч просто тянут свою лямку бурлацкую, интеллигентскую, по-прежнему учат вас, делают вам операции, бацают на пианино, изобретают! Правда, делают они это все хуже и хуже. Но это уж дегенерация, извините, всеобщая.

Лица моих прежних кумиров, опухшие, с разъехавшимися чертами, тусклоглазые, вижу иногда в ужасе. Вот они идут, взявшись за руки, друзья, к смертному порогу – маленькая шеренга алкоголиков и развратников, бережно поддерживая своих немногочисленных дам. Те сами идти уже не в состоянии. Ну так что же – буду ли я их проклинать напоследок?

Да вот еще, с какой стати, по какому праву. Пусть идут себе. Да, я их создала. Но и они меня создали. По любви было! Нет, никаких проклятий, я хочу, чтоб мою душу отпустило недоброе чувство – предали, продали… Они же себя прежде всего предали, разве это сладко?

А может, и не предавали?

Как удивительно хорошо придумано, что мы все умрем, до чего же это справедливо и как это прекрасно. Никаких привилегий, никакой коррупции. Ничего не выпросишь… Вы меня понимаете, Юра? Вашей душе внятно то, что я сейчас говорю вам?

Вы артист, настоящий артист. Я видела вас недавно по телевизору – вы рассказывали о том, что несколько лет коллекционируете носки с изображением животных. Вы уверены, Юра, что это надо рассказывать? Понимаю, с волками жить… но точно ли, верно ли именно ЭТО надо рассказывать? А кто-нибудь из берущих у вас интервью в курсе, как вы знаете поэзию? Сами, еще в школе, выучили французский, чтобы петь Брассанса? Вы теперь его слушаете? Вы помните о том, что на свете был Жорж Брассанс, которого вы умненько, старательно переводили в десятом классе?

Силен убийствами Париж,

Да и у нас не тишь,

Есть и в деревне, что ни год,

Убийства – первый сорт!

Видите, я помню. А вы? Что ж вы все так прилежно горбитесь, крючитесь, на четвереньки перед ними встаете, чтоб попасть в их пигмейское поле зрения, в их, извините за выражение, вонючий формат. Почему вы так мало работаете? Почему не выходите на сцену каждый день? Что вы читаете? В Москве еще остались образованные люди, вы общаетесь с ними? Или все силы уходят на создание этой вашей потрясающей, я уверена, коллекции?

Наше время не так плохо, нет. Я не отрицаю его. Просто мне кажется, что еще никогда второстепенное и третьесортное не выдавало себя так успешно за главное и первоклассное.

Чтобы жить и варить пищу, надо отапливать дом, зажигать конфорку, добывать газ и нефть, но никак нельзя превращать жизнь в добычу газа и нефти для варенья пищи. Чтобы продолжать быть известным, вам следует постоянно транслировать себя в Галактику вздора, транслировать именно то, что принято в этой Галактике, а вы успеете заметить момент, когда транслировать будет нечего и вы станете выдумывать вздор для своего потребителя, только чтоб остаться в известных?

Съели уже ваши носки с животными. Теперь нужно другое топливо – ну-ка ну-ка. А с кем вы, собственно говоря, живете? Почему не женаты? Не хотите рассказать? Эй, осторожно, у нас таких церемонных не любят! Вы что, собираетесь тут неприкосновенность частной жизни разводить на ровном месте? Простым людям это не нравится. Простые люди любят, чтоб на их глазах испражнялись и совокуплялись. Никаких элит! Нашелся тоже мне “ваше благородие”!

Ваше лицо оказалось на обложке “Метеор-газеты”, я купила, пролистала, потом долго отмывала пальцы от черной копоти. Напрасно эту прессу называют желтой, пальцы от нее черные. “Где отдыхают наши звезды??” И – фото жалких, глупых, несчастных людей. “Звезды”! Девочки, которые в нижнем белье мяукают голосами голодных котят, растлевая и унижая свою красоту, – звезды. И вы там, в шикарных плавках. “Георгий Камский каждую зиму отдыхает в Доминикане”. От чего вы отдыхаете, Юра, можно ли вас спросить? И верно ли то, что я слышала о вашей дружбе с господами NN и XX? Вы берете их деньги? Это на эти деньги вы покупаете свои чудесные носки и отдыхаете в Доминикане?

Господи, мальчик мой, вспомните вы хотя бы себя самого в шестнадцать лет. Вспомните вашу Ленку синеглазую, как вы ей письма в стихах писали, вспомните, как вы играли Маяковского, как весь класс уговорили ходить в Русский музей и сами рассказывали у картин… Что ж вы так быстро и так просто сдались-то, Юра! Опять: читаю опрос на тему “ваш любимый ресторан”. Снова Георгий Камский! Зачем вы постоянно торчите в ресторанах, зачем вы столько едите?

Юра, не надо много есть, а главное – не надо столько об этом думать и рассуждать. Юра, перерождается ткань вашей души, вы понимаете это? Мертвеют те тонкие фибры, что отзываются на талант и содрогаются от всякой дряни. Так легче, правда. Так проще. Пусть у меня жесткий прямолинейный умишко, как сказала мне одна моя бывшая ученица – перерожденка, когда я стала упрекать ее в сдаче позиций. А много ли прока от вашей всеобщей гибкости? Вы хоть замечаете, как становитесь обезьянами?

Читала я и о том, как вы торгуетесь за гонорары. Скажите, а вам совсем не стыдно? За что вам платить-то, за хорошенькую мордашку, которую вы получили даром? Потому что труда и мастерства что-то давно не видно…

Что касается меня, то я бы и работала, да нечем. Уже скоро четыре года, как привыкаю к своей новой действительности инвалида. Теперь-то я поняла, что подземный переход равен форсированию Днепра, а третий этаж – это Монблан. Читаю с лупой. Но у меня есть двое учеников, маленькие совсем, в нашем доме живут – долбим грамоту. Я потихоньку читаю им стихи, я раздуваю искорку. Я их отравлю священным ядом, которым навек отравили меня! Я не буду “просто жить”! Выдумали тоже – просто жить. Дескать, маленькие мы люди. Да какого дьявола вы маленькие??!! Кто вам разрешил быть маленькими? Почему вы не хотите быть великими??!!

И вот я, видя, что сворачивается моя Вселенная, что не ждут меня больше театры, что не снимают для меня кино, не пишут книг, не заманивают на творческие вечера, – я сама стала помаленьку писать. Пишу и пишу себе. Я и раньше писала, но стеснялась, а теперь-то что.

Хорошо или скверно я пишу, сама не знаю, но кажется мне, что хорошо. Иллюзия? Может быть. Я очень жду вашего отклика. Я надеюсь, вы извините мою резкость, она от требовательной любви, от нескончаемой тревоги за вас. Я знаю, что вы талантливы, я видела ваши настоящие работы, и когда вы приезжали два года тому назад на гастроли с Достоевским, прокралась в зал, ничуть не обижаясь, что вы меня не пригласили. Вы ведь, по-моему, и никого не приглашали, так? И потом, я не скажу правды, кто вам скажет?

Не надо только говорить, что нет выбора, – он есть. Человек может посадить свою дочь на цепь в подвале и насиловать, а может не сажать на цепь и не насиловать. Вы не голодаете, не обременены семьей, не больны, не сошли с ума, не лишились воли. Вы сами принимаете свои решения. Да и все мы, беспризорники, выкинуты на свободу сколько лет уже – и больше не на кого валить свое дерьмо!

Но будем валить, скрежетать зубами, поминать Ельцина и дерьмократов, жидов и педерастов, Америку и Евросоюз. Я знаю, это от страха и от боли. Больно очень. Я сама от боли на своих же вчерашних кумиров озлилась. Вы знаете, какая ужасная мысль пронзила меня на днях. Я перечитала свои рукописи, вспомнила разные судьбы людские… Не уверена, что вы меня поймете, и все-таки попробую объяснить.

Люди, которые, к примеру, сейчас на высших ступенях власти, что это за люди? Худшие ли это из возможных? Конечно, нет. Лучшие? Тоже нет. А какие? А так себе, серединка на половинку, вознесены волей случая, потому что так сложилось.

А что, если в стране живут настоящие, мудрые, волевые правители, цари Соломоны? Только им никакого хода никуда нет и быть не может. Они там, в толще людской, может, где-то цехом заведуют или магазином сельским. Они могли бы в силу личных свойств быть настоящими властителями, но этого никогда не будет. И вот, я подумала – а если так обстоят дела со всеми, во всех сферах??

Вовсе не лучшие пишут книги, снимают фильмы, заседают в ответственных судах, руководят телеканалами и отраслями промышленности. Не лучшие играют на сценах, не лучшие поют. А те, у кого сложилось, кто вылез, кому повезло или кто повез себя сам.

А люди с настоящим талантом, настоящим умом не у дел. Они пишут в стол, поют на берегу реки, мечтают, как бы они могли обустроить государство. Разве я не помню, как затравили у нас в школе Черничкина, педагога от Бога? Как ушел из театра – на взлете – Дмитренко, потрясающий актер, лучший из всех, кого я видела, ушел, потеряв веру в то, что возможно заниматься настоящим искусством? А Рита Минина, с божественным голосом, так и не решившаяся даже показаться на профессиональную сцену? А я сама, похоронившая свой талант от испуга, от неверия в себя?

Если это действительно так и всюду царят и рулят НЕЛУЧШИЕ, как печален мир…

Простите меня, Юрочка дорогой, что я вас тут в письме обижала, как будто вы обязательство брали передо мной быть совершенным. Какая глупость! Простите меня. Но так грустно и так хочется увидеть, каким прекрасным может быть человек. Точно в этом и есть истинное оправдание всей нашей жизни. И вы могли, могли, могли!

Какое длинное и сумбурное письмо написала вам училка Кузнецова. Еще раз – простите меня, как и я прощаю вас, мой когда-то лучший ученик и друг, моя отрада, моя гордость.

Буду ждать ответа.

Ваша Елена Ивановна Кузнецова».

Глава двадцать третья, в которой Андрей пытается поссориться с Жоржем Камским, а Валентина Степановна уходит в запой

Он странным образом надеялся на то, что сочинения Елены Ивановны окажутся слабенькими, графоманскими – это как-то снимало вину, которую он отчего-то почувствовал, хотя за ним никакой вины не было. Но оправдались худшие подозрения – Елена Ивановна была талантлива. Неужели красавчик Жорж не мог потратить каких-нибудь три часа, прочесть, отозваться! Жорж довольно много читал, кстати. Разве трудно?

– Да, трудно, – подумал Андрей. – Ему все труднее потратить время на другого человека, а не на себя. Правда, он поехал тогда в Питер посмотреть Эгле, но она на виду, от нее идет запах успеха. А тут бывшая училка со своими претензиями – скука!

Действительно, Жорж пробовал было прочесть письмо Елены Ивановны, но его кольнуло на первой же странице и он отложил неприятность в сторону. Есть драматическая участь – вырваться из своей среды. Я взлетел, я выпрыгнул! Как зайчик из детского стихотворения. «Я не ваш, я ушел»… А они считают, что ты им принадлежишь с какого-то бока. Предъявляют претензии. Корят светлым прошлым… Лучше бы вдумались, как непросто было закрепиться в столице, перевезти маму, сделать себе имя, которое теперь позволительно писать самыми крупными буквами, как лакомую приманку. Рыбка ловилась на улыбку. Жорж располагал улыбкой, менявшей в людях состав крови. Стоит это чего-нибудь, как по-вашему?

– Послушай, милое дитя, – обратился Жорж к Андрею, решительным шагом пришедшему в офис и положившему обратно на стол все взятые папки. – Я не продюсер, не издатель, чем бы я мог ей помочь?

– Ты мог бы прочесть и отдать ее рукописи издателям и продюсерам, которых прекрасно знаешь. Позвонить ей. Поговорить, ободрить добрым словом. Я позвонил – она сейчас в больнице, там какой-то племянник… Может, вообще не племянник, аферист! Погибнет талантливый человек, которого ты знаешь, которому многим обязан, – тебе все равно?

Жорж был в мягком джемпере болотного цвета такой великолепной работы, что все нормальные люди ахали и спрашивали, откуда такое чудо. Все – кроме этого блаженного. Как ни обустраивай Россию, всегда найдутся вот эти бунтари, которым все равно, что есть и как одеваться.

– Обязан, обязан… Действительно, полжизни ушло, чтоб забыть весь тот вздор, что Елена Ивановна в нас вбивала! Ни для чего не нужный!

– Да ты «Маскарад» взялся ставить, потому что когда-то Елена Ивановна заставила тебя его прочесть! А теперь отрекаешься! Значит, она правду написала – меня еще можно продать, сказав, что меня нет.

Жоржу стало жарко. Он стянул джемпер, оставшись в белой рубашке от… но Андрей не мог оценить, от кого была рубашка, ему плевать на главные ценности века. Опасный малый. Какой-то Чацкий прямо.

– Я начал читать ее письмо. Ну, куснула меня раз, два, думаю – что-то слишком грузит меня Елена Иванна. Потом дочитаю. Отложил и забыл. Ну, закрутился! Что тут особенного? И знаешь, насчет «погибнет талант»… У нас две трети талантливых людей погибает, никак не меньше. Так что тут не до помощи ближнему – самому бы выплыть, ясно?

– Ясно. Пустой ты человек. Красивый фасад нарисовал, а за фасадом нет ничего, – ответил Андрей и направился к выходу, по дороге задев стеклянный столик с журналами. Свалился на пол венчавший груду новый журнал с Жоржем на обложке, которым Камский хотел похвастаться (удачное фото), а вместо приятного провождения минут вышла глупая разборка.

Жорж поднял журнал (нечего лицом на полу валяться) и крикнул вслед бунтарю:

– Андрей, Андрей, без глупостей! Вернись!

– Вернулся.

– Так. Считай, ты меня пристыдил. Я позвоню ей. Ты прав, я виноват. Я тебя вообще назначаю своей совестью. Приходи и воздействуй. Только не по ночам… Слушай, и посватай мне свою сестрицу! Такой цветочек! Прямо с полей. Задуши эту Катаржину – и я женюсь. Ты в состоянии задушить женщину, я надеюсь?

«И все-то он улыбается…» – подумал Андрей, беззащитный перед обволакивающими, дурманящими излучениями возлюбленной и приятеля.

– Ты скоко папочек разобрал? Четыре? Вот, восемь штучек в оплату прими. Я же сразу и понял, кому поручать ответственную работу! Не меряй только меня своими мерками. Ты серьезный человек, а я несерьезный нечеловек…

«Опять! И что это они от человеческой природы отрекаются? И он, и Эгле…»

– Да я пошутил, Андрюша. Конечно, я человек. Верь не верь, милое дитя, а вот почему-то, сам не знаю почему, не хочу я с тобой ссориться… Ведь я чудище! Без любого обойдусь! Бедная Елена Ивановна писала мальчику, которого давно нет на свете. Она верит, душенька, в непрерывность человеческого развития. Что тот мальчик жил-развивался и доразвился до нынешнего Жоржа. А мы-то правду знаем – развития-то нет никакого… Замена, подмена, вселение, превращение – что хочешь есть, кроме развития. Никуда человек не смотрит в таком изумлении, как на самого себя в прошлом!

– Да, это правда. И все-таки…

– И все-таки! И все-таки! Согласен. Не отрекаются, любя себя… И я не буду. Был умный. Переводил Брассанса. И сейчас умный, хоть Брассанса не перевожу… Любил Елену Ивановну – и сейчас люблю, и позвоню, и помогу. Потому что я хороший. Я плохой, но я хороший, пойми! Пойми!

«Вас разберешь, кто вы такие… – с тоской подумал Андрей, вечно возвращаемый к детским кошмарам первого открытия страшной изменчивости мира, – никакой структуры. Пластилиновые вороны… И я тоже. Надо было ему по глянцевой морде заехать, а теперь опять все расплылось в понос…»

И он ответил Жоржу: «Понимаю».

…………………………………………………………………….

– Генрих Гейне, – поделилась Нина Родинка, – Генрих Гейне, который не был экспертом, а пребывал в ином, более важном и благородном чине (вольный дух), заметил как-то: надо быть такой неблагодарной тварью, каков человек, чтобы, получив от земного бытия столько радостей и удовольствий, еще рассчитывать на добавку в виде загробной жизни.

Я-то здесь по работе, так что по завершении трудовых дней отправлюсь прямиком к начальству с докладами и отчетами. Но хотелось бы честно разъяснить людям… Хотелось бы честно, да нельзя. Строго запрещено.

Каждый раз, когда я хотела что-то сказать, на уста мои налагали печать, что было излишне, ибо люди верят всему – и ничему не верят.

Поверите ли вы, что весьма незначительное число ваших покойных родственников и друзей всерьез озабочены вами, оставшимися за чертой? Что они быстро, легко и охотно, пользуясь предоставленными правами, забывают тех, кому могли бы помочь? Что остро не хватает рабочих крыльев? Что на неоглядном земном хозяйстве мыкаются самые совестливые, самые ответственные из ушедших – но увы, также и самые малочисленные? Что при слове «Земля» скучнеют и скисают талантливейшие из высокорожденных духов, участников Великого совета, старательно отодвигая идею всеобщей мобилизации (для исправления Плана) – на неопределенный срок? Что люди надоели и с ними никто не хочет возиться?

Поверите? И правильно сделаете. Но, чур, я вам ничего не говорила…

…………………………………………………………………….

Валентина Степановна никогда не расставалась с внучкой на такой долгий срок. Заканчивалась вторая неделя разлуки. Проклятая Катька перестала брать трубку, и более никаких рычагов воздействия на нее у Грибовой не было. Куда пойдешь, в какую милицию, когда дочь уехала с матерью? Никаких прав, никаких.

Печаль терзала корявое сердце Валентины Степановны так неотвязно, что однажды она сжала в руках крошечное, мягонькое от бесчисленных стирок Веркино платьице, вдохнула запах и заплакала.

Она разваливалась, точно из механизма вынули стержень. Могучей болью загудела спина, заныли коленные чашечки, а к врачам Валентина Степановна не ходила никогда и, чего там в нутрях творится, знать не знала. Она была из той породы русских, что свято веруют: как застрахуешься – так сгоришь, пойдешь к врачу – еще хуже заболеешь. И для чего лечиться, для чего жить? Уже ни к чему было бегать по заработкам, с наслаждением прикидывая, что можно купить для Верки, незачем стало готовить и впихивать вкуснятину – не в кого. Убирать-подметать – и то без толку, и сору-то вроде не стало. Бутылку да тарелку утром помоешь, и вся уборка… Господи, да ведь они могут и не вернуться. Надо было паспорт Веркин спрятать! А тогда в поезд бы не посадили. У нас не забалуешь – свобода-демократия, а никакого билета без паспорта не укупишь.

Нагрянуть в Москву – и куда? «Лжица подлая» никакого адреса не сказала.

И Валентина Степановна, забив на свои королевские правила, попросту запила, как жила, – честно, размашисто и откровенно. Перед телевизором. Закусывая собственной картошкой с собственными солеными огурцами еще прошлого года.

Встревоженная Тамарка, которой донесли, что Валентина метет водку ящиками, зашла к подруге в полдень и застала ее на кухне в диком виде.

Седые патлы, которые Тамарка же и подстригала ей покороче раз в квартал, были всклокочены и топорщились безумным ежом. Грибова опухла, от нее остро несло чесноком. При этом в доме было чисто, тарелки вымыты, а на столе красовались злодейка с наклейкой и несколько ломтей черного хлеба. Рядом с ломтями стояла тарелка, полная скатанных из хлеба шариков. Валентина все время скатывала эти шарики, закладывая внутрь крохотку чеснока.

– Мировую закусь придумала, – сказала Валентина. – Берешь чуть чесночку, закатываешь в хлеб – так удобно. Угощайся, Тамарушка. Я запила.

– Валь, ты чего?

– Да говорю – запой у меня. Да все знают. Пятый день пошел.

– Господи! – сморщилась Тамара в ужасе. – Валюша!

–Чего Валюша? Мужики по неделям пьют, и ничего. Но у них еще такое удовольствие есть, чтоб жен бить, дочек насиловать. А у меня голая водка, бить некого. Но все равно счастье.

– Валь, какое счастье, ты что, – убито прошептала Тамарка и машинально съела чесночный катышек. – Работа стоит и вообще…

– А, ты съела? Ну как? Хлопни водчонки и закуси, тогда разберешь. Стоит, значит, работа! И хрен бы с ней. Слушай, а за каким чертом мы всю жизнь пахали, ты не в курсе? Смотри, во что мы с тобой превратились… В зеркало смотреть тошнит.

– Да вот еще, – ответила Тамарка. – Ничего меня не тошнит. Меня устраивает, что в зеркале вообще что-то отражается.

– Хе-хе! Хорошо сказано, подруга. А ты скажи тогда, за что нас Бог обидел, как черепаху, что у нас дети такое дерьмо.

– Эх, Валюша, чего уж теперь… больше рожать надо было. Родилось бы и дерьмо и не дерьмо. У меня, кроме меня, в семье еще пять детей было. Ну, считай – Сашка сел, туберкулез в зоне схватил, потом с ним и спился, Ольга спилась вместе с мужиком своим, Толя в армии сгиб на подлодке, а остальные так, ничего. Значит, трое пропали, а трое сдюжили. Пятьдесят на пятьдесят…

Валентина Степановна в задумчивости сжевала целую горсть закусочных катышков.

– А я после Катьки аборт сделала и уже не беременела ни фига. Ой, Тамара, что-то скучно мне… – простонала Грибова и налила себе полный стаканчик.

«Ой, скучно, Валентина Степановна, скучно!» – простонала ей в ответ русская равнина и, не имея возможности принять стаканчик, так же тоскливо и жадно, как мамаша Карантины, стала поливать себя дождем.

Лейся, лейся, древняя, спасительная морока! Смывай грязь и порождай грязь. Вбей ведьминскими тонкими пальцами в наши нищие головы прекрасную, бодрящую идею о том, что нельзя дважды войти в одну и ту же воду, чтоб мы забыли – повсюду одна и та же вода…

– А у нас такой заказ был хороший, – вздохнула Тамара. – На Первой Речной домик. На три с половиной штуки договорилась плюс наша краска… Раз уж Севастополь накрылся, так поработали бы, а то потом сырь пойдет, потом колотун и все, зубы на полку…

– Обрыдло! – коротко ответила Грибова, и равнина, упиваясь дождем, отозвалась: – Обрыдло, Валя, точно говоришь… Хоть всю меня кровью залей, концлагерями меня застрой, хоть любой Тамерлан объявись и великой палкой лупи стада народов – я работать не пойду-у-у-ууу…

Завыл ветер и началось то, о чем русские люди говорят, передернув плечами, с удивлением и тайным ужасом-восторгом: ну, погодка! И знают, что когда их земля в таком настроении, лучше всего тихо сидеть дома да водку пить. Однако…

– Алло! – раздался у крыльца напористый женский голос. – Валентина Степановна Грибова тут живет?

Кого черт может принести в такую погоду!

А кого может, того и носит. У дома Валентины Степановны, браня дождину с ветрищем, топтались четыре чужих человека – съемочная бригада ток-шоу «Правду говорю».

Глава двадцать четвертая, в которой Валентина Степановна говорит правду

С провинцией связываться – одно мучение. Что такое время, знали только в Москве. Заказанный за три дня джип и не подумал их встретить в Петербурге, пришлось администратору Инге час вопить по трубе, ну, это она умела. Коля Соколинский, оператор, что время даром терять, откупорил фляжку, да и у Миши-звукоинженера с собой было. Кристина-журналистка, отвечавшая за сюжет, была юна и тревожилась из-за ранней алкоголизации группы, забавляя «стариков».

Это не называется пить. Ты, малявка, еще не видела, как «железо» пьет, когда всамделе пьет. Тощая, стильная Кристина, с мальчишеской стрижкой и той самой вилкой в заднице, что торчит у тележурналистов-неудачников, раздражала всю группу. Клиника! Чего поперлись? Местным нельзя было сюжет заказать? Нет, ей нужен был личный контакт. Вышибут ее скоро, дуру нервозную. Нефартовая!

Кристина и сама знала, что она нефартовая, поэтому постоянно улыбалась и одновременно орала, отчего получался нехилый оскал. До выяснения обстоятельств «железо» могло и в машине подождать, но она выгнала всех на дождь. Она боялась идти к своей героине. Катаржина яркими красками расписала ей портрет матери.

Ни в коем разе не звонить по телефону! Она и говорить не станет, а завалитесь после звонка – вилами встретит. Мать надо брать внезапно, прямо в доме. Напирая на то, что это для внучки, что это Ника просила рассказать о своей судьбе. Объяснить, что она, Валентина Степановна, совершила подвиг и обязана рассказать об этом женщинам России.

Пока теледамы в два горла трещали заготовленные тексты, видавшие виды Коля с Мишей прикидывали, как снять открывшуюся взору знакомую жанровую сцену «баба в водке». Первой очнулась Тамарка и заметалась, приводя Валентину в чувство, плеща ей в лицо холодной водой, стягивая сопревшую кофту, укладывая прямо руками всклокоченные власы. Грибова не сопротивлялась, лишь слабо кряхтела и поводила глазами.

Заявись группа хотя бы на второй день ее запоя, Валентина Степановна повела бы себя разумно, то есть послала чертей к Родине-матери, чей падший дух они успешно растлевали. Но она ослабла, помутилась в уме и видела реальность в неверном, фантастическом свете тех лампочек, что в причудливом ритме вспыхивают в отравленном сознании запившего человека.

Она хотела видеть внучку, поговорить с тварью-дочерью. А возникшие в ее доме призраки как раз и уговаривали все рассказать, обратиться к дочери, облегчить душу, объявить правду.

Правду говорить? Ха. Да Валентина всю жизнь только и делала, что правду говорила. Надо заметить, что среди русских людей, живущих исключительно своим трудом, это бывает. Правда и то, что говорящие правду и отвращающие лицо свое ото лжи часто вынуждены утаивать, скрывать роковое свойство натуры.

У Тамары, конечно, были сомнения, стоит ли Валентине выступать в таком виде. Но соблазн впился в нее тысячами блестящих иголочек: телевидение! Покажут по телевизору мою Валю, а может, и меня. А что такого? Что нам скрывать? Валя, ты расскажи, расскажи, как мы живем, как пашем, как наши рублики честные-соленые зарабатываем, как детей растим себе на горе, расскажи!

Грибову переодели в нарядную блузу, с розами и люрексом (отыскала проворная подруга!), бутылки со стола убрали, но скрыть то, что Валентина тяжело пьяна, было никак нельзя. Водка плескалась в ее дико блестящих, тоскливых глазах, исказила голос, ставший характерно для пьющих женщин расплавлено-тягучим и визгливым, как бы барахтающимся в шторме собственных интонаций. Но ругательный дар никогда не оставлял Валентину Грибову. Не оставил и теперь.

– Валентина Степановна, я знаю, что вы долгое время воспитывали свою внучку, теперь Вероника живет с матерью, что вы хотели бы ей сказать? Вот туда смотрите, пожалуйста. Валентина Степановна, вот туда, считайте, что дочь там.

– С матерью, – повторила Грибова. – Катька-блядь утащила мою Веру… Катька! Задушу своими руками. Все Ящеры знали, что ты проститутка. От срама я уехала на деньги твои позорные!

– На какие деньги, Валентина Степановна?

– На те деньги, что она с того мужика взяла. С этого… Времина. Он женатый был, не мог на ней жениться. Да и что на вас, на блядях, жениться? – прибавила Грибова, свирепо глядя на журналистку Кристину. – Вы бы на себя посмотрели, на кого вы похожи. Грудь заголит, ноги заголит, живот наружу, краски полкило на лицо намажет – и давай женись на ней.

– Это вы критикуете современных русских женщин?

– Русские женщины! Были русские женщины, а стали французские проститутки! – отрезала Валентина. – Слышали, вы? Вон туда говорить? Там проститутки сидят, мильенами, да? Проститутки! За деньги на все готовы! Прости-господи с глазами обоссанными. Наши Наташи! На весь мир всю страну осрамили! Отдай внучку, Катька, она чистая девочка, тебя к ней подпускать нельзя. Я тебя родительских прав лишу!

– А скажите, пожалуйста, вот про деньги, которые ваша дочь получила от Времина, много было денег, эти деньги на что пошли?

Валентина Степановна заплакала («В кадре плачет! – пронеслось в голове Кристины. – Атас, супер!»).

– Дом я купила, – призналась Грибова, всхлипывая. – Вот этот дом купила на те деньги от Катькиного срама… А как было жить, в Ящерах оставаться? Там стыдно было – все знали… Это ж вам не сейчас, когда все блядьми стали! Это в ту жизнь еще, когда мы скрывали, что мы бляди. Стеснялись!

(«Ну, пиип сделаем на “блядей”, а по артикуляции все равно будет видно, что она несет», – подумала Кристина, уловив еще краем глаза и уха, что мужскому «железу» телегруппы явно нравятся мамашины тексты.)

– А Вера не вернется, я дом сожгу, – сказала вдруг Валентина, перестав плакать. – Ейбо, сожгу нафиг. Гори все! Христа ради по людям пойду просить. В канавах буду спать. Отмоюсь от позора… Я ж эту партию коммунистицкую в гробу видела, но и этот бардак куда ж это годится? Заживо душами гнием! Ох, проклятые мы, проклятые, порча в нас…

…………………………………………………………………….

– А мир идет, как задумано о нем, – усмехнулась Нина Родинка, – и нравы все падают и падают с неизвестной высоты. Я была бы вполне довольна своей жизнью, если бы не одна неприятность: у меня от перегрузок сломался чувственный аппарат.

Я чувствую чувства, но слабенько, какими-то такими небольшими царапками. Вот как я раньше гневалась? Могучими, обжигающими волнами темно-красного цвета. Они рождались в душе и захлестывали тело, там шли неведомые химические процессы и толкали меня на бурные реакции и даже поступки.

Я краснела, меня пробивал пот, я начинала кричать и действовать.

А страх и ужас? Они были острыми, ледяными, они быстро росли, сжимали душу, чуть отпускали – и опять сжимали. А любовь? Это было чистое расплавленное золото, свободным фонтаном бьющее из недр существования. Оно так сияло, искрилось и сверкало, что видимый мир совершенно преображался и время останавливалось.

Теперь же рождаются какие-то мелькающие зигзаги, никак не переходящие в биохимию. Какая-то слабо фиолетовая симпатия. Бурое раздражение. Едва оранжевая маленькая радость. Зеленоватое удовольствие, длящееся жалкие минуты. Серенькая тоска на денек-другой.

Я не ропщу, поскольку по Плану я должна выполнить свое задание, и более ничего никого не колышет. Что я при этом чувствовала – это моя личная история, никаким боком не фигурирующая в Плане. Но так, чисто по-человечески, знаете, обидно. Жалко мне испортившийся мир моих чувств.

Раньше я, бывало, плакала в кино. Слезами! Это столько было реактивности в запасе, что оставалось даже на искусство. А сейчас на близких родственников – и то не хватает.

И хорошо еще, если это мой собственный аппарат барахлит. А не покидает ли нас – думаю я с тревогой – родительница всех чувств, Мировая Душа, которая, как известно, никому не подчиняется, даже Вседержителю?

Мировую Душу вычислили немцы, раскочегарив ум философией и растравив нутро музыкой. Они буквально «сели ей на хвост», надоив гениальности на тысячи личных чувствилищ. Русским же когда-то не требовалось усилий – Мировая Душа в их пределах росой падала на травы и клубилась туманами в лесах.

Пошел себе за грибами, надышался – и гуляет душа маленькая за душой Мировой!

Осталась? Ушла? Вернется?

Не знаю. С ней никогда ничего не понятно…

…………………………………………………………………….

– Спасибо, Валентина Степановна! – воскликнула счастливая Кристина (роскошно, ну роскошно!), собираясь заканчивать съемку, но Грибова, на что-то сильно опершись в бушующем разуме, вдруг грозно выбросила вперед могучую руку с торчащим указательным пальцем.

– Я людям! Я сказать хочу. Сами пришли – вот слушайте.

– Мы слушаем, слушаем.

Грибова, отстранив испуганную Тамарку (не надо, Валя! хватит, Валюша!), накренила голову и прорычала:

– Все неправда, люди! Все неправда. Пиво они там расхваливают – моча кислая, крыс травить. Порошок «Лоск» вам актрисуля впаривает – дрянь и никаких пятен… ничего он не стирает! И все прокладки протекают! Все! У наших баб все прокладки ихние протекают. Не на нашу мать эти прокладки. Дошли, да? Из-за границы везем куски ваты настриженные своим бабам в трусы положить! Ничего своими руками сделать не можем! Стол сколотить не можем – вези с Италии! Ботинок сшить не в состоянии – тащи из Хранции! Теперь возьмем эту лапшу. Супы которые и прочее. Вы охренели все это жрать, что ли? Порошки водой разводить и в живот заливать?

– Валентина Степановна, это уже не для нашей программы, – попыталась перебить ораторку Кристина.

– А ты вообще молчи… бифидобактерия, – пригвоздила ее Валентина Степановна, и звукоинженер Миша, сморщившись, убежал отхохотаться на крыльцо. – Все проврали насквозь, вы, керамиды пальцем деланные. Весь мир проврали! Волосы красить вредно – они от этого вылезали и будут вылезать, какую бы вы там губастую волосатую прости-господи ни поставили на экран врать дурам, что она эту дешевку-краску пользует… А где этот ваш банк «Империал», а? Сколько лет морочили голову, Тамерлана приплели, Наполеона приплели, а банка след простыл с нашими денежками. Вы не думайте, граждане, кто вас грабит каждый день, а вы лучше мажьте этой ту… тушенкой ресницы, чтоб они до лба доткнулись. На вас тогда эти пидеры женятся, которых от запаха пота корчами крутит… Воздух от вашего вранья тухлый сделался… Вас всех под суд…

И тут Валентина Степановна остановила речь, пораженная новой мыслью.

– Так нашу страну, чохом, со всеми потрохами надо под суд! – сказала она после паузы, медленно и убежденно. – Земля-то была – от моря до моря, всю, как скоты, загадили. Разве детей и баб оставить… да и баб одну из сотни выбирать… А кто тогда судить будет? Некому. Я тоже… как люди. И меня под суд! У меня дочка прости-господи…

И обессилевшая от своего громового логоса Валентина размякла, завалилась на стол, строго наказав, однако: «Все, глиста, вырубай машинку!»

Тамарка попробовала было потом сдвинуть подругу с места, снять нарядную кофту – вотще! Грибова, сказав народу правду, упала в блаженную тьму, которой мы боимся, когда трезвые, и алчем, когда мы пьяные. Ведь в нас что в трезвых, что в пьяных разума на грош…

Долго еще, трясясь по Киевскому шоссе в немолодом «рафике», потешались, выпивая за здоровье мамаши Грибовой, Коля и Миша, твердо решив сделать себе копию бессмертного интервью… Но подъезжая к «людоедскому городу» (так называл Петербург Миша), Коля запечалился. Он вспомнил, как на прошлой неделе в городке на Волге Кристина подкараулила психованную учительницу, которую обвиняли в сексуальных связях с учениками, и как та, малорослая, в седых кудерьках, с перекошенным безумным лицом, ругалась на съемочную группу. Этого нельзя было показывать, но это показали, и бабульку сегодняшнюю показывать было нельзя, но и ее покажут. Когда товарищ шепнул ему: «Ты давай не расслабляйся, сейчас наша бифидобактерия командовать начнет», Коля не в тему ответил: «Что воздух протух, мамаша правильно сказала, только мы с тобой, Мишуня, на это тухлое дело работаем и с него живем».

«Да ладно, – ответил Миша. – мы-то что? Надо лажу снять, мы лажу снимем. А скажут Иисуса Христа записать, Христа запишем. Главное, как нам с тобой, Коля, повезло в этой жизни, что мы не бабы!»

«Ты, Миша, мыслишь бессистемно, но – глубоко», – согласился Коля.

Загрузка...