Перевернутый мир

<…>

Он сказал это таким спокойным голосом, что удивил самого себя:

— Понятно: для меня это тоже нелегкий выбор, но я думаю, это лучшее, что можно сделать. Человек должен хорошо обдумывать свои решения, — и добавил после паузы: — Как и слова. — Леонид не ответил[641].

<…>

Примо Леви. Если не сейчас, то когда? 1982[642]

Послания

1

«Я сам приехал. Меня наняли в Германию на работу», — говорит Пьетро-Лоренцо в спектакле. Противоречивый образ создается через альтер эго и, несомненно, не сочетается с понятием добровольности. «Ты хотел сюда попасть или нет?» — допытывается Альдо в театральной постановке, получая взвешенные, мудрые ответы. Они оставляют ощущение, что там, в «последней клоаке “немецкой вселенной”»[643], в этом l’anus mundi (анусе мира, по Леви)[644], где не хватает хлеба, много картошки и «никакого вина», мало кто мог оказаться по собственному желанию. Карточки из столовой подтверждают: основными блюдами в «меню» были хлеб и суп.


Употребляя в этой книге слово «вольнонаемный», я часто беру его в кавычки. Так поступал и Леви, когда спустя десять лет вернулся к обстоятельствам своего спасения. Среди них — встреча со «свободным» каменщиком: и здесь кавычки тоже имеют особый смысл[645].

Лоренцо должен был постоянно ощущать принуждение с 1943-го и до лета 1944 года — до встречи с заключенным № 174 517. В августе в Германии было около 7 651 970 иностранных рабочих (вольняшек и узников) — более четверти всей рабочей силы[646]. Гауляйтер Тюрингии Фриц Заукель[647] за несколько месяцев до этого заявил, что «из пяти миллионов иностранных рабочих, трудившихся в Германии, менее 200 000 оказались там добровольно»[648].

В Фоссано фашистское руководство марионеточной Итальянской социальной республики рекомендовало набирать «добровольцев» среди «бездельников» и «бывших военных». Это явствует из документа, датированного апрелем 1945 года[649]. На случай неподчинения[650] предусматривались карательные меры — найти желающих отправиться на чужбину было не так уж и просто.

Как пишет Чезаре Бермани в книге «За работой в Германии Гитлера», из 82 517 итальянских рабочих, отправленных в Третий рейх после 8 сентября 1943 года, несколько десятков тысяч могут считаться «вольнонаемными» («Кавычки здесь необходимы», — подчеркивает историк)[651].

В этом «большом и запутанном» мире[652] подневольного труда итальянцы оказались где-то посередине «между заложниками и работниками по принуждению», отмечает Мантелли в своем исследовании «Товарищи по труду» (Camerati del lavoro). Возвращаться домой им было запрещено, и примерно 100 000 из них оказались запертыми в рейхе[653]. В августе 1944 в Аушвице III и на предприятиях I. G. Farben под постоянными бомбежками союзников[654] работали 30 539 заключенных, около 35 000 гражданских и около 1000 британских военнопленных[655].

Вольняшки-итальянцы находились почти в одинаковых условиях с заключенными, как пишет историк Лаура Фонтана в книге «Итальянцы в Аушвице» (Gli italiani ad Auschwitz), изданной Государственным музеем Аушвица-Биркенау. Одна глава посвящена гражданским работникам и несколько страниц — muradur из Фоссано[656]. Как можно понять из Архивов Арользена, работников нанимала непосредственно I. G. Farben — как в случае Пьетро Кадемартири, каменщика из Пьяченцы (на десять лет моложе Лоренцо)[657].

Вызвавшиеся по собственному желанию, как Такка, или принудительно доставленные в Моновиц «свободные» работники — через несколько месяцев все оказывались равны. Польский историк Сеткевич пишет, что условия труда были куда хуже, чем обещалось при найме. И к примеру, среди французов из-за этого все больше рабочих прикидывалось больными[658].

Некоторые пытались бежать. Кое-кому это даже удавалось — как одному «вольнонаемному» из Бельгии. Он, по словам историка Мартина Гилберта, добрался из Моновица до Великобритании, где сообщил секретной службе союзников о промышленном комплексе. Во второй половине 1944 года его атаковали с воздуха[659].

Сеткевич отмечает: к итальянским работникам поначалу относились неплохо, но с 1943 года — заметно хуже. Правда, документально подтвержденных фактов насилия или преследования у нас нет[660]. Однако достоверно известно: отказ от работы мог привести к аресту или отправке на родину.

Совсем другое наказание ждало тех, кто пытался помочь узникам концлагеря. За это можно было оказаться «по другую сторону»[661], среди заключенных, — и это определенно было сильнейшим сдерживающим фактором для большинства «свободных» работников. Но только не для Лоренцо! Он считал, что, «если что-то должно быть сделано, ты берешь и делаешь»[662].

Мы знаем: начиная с первой встречи в руинах в июне 1944 года он каждый день приносил Примо и Альберто еду. С этого момента «супа было всегда достаточно, иногда еще и с куском хлеба», написал позже Леви в «Возвращении Лоренцо»[663], «пока я работал у него на подхвате, проблем с передачей не было». Но «через несколько недель его (или меня, не помню, кого именно) перевели на другую стройку, и с тех пор передавать еду стало еще опаснее».

Опасность была в том, что нас могли заметить вдвоем. У гестапо были глаза повсюду, и, если кого-то из нас замечали за разговором с «гражданским» не по теме работы, последний рисковал быть обвиненным в шпионаже. На самом деле гестапо боялось, что таким образом во внешний мир просочатся слухи о газовых камерах Биркенау. Гражданские тоже рисковали: те из них, кто был виновен в незаконных контактах с нами, оказывались в нашем лагере. Не навсегда, как мы, а всего на несколько месяцев с целью Umschulung — перевоспитания. Я предупредил Лоренцо об этой опасности, но он лишь молча пожал плечами[664].

Из двоих Лоренцо рисковал больше — это было понятно. «Знаешь, что нам сделают, если застукают вместе вне работы? Тебя в газ отправят, меня — как вас, в лагерь», — говорит герой Лоренцо в театральной постановке «Человек ли это?». Но чтобы обеспечить двум рабам рабов жизненно важные калории, он каждый день обходил свой барак, собирал объедки и объяснял товарищам, что среди евреев Аушвица есть два итальянца.

Именно поэтому суп Лоренцо и был таким странным: однажды Примо и Лоренцо обнаружили в нем даже «крыло воробья со всеми перьями», в другой раз — «обрывок итальянской газеты»[665]. Леви сказал в интервью Николо Караччиоло, снимавшему фильм «Мужество и милосердие», что помнит, какую именно газету тогда «приготовили» — La Stampa из его родного Турина[666].

Леви с благодарностью вспоминал товарищей Лоренцо: «Они тоже жили впроголодь, хотя и лучше, чем мы, но готовили из того, что сумели раздобыть или украсть с ближайших полей». Со временем Лоренцо, не обращая внимания на огромный риск, усовершенствовал оказание помощи: уносил «напрямую из кухни лагеря все, что оставалось в котлах после приготовления, но для этого ему приходилось пробираться туда тайком, в три часа ночи, когда все спали»[667].

План разработали втроем — Лоренцо, Примо и Альберто: «Чтобы нас не увидели вместе, мы решили, что Лоренцо утром будет оставлять котелок в потайном месте под досками. И несколько недель все шло хорошо»[668]. Помощь была столь щедрой, что Примо и Альберто не знали, в чем уносить суп, — об этом Леви рассказывает в «Человек ли это?»

Чтобы решить проблему транспортировки, мы с Альберто позаботились о специальной посуде, которую здесь все называют польским словом menazka. Это самодельный судок из оцинкованной жести, нечто среднее между ведерком и котелком. Жестянщик Зильберлюст за три пайки хлеба смастерил его нам из обрезка водосточной трубы. Получилась великолепная емкость, прочная и вместительная, в эпоху неолита такое изделие произвело бы революцию.

Ни у кого во всем лагере подобного судка не было, разве только кто-то из греков мог похвастаться, что у него menazka больше нашей. Помимо чисто практической выгоды, наше приобретение принесло нам и ощутимое улучшение социального положения. Такая menazka, как у нас, все равно что дворянский титул или родовой герб. Для Генри мы стали лучшими друзьями, он теперь разговаривает с нами как с равными. В голосе Л. зазвучали добросердечные отеческие нотки. Элиас, который вечно все вынюхивает, неутомимо ходит за нами по пятам, пытаясь выследить источник нашего «организованного» дохода, при этом он рассыпается в непонятных любезностях, клянется в своей поддержке и дружбе и поливает нас без конца отборнейшими итальянскими и французскими ругательствами (непонятно, где он научился всем этим непристойным словам), чем явно рассчитывает доставить нам удовольствие[669], [670].

Чтобы продолжить историю, необходимо вернуться к значению самоотверженных поступков, герой которых как будто не принимал во внимание место и обстоятельства происходящего. В посвященной «серой зоне» главе «Канувших и спасенных» Леви описал «настоящее потрясение»[671], [672], которое оставлял после себя этот «перевернутый»[673] «концентрационный мир»[674].

Однако, едва попав в лагерь, люди испытывали настоящее потрясение. К их полной неожиданности мир, в который они оказались ввергнутыми, был ужасен, но ужасен непостижимо, поскольку не подходил под известную модель: враг находился снаружи, но и внутри тоже, слово «свои» не имело четких границ, не существовало противостояния двух сил, расположенных по разные стороны границы, да и самой границы, одной-единственной, тоже не существовало, их было множество, этих границ, и они незримо отделяли одного человека от другого. У лагерных новичков еще оставалась надежда на солидарность товарищей по несчастью, но и эта надежда не оправдывалась: найти союзников, за очень редким исключением, не удавалось; лагерное мироздание населяли тысячи отдельных монад, которые постоянно вели между собой скрытую отчаянную борьбу. Когда в первые же часы пребывания в лагере со всей беспощадностью обнаруживалось, что агрессивность нередко исходит от тех, кто по логике должен быть союзником, а не врагом, это настолько ошеломляло, что человек полностью терял способность к сопротивлению. Многим такое открытие стоило жизни — не в переносном, а в самом прямом смысле слова: трудно защититься от удара, которого не ждешь[675], [676].

Присутствие Лоренцо помогало Леви выправить чудовищное ощущение потери привычного мира или, по крайней мере, не давало ему окончательно провалиться в пропасть. В этом и кроется парадокс. Лоренцо вырос в нужде, агрессии и насилии — и у него имелись все причины озлобиться и замкнуться в себе. Но он не стал отыгрываться на более слабых и проявлять власть, когда ему выпала такая возможность. Он на собственной шкуре проверил правило, о котором говорил Леви на пороге смерти: «Привилегированные, почувствовав опасность, бросаются на защиту установленного порядка»[677], [678], — и плюнул на привилегии.

Вспыльчивый человек, привыкший чуть что пускать в ход кулаки и без малейших сомнений богохульствовать, имел массу причин повернуться спиной к двум молодым людям — ведь они всего пару месяцев назад были куда удачливее него. Однако так он не сделал. Не знаю, такое ли «послание» хотел оставить нам Леви — но, вероятно, очень близкое. Он написал об этом в «Возвращении Лоренцо» — перечислил события лета, которое вскоре скрылось в холодной осени.

Лоренцо поразил нас с Альберто. Человек, который помогает другим из чистого альтруизма в жестоком и подлом мире Аушвица, был непонятен и чужд, как спаситель с небес: но это был хмурый спаситель, с которым трудно общаться. Я предложил передать деньги его сестре, которая жила в Италии, — за то, что он делал для нас. Но он отказался назвать мне ее адрес[679].

Каждый раз, когда я читаю эти слова, у меня внутри что-то как будто ломается. Если подумать, то мир был и остается отвратительно несправедливым. Но, присмотревшись, в любом водовороте насилия и боли можно разглядеть праведника — настолько безупречного, что мы и представить себе не могли.

2

Я уже не раз рассказывал, как Леви описывал Лоренцо и его поступки. Но, возможно, к некоторым свидетельствам следует вернуться. Что мы знаем точно? Между 1947 и 1981 годами Лоренцо всегда появлялся в работах Примо под собственным именем. И только в театральной постановке «Человек ли это?» — под псевдонимом. Нам также известно, что в ноябре 1976 года Леви сказал: «А, Лоренцо… Я называл его Антонио». Имелся в виду святой Антонио, который кормил голодных[680], [681].

В дальнейшем мы увидим, как итальянская бюрократия описывала внешность Лоренцо между 1920 и началом 1940-х. Что же касается Леви, то в двух изданиях «Человек ли это?» (1947 и 1958 годов) он не писал, как выглядел muradur[682], — его портрет появился только в более позднем периоде творчества, когда писателю исполнилось 60.

В «Возвращении Лоренцо», опубликованном в 1981 году, и в сборнике «Лилит» двух доходяг кормит «высокий, сутулый, с седыми волосами»[683] каменщик. Пять лет спустя в «Канувших и спасенных» он представлен «пожилым малограмотным каменщиком», «каменщиком из Фоссано, который спас мне жизнь»[684]. К этому времени Леви стал упоминать его все чаще[685].

Как заметил историк Салери[686], остается неясным, почему в последней книге Леви Лоренцо утратил имя. Может, потому, что теперь он стал носителем «универсального послания»? Или потому, что имя, связанное с именами детей, стало неотъемлемой частью памяти — замечательного, но не самого достоверного инструмента?[687] Но воспоминания Леви о muradur никак не могли размыться. В «Канувших и спасенных» он сделал отсылку к двум предыдущим произведениям, поэтому можно предположить: автор попросту не хотел перегружать текст.

Что же касается слов Лоренцо (центрального объекта этого исследования), то в последние годы писатель приводил их в том виде, в каком они прозвучали: на пьемонтском диалекте. В литературном журнале The Paris Review после смерти Леви вышло интервью, которое он дал в июле 1985 года. Примо сказал, что Лоренцо «был почти неграмотным» и что он «почти никогда не говорил»: «Он был молчаливым. Отказывался от моих благодарностей. Почти не отвечал на мои слова, только поводил плечами: возьми хлеб, возьми сахар. Молча — нет нужды говорить»[688].

Свою помощь Лоренцо подкреплял минимальным числом слов, которые дошли до наших дней: Oh già, si capisce, con gente come questa / Ah’s capis, cun gent’ parei — «Чего еще можно ожидать от такого, как этот». Эта фраза — единственное, что произносит Лоренцо в произведениях Леви между 1947 и 1986 годами (в двух изданиях «Человек ли это?», в рассказе «Возвращение Лоренцо» в сборнике «Лилит» и в сборнике эссе «Канувшие и спасенные»).

Были и другие слова — скажем, те, которые открывают эту книгу. Их Леви привел в качестве примера в телевизионном интервью незадолго до смерти: «Я сказал ему: “Разговаривая со мной, ты сильно рискуешь”. Он ответил: “Мне все равно”»[689]. Или диалог, который мы находим в расшифровке очередного интервью: «Слушай, это опасно, ты получишь неприятности». — «Плевать»[690].

Больше слов появляется в театральной постановке «Человек ли это?» 1966/67 года, где Пьетро (Лоренцо) осмеливается много говорить (возможно, из-за измененного имени?). В основном он рассуждает о работе. Вот как продолжается диалог, начало которого я привел выше.

АЛЬДО (удивленно). Тебе нравится работать?

ПЬЕТРО. В моем возрасте я уже ни на что другое не гожусь. К тому же это не такая уж плохая работа. (С некоторой гордостью.) Возвести арку! Не многие сегодня на такое способны. Замок Ступиниджи[691] тоже я реставрировал. И во Франции тоже, тот большой замок рядом с морем.

АЛЬДО. Какой замок?

ПЬЕТРО. Я работал там зимой, когда у нас не было работы. (Пауза, вспоминает.) В Тулоне. Добрался туда пешком, без документов, нелегально. Семь дней в пути!

После размышлений о мире, который «несправедлив», и о том, что он «никогда не просил» рождаться, Пьетро-Лоренцо добавляет: «Если уж пришел, то оставайся». И буднично замечает: «Работай как можно лучше и, если выдастся случай, делай добро». — «Добро здесь, в Аушвице?» (Альдо-Примо не верит своим ушам.) — «Именно. Здесь для этого хватает возможностей». (Каменщик отвечает сухо, сходит с лесов и с удовлетворением оглядывает свою работу.)[692]

Три печатных листа, на которых выкристаллизована театральная версия «Человек ли это?», содержат четкое объяснение поступков «малограмотного» каменщика. Язык сухой и чистый, фразы четкие. «Делать то, что можешь» на практике означало: Лоренцо «каждый вечер передает… три, а то и четыре литра Zivilsuppe — супа вольнонаемных итальянцев»[693], бесценное сокровище для двух заключенных[694].

Леви в лагере пытался разъяснить одному из своих «последователей», новичку — Zugang, венгру: следует «крутиться — доставать еду, уклоняться от работы, найти влиятельных друзей, прятаться и скрывать свои мысли, красть и лгать», потому что «те, кто так не делал, быстро умирали»[695]. «Свободный» Лоренцо думал о своей работе и о том, чтобы, согласно обстоятельствам, помогать другим.

О лагерной «морали» рассказано в книге «Историк и свидетель» (Lo storico e il testimone) Кристофера Браунинга — это расследование и обвинительное заключение в отношении нацистского трудового лагеря в Стараховице. Система выживания основывалась не столько «на личной выгоде»[696], сколько на оценивании обстоятельств — раз за разом, в каждом отдельном случае.

Даже когда судьба развела Лоренцо с Примо (его перевели в другое место, как мы знаем из «Человек ли это?»[697]), каждый вечер друзья-заключенные продолжали получать свои три-четыре литра супа. Лоренцо отличался этим от остальных «вольнонаемных» рабочих, относившихся к рабам совсем по-другому — как к Kazett[698], «средний род, единственное число»[699]. Это, правда, не мешало некоторым вольняшкам «бросить иной раз хефтлингу кусок хлеба или картофелину, а то и разрешить в знак особой щедрости доесть остатки Zivilsuppe со дна их котелков, при условии вернуть их назад чисто вымытыми»[700].

Что их побуждало к этому? Слишком назойливый голодный взгляд, порыв состраданья, а иногда и простое любопытство: поглазеть, как мы, точно голодные собаки, налетаем со всех сторон на брошенный кусок, кто скорее схватит, и, когда он достается самому сильному, возвращаемся ни с чем на место[701], [702].

В Аушвице не было недостатка в «возможности» делать добро, говорит нам каменщик, который в то время уже успел все понять. Лагерь итальянских работников располагался на холме, с которого были видны «трубы Биркенау с одной стороны и живые мертвецы Моновица — с другой». Кэрол Энджер считает, что Лоренцо и его товарищи «поняли, что именно там происходит, и страдали от этого»[703]. В ясные дни, оставшиеся в памяти Леви, из Буны было видно «дым крематория»[704], [705].

Руководитель I. G. Farben в Италии Ханс Дайхманн так описывал в 1978 году представшее взору работяг вроде Лоренцо: «Итальянские строители жили в барачном городке, построенном на небольшом холме, с которого открывался вид на всю огромную стройку, а с другой стороны — на поле уничтожения, где в тумане и в дыму зловещей трубы царил самый настоящий ад»[706].

Значит, Лоренцо был наблюдательным, умел быстро оценивать ситуацию и действовать осторожно — ведь рядом с местом, куда он каждый день приносил еду, находился Italienisches Syndikats-Büro — «Итальянский синдикатный офис», где, по свидетельству Иана Томсона, было «полно шпиков»[707]. И в этом смысле память тоже не подвела Леви.

Он хорошо помнил поступки Лоренцо, которые полностью перечислил в «Человек ли это?» и к которым вернулся в «Лилит». Потому что единственное, что имеет значение, — дела. Это не просто избитая поговорка, а «центральная мысль», которую Леви не раз повторял: ценность человека «зависит от того, чего от него можно ожидать»[708]. Это произносит часовщик Мендель (в образ которого Леви «вложил много от самого себя», как подтверждают его биографы и критики[709] и как утверждал он сам[710]) — главный герой «Если не сейчас, то когда?».

Однако еще больше определяют человека его поступки. Миранда, одна из героинь рассказа «Психофант» (Psicofante; сборник «Порок формы» (Vizio di forma), 1971), говорит: «Главное — что человек делает, а не то, кто он такой. Человек — это совокупность его поступков: прошлых и настоящих — ничего более»[711]. Рассказ написан «в ироничной форме», но друзья, с которыми разговаривает Миранда на его страницах, — это круг общения Леви и «старые знакомые» Бьянки Гвидетти Серра: «Все мы, а особенно те, кто принадлежал к определенной группе, которая образовалась в 1938 году — ко времени “расовых” законов»[712].

Пожалуй, самое удивительное в истории Лоренцо — что он помогал Леви не только в буквально жизненно важном. Я уже упоминал, где нашел название фирмы G. Beotti из Пьяченцы (в которой работал каменщик из Фоссано) — на почтовых открытках, теперь хранящихся в архивах Международного центра исследований творчества Примо Леви[713].

Как благодаря Архивам Арользена установила Лаура Фонтана, многие вольнонаемные за периметром Аушвица посылали по почте весточки (большая часть из 30 миллионов документов оцифрована и доступна в интернете — невероятная работа). Подлинники некоторых писем сегодня можно купить на eBay. Но другие — сотни? сотни тысяч? — по сию пору пылятся в семейных архивах и на чердаках половины Европы.

С близкими в письменном виде общались все более-менее грамотные иностранные служащие рейха. Каменщик из области Фриули Пьетро Луза (на пять лет младше Лоренцо), нанятый фирмой Pagani[714], отправил жене Джузеппине открытку: в 12 убористых строчках он дважды заверил ее в своем хорошем самочувствии, чем вызвал оправданные подозрения — значит, не все у него так уж гладко. Помощник механика из Падуи Бруно Миони (ровесник Леви) пожаловался в письме отцу, Умберто, что «очень грустит» и «очень скучает по своему дому, семье и родной земле»[715]. Письмо датировано днями, когда Леви впервые встретился с каменщиком из Фоссано.

Насколько мне известно, сам Лоренцо домой не писал — ни по крайней необходимости, ни чтобы просто дать о себе знать. Возможно, «это были времена, когда даже надежда могла пугать», как написала Гвидетти Серра в мемуарах «Красная Бьянка» (Bianca la rossa)[716].

До нас не дошло ни одной открытки, отправленной muradur от своего имени. Ни родителям, хотя они оба в те годы еще были живы, ни братьям или сестрам — в семье даже не упоминали о подобных весточках[717]. И это, на мой взгляд, довольно любопытно. Потому что Лоренцо писал открытки за Примо[718].

Леви упомянул об этом в рассказе «Ученик» (Un discepolo; сборник «Лилит»): «В июне [1944] с пугающей беспечностью и с помощью одного каменщика, “свободного” итальянца, я написал письмо своей матери, которая в то время скрывалась в Италии». Отправлено оно было на адрес Бьянки: «Я совершил это, как выполняют ритуальные действия, особо не надеясь на успех»[719]. Почерк был аккуратный, и письмо до подруги дошло[720].

3

«Перроне» (с двумя «р»), как написали отец и дядя в графе о его рождении в сентябре 1904 года[721]; «Ло. Пе.», которого Примо называл «святым Антонио», воспользовался своей привилегией (которая у него имелась, в отличие от рабов рабов), но не для себя. Он написал открытку за Примо[722] и, не раздумывая, назвал себя «его другом». Эта деталь придает поступкам Лоренцо еще большую весомость.

Это был невероятно рискованный поступок. Но мы знаем, что так порой делали и «вольнонаемные» французы[723], — Лоренцо понимал, о чем они говорят, так как часто бывал во Франции. Все это было необычайно важно для рабов рабов, за которых писались открытки. Евреям, «врагам по определению»[724], было запрещено отправлять корреспонденцию. Леви отмечал в «Канувших и спасенных», что «потеря… связи… вызывает смертельную тоску, несправедливое чувство обиды за то, что ты оказался брошенным»[725], потому что «на большом континенте свободы свобода коммуникации занимает обширную территорию. Это как здоровье, истинную ценность которого понимаешь, только потеряв его»[726], [727]. Для узников «письма значили больше всего остального: придавали их жизни хоть какой-то смысл и были единственной связью с потерянным миром», — подчеркивал и исследователь Томсон[728].

Послание отправилось в путь в рекордные для того времени сроки — на открытке с датой «25 июня» стоит штемпель Аушвица за следующий день. Отправитель — Перроне Лоренцо, Gruppo Italiano, Ditta Beotti, Аушвиц… Германия. Это сообщение Примо, посланное Лоренцо с польской территории, и адресата достигло довольно быстро — всего за три недели. Письма тогда могли идти и несколько месяцев[729]. Открытку получила Бьянка Гвидетти Серра, дорогая подруга. Она жила в Турине, на улице Монтебелло, 15, и не была еврейкой, а поэтому меньше подвергалась опасности[730].

Бьянка ничего не знала о происходящем с Примо в Аушвице, но, увидев открытку, испытала «огромное облегчение»[731]: пишет — значит, жив. Сам он позже признался Иану Томсону, что с его стороны поступок был «безответственным»: «Я понятия не имел, насколько безопасно отправить письмо на домашний адрес»[732]. А ведь таким образом Леви действительно подверг угрозе итальянского «сообщника» Лоренцо, о чем позже и написал в рассказе «Жонглер» (Il giocoliere)[733].

Другой «счастливый билет» вытянула Ада Делла Торре, кузина и подруга Примо. Она случайно оказалась в Турине в гостях у его матери Эстер Луццати, которую все называли Рина, и позвонила Бьянке. Поднявшая трубку домработница закричала: «Быстрее сюда!»[734] Так открытка попала к родственникам Примо. Ответ скоро отправился в обратный путь — в начале второй половины июля мать послала его «таким же способом».

В то самое время Леви за 1400 километров от родины пытался обучить Банди, недавно прибывшего в лагерь венгра, искусству выживания. Странное имя было «уменьшительным от Эндре Шанто, что по-итальянски звучит почти как santo (“святой”. — Прим. ред.)»[735], и, казалось, он не имел намерения осваивать путаную лагерную мораль.

«Пришел август, как необычный подарок для меня: письмо из дома, невероятное дело», — вспоминал Леви. Послание было от «синьоры Ланца» — так для конспирации подписалась мать[736].

Письмо из милого мира жгло мне карман, я знал, что, элементарной осторожности ради, мне стоило молчать, и все же не мог о нем не говорить. В то время мы чистили цистерны. Я спустился в свою цистерну, со мной был Банди. В тусклом свете лампочки я прочитал ему это волшебное письмо, по-быстрому переведя его на немецкий. Банди слушал меня внимательно. Он, конечно же, мало что понимал, потому что немецкий не был ни его, ни моим родным языком и еще потому, что письмо было малосодержательным и иносказательным.

Но он понял, что клочок бумаги, прилетевший ко мне таким странным образом, который я уничтожу до наступления вечера, был лучом света, брешью в темной вселенной, которая сжималась вокруг нас, и что сквозь него могла пробраться надежда. Хочется верить, что Банди почувствовал это: потому что, когда я закончил читать, он приблизился ко мне, долго шарил в карманах и наконец бережно извлек из них редис. Он протянул его мне, сильно покраснев, и с застенчивой гордостью сказал: «Я научился. Это тебе: первая вещь, которую я украл»[737].

4

Затем были еще две открытки, так же написанные рукой Лоренцо, им же подписанные и отправленные[738]. А Бьянка послала продукты и одежду — 9 августа, из почтового отделения в Сасси, пригороде Турина. Чтобы попасть в Аушвиц, посылка должна была пересечь охваченную войной Европу[739].

Первая открытка, датированная 20 августа, отправилась в путь на следующий день. Лоренцо от имени Примо писал его подруге, что чувствует себя хорошо, что не болеет («здоровье отличное, в хорошую погоду чувствую себя даже лучше»), что растет его знание немецкого и что это «большой плюс для работы». Так, заметила Энджер, дома поняли, что он работает[740]. Напоследок адресант успокаивал родных, сообщая, что письма порой идут месяцами: «Не беспокойся обо мне, постарайся рассказать все ваши новости и имей, как и я, много смелости и надежды. Обнимаю крепко и всегда помню о тебе. Твой Лоренцо»[741].

Матери и Анне Марии, сестре Примо — еврейкам — приходилось скрываться. Получив весточку, торжествующая Бьянка прибежала в их убежище: «У меня потрясающая новость! Смотрите, что у меня!»[742] В мемуарах, вышедших в 2009 году, Гвидетти Серра немного перепутала даты — написала, что это произошло месяцем раньше. Но тогда пришло первое послание, переданное семье Адой Делла Торре, кузиной Примо. В интервью Томсону в 1993 году она рассказала, что происходило между 21 августа и сентябрем 1944 года.

Ответ Леви матери, записанный неопытной рукой Лоренцо Перроне и отправленный Бьянке Гвидетти Серра, прошел цензуру Аушвица 21 августа. Бьянка получила открытку шесть недель спустя (в середине сентября 1944 года) и передала ее матери Леви в Турине: «Я никогда не забуду выражение лица Эстер, когда она поняла, что Примо, возможно, все еще жив». Но после первого восторга Эстер заметила, что открытка отправлена полтора месяца назад, а за это время могло произойти что угодно. Эстер мучилась от беспокойства за своего первенца; ей предстояло увидеть Примо лишь еще через 13 месяцев[743].

Они встретились во многом благодаря «редчайшей удаче»[744] — возможности поддерживать связь. «Мы, выжившие, составляем меньшинство, совсем ничтожную часть. Мы — это те, кто благодаря привилегированному положению, умению приспосабливаться или везению не достиг дна», — так в «Канувших и спасенных» Леви резюмировал причины, которые позволили кому-то выбраться из ада[745], [746].

Через несколько страниц, в главе «Коммуникация», он написал, что заключенные страдали в изоляция от мира и в целом «отсутствия и недостатка»[747] общения и что «безразличие к своей обособленности, равнодушие, отношение к исчезновению слова как к должному было фатальным симптомом, свидетельствующим о приближении окончательной апатии»[748], [749].

Вклад Лоренцо в контакт с «потерянным навсегда миром»[750] был таким же решающим, как и литры — сотни литров — супа для Примо и Альберто: «Каждый выживший и вернувшийся из лагеря — скорее исключение, чем правило; хотя мы сами, надеясь освободиться от преследующего нас прошлого, стараемся забыть о нем»[751], [752]. Выживали «самые сильные, самые хитрые и самые удачливые», писал он в «Если не сейчас, то когда?»[753]. Основными факторами для этого были упорство, ловкость и удача. Для Примо воплощением последней оказался Лоренцо[754].

Вопрос, отчего он это сделал однажды и почему потом продолжал помогать, остается без ответа. Думаю, здесь уместно привести слова дона Лента, сказанные Томсону много лет назад, — это прямое и наиболее вероятное объяснение: «Во времена Лоренцо каменщики и рыбаки Фоссано объединялись, чтобы помогать самым слабым»[755]. Возможно, в этом — ядро истории Лоренцо, спасшего Примо, кульминация попытки пересмотреть его жизнь и поступки, угадать его мысли.

Аушвиц и его окраины ужасают, но одновременно и дарят нам веру в людей. За нее можно было ухватиться тогда, можно и сейчас. Зло не заражало всякого и повсюду; там, в преисподней, были и те, кто (по словам Леви) имел «достаточно понимания, сочувствия, терпения и смелости», чтобы противостоять мерзости[756]. Среди всеобщей серости всегда что-то проблескивало и можно было найти «второй конец нити»: «человека-друга»[757]. С большой вероятностью там были и другие — сотни? — мужчин и женщин, подобных Лоренцо. Их имена погребены в архивах среди миллионов других.

5

По всей нацистской Европе гильотинировали[758] сотни «свободных» и «вольнонаемных» работников — за то, что они пытались «организоваться»[759]. Braccia — иностранные рабочие, вывезенные из Италии для работы на военную машину Германии — десятками бежали из Хайдебрека и Блехаммера[760], намного меньше — из Моновица[761]. Все они рисковали как минимум оказаться за колючей проволокой — среди будущих «канувших» и единиц спасенных. Лоренцо же подвергал себя огромной опасности, продолжая доставлять литры супа и отправлять открытки.

Примо и Альберто обсуждали свою внезапную удачу: «Так, переступая через лужи, мы идем по грязи под темным небом и разговариваем. Разговариваем и идем. У меня в руках два пустых котелка, у Альберто полная menazka, но, как говорится, своя ноша не тянет»[762].

Мы обсуждаем новые планы: нам нужна вторая menazka, на обмен, чтобы не два раза ходить в дальний конец стройки, где работает сейчас Лоренцо, а один. Мы говорим о Лоренцо, думаем, как его отблагодарить. Конечно, потом, если вернемся, мы обязательно сделаем для него все, что будет в наших силах, но какой толк загадывать вперед? Вряд ли мы вернемся, это и ему, и нам ясно, поэтому если делать что-то, то сейчас, не откладывая на потом[763], [764].

Не думаю, что Примо и Альберто когда-либо пытались обсудить с Лоренцо план побега. В любом случае сбежать из Моновица было практически нереально, хотя некоторым это удавалось. Например, британский солдат Чарльз Кауард поспособствовал сотням заключенных, использовав хитрую стратегию, о которой 8 ноября 2020 года рассказал Яд Вашем.

Солдат «брал шоколад и сигареты у своих товарищей по заключению и менял их у охранников на мертвецов, которым потом подкладывал документы живых евреев, и таким образом помогал им бежать»[765]. Но Кауард был в привилегированном положении: военнопленные имели возможность получать посылки от Красного Креста[766], могли жаловаться (и немцы иногда даже извинялись)[767] и рассчитывать на поддержку «команды» — на сеть, о которой мы говорили.

Помимо Каурда, был еще один «подтвержденный» праведник народов мира, действовавший в Моновице или в непосредственной близости от него. Польский крестьянин Джозеф Врона жил вместе с матерью Анной, сестрой Хеленой и братом Евгением в деревне Нова-Вийс округа Кенты Освенцимского уезда. Врона работал на Буну и наладил контакт с еврейскими узниками. Он помог сбежать рабам рабов, Якобу Триммеру (позже он стал известен под именем Макса Дриммера) и Менделю Шейнгезихту (Герману Шайну).

В те дни, когда Бьянка и Эстер читали написанный рукой Лоренцо призыв Примо сохранять спокойствие, а сам Лоренцо каждый день приносил друзьям полную менашку супа, Врона перерезал колючую проволоку и вывел Якоба и Менделя из лагеря. Если быть точными, это случилось 21 сентября 1944 года.

Джозеф держал беглецов дома около двух месяцев, а потом сумел переправить их к своей знакомой, где они и прожили до самого освобождения[768]. «Единственным способом спастись» для евреев, как пишет историк Ян Гросс[769] в главе «Почему важны границы Холокоста» (Perche i margini della Shoah sono importanti) своей книги «Урожай золота. Разграбление еврейского имущества» (Un raccolto d’oro. Il saccheggio dei beni ebraici), «были контакты с местным населением»[770]. Яд Вашем объявил Врону праведником народов мира 13 марта 1990 года, а 12 декабря 2006 года удостоил этого почетного звания и его родственников[771]. Дырой, которую проделал Джозеф в лагерной ограде, успели воспользоваться еще два узника — скорее всего, немцы[772].

Врона не был единственным поляком, который помогал заключенным[773]. «Лагерное мироздание населяли тысячи отдельных монад, которые постоянно вели между собой скрытую отчаянную борьбу»[774] — за выживание: «Это была… нескончаемая война всех против всех»[775], [776].

Предполагаю, беда случилась в октябре. Лоренцо недавно исполнилось 40. Леви потом написал в «Лилит»: «Скорее всего, кто-то за мной шпионил, потому что в один из дней я не обнаружил в нашем тайнике ни котелка, ни супа. Альберто и я были унижены этой неудачей и, более того, сильно напуганы — котелок принадлежал Лоренцо, и на нем было выцарапано его имя. Вор мог заявить на нас, или, что более вероятно, шантажировать»[777]. И вот они — другие слова Лоренцо. Их, как обычно, мало — но они, несмотря на приведенные в косвенной речи, добавляют нам новый фрагмент мозаики.

Лоренцо, которому я сразу же сообщил о краже, сказал, что ему плевать на котелок и что он достанет себе новый. Но я-то знал, что это неправда, — он не расставался со своим котелком со времен армейской службы и возил его с собой все эти годы; понятно, что он был ему дорог[778].

Не знаю, какие именно слова произнес Лоренцо во время того разговора. Но могу судить по открытке, которая пришла через три недели. Так и представляю себе этот ответ, произнесенный за бог знает каким бараком — с опущенной головой и отведенным взглядом: «Не имеет значения, amico».

Ночь, которая не хотела заканчиваться

1

Лоренцо крепко стоял на ногах у самого края ада — дольше двух лет и восьми месяцев подряд. Мы не знаем, планировал ли он побег до знакомства с заключенным № 174 517 (но среди вольняшек только за первые месяцы 1944 года было не меньше 500 попыток)[779].

По прошествии десятилетий и учитывая, насколько потаенной бывает человеческая душа, мы не можем узнать, почему Лоренцо остался. Из страха? Оттого, что ему было важно «хорошо делать» свою работу? А может, потому, что ему платили? Или оттого, что в Италии у него не было ’na fumna — женщины, из-за которой его бы тянуло домой? Он не мог бросить двух тонущих в нужде доходяг? Его не пускала неразрывная связь, возникающая между спасателем и спасаемым?[780] Или он остался по совокупности причин?

Но мы точно знаем: кроме Леви, в «Суиссе» у него был еще один друг. Я не упомянул о нем, описывая первую встречу Примо и Лоренцо: это была важная сцена, и я решил убрать из нее «фоновый шум». Но в лунном пейзаже — результате разрушительных бомбардировок — присутствовал еще один человек, итальянец по фамилии Перук (если она, конечно, настоящая) и с неизвестным нам именем.

Зная о привычке Леви добавлять в рассказ элементы вымысла и давать новые имена многим «персонажам», я решил не тратить слишком много времени на поиск информации. К тому же сам Леви рассказывает о Перуке в нарративе легенды, а не реальной истории.

Перук из Фриули был для Лоренцо как Санчо для Дон Кихота. Лоренцо всегда держался с врожденным достоинством человека, которого не страшит риск. Перук, в отличие от Лоренцо, маленький и приземистый, был беспокойным и нервным и постоянно крутил головой. Его глаза сильно косили, как будто бы Перук в постоянном страхе заставлял себя одновременно смотреть прямо и по сторонам, как делают хамелеоны[781].

Леви упомянул Перука в рассказе, опубликованном в 1981 году и посвященном Лоренцо, и, насколько мне известно, больше ничего о нем не писал. Перук был в том тексте единственным добавлением. Автор поместил его между теми, кто помогал безусловно, как Лоренцо, и теми, кто облегчал чужой голод, чтобы просто избежать жадных взглядов либо из эфемерных проявлений человечности или мрачного любопытства.

Перук помогал заключенным, но нерегулярно. Потому что трусил.

Он приносил хлеб итальянским узникам, но скрытно и не каждый день, потому что слишком боялся непонятного и зловещего мира, в котором оказался. Он протягивал хлеб и сразу же убегал, не дожидаясь даже краткого «спасибо»[782].

В какой-то момент я все же решил поискать информацию в Архивах Арользена. Сколько таких Перуков оставили след в сломленной господством «Оси» Европе? Много. И мое внимание привлекли двое из них. Первый, Этторе[783], родился в 1908 году в коммуне Кьонс[784], однако в марте 1944, согласно немецким документам, никак не мог быть в Аушвице.

Второго звали Антонио[785], и он, как и «наш» Перук, был фриульцем из коммуны Канева, недалеко от города Порденоне. Если я правильно разобрал написанное от руки, Антонио был почти ровесником Лоренцо (родился 22 апреля 1906 года) и работал на компанию Colombo (владелец — инженер Марио Коломбо из Рима[786]). Эта компания подписала контракт одновременно с фирмой G. Beotti в 1943 году[787], что способствовало итало-немецкой интеграции. На начало 1945 года Антонио числится заключенным Дахау, и это не сходится со сведениями, которые у нас имеются благодаря Леви.

Многочисленные телефонные звонки предполагаемым потомкам не дали никаких результатов. Перук остался тенью без реальных зацепок. В архивах Аушвица нет списков итальянских вольнонаемных работников — о них вообще крайне мало данных[788]. Можно оценить масштаб поиска: приходится действовать наугад, вылавливая одно имя из миллионов «добровольцев» и «свободных», заполонивших Третий рейх в те годы. Из рабочих-рабов, на самом деле принуждаемых к труду и закованных в кандалы. Извлечь этих людей из забвения непросто, а в некоторых случаях — и невозможно.

2

Леви не раз говорил, что как писатель сознает свою (относительную) беспомощность перед могуществом трехмерной реальности, начиная с самого интимного — психологического аспекта.

В статье «Аушвиц, тихий городок» (Auschwitz, citta tranquilla), опубликованной в газете La Stampa в марте 1984 года, он признался: прочитал десятки книг о психологии палачей, но так и не получил ответов на свои вопросы; «возможно, проблема в том, что задокументированные свидетельства не могут передать всю глубину человеческого естества, — с этой задачей драматурги и поэты справляются лучше, чем историки и психологи»[789].

Что уж говорить о связи между словами и действиями: «Облекать факты в форму слов — занятие бесперспективное», — написал он в рассказе «Углерод»[790], [791], последнем из «“минеральных” рассказов»[792], [793] сборника «Периодическая система». «Невозможно полностью отобразить человека из крови и плоти в персонаже и создать ему объективную историю, ничего не исказив», — подчеркнул Леви десять лет спустя на страницах сборника «Чужое ремесло» (L’altrui mestiere)[794].

Яркий пример — рассказ «Железо», посвященный Сандро Дельмастро[795], который в литературной обработке Леви стал сыном каменщика (в реальности это было не так)[796]. Сандро — друг Примо с университетской скамьи и верный товарищ по горным походам. В те времена альпинизм был синонимом свободы и возможностью проверить себя на прочность. Дельмастро стал для Леви учителем жизни.

«В самой глубине его души зрела потребность подготовиться (и подготовить меня) к железным временам, которые с каждым месяцем приближались», — писал Леви о многочисленных парных восхождениях с Сандро[797], [798]. В программе Би-би-си Bookmark в 1985 году[799] Леви вспоминал: благодаря этим «тренировкам» он задолго до лагеря научился выживать и терпеть усталость, опасность, холод и голод.

Во время одного из подъемов, описанных в рассказе «Железо», альпинисты попали в сложную ситуацию, но это не смутило Сандро. «В двадцать лет, — сказал он, — простительно иной раз сбиться с пути»[800]. На вопрос друга, а как же спускаться, Дельмастро «таинственно» ответил: «Там видно будет… Возможно, придется отведать медвежатины, это самое худшее, что может случиться»[801], [802].

«И все-таки спустились мы вниз без посторонней помощи. Хозяину гостиницы, который, взглянув на наши измученные лица, спросил насмешливо, как все прошло, мы гордо ответили, что отлично прогулялись, и, заплатив по счету, с достоинством отправились восвояси. Это и называлось “отведать медвежатины”, — написал дальше Леви, — и теперь, спустя столько лет, я жалею, что так мало отведал, потому что ничто из всего хорошего, что дарила мне жизнь, не оставило в памяти подобного вкуса — вкуса силы и свободы, пусть даже свободы ошибаться, оставаясь при этом хозяином своей судьбы»[803], [804].

«Медленно, трудно в нас вызревала мысль, что мы одни, что нам не на кого рассчитывать ни на земле, ни на небе и в своей борьбе мы должны полагаться только на собственные силы», — сокрушался Леви в следующем рассказе «Калий»[805], [806].

Примо испытывал благодарность к Сандро Дельмастро, «который сознательно вовлекал меня в трудные предприятия, лишь на первый взгляд казавшиеся безрассудными; я точно знаю, что позже этот опыт мне пригодился»[807], [808]. Леви понимал, что никогда не сможет в полной мере оживить на страницах книги человека действия, которым являлся его друг.

Дельмастро погиб в апреле 1944 года — «был убит автоматной очередью, выпущенной ему в затылок безжалостным ребенком-палачом, озлобленным пятнадцатилетним охранником, одним из тех, кого республика Сало набирала в колониях для малолетних преступников»[809]. Смерть Дельмастро повлекла за собой почти полное уничтожение Регионального военного комитета Пьемонта[810].

Вот что писал Леви о связи между реальностью и вымыслом, о литературе, как более или менее добровольном «искажении»[811] в очерченных для каждого «персонажа» рамках.

Сегодня я знаю, что обряжать человека в слова, возрождать его на листе бумаги, особенно такого, как Сандро, — дело безнадежное. Он был не из тех, о ком рассказывают, не из тех, кому ставят памятники, над которыми, кстати, сам он всегда смеялся. Человек действий, он существовал только в них, и от него ничего не осталось. Ничего, кроме слов[812], [813].

Дело не в зыбкости воспоминаний — с ними Леви всегда обращался с большой осторожностью и мастерством. Воспоминания о Моновице, говорил он, «память до сих пор хранит в мельчайших подробностях»[814], [815], а в конце жизни удивлялся, что «с годами эти воспоминания не блекнут и не забываются — наоборот, обрастают новыми подробностями, порой всплывающими в разговорах, в письмах, которые я получаю, и в книгах, которые читаю»[816].

И тем не менее в рассказе «Возвращение Чезаре» (Il ritorno di Cesare)[817] Леви написал: «По прошествии времени человеческая память склонна ошибаться, особенно если она не подкреплена материальными доказательствами или, наоборот, опьянена желанием рассказать красивую историю»[818]. Это отчасти верно и в отношении Лоренцо, человека молчаливого и привыкшего к действиям. Вот что пишет о нем Леви в предисловии к «Лилит»:

О Лоренцо я уже рассказывал раньше, но лишь в общих чертах. Лоренцо был еще жив, когда я писал «Человек ли это?», и нелегкая задача — превратить живого человека в литературный персонаж — связывает писателю руки. Так происходит, потому что даже если пишешь о достойном и всеми любимом человеке с наилучшими намерениями, то все равно раскрываешь его личную тайну, а это никогда не бывает безболезненным для объекта рассказа.

Каждый из нас, сознательно или нет, создает определенный образ самого себя, но этот образ роковым образом отличается от того, как видят нас те, кто рядом с нами. Увидеть себя описанным в книге под другим углом — болезненно, словно в зеркале, которое вдруг показывает нам чужое отражение: возможно, и более благородное, чем наше собственное, но все же не наше. По этой и по другим, более очевидным причинам считается хорошим правилом не писать биографии ныне живущих людей, если только автор открыто не выбирает памфлет или агиографию, которые отличаются от реальности и не являются беспристрастными. «Какое из наших изображений является “правдивым”?» — вопрос бессмысленный[819].

Мне кажется, в этих словах явно прослеживается особая аккуратность, появившаяся после одного из неосторожных «превращений»[820]. Я имею в виду Чезаре, «изобретательного хулигана» из «Передышки». Лелло Перуджа[821], вдохновивший Леви[822], вряд ли узнал бы в нем себя. Впрочем, как и Банди — Эндре Шанто, «ученик» из одноименного рассказа. И все-таки Примо хотел, чтобы «он нашел себя» на посвященных ему страницах[823]. Семья Дельмастро тоже наверняка не оценила бы портрет Сандро, вышедший из-под пера Леви[824].

В любом случае заметно, с какой нежностью он относился к Лоренцо, называя его «достойным и всеми любимым человеком» и вроде бы даже позаимствовав у него фразу: «Молчи, не надо слов».

3

Думаю, это было в октябре 1944 года. Альберто начал разыскивать по Моновицу вора, стащившего котелок Лоренцо. Он предложил Элиасу три порции хлеба в рассрочку, чтобы тот «по-хорошему или по-плохому» нашел и вернул котелок, столь дорогой фоссанскому muradur.

В рассказе «Возвращение Лоренцо» Леви пишет, что Элиас «любил показать себя», поэтому нашел вора, тоже поляка, и победил его за десять минут. Котелок вернулся к Лоренцо. А Леви написал об Элиасе: «С тех пор он стал нашим другом»[825].

Скоро начались холода. Страницы, на которых описывается последовавший кошмар, — одни из самых тягостных в «Человек ли это?». Когда их читаешь и перечитываешь, в голове раздается грохот барабанов-тимпанов — тот холод был не сравним ни с чем, что способен испытать человек на свободе. Стадо рабов встретило холод-убийцу звенящей тишиной. Узники надеялись побороть стужу.

Мы всеми силами боролись за то, чтобы не наступила зима. Цеплялись за каждый теплый час, старались хоть на секунду удержать над горизонтом заходящее солнце, но наши усилия были напрасны. Вчера солнце окончательно исчезло в грязном тумане за заводскими трубами и колючей проволокой, а сегодня уже зима.

Что это такое, мы знаем, потому что пережили здесь прошлую зиму, а новички скоро узнают. В течение предстоящих месяцев, с октября по апрель, семь человек из каждых десяти умрут, а кто не умрет, будет страдать ежеминутно, ежечасно и ежедневно, с темного, начинающегося задолго до рассвета утра до вечернего супа, сжимаясь всем телом, прыгая с ноги на ногу, похлопывая себя по бокам, чтобы устоять перед холодом. Необходимо будет подкопить хлеба, чтобы обзавестись рукавицами и, не досыпая, штопать их, когда они порвутся. Днем, поскольку есть на открытом воздухе холодно, придется делать это в бараке, стоя впритык друг к другу, и даже облокачиваться о нары нельзя — запрещено. Руки покроются трещинами и язвами, и, чтобы сделать перевязку, надо каждый вечер часами стоять в очереди под снегом и ветром[826], [827].

Умереть предстояло семи из десяти. Остальным — страдать каждую минуту, вырванную у смерти. Роскоши ошибиться не было.

В то утро на наших глазах умерла надежда, так мы восприняли наступление зимы. Мы узнали о ее приходе утром, когда шли из барака в умывальню: небо было беззвездным, в темном холодном воздухе пахло снегом. Стоя в ожидании развода на площади для перекличек, никто не проронил ни слова. Когда в забрезжившем свете мы увидели первые снежинки, то подумали: скажи нам кто-нибудь в эту же пору в прошлом году, что мы проведем в лагере еще одну зиму, мы бросились бы на проволоку под высоким напряжением; впрочем, это и сейчас не поздно бы сделать, но удерживает не поддающаяся никакой логике безумная надежда, за которую нам самим стыдно[828], [829].

В Аушвице и в других лагерях уничтожения призрачная надежда узников, а вместе с ней и их желание увидеть семью работали на палачей. Склонение к суициду по факту является убийством[830], но мы располагаем достаточным количеством данных[831], чтобы утверждать: самоубийства не были настолько распространены в лагерях, как это можно было бы предположить[832]. Заключенные были слишком заняты — они цеплялись за жизнь[833], хотя иногда и впадали в отчаяние.

4

Между Примо и Альберто и Лоренцо с Перуком возникла удивительная дружба. И она крепла, несмотря на ужас, который испытывал Перук. В это время в перевернутом лагерном мире произошли два важных события.

Первое — поистине чудесное для рабов рабов: пришла посылка из Италии, отправленная родными Примо. Его мать Рина и сестра Анна Мария в то время скрывались, но сумели ее передать, как писал Леви в рассказе «Последнее Рождество войны» (L’ultimo Natale di guerra)[834], «через цепочку друзей, последним звеном в которой был Лоренцо Перроне, строитель из Фоссано, о котором я рассказывал в “Человек ли это?”»[835].

В посылке были настоящий шоколад, печенье и сухое молоко, но, чтобы описать ее подлинную ценность для меня и моего друга Альберто, обычных слов недостаточно. Такие понятия, как «есть», «голод» и «пища», имели в лагере совершенное иное, отличное от привычного значение. Эта посылка — неожиданная, невероятная, невозможная, как метеорит или дар небес, — была полна живительной силы и символов и имела для нас огромное значение. Мы больше не были одиноки — восстановилась связь с внешним миром[836].

«Огромное значение» посылки хорошо описала Кэрол Энджер: «Это были продукты, о которых в Аушвице никто уже не помнил»; «благодаря этой посылке и супу, который приносил Лоренцо, Примо и Альберто были спасены»[837]. Почти половину ценного дара тут же украли, зато уцелевшее помогло выжить: «Пока Альберто пытался припомнить свои излюбленные философские истины, мы распихали оставшееся содержимое посылки по карманам. Больше половины досталось нам, верно? Но и остальное не то чтобы было растрачено впустую — какой-то другой голодный праздновал Рождество за наш счет и, может быть, даже благословлял нас. В одном мы были уверены: это последнее Рождество войны и заключения»[838].

Судя по всему, содержимое посылки кончилось задолго до Рождества — Леви благодарит за нее родных в последней открытке, отправленной Лоренцо в Италию 1 ноября 1944 года.

Дорогой[839] Абиамо мы наконец получили то что так долго ждали. Можешь представить какая это была для нас радость. Несмотря на первые заморозки мы здоровы и бодры духом. Прошу тебя сообщить об этом семье деллавольта в брешие. Я всегда молюсь за тебя и вижу тебя во сне тебя и наш дом и нашу жизнь такой как она была. Даст Бог мы скоро встретимся старайся изо всех сил я очень в тебя верю. Добрый привет от того кто всегда о тебе помнит.

Лоренцо.

до свидания пока-пока[840]

Второе событие необычайной важности касалось самого Лоренцо. Я упоминал о нем на первых страницах этой книги — подобное нечасто случалось в жизни muradur. История описана в «Человек ли это?»: «Мы могли бы попытаться починить ему ботинки в лагерной сапожной мастерской, где обувь чинят бесплатно (в лагерях уничтожения по закону все бесплатно). Альберто обещает спросить у своего приятеля, старшего сапожника, может, удастся договориться за пару литров супа»[841], [842]. Однако чем окончилась история, Леви не сообщил.

Он расскажет об этом спустя почти полжизни, в «Лилит». Друзья попросили у Лоренцо адрес его сестры, чтобы как-то отблагодарить, — ведь сам он ничего не хотел за свой суп. Но каменщик отказал.

Но чтобы не унижать нас, он согласился на наше предложение. Его рабочие ботинки прохудились, у вольнонаемных в лагере не было сапожников, а в городе, в Освенциме, ремонт стоил дорого. Заключенные же, у которых имелась обувь, могли чинить ее бесплатно, потому что (официально) деньги нам не полагались. Поэтому мы договорились поменяться: Лоренцо четыре дня ходил на работу в моих деревянных башмаках, а я за это время отремонтировал его ботинки в мастерской Моновица, где мне выдали временную пару[843].

А теперь представьте: несколько часов, точнее суток, Лоренцо был вынужден буквально проявлять чудеса эквилибра в чужих башмаках разного размера — у Леви от них до конца жизни остались рубцы[844]. Но к Лоренцо в результате вернулись его отремонтированные рабочие ботинки — многолетние товарищи по стройкам в Италии и Франции. Именно в эти дни, которые каменщик провел в чужой обуви — может, днем раньше или позже, — Примо выпал очередной шанс на спасение.

В этой поразительной истории выживания жизнь и смерть зависели не только от супа, открыток и посылок, но и от обуви. В дни лютого холода в середине ноября фортуна улыбнулась Леви[845] — он оказаться избранным[846]. Еще 20 или 21 июля[847] химик из Турина успешно сдал «экзамен» — Буне требовались специалисты, — и вот теперь вместе с несколькими счастливчиками его перевели в Bau 939, в лабораторию полимеризации.

Первый момент был «как наваждение»: «…возникает и тут же исчезает воспоминание: большая полутемная комната в университете, четвертый курс, дуновение майского ветерка, Италия»[848]. Возглавлял лабораторию герр Ставинога, поляк по происхождению. Он определяет рабам рабочие места и разговаривает неохотно, но обращается «месье» — и это, как вспоминал Леви, «нас смущает и одновременно смешит»[849], [850].

Вот как описывает тот период Кэрол Энджер: русские в 80 километрах; Буна разрушена и погружена в гробовую тишину; «вольнонаемные французы с высоко поднятыми головами» и британские военнопленные показывают на пальцах узникам-хефтлингам латинскую V — виктория, победа. Во всем чувствовалось приближение неизбежного конца. Леви теперь работал там, где его вряд ли бы стали бить и где находилось много «чудесных вещей, которые можно украсть», подытоживает Энджер. «Если бы я слишком давно не был заключенным, я мог бы даже начать надеяться», — говорил, по ее словам, Леви о работе в лаборатории[851].

Последней неожиданной «удачей»[852] стала для него скарлатина[853] (Альберто переболел еще в детстве[854]). Примо слег как нельзя вовремя: не слишком рано — иначе попал бы в списки на уничтожение, и не чересчур поздно — состояние здоровья позволило ему выжить. Почти все другие рабы, в спешке эвакуированные, пропали без вести среди миллионов «канувших» — как его старый друг Франко Сачердоти[855], [856]. Он заболел «всего лишь раз, но в подходящий момент», — скажет позже Филип Рот[857], [858].

Для раба рабов, ставшего «химиком-рабом»[859], неожиданный допуск к лабораторной деятельности в конце 1944 года оказался решающим фактором спасения. Именно в первые недели в тепле и встретились в последний раз на пороге «дома мертвых»[860] Примо и Лоренцо.

5

«Не все родятся героями»[861], [862], — признает Леви в рассказе «Ванадий», где впервые приводит концепцию «серой зоны». Через десять лет он опишет ее в своей непревзойденной манере: «Лишь демагог может утверждать, что это пространство свободно. На самом деле оно никогда не бывает свободным; его заселяют подлецы или психопаты (иногда подлецы и психопаты в одном лице), и об этом не следует забывать, если мы хотим понять особенности человеческой природы, если хотим знать, как защитить свои души, когда вновь замаячит похожее испытание»[863], [864]

В рассказе «Ванадий» Леви исследовал человеческую душу доктора Мюллера (в реальности — инженера Фердинанда Мейера[865]), о котором не осталось записей в архивах Аушвица[866]. Леви познакомился с инженером в лаборатории полимеризации в Буне, и судьба вновь свела их 20 лет спустя, во второй половине 1960-х. Они некоторое время переписывались — Леви пытался выяснить, понимает ли Мейер цену своего бездействия и чувствует ли ответственность за происходившее в лагере.

В рассказе автору не удалось добиться от Мюллера ни четкого осуждения, ни оправдания темного прошлого, но доктор описан с большим великодушием и состраданием.

Не мерзавец и не герой; если отфильтровать риторику и вольную или невольную ложь, получим типичный экземпляр серого человека, который (и таких было немало), живя в стране слепых, видел, пусть и одним глазом. <…> Я не мог его полюбить. Не мог полюбить и не хотел с ним встречаться. Впрочем, определенного уважения он заслуживал: нелегко ведь быть одноглазым. Он не был ни равнодушным, ни бесчувственным, ни циничным; свои отношения с прошлым он так и не выяснил, хотя пытался или делал вид, что пытается[867], [868].

Леви говорил, что «персонаж Мюллера — это собирательный образ немецкой буржуазии»[869], что «мир, в котором все были бы такими, как он, то есть порядочными и безоружными, был бы толерантным, но абсолютно нереальным миром. В реальном мире существуют люди с оружием, они строят Освенцим, а порядочные и безоружные прокладывают им путь»[870], [871].

Однако случаи поддержки, которую вряд ли могли бы оказать совсем уж «порядочные и безоружные», были замечены. Как выяснил Марко Бельполити[872], Леви не использовал в рассказе «Ванадий» письмо от 1967 года, где говорилось о двух немцах, которые «поплатились за свои поступки: Гробер, работник лаборатории, дал хлеб голландскому еврею, после чего в ноябре 1944 года неожиданно пропал — возможно, его отправили на русский фронт». А герр Ставинога взял Леви с собой в убежище во время воздушной тревоги и сцепился там с «зеленым треугольником»[873], [874].

Балансируя между реальностью, «вымышленными» персонажами и их прототипами[875] (слово, которое использовал сам Леви[876]), с одной стороны, он выступал против «косности, отсутствия совести и унижения ближнего, а с другой — пытался искоренить те же качества внутри самого себя»[877]. Леви не раз обращался к примеру Лоренцо — одному из немногих людей в Аушвице, кому удалось противостоять «темным силам».

Однако эвфемизм «темные силы» в устах таких людей, как Мейер-Мюллер[878], звучит «лицемерно и фальшиво», поэтому Леви его не использует. Но подчеркивает: фоссанский muradur выступает в роли естественного противовеса низости и подлости многих «других» — и там, в лагере, и внутри нас самих. (Его образ — «цельный», и пытаться разобрать его — «бессмысленное занятие».)

«Совершенны поступки, о которых мы рассказываем, а не какие мы совершаем»[879], и упоминание о Лоренцо в «Ванадии» подтверждает это. Он кажется воплощением добра, противостоящего абсолютному злу, которое воплощено в Аушвице и в котором оно беспрерывно множилось и воспроизводилось.

Можно возразить: это всего лишь эпизодический персонаж. Однако у него есть своя, так сказать, литературная жизнь. Мы видели: отчасти это правда. Выступая в апреле 1986 года перед студентами профессора Элвина Розенфельда[880] в Индиане, Леви вспоминал Лоренцо как человека, принадлежащего к католической культуре, но неверующего, «очень простого, малообразованного»: «Это был действительно очень необычный человек, выделяющийся из массы», им двигало «неудержимое желание помогать… по исключительно моральным соображениям»: «Он почти не умел писать, но у него была потребность помогать людям, которые нуждались в помощи»[881]. Сложно объемно представить себе этого персонажа — у нас мало данных. Он примитивен и туповат по сравнению с реальным человеком; как правило, напряженно молчит, склонив набок голову.

Реальный Лоренцо — в отличие от немецкого инженера и его литературной проекции — смотрел на Аушвиц в четыре глаза: был внимательным, заботливым и сострадательным. Да, он не умел приспосабливаться, поэтому и не подчинился жестокой логике мира, даже имея на это полное право. Возможно, он в целом не был приспособлен к жизни там, где царил произвол, — судя по его ясным и четким поступкам. Об этом свидетельствует последняя встреча Лоренцо и Примо в лагере — предположительно 26 декабря 1944 года[882], во время очередного американского авианалета.

В конце декабря, незадолго до того, как я заболел скарлатиной, которая спасла мне жизнь, Лоренцо вновь стал работать рядом с нами, и я снова смог забирать котелок прямо из его рук. Однажды утром я увидел его серо-зеленую накидку на разрушенной ночной бомбардировкой стройплощадке. Он шел широким шагом, уверенно и медленно. Протянул мне котелок, который был помят и весь в пятнах, и сказал, что суп немного грязный[883].

Внутри котелка виднелись «комья земли и камни». Примо спросил, что случилось, но Лоренцо лишь «покачал головой и пошел прочь». Год спустя Леви узнал, что «в то утро, пока Лоренцо обходил своих товарищей, собирая остатки супа, лагерь подвергся воздушному налету. Одна из бомб упала неподалеку и взорвалась, земля погребла котелок и повредила Лоренцо барабанную перепонку в одном ухе, но ему надо было принести суп, поэтому он пошел на работу»[884]. Так Леви описал этот эпизод в 1981 году в рассказе «Возвращение Лоренцо».

Через пять лет он рассказал Розенфельду, что muradur вместе с котелком оказался «в воронке, оставленной бомбой», а поднятые взрывом комья земли попали ему в ухо. «Он наполовину оглох в тот день», но ничего не сказал Примо[885]. В интервью Николо Караччиоло он примерно в те же месяцы пытался вспомнить, что же именно произнес Лоренцо напоследок — конечно же, на пьемонтском диалекте.

Лоренцо, «Ло. Пе», «святой Антонио», Дон Кихот — именно таким он был для Леви[886] — в тот день сказал всего несколько слов. Возможно, последних, обращенных к Примо в этом перевернутом мире. «Мне жаль, — он извинялся, — но суп немного грязный»[887]. Потом Лоренцо, скорее всего, так же лаконично попрощался: Ciau, amico — «Пока, дружище». И пару часов или дней спустя вместе со своим верным Санчо — Перуком из Фриули — отправился в путь.

Прогулки

1

Полноводная людская река, разлившаяся в январе 1945 года, не возвращалась в берега до самой осени: «Колоннами и поодиночке, часто босиком, закинув за спину сапоги, чтобы сохранить их целыми на долгом пешем пути, в военной форме и без формы, с оружием и без оружия, шли они, подбадривая себя песнями и молча, с опущенными головами»[888], [889]. Так об этом периоде вспоминал Леви в книге «Передышка», вышедшей в 1963 году.

В книге описаны два месяца, проведенные автором в транзитном лагере Staryje Doroghi[890] летом 1945 года. Он попал сюда, избежав смерти в гитлеровском концлагере, где встретил советских солдат, — путь домой оказался географически нелогичным и по-книжному авантюрным.

Лоренцо в это время был уже далеко: шаг за шагом он преодолел бесконечные километры, разделявшие его с Пьемонтом, — 1412, по сегодняшним картам Google. Он просто шел и шел — скорее всего, опустив голову и произнося только самые необходимые слова. Вряд ли, отправляясь в путь, он надел шляпу (насколько мне известно, у него ее и не было), но вот серо-зеленую накидку, конечно же, прихватил.

Похожего на ветошь — rag of clothing, по словам Энджер[891], — во многих местах заштопанного свитера у Лоренцо уже не было. Он отдал его Примо — поддеть для тепла под арестантскую робу. Скорее всего, это произошло между октябрем и концом декабря — уже после наступления зимы. Мне нравится думать, что это был следующий жест помощи на краю ада. Но нельзя исключать и первый порыв при наступлении холодов, когда ледяные клещи сомкнулись вокруг Буны.

Последнюю зарплату Лоренцо получил 15 января 1945 года. Работодателем на тот момент значится фирма Colombo[892]. Это свидетельствует о том, что в последние месяцы в «Суиссе» он в рамках все того же итало-германского соглашения перешел в другую компанию.

Возможно, он покинул Аушвиц раньше, чем получил на это разрешение[893]. Но, может, это был побег. Ясно лишь, что 21 января, за 6 дней до освобождения лагеря Красной армией, когда уже действовал подписанный днем ранее приказ об эвакуации, Лоренцо покинул лагерь вместе с другими вольнонаемными рабочими, — это подтверждает Сеткевич[894].

Судя по рассказу «Возвращение Лоренцо», фоссанский muradur поспешно уходил из Моновица — потому что «знал, что русские вот-вот придут, и боялся их. Возможно, это было не так уж и беспочвенно: если бы он дождался прихода русских, то вернулся бы в Италию намного позже»[895]. Лоренцо с Перуком отправились в путь пешком, имея «крайне смутное представление о географическом местонахождении Аушвица»[896]. На ближайшей железнодорожной станции они разжились пассажирской схемой, на которой обозначены и соединены прямыми линиями остановки поездов.

Они шли по ночам в сторону Бреннеро[897], ориентируясь по этой схеме и звездам. Ночевали на сеновалах, ели украденную в полях картошку. Когда они слишком уставали, чтобы идти дальше, — останавливались в деревнях, где два каменщика всегда могли рассчитывать на работу. Отдыхали, работая, плату брали деньгами или продуктами. Так они шли четыре месяца[898].

Я натурально представляю Перука и Лоренцо, которые на этом пути время от времени обмениваются короткими фразами. «Панчо» — на своем фриульском, Лоренцо — на пьемонтском. «’Ndoma, ’mpresa. Давай, пошевеливайся. Дорога долгая». — «Вперед, bogia, date n’andi, ну же». Для Лоренцо передвигаться пешком было не впервой.

Сложно не поддаться искушению и не сравнить Лоренцо с героем «Передышки» Мавром, каменщиком из Вероны: «Он не шел, а летел на всех парах, как хорошо отлаженная машина… продолжил свое движение к горизонту, противоположному тому, на котором он перед этим возник»[899], [900].

Мы также можем представить, как Лоренцо восстанавливал силы в одном из неотличимых от других точно таких же мест: спал под открытым небом во дворах, заросших травой, разбивал лагерь «прямо на траве, под открытым небом»[901], как и «тысячи людей — перемещенные иностранцы со всех концов Европы»[902], [903].

Два итальянца из Пьемонта. Один — полуграмотный каменщик, «казавшийся немым», как говорил о нем Леви[904], второй — дипломированный химик, которому было суждено зарабатывать на жизнь словом. Оба попали в Аушвиц по разным, но взаимодополняющим причинам; оба оказались среди «сотен тысяч итальянцев, мужчин и женщин, военных и гражданских, вольнонаемных и рабов, которые работали в конторах и в лагерях на руинах Третьего рейха», как написал Леви о событиях июля и августа 1945 года в романе «Если не сейчас, то когда?»[905].

Маловероятно, чтобы Лоренцо «работал, как и многие другие (добровольно или нет), на немецких фабриках» в Равиче[906] к северо-западу от Аушвица[907]: основываясь на документах, можно предположить, что двигался он в другую сторону, на юго-запад через чехословацкие и австрийские территории. По воспоминаниям Леви, в диалоге с Розенфельдом, Лоренцо боялся русских, «вероятно потому, что подвергся нацистской пропаганде»[908]. Однако такое утверждение, скорее всего, излишне прямолинейно.

Они шли четыре месяца по ночам, ориентируясь по звездам, и прятались днем, чтобы их не схватили немцы. С железнодорожной станции они захватили карту, но она не слишком помогала. На ней были указаны лишь станции, соединенные прямыми линиями. Карта постоянно приводила их не туда, к тому же в светлое время суток они вынуждены были останавливаться, чтобы отдохнуть и раздобыть еду[909].

Именно поэтому путь домой занял так много времени. Бесценные документы, добытые биографом Леви Кэрол Энджер, хранятся в Центре международных исследований Примо Леви — их нет в досье Лоренцо в Яд Вашем. В марте 2022 года, через 20 лет после опубликования биографии Леви на английском[910], мне удалось заполучить первоисточники.

Благодаря новой информации теперь я могу собрать недостающие фрагменты пазла — именно в тот момент, когда пишу вторую часть этой истории. Судя по тому, что удалось выяснить Энджер, в январе 1945 года Лоренцо несколько месяцев работал на компанию Colombo. Последнюю зарплату в G. Beotti он получил 9 мая 1944 года[911], что о многом нам говорит.

Например, о том, что между декабрем 1942 года и началом 1943-го Лоренцо хотя бы один раз успел побывать в Италии и вернуться в Германию между 27 и 29 января[912]. Также мы понимаем, что, пока он работал каменщиком, ему платили не слишком регулярно (иногда раз в неделю, иногда — раз в месяц); такса составляла 0,76 марки в час[913]. И Энджер, так же как и Леви, и Бермани, берет слово «вольнонаемный» в кавычки[914].

Из трудовой книжки, которой нет в Яд Вашем, но которая сохранилась в архивах Энджер, мы узнаем: в марте 1942 года Лоренцо числился бетонщиком в Тарвизио[915], [916]. Факт, что это написано по-французски (а прочие записи сделаны на итальянском), подтверждает правоту Леви: фирма G. Beotti наняла Лоренцо, когда он находился во Франции.

Несколько документов, которые мне удалось отыскать в торговой палате города Пьяченцы, не объясняют, как Лоренцо попал на работу в G. Beotti[917]. Я также не нашел объявлений этой фирмы в местном еженедельнике La Fedelta за 18 и 25 марта[918]. Мы точно знаем, что Лоренцо дважды посещал полицейское управление Кунео (30 марта и 14 апреля), а 16 апреля в Тревизо получил визу для «перехода в Германию через пограничный пункт Тарвизио» и, скорее всего, в ближайшие три дня уже оказался за рубежом[919].

Обратный путь Лоренцо и Перука Энджер восстановила более детально: «В конце апреля они получили выездные визы в австрийском Брукк-ан-дер-Мур, чтобы через Арнольдштайн и Филлах покинуть территорию рейха»[920]. Документы подтверждают, что в Брукк-ан-дер-Муре Лоренцо находился с 28 апреля по 10 мая 1945 года[921]. Это позволяет предположить, что в путь он отправился после 1 января, но раньше 15-го — дня получения последней зарплаты. То есть путешествие заняло пять месяцев, а не четыре.

Вероятно, Леви немного «изменил» путь Лоренцо — сказал, что он пересек границу в Бреннеро, а не в Тарвизио (как было на самом деле). Сам Примо прошел там два раза: в феврале 1944-го и в обратном направлении — в октябре 1945-го. Леви писал, что Лоренцо вернулся 25 апреля, в день освобождения Италии. Американцы и русские тогда пожали руки в охваченном огнем Берлине[922], где сражались даже дети и над которым уже через несколько дней взметнулся красный флаг[923].

На итальянской границе Лоренцо оказался на волосок от гибели: в них с Перуком выстрелил драпающий немецкий танк[924]. Во второй половине мая, когда Примо еще проходил свой «крутой маршрут»[925] в Восточной и Центральной Европе (Беларусь, Украина, Румыния, Венгрия, Чехословакия, Австрия, Германии и снова Австрия[926]), Лоренцо уже вернулся домой.

2

«Конечно, потом, если вернемся, мы обязательно сделаем для него все, что будет в наших силах, но какой толк загадывать вперед? Вряд ли мы вернемся, это и ему, и нам ясно, поэтому если делать что-то, то сейчас, не откладывая на потом»[927], [928], — так рассуждали Примо и Альберто, придумывая, как отблагодарить Лоренцо. А он, оставив Моновиц, отправился домой вместе с верным другом Перуком. В лагере оставалось 9792 живых узника, из них 9054 еврея[929].

Если не считать тех, кого систематически отправляли в газовые камеры Биркенау, за предыдущие несколько лет в Моновице погибло около 1670 человек. Леви вспоминал, что в один из августовских дней 1944 года в Биркенау убили 24 000 человек[930], [931] — самых слабых и тех, кто, как решили, по разным причинам не мог работать. Подсчеты Сеткевича, посвятившего изучению этого вопроса более десяти лет, подтверждают, что в газовые камеры в Аушвице были отправлены тысячи заключенных. По самым осторожным оценкам, общее число жертв Моновица достигает 10 000 — и это только часть злодеяний[932], совершенных при участии корпорации I. G. Farben[933].

В день, когда muradur из Фоссано пересек границу в Тарвизио, 17 апреля 1942 года, в Аушвиц поступило более 1000 депортированных, из них 50 умерло. В день, когда Лоренцо отправился в обратный путь, в «крематории V» Биркенау сожгли тела 100 застреленных поляков и полячек. Когда каменщик прошел первые метры вдоль железной дороги, в лагере, согласно официальным документам, оставалось в живых 11 493 женщин и девушек и более 202 детей[934].

Всего за четыре года восемь месяцев в Аушвице были убиты 1 100 000[935] человек; примерно 90% из них были евреями[936]. Те, кому «посчастливилось» дожить до прибытия в лагерь, до смерти стали рабами рабов — как Примо Леви, № 174 517. Он — один из немногих уцелевших. Если бы не вовремя подхваченная скарлатина, он не оказался бы в числе еще 800 узников в лазарете[937].

Верного друга Альберто Далла Вольту, как и остальных заключенных, с приближением фронта срочно угнали из лагеря[938]. Альберто «неловко попрощался с Примо (“Arrivederci, buona fortuna” — “Прощай, удачи”) и ушел навстречу смерти», как пишет Иан Томсон[939]. Напоследок, после прожитых «в доверии и дружбе» месяцев, Альберто разделил с Примо пайку хлеба и оказался среди «канувших» — в «серой армии муравьев»[940], которые брели по руинам готового вот-вот окончательно пасть Третьего рейха.

Альберто ушел пешком вместе с большинством заключенных, когда фронт был уже совсем рядом. Немцы заставили людей идти дни и ночи без отдыха по снегу и льду, пристреливая всех, кто не в состоянии был двигаться дальше. Потом тех немногих, кто остался в живых, погрузили на открытые платформы и отвезли в новые столицы рабства — в Бухенвальд и Маутхаузен. Лишь четвертая часть эвакуированных из Освенцима пережила этот переход[941], [942].

3

По пути домой Леви отправил из Катовице единственное письмо, датированное 6 июня 1945 года[943]: исписанные карандашом полторы страницы, адресованные Бьянке Гвидетти Серра. «Я чудом жив», — писал Леви и рассказывал, что его спасли скарлатина и удача.

У нацистов не осталось времени, чтобы убить лежавших в госпитале: «А потом, 27 января, пришли русские». Еще он писал, что из тех, с кем он был депортирован чуть больше года назад из Фоссоли, выжило лишь пятеро. И Ванды Маэстро уже точно нет в живых: «В Моновице нас было 95; 75 умерли от голода и болезней, 14 захватили с собой бежавшие немцы». Об их судьбе, включая и Альберто, «ходят довольно тревожные слухи». Из Фоссоли в феврале 1944 года было вывезено 650 человек; домой вернулись лишь 3[944], а по факту выжили 24[945].

«Не верь тому, что я писал из Моновица», — предупреждал он Бьянку, как будто это было необходимо. И дальше — о лагерном номере на левом предплечье, который «навсегда останется позором не для нас, а для тех, кто сейчас теряет могущество». Письмо завершил длинный постскриптум:

Я одет как бродяга; скорее всего, вернусь домой босиком. Но зато я выучил немецкий, немного русский и польский и к тому же научился выживать в разных ситуациях, не терять храбрости и противостоять страданиям — как моральным, так и физическим. В целях экономии я снова ношу бороду. Знаю, как приготовить картошку множеством способов (ничем ее не приправляя) и могу сварить суп из капусты и репы.

Еще я освоил разные профессии: помощник каменщика, землекоп, носильщик, могильщик, переводчик, велосипедист, портной, вор, медбрат, исследователь, каменотес и даже химик. Чуть не забыл: у меня нет никаких новостей от замечательного Лоренцо Перроне, но, вполне вероятно, что с ним все в порядке. Вы нашли его сестру? Думаю, она живет в Турине, по улице С.-Франческо-да-Паола (или д’Ассизи), 15. Никто не представляет, скольким я ему обязан — я перед ним в неоплатном долгу[946].

Примо спрашивал подругу о том, кому обязан спасением, кто пренебрег опасностью и остался верен человеческим ценностям. Вскоре он напишет о нем и в книге «Человек ли это?».

Суть этой истории состоит в следующем: один вольнонаемный итальянский рабочий приносил мне в течение шести месяцев остатки хлеба и еды; еще он подарил мне свою заплатанную майку, написал за меня открытку в Италию, а потом передал мне ответ. И все это совершенно бескорыстно, ни разу не попросив и не приняв ничего взамен, просто потому, что он был добрым, хорошим парнем и даже не представлял себе, что за добро можно требовать вознаграждения[947], [948].

Но дело, конечно, было не только в супе, поддевке для тепла и открытках. Леви поспешил напомнить: «Лоренцо был и остался человеком; в этом перевернутом мире, в мире со знаком минус, он сумел уберечь и не запятнать свою человечность. Благодаря ему мне тоже удалось не забыть, что я — человек»[949], [950]. Леви приводит суть всей истории, основную мысль и, возможно, свое «послание» нам. Эти слова сейчас, пожалуй, приобретают еще более глубокий смысл.

Именно Лоренцо я обязан тем, что сегодня жив. И не только за его материальную поддержку, а еще в большей степени за то, что своей манерой поведения, своей добротой, очень искренней и естественной, он постоянно напоминал мне о том, что за пределами нашего мира по-прежнему существует справедливый, а не развращенный, не дикий, не раздираемый ненавистью и страхом мир; существует нечто чистое и цельное, нечто такое, что трудно назвать словами, — какая-то отдаленная возможность добра, ради которой имело смысл остаться жить[951], [952].

Но по-человечески ли было именно в тот момент выставлять счет?

4

Я до сих пор помню, как ходил с отцом на фильм «Перемирие»[953] Франческо Рози[954]. Картина вышла в 1997 году. Мне было 14, я, вероятно, уже успел прочесть и «Передышку», по которой сняли кино, — книгу, посвященную долгому пути Леви домой, и, конечно же, «Человек ли это?». Как многие сверстники, я вырос на произведениях Леви: начиная с этих двух, читаных-перечитаных множество раз еще на школьной скамье.

Позже (наверное, году в 2008-м) я открыл для себя «Канувших и спасенных», а потом постепенно и все остальное. Практически всю жизнь я читаю и перечитываю Леви — смесь художественной литературы, документального свидетельства и «антропологического»[955] или, скорее, этологического[956] исследования: именно Леви настаивал, что является примером «человека-животного»[957].

Размышления Примо не дают нам оторваться от реальности и в то же время помогают понять ее с помощью «концептуального мышления»[958], [959]. Я со школьной скамьи зачитывался Леви, а мой отец был с ним знаком (они оба как раз перед моим рождением посещали курсы в Институте имени Гёте[960], Примо[961] даже заезжал к нам на своей машине году в 1980–1981-м — отец не раз об этом вспоминал). Но я не помню историю встречи Леви с Лоренцо — она не отложилась в моей памяти.

Как и многие другие читатели, я не сразу обратил внимание на каменщика из Фоссано. Кто знает, почему историю немногословного человека, движимого «неудержимым импульсом» помочь нуждающемуся, так долго не замечало коллективное сознание, — ведь он не раз упоминается в работах Леви. Для большинства читателей Лоренцо долго оставался одним из «незначительных» персонажей, а не тем, благодаря кому Леви смог поведать миру о пережитом опыте. Как признался в 1986 году сам писатель, ему было невозможно выжить без «внешней помощи»[962].

Понять, что движет такими Лоренцо, чрезвычайно сложно — требуются титанические усилия. Еще и поэтому подобные истории часто окружены тайной. К тому же не все попытки оказались удачными — вспоминается как минимум два примера.

Первый Леви приводит в «Передышке». В одной из глав описано, как в лагере Staryje Doroghi он встретил знакомую по Аушвицу, Флору: «Итальянка из Буны, объект наших с Альберто мечтаний в течение целого месяца, неосознанный символ потерянной, причем потерянной навсегда, как мы думали, свободы. С нашей встречи прошел год, а казалось — сто»[963], [964]. «Провинциальная проститутка, Флора попала в Германию на принудительные работы, в “Организацию Тодта”[965]. Немецкого она не знала, ничем, кроме своей профессии, заниматься не умела, поэтому оказалась в Буне, где ее определили подметать заводские цеха», — писал Леви[966]. Флора не раз помогала им с Альберто.

Это была единственная женщина в лагере, которую мы видели изо дня в день, из месяца в месяц, к тому же она говорила на одном с нами языке, но вольным разговаривать с хефтлингами было запрещено. Нам с Альберто она казалась таинственной красавицей, неземным существом. Несмотря на запрет, лишь добавлявший остроты и особой прелести нашим встречам, мы украдкой заговорили с ней: сказали, что тоже итальянцы, и попросили хлеба. Попросили смущенно, понимая, что унижаем самих себя и лишаем романтического налета наши отношения, но голод, с которым трудно договориться, настоял, чтобы мы не упустили подвернувшейся возможности.

Флора принесла хлеб и приносила много раз; с растерянным видом она передавала его нам в самом темном углу и поливала своими слезами. Она нас жалела и хотела еще чем-то помочь, но не знала чем и к тому же боялась. Она боялась всего, как беззащитный зверек, возможно, даже и нас, но не лично, а как представителей этого странного непонятного мира, вырвавшего ее из родной страны, загнавшего под землю, всучившего ей метлу и заставившего подметать полы, уже подметенные сотню раз[967], [968].

Флора, несомненно, была куда менее смелой, чем Лоренцо. Но она жалела заключенных и, преодолев страх, несколько раз сумела им помочь. В благодарность Примо и Альберто «торжественно преподнесли Флоре, у которой были волосы»[969], найденную где-то расческу. Однако вскоре друзья «испытали острое разочарование, смешанное с нелепой и чудовищной ревностью, когда до нас дошло то, что не являлось, по-видимому, тайной с самого начала: Флора встречается с другими мужчинами»[970].

Кто знает, от отчаяния, из нужды или просто по привычке она продолжала заниматься единственным хорошо знакомым ей делом «на сене, в крольчатнике, тайно организованном в одном из подвалов совместным кооперативом немецких и польских капо»[971].

Делалось это просто: выразительный взгляд, требовательный кивок головой — и Флора отставляет в сторону метлу и послушно следует за случайным мужчиной. Через несколько минут она возвращалась, одна, поправляла на себе одежду и, избегая смотреть нам в глаза, снова бралась за метлу. После такого ужасного открытия хлеб Флоры казался нам горьким, но мы не отказались от него, не перестали его есть[972], [973].

И вот после освобождения из Моновица Леви и Флора столкнулись в Staryje Doroghi. Примо был «грязным, оборванным, усталым, подавленным, никому не нужным»[974], но при этом ощущал, что молод, полон сил и у него есть будущее; «Флора же не изменилась. Она жила с сапожником из Бергамо, но не как жена, а как прислуга»[975].

Примо «из жалости к ней и себе»[976] сделал вид, что не узнал Флору, потому что, «сравнивая сидящую передо мной женщину с женщиной моих воспоминаний, я понял, что изменился, стал совсем другим, словно из куколки превратился в бабочку»[977], [978]. Это была грубая попытка отвернуться от мира, где они оба опустились на дно.

Когда я думаю об этой женщине, у меня появляется комок в горле. Флора — это было ее настоящее имя? Энджер предполагает, что ее звали Мария[979], — только это навсегда потерялось где-то в излучинах памяти и времени. Здесь нет никакого «морализаторства» — но оно невольно возникает, чтобы горько прокомментировать: не все спасшиеся были и впрямь спасены — даже те, кто помогал другим.

Второй пример еще точнее раскрывает неоднозначность персонажей, которые, в терминологии Леви, больше напоминают гусениц, чем бабочек. Были и те, кто «в серой зоне» перевернутого мира чувствовали себя как в родной стихии. Это история о мелочности и человечности.

Некий Краверо впервые появился в «Передышке», а более чем через 20 лет — в рассказе «Автомат под кроватью» (Mitra sotto il letto), опубликованном в 1986 году в газете La Stampa. Это позволило Энджер предположить, что Леви использовал подлинную фамилию[980]. Но в Архивах Арользена нашлись десятки Краверо, и, учитывая подлый характер персонажа, я отказался от поисков реального человека.

История произошла в конце весны 1945 года, в дни, когда Примо отправил Бьянке те самые полторы страницы, а Лоренцо уже точно пересек границу и чудом не погиб под танковым обстрелом. «Никто не верил, что польская почта работает», — писала Энджер в биографии Леви об этом периоде[981]. Краверо решил бежать из Катовице, и Леви передал с ним письмо для своих родственниц. Сестра Анна Мария состояла в Сопротивлении и держала под кроватью автомат.

Краверо добрался до Турина в июле 1945 года — «в рекордный срок — за месяц»[982], [983] и доставил «первую весточку [от Примо] за девять месяцев»[984]. Однако он не просто передал письмо. Воспользовавшись моментом, он решил разжиться деньгами — якобы для того, чтобы вернуться в Польшу и найти Примо[985], [986]: «Если моя мать даст двести тысяч лир, он через две, самое большее через три недели доставит меня ей»[987]. Мать и сестра не поверили. Краверо ушел раздосадованным и по дороге прихватил хранившийся в подъезде велосипед Анны Марии[988]. А вскоре по неизвестной причине оказался в тюрьме — бог знает, за какое преступление[989].

5

В то время как Флора застыла в состоянии невольницы, а Краверо пытался нажиться на чужой тревоге и надежде, Лоренцо в глубине души оставался свободным, как будто бы обладал врожденным иммунитетом к подлости.

В лагерь для беженцев Лоренцо попал 19 мая[990], а уже в начале июня оказался в Турине. Мы знаем об этом благодаря кропотливой работе Энджер[991] и документам, которые она собрала[992]. В городе было неспокойно[993]: все еще веяло войной и много убивали. Фашистские снайперы по инерции продолжали стрелять, а кое-кто под шумок сводил счеты[994].

Как в то время выглядел Лоренцо? У нас имеются две черно-белые фотографии (первая — 1920-х годов, вторая, скорее всего, как раз периода возвращения в Италию) и еще кое-какие подробности. В архиве Энджер есть описание внешности Лоренцо от 30 марта 1942 года. Незадолго до отправки в Третий рейх ему выдали паспорт: цвет лица — розовый, глаза — карие, волосы — каштановые. То есть прямо перед «Суиссом» у него еще не было седины.


Удивительно узнать, что ростом Лоренцо был всего лишь 1 метр 71 сантиметр. Для того времени не низкорослый, но точно меньше, чем я ожидал[995]. Я решил обнародовать этот факт, когда узнал, что его данные частично подтверждаются воинскими документами. В них было указано, что глаза у Лоренцо серые, а окружность грудной клетки — «0,85 см»[996], [997]. Такка был явно не богатырского сложения. Но, видимо, казался могучим всем, с кем встречался, в особенности Леви («невысокому и худому»[998], почти всегда самому миниатюрному — и на групповых фотографиях[999], и по воспоминаниям товарищей по заключению[1000]).

За следующие три года Лоренцо сильно изменился внешне. По пути домой он был «кожа да кости»[1001]: весил от силы 40 килограммов[1002]. Лоренцо поседел и в целом выглядел отталкивающе, но формально болен не был: в справке из лагеря для беженцев нет записи о пребывании в больнице или проблемах со здоровьем. Впрочем, как и информации, что перед возвращением домой он получил новую одежду[1003].

Конечно, Лоренцо не был единственным, кто в те месяцы пребывал в похожем состоянии и направлялся через всю Европу в сторону Италии. Один из многих, он возвращался из «немецкого ада» — капля в «потоке голодных бродяг», по свидетельству Ричиотти Лаццеро (книга «Рабы Гитлера», Gli schiavi di Hitler)[1004]. «Они идут пешком, короткими отрезками, цепляются за поезда и грузовики, попрошайничают, спят где попало и бредут как сомнамбулы в сторону Бреннеро, через Тарвизио, туда, где раскинулись семь тысяч итальянских городов, — писала 23 мая 1945 года ежедневная римская газета L’Epoca[1005]. — Около миллиона человек — солдаты и рабочие»[1006].

Лоренцо привык попадать во Францию нелегально, но на этот раз путешествовал совершенно законно: его паспорт был дважды обновлен во Вроцлаве, действителен до 24 мая 1945 года[1007]. Краверо добрался до столицы Пьемонта месяцем ранее, и Лоренцо, отыскав семью друга Примо, врать не стал.

Перейдя Бреннеро, Перук оказался почти дома и направился в сторону Леванте. Лоренцо все так же пешком продолжил путь и за двадцать дней дошел до Турина. У него был адрес моей семьи, он разыскал мою мать, желая рассказать ей обо мне. Он не умел врать, а, возможно, после увиденного в Аушвице и в разрушенной Европе посчитал, что лгать будет бессмысленно и глупо. Он сказал моей матери, что я не вернусь. Все евреи в Аушвице погибали: в газовых камерах или от каторжного труда, либо же их расстреливали бежавшие немцы (что было правдой). Более того, от моих товарищей он знал, что на момент эвакуации нашего лагеря я был болен. Было лучше, чтобы моя мать смирилась[1008].

Впоследствии этот эпизод оброс некоторыми подробностями. По словам Томсона, Лоренцо разговаривал с Эстер-Риной с явным «стеснением и неловкостью»[1009]. Леви позже говорил Розенфельду, что muradur сказал буквально следующее: «Да, я видел его, помог ему, дал хлеба и еды, но он болен, и не думаю, что он сможет вернуться»[1010]. Лоренцо был «оборванный и мертвенно-бледный, но на его лице читались искренность и сострадание». Сообщая матери Леви «такую ужасную новость, он говорил с трудом».

Известие о сыне взволновало Рину, пишет Энджер[1011], но она «не показала виду» и даже «пригласила его [Лоренцо] за стол, накормила и напоила вином»[1012]. Потом предложила денег, чтобы он смог проехать на поезде «хотя бы последнюю часть пути» до Фоссано. Но он, как вы можете догадаться, отказался. «Лоренцо провел в пути четыре месяца, кто знает, сколько километров прошагал, и не видел смысла садиться на поезд», — писал Леви в «Возвращении Лоренцо»[1013].

«Я добирался издалека и шел четыре месяца, зачем мне садиться на поезд, чтобы доехать до своей деревни, которая и так близко», — кажется, именно это он сказал Рине[1014] и распрощался, чтобы прошагать последние 70 километров — 12 часов пути, согласно нынешним Google Maps.

Но прежде он зашел в Comitato di liberazione nazionale (Комитет национального освобождения) на улице Марии Виттории, к Анне Марии. «Он был невероятно грустным и чувствовал себя настолько неловко в моем присутствии, что почти не мог говорить», — вспоминала сестра Леви 19 октября 1992 года в разговоре с Томсоном[1015].

В коммуне Дженола 28 апреля 1945 года разразилась ужасная фашистская бойня[1016], [1017]; Лоренцо встретил тут старого друга Чино Сордо[1018] — он был на телеге. Энджер узнала об этой встрече от брата Леви; впоследствии информацию подтвердил местный историк Менарди[1019].

До дома на улице Микелини в Фоссано оставалось меньше двух часов ходьбы[1020]. Чино, которого Леви в шутку называл кузеном Лоренцо, предложил подвезти, «но тот отказался и пошел, как ходил всю свою жизнь»[1021], — читаем мы в «Возвращении Лоренцо»: «Время для него мало значило»[1022]. Как бы там ни было, но первым весть о том, что Лоренцо жив, хотя и выглядит плохо, принес в Фоссано Чино Сордо. Такка вернулся.

А его друг Примо, находясь за тысячи километров, в эти дни восстанавливал силы. У Леви тоже были непростые отношения со временем: он праздно жил в изгнании, наказанный бездельем. В новом лагере он почувствовал «тяжелый дух общих грез» — с момента, когда «ничто не защищает человека от самого себя, поэтому и возможно разглядеть тщетность и бессилие нашей жизни и жизни в целом на кривых масках монстров, порожденных сном разума»[1023].

Стоит подчеркнуть, даже если придется повториться, — это важно для нашей истории: там многие теряли самих себя и переставали отличать правильное от неправильного. Но с Лоренцо подобного не произошло. Он долго шел пешком, но не воспользовался ситуацией — не согласился, чтобы его подвезли. Он не утаил правды, чтобы только не причинить боли. Леви так говорил Розенфельду: «Он был настолько простодушным, что даже представить себе не мог, будто иногда ложь случается во благо»[1024].

«Искаженные и приблизительные» карты, которые помогли ему вернуться домой, он в Пьемонте, скорее всего, выбросил[1025]. Но чистосердечность не избавила его от встречи с горбатыми и кривыми монстрами прошлого. После всех пережитых ужасов мир постепенно распрямлялся, оставляя позади тех, кому следовало там остаться.

В 1945 году «ездовые собаки»[1026], каким был и Леви[1027], [1028], медленно поднимались на ноги, а Лоренцо обреченно брел вперед. Все возвращалось на свои места. Более или менее.

Загрузка...