Немая потребность в достоинстве

Но есть иные способы победить эту боль: другие сражения, в которых каждый борется, как может, без посторонней помощи. Кто их выигрывает, становится сильнее и лучше. А кто не выигрывает? Кто сдается, внезапно или постепенно? Что скажешь ты, что скажу я, если нам придется идти по дороге на запад? Сможем ли мы не пасть духом во имя рода человеческого и во имя тех, кто нашел в себе силы переломить судьбу?[1029]

Примо Леви. По дороге на запад (Verso occidente) в сборнике «Обзор формы» (Vizio di forma). 1971[1030]

Нас мало живых

[1031]

1

Простого каменщика, который в 1945 году прошел пешком больше тысячи километров, дома не ждал пышный прием. И в Фоссано он вряд ли вошел с высоко поднятой головой — у него была привычка ходить понурившись. А теперь рассмотрим, что же произошло. Более трех лет назад человек ушел на запад с фирмой G. Beotti, потом однажды появился дома на Рождество и не подавал вестей[1032] еще почти два с половиной года. И вдруг вернулся.

Скорее всего, случайно встретившийся ему друг был потрясен: от плотного здоровяка осталось всего килограммов 40 (а то и меньше) — судя по тому, что рассказали Энджер его родственники[1033]. Это была ходячая демонстрация лживости нацистской пропаганды, трубившей, как хорошо живут и отлично питаются вольнонаемные рабочие[1034]. Для мужчины своего телосложения Лоренцо весил ровно половину от положенного — даже меньше, чем субтильный Леви в 15 лет (он таким и остался, и природная миниатюрность оказалась еще одним плюсом для выживания)[1035].

Еще у Такка появился заметный шрам на бедре — поранился ржавой колючей проволокой[1036]. Примо в лагере не только помог другу починить обувь, но и раздобыл лекарства, чтобы рана не воспалилась. По крупицам собранные сведения, воспоминания матери и сестры, немногие, но существенные детали позволили нам в общих чертах восстановить одиссею, длившуюся почти пять месяцев. Настал момент показать, каким Лоренцо вернулся домой в первой половине июня 1945 года и каким стал после войны[1037].

В доме с двойным номером 4–6 по улице Микелини[1038] все это время жили ближайшие родственники Лоренцо: мать и отец Джованна и Джузеппе, братья Джованни, Микеле и Секондо, сестра Катерина и племянница Эмма, которой вот-вот должно было исполниться восемь (не знаю, была ли она там, когда Чино Сордо встретил Лоренцо в Дженоле). Другая сестра — Джованна, мать Эммы, — жила в Турине[1039]. Когда Чино примчался с радостным известием, отец, по словам Энджер, «запряг мула и отправился навстречу сыну»[1040].


Лоренцо остановился передохнуть у еще одного друга неподалеку от Дженолы, но с отцом ехать тоже отказался. «Он пошел пешком, потому что ему так нравилось», — рассказывала Энджер[1041]. Я вполне могу представить себе, как он раздраженным жестом и парой слов на пьемонтском диалекте отсылает домой отца: Gaute, va’ via, padre. Arrivo, un moment — «Езжай, отец. Я скоро сам приду». Джузеппе тоже был немногословен и в основном объяснялся знаками — наверное, в тот раз тоже. Вот что пишет Энджер.

Возможно, Джузеппе не сказал жене, что сын не захотел возвращаться с ним домой. Или вообще ничего не сказал, потому что всегда был немногословен, и вряд ли это изменилось с возрастом. А может, эта история всего лишь семейная легенда, наполовину выдуманная и приукрашенная. Но она рисует настолько яркий образ Лоренцо, что в нее безоговорочно веришь.

Он вернулся на улицу Микелини, 4: серый, исхудавший, в разваливающейся обуви и с язвами на ногах. Он вошел в дом и бросил на пол кишащий вшами мешок. Племянница Эмма посмотрела на него с испугом, а мать грубо спросила: «Вы кто? Что вам нужно?» — «Мама, это я, Лоренцо».

Это история Пероне, и мы не знаем, заплакала ли Джованна. Она вынула из мешка кое-какие вещи (и помятый котелок), а все остальное сожгла во дворе[1042].

Через 70 лет Эмма вспомнила[1043] точные слова бабушки Джованны и повторила их в интервью Энджер: Cosa vol chiel? — «Чего ему?»

«Но, мам, эт ж я, Луренц», — раздался ответ.

2

Обувь — в клочья; ноги в язвах; кишат вши. Лагерный джутовый сидор[1044] — сразу в огонь. Все долой — Лоренцо не дал выкинуть только котелок. Может, потому, что он напоминал о хорошем? Кажется невероятным, но у Лоренцо и впрямь остались добрые воспоминания (и мы это увидим): Примо и Альберто потеряли, а затем благодаря Элиасу сумели вернуть котелок.

Убогий скарб сожгли не для того, чтобы избавиться от воспоминаний. Причина была куда более прагматичной: человеческая жизнь снова начала обретать некоторую ценность — чего совсем не было в «Суиссе». Из-за вполне реальной опасности вспышек инфекционных заболеваний и эпидемий медицинское управление провинции Кунео опубликовало санитарные требования по «обеззараживанию людей и одежды»[1045] вернувшихся из Германии. Хрупкий мир обретал повседневную реальность, возвращая себе естественный цвет.

Уже в начале мая по распоряжению Corpo volontari della libertа[1046] в Фоссано заработали фабрики и магазины[1047]. В конце июня мэр настоятельно рекомендовал беженцам и переселенцам, лишившимся жилья во время войны, вернуться на постоянные места проживания[1048]. Еженедельник La Fedelta в начале июля писал: «Каждый день мы радуемся возвращению наших соотечественников из Германии». Далее говорилось, что количество вернувшихся будет расти и им всем, за исключением тех, кто «отправился в Германию добровольно», положена выплата в 5000[1049] лир «и отрез на платье»[1050].

Вольнонаемным для получения субсидии предстояло пройти проверки «политического поведения» и «экономической ситуации»[1051]. «Большинство вернувшихся из Германии», докладывал в конце месяца Комитет национального освобождения, «имеют слабое здоровье, и им требуется усиленное питание»[1052]. Он также напоминал, что, как орган нового правящего класса, «мы очень беспокоимся об общественном питании» и о «тяжелом положении малоимущих классов»[1053].

В городском архиве я отыскал папку Комитета национального освобождения Фоссано с заявлениями и расшифровкой допросов горожан. Но о Лоренцо я не нашел ничего. Не исключаю, что он пытался получить выплату не как вольнонаемный. Или наоборот — ничего не знал о подобной возможности. Но я хорошо изучил его за долгие годы, поэтому уверен: он не позволил бы проверять свое «политическое поведение» или «экономическую ситуацию». Подтверждений, что Лоренцо получил хоть что-нибудь на «грандиозном» благотворительном мероприятии 16 сентября 1945 года, тоже нет — сохранилась вся отчетность и подписи благополучателей[1054].

В документах по благотворительной инициативе от 28 августа я нашел Джованни, «сезонного каменщика». Это означает, что старший брат Лоренцо обратился за помощью «продуктами, одеждой» или «денежным вспомоществованием»[1055]. Возможно, поэтому легендарно гордый muradur не стал просить о чем-то там, где побывал бородач Джованни: в тесном сообществе Бурге наверняка поползли бы слухи[1056]. Не исключено, что хотя бы часть горожан считала Лоренцо коллаборантом, работавшим на гитлеровцев[1057]. Предполагаю, что в своем прибежище на улице Микелини он голодал, а одевался в тряпье.

После 20 лет диктатуры, через 5 лет конфликта в Европе и 22 месяца войны, в том числе гражданской (на родной земле), материальные проблемы оказались лишь одной стороной жизни, причем наиболее понятной и в каком-то смысле самой простой.

Не станем забывать о 38 погибших бойцах фоссанского Сопротивления[1058]. Местное католическое издание La Fedelta призвало к «очищению»: «В течение пяти долгих лет мы дышали ненавистью». Предостерегали даже тех, кто годами пытался бороться с режимом: «В ваших легких тоже есть ее остатки. Эти патогенные микробы захватили наш организм, и от них необходимо как можно быстрее избавиться»[1059]. То же в полной мере можно отнести и к Лоренцо.

Такка вернулся не только изменившимся внешне — он стал не просто истощенным, израненным и грязным. В нем что-то сломалось — он почти не ел и одевался как придется, а его молчание стало чересчур упрямым и непроницаемым[1060]. Трудно представить, что именно ему довелось увидеть, — тогда еще мало знали о недавних преступлениях нацистов; и об ужасах лагерей еще не было широко известно — о них не писала пресса[1061]. Даже местные не особо отличали места вроде Дахау или Маутхаузена, где убивали каторжным трудом, от лагерей смерти, предназначенных для «окончательного решения»[1062], [1063].

В 1992 году, уже зная об ужасах непривычного слуху[1064] места Аушвиц, Секондо рассказал Томсону: «Когда я спросил у Лоренцо, где, черт возьми, он был, он отказался ответить и, покачиваясь, ушел прочь вместе со своими собутыльниками. Он ни с кем не хотел говорить об Аушвице и о том, что видел»[1065]. Жестянщик Микеле (ставший городским водопроводчиком[1066]) рассказал мэру Фоссано Джузеппе Манфреди, а тот написал в местной газете, что брат «никогда не говорил о том, что происходило с ним в Германии»[1067].

«Лоренцо никогда не сказал бы своей семье о том, что делал в Аушвице», — подтвердила и Энджер, которая тщательно исследовала воспоминания его родственников[1068]. «Лоренцо стал еще более замкнутым и одиноким, чем раньше», — писала она в 1997 году Мордехаю Палдиэлю из Яд Вашем, продвигая официальное признание Лоренцо праведником народов мира[1069].

Да, он вернулся домой, но не по-настоящему. В один из первых дней — Томсон считает, что в мае, но скорее в середине июня — Лоренцо «нашли посреди поля, поверженного граппой[1070] и усталостью»[1071].

3

В те сложные времена убийства происходили почти каждый день, а беззаконие и неопределенность будущего были нормой. Мэр Фоссано Луиджи (Джино) Бима (предшественник Манфреди) безуспешно пытался «раз и навсегда пресечь кражи дров и порчу растений — дело рук тех, кто предпочитал работе и ежедневному своему труду присвоение плодов чужого»: он обещал занятость «как можно большего числа человек» на работах по восстановлению города, которые будут «долгими и тяжелыми»[1072].

В списке Комитета национального освобождения Фоссано перечислен ущерб, нанесенный городу за время войны: один разрушенный и один поврежденный мост через реку Стуру на дороге Фоссано — Салмур; несколько зданий, церквей и аркад разрушены или частично повреждены; «выбиты стекла во множестве зданий»[1073]. Список представили командованию союзников, вошедших в город в мае 1945 года.

Если сравнивать с крупными итальянскими городами в центре и на севере страны, то Фоссано почти не пострадал, но работы все равно предстояло много. И все же Лоренцо после возвращения нигде не работал первые несколько недель[1074]. У него хватало других забот.


Во вторник, 3 июля 1945 года, всего через несколько дней после встречи с сыном в Дженоле, отец Лоренцо неожиданно умер. Этот грубый человек, вероятно, никогда не баловал своих детей, считая любое проявление нежности чем-то постыдным. Смерть зарегистрировали в мэрии два младших брата Лоренцо, 33-летний Микеле (подписался «Пероне» — с одной «р») и 32-летний Секондо. Они заявили, что их отец Джузеппе, 68-летний старьевщик, скончался в 9:30 утра[1075]. Через несколько дней в ближайшем номере La Fedelta[1076] вышел некролог.

Остается загадкой, почему оба брата заявили, что их отец являлся «вдовцом Таллоне Джованны», — их мать пережила отца на 8 лет[1077]. Они не прочли, что подписывали? Почувствовали себя неловко в присутствии государственного чиновника?

Будет неправильным полагать, что Лоренцо отказался улаживать бюрократические вопросы, потому что был зол на своего «старика». Несмотря ни на что, он, вероятно, был привязан к отцу. И уж точно невозможно представить, чтобы Лоренцо испытал облегчение от этой смерти: его отношение и к превосходству над другими, и к насилию, пусть даже оправданному и справедливому, радикально изменилось.

После «Суисса» он не принимал участия в драках в «Пигере», как из поколения в поколение было принято у всей его родни по мужской линии. Что-то в нем навсегда изменилось, и, возможно, внезапная кончина отца лишь укрепила эти перемены. Жестокость, сопровождавшая его с рождения в виде полученных и отвешенных тумаков, потасовки с дубиной или ножом в руках, вековая злоба поколений — все это ушло вместе с отцом.

Лоренцо был, как и раньше, немногословным и угрюмым, возможно даже отчаявшимся, зависимым от алкоголя и саморазрушающего поведения. Но он навсегда лишился способности причинять боль другим, даже за дело. Вероятно, в широком смысле Лоренцо изначально и не понимал, что происходит вокруг. Но после возвращения все прояснилось. И это стало причинять боль.

Хочу признаться: я, скорее всего, ошибался. Был некто, хорошо его знавший. Но я понял, кто это, только сотни раз перечитав все написанное о Лоренцо, — когда ухватил каждый отдельный кусочек его собственных свидетельств о себе. Его знал друг — Примо.

4

«Отрывок о Лоренцо Пероне, возможно, самый важный фрагмент свидетельства Примо Леви»[1078], — писала Кэрол Энджер племяннице Лоренцо Эмме в 1995 году, спустя 40 лет после возвращения обоих мужчин в Италию. В архиве Международного центра исследований творчества Примо Леви я нашел такие строки: «Примо Леви сделал историю Лоренцо Пероне центральным элементом своего исследования человеческой природы»[1079].

Это довольно серьезное заявление. Энджер больше других изучала скрытую, частную, интимную часть жизни Леви[1080] и лучше многих ее знает. И английская, и итальянская биографии писателя выстроены в хронологическом порядке; авторы (и Энджер, и Томсон) одинаково взвешенно представили собранный материал.

В 1945 году Леви был даже не в середине своего жизненного пути — ему исполнилось всего 26, и он прожил еще больше четырех десятилетий. Но, встретившись с человеком, который в 41 год казался стариком, он все понял правильно — сделал его «отправной точкой» исследования человеческой природы, насытил глубинным смыслом и вынес в название книги «Человек ли это?»[1081].

Выскажусь осторожно: Леви видел в Лоренцо нечто среднее между старшим братом и «дядей» (что является очень многозначным понятием в большой семье)[1082]. Множество родственников Примо по материнской линии (два дяди, тетя и даже муж матери, который был намного моложе нее) родились в начале века и были практически сверстниками Лоренцо. А юноша из Турина — из-за 15-летней разницы в возрасте — представлялся Лоренцо сыном, которого у него никогда не было.

Когда родился Примо, Чезаре Леви было 40 лет. Он оказался отсутствующим и отстраненным отцом[1083], ему нравилось «выделяться из толпы»[1084]. Чезаре умер во время войны, 24 марта 1942 года[1085]. В это время muradur из Фоссано готовился перейти границу в Тарвизио, а молодой химик Примо намеревался взять в руки оружие, чтобы выступить против фашистов.

В Аушвице Леви единственный раз настолько долго «жил» далеко от дома (исключая пребывание в Милане в 1942–1943 годах[1086]), и Лоренцо заботился о юноше так, как мог бы позаботиться только отец. Именно так кажется, если смотреть на их отношения со стороны. Пожилой мужчина — цельный, искренний, как и все, неидеальный, — рискуя жизнью, превращается в скалу. За ее выступ можно уцепиться и удержаться, когда все кажется потерянным. Мы явственно видим руку, которая внезапно протягивается из ниоткуда — из тумана или из горы щебня, крепко хватает Леви и выдергивает его из пустоты.

Разыскать Лоренцо было первой мыслью Примо после возвращения из Аушвица. Он говорил Томсону о тех днях: «Внезапно твой сосед больше не был твоим врагом в борьбе за жизнь, а был человеком, который имел право на помощь. Мы как будто проснулись. Сострадание и готовность помочь другим вновь зарождались внутри и вокруг нас»[1087].

На последних страницах книги «Человек ли это?» рассказывается, как товарищи по лагерю — французы «Шарль, Артур и я… почувствовали, что снова превращаемся в людей»[1088], и все трое принялись помогать больным и умирающим[1089], вновь обрели сострадание, которое раньше «молчало», «растворяясь, не успев зародиться», между приступами голода[1090]. Лоренцо тоже побывал за гранью, но чуткости никогда не терял. Примо это понял, приехав к нему 19 октября 1945 года.

В памяти ближайших друзей Леви навсегда осталась сцена, которой он потом завершил роман «Передышка». Как только Бьянка Гвидетти Серра узнала о возвращении Примо, она вместе с общими друзьями бросилась к нему домой. Там были все — он сам, его мать Рина и сестра Анна Мария.

Бьянка и Примо пожали друг другу руки: Ciao — «Привет». В их среде тогда не было принято обниматься при встрече, вспоминала позже Бьянка в британском документальном фильме «Память об оскорблении» (La memoria dell’offesa)[1091]. «Не думаю, что я когда-нибудь обнимала Леви», — с улыбкой призналась она в другой, французской ленте[1092]. Но вполне возможно, что и его мать ни разу в жизни не обняла сына[1093].

Как писала Энджер, Примо поблагодарил Бьянку за помощь Рине и «за то, что принесла письмо Лоренцо». Довольно быстро после возвращения Леви вновь обрел «освобождающую радость рассказа»[1094]: «Нашел дело всей оставшейся жизни»[1095].

«Я был отекший, бородатый и оборванный, — написал Леви в финале “Передышки”[1096]. — Я вновь обрел <…> возможность есть досыта»[1097]. А в телевизионной передаче с участием сестры Анны Марии[1098] он позже продолжил почти весело: «Узнать меня было нелегко»[1099].

Уже в первые недели после возвращения его привычная робость отступила: он стал болтать со всеми, превращаясь в рассказчика. Примо всегда был прекрасным слушателем: «Но такова уж моя планида (о чем я совсем не жалею)», — писал он в «Периодической системе»[1100], [1101].

Эльзасский еврей Жан Pikolo[1102] Самуэль, № 176 817, который жил в Моновице в одном бараке с Альберто и Примо, утверждал: Леви мог «разговорить» кого угодно, внимательно слушал и никогда не забывал о собеседнике[1103]. Об «искусстве слушать»[1104] сам Примо много лет спустя говорил в телепрограмме «Источник жизни»: «Я человек, который говорит и слушает, и речь других оказывает на меня большое воздействие».

Позже на ту же тему он сказал: «Очень важно быть понятым. Между человеком, который умеет говорить так, чтобы его понимали, и тем, кого не понимают, лежит огромная пропасть: один спасается, другой нет. Это тоже был фундаментальный опыт, приобретенный в лагере: важность понимать и быть понятым»[1105]. В первый раз у Леви, возможно, и не получилось «разговорить» Лоренцо. О чем они говорили позже, тоже неизвестно, но они провели вместе немало — я бы даже сказал, много — времени.

Примо пробыл в Турине недели две и засобирался в Фоссано к своему muradur — он вернулся месяца три или четыре назад. Возможно, тогда уже заканчивался октябрь, как сказал Примо в интервью Караччиоло[1106], но точно до 3 ноября 1945 года[1107].

Это было время максимального «сострадания и готовности помогать другим» — в воздухе носилось желание взаимной поддержки. По предложению Христианско-демократической партии[1108], которое поддержали и другие организации свободной Италии, стали проводиться «дни солидарности». Нуждающихся обеспечивали вещами и продуктами — «всем, что помогало малоимущим и брошенным на произвол судьбы семьям справиться с нищетой, голодом, нуждой и тяготами»[1109]. Муниципальные органы помощи Фоссано тогда распределили среди нуждающихся 150 килограммов шерстяной пряжи по сниженным ценам[1110]. Энджер подытожила то, что ей удалось узнать у семьи Лоренцо.

Это история Примо Леви, не только Пероне, но нигде нет описания их первой встречи. Семья Пероне рассказывает, что доктор Леви привез Лоренцо связанный на спицах свитер — чтобы отблагодарить за тот, который он отдал ему в лагере. Свитер был из козьей шерсти, белый, с красной каймой по горловине. Лоренцо хранил его до самой смерти, но (они с улыбками переглядываются) свитер оказался таким грубым и колючим, что, скорее всего, он его так никогда и не носил[1111].

Эпизод со свитером крайне важен: неслучайно в архиве Энджер, где сохранились заметки с интервью и черновики писем родственникам Лоренцо, есть полное, детальное его описание[1112]. Из козьей шерсти; с красной окантовкой по горловине; белый — возможно, в противовес всему серому, что властвовало там, в Моновице, в их параллельной жизни. А может быть, это был просто белый свитер — теплый, но неудобный. Логично и трогательно, что Лоренцо хранил его до самой смерти, даже если никогда не надевал.

Пытаясь понять точку зрения спасенного, невозможно параллельно не задаваться вопросом: а как бы мы поступили, когда выжили? Белый теплый свитер от человека, который раньше тонул в нужде, но сейчас, почти как самаритянин, протягивает руку спасителю — с символичным в своей простоте и значимости подарком. Это хорошо описывает Самуэле Салери в своей неопубликованной работе о Лоренцо.

Символичный жест благодарности за штопаный свитер, который спасал заключенного от холода. Теплая новая одежда, врученная одним свободным человеком другому свободному человеку. Теперь эти двое могут быть друзьями, встречаться на равных, без условностей и запретов, разговаривать и спрашивать друг друга: «Как дела?»[1113].

Именно это: «Как дела, Лоренцо?» — подразумевал Примо, протягивая руку старшему другу. Он наконец-то мог сделать это открыто.

5

Взгляд цепляется за их ладони. Они обменялись рукопожатием в первую встречу? Изящная кисть химика[1114] и мозолистая рука каменщика сплелись и скрепили дружбу? Или сохранилась некогда установленная привычная дистанция?

Далее — глаза. У muradur — карие (по паспорту) или серые (если верить военным документам)[1115]. У Леви — голубые[1116]. Как смотрели друг на друга Лоренцо и Примо под любопытными взглядами жителей Фоссано? Они ведь точно не могли не заметить визита странного незнакомца и, конечно же, обсудили его во всех подробностях.

Почти сразу же после этой встречи с Лоренцо Примо послал в редакцию журнала свое первое (не считая еще одного, написанного в школе[1117]) стихотворение. Его опубликовали 22 июня 1946 года. (Записано оно, видимо, 28 декабря 1945 года — такая под ним стояла дата.) Леви впервые написал об Аушвице.

Как отметила в 2019 году литературовед Софи Незри-Дюфур в связи со 100-летием Леви, его поэтические свидетельства предшествовали прозе[1118]. Он сам говорил об этом[1119], хотя стихов написал немного[1120].

То самое стихотворение называлось Buna Lager («Лагерь Буна»).

Ноги в язвах по проклятой земле,

Длинная колонна серыми утрами.

Буна курится тысячью труб,

Одно и то же нас ждет.

Сирены страшны на рассвете:

«Множество тусклых лиц.

Над нудным ужасом грязи

Родился новый день боли».

Уставший товарищ, я вижу тебя своим сердцем.

Я вижу в твоих глазах больного товарища.

Внутри твоей хладной груди нет голода —

Там сломалась последняя ценность.

Серый товарищ был сильным,

Женщина шла рядом с ним.

У пустого товарища нет больше имени.

У пустого человека нет больше слез.

Ты так беден, что больше не больно.

Ты устал и уже не боишься.

Потухший человек может быть сильным.

Если мы встретимся там,

Наверху, в мире под солнцем,

То с каким лицом мы предстанем друг перед другом?[1121], [1122]

В этом стихотворении говорится о «канувших», а не о «свободных» работниках. Возможно, это всего лишь мое предположение, но между строк угадывается след Лоренцо — стихи были написаны вскоре после того, как Примо вновь с ним увиделся. Встреча напомнила Леви о слишком многих сгинувших в лагере.

Мне кажется, здесь и описан Лоренцо: «ноги в язвах», «уставший товарищ», которого Леви «видит сердцем», «потухший» человек, который «может быть сильным». И заключительный вопрос: «Если мы встретимся там, / Наверху, в мире под солнцем, / То с каким лицом мы предстанем друг перед другом?»

Этим двоим, вольняшке и рабу рабов, а потом химику-рабу, выпал шанс встретиться после лагеря — «там, наверху», — причем не раз. Во вновь обретенном мире они смотрели друг на друга: один продолжал лететь в бездну, превращаясь в гусеницу (используя метафору Леви), второй — замечал свет «солнца». И даже ему, Примо, понадобилось много месяцев, чтобы избавиться от «привычки смотреть при ходьбе под ноги, словно в поисках чего-нибудь, что можно съесть или быстро спрятать в карман и потом обменять на хлеб»[1123], как написал он в последних строках «Передышки»[1124].

Если они подали друг другу руки, то ладонь у Лоренцо, конечно же, была мозолистая, а у Примо — хотя изящная, но огрубевшая[1125], как он потом писал в «Чужом ремесле»[1126], «верная соратница ума».

Спустя несколько недель Леви и впрямь стал писать — по словам редактора Марка Бельполити, «встал на путь рассказчика и оратора». И больше никогда с него не сходил[1127]. Из рассказов рождались книги-свидетельства, а роман «Человек ли это?» появился «наоборот»[1128] — из многих слов, которые молодой человек произносил раньше, чем начал писать, в конце 1945 года[1129].

Вместе с товарищем по заключению, врачом-хирургом Леонардо де Бенедетти[1130], «хорошим человеком»[1131], Леви составил «Отчет об организации гигиенических и санитарных условий концентрационного лагеря для евреев Моновиц (Аушвиц — Верхняя Силезия)» (Il Rapporto sulla organizzazione igienico-sanitaria del campo di concentramento per ebrei di Monowitz (Auschwitz — Alta Slesia)). Бенедетти стал персонажем[1132] «Передышки»[1133], а отчет вышел в Minerva medica[1134] (выпусках за июль-декабрь 1946 года[1135]), авторитетнейшем журнале[1136].

«Фактографической» матрицей романа «Человек ли это?» — шедевра, который дописывался и лихорадочно готовился к печати в 1946 году[1137], — стали воспоминания о Лоренцо, которыми Леви много позже поделился в сборнике «Лилит» (в рассказе «Возвращение Лоренцо»).

Когда вернулся и я, на пять месяцев позже, после моего долгого скитания по России, я отправился в Фоссано, чтобы вновь увидеться с ним и отвезти ему свитер на зиму. Я увидел уставшего человека — не от долгого пути, смертельно уставшего бесповоротной усталостью. Мы пошли выпить вместе в остерию, и из тех немногих слов, что мне удалось вытянуть из него, я понял, что его любовь к жизни истончилась, почти пропала. Он перестал работать каменщиком, ходил по домам с тележкой, покупал и продавал старые железяки.

Он не хотел больше правил, хозяина и часов работы. То малое, что он зарабатывал, спускал в остерии. Он пил не ради удовольствия, а чтобы забыться, уйти от мира. Мир он успел повидать, и тот ему не нравился — он чувствовал, что все вокруг рушится, и ему больше не хотелось жить. Я подумал, что, возможно, ему стоит сменить обстановку, и нашел ему работу каменщиком в Турине, но Лоренцо отказался. Он жил как бродяга, спал где придется, даже под открытым небом в суровую зиму 1945–1946 года. Пил, но оставался в ясном уме. Не был верующим и не слишком хорошо знал Евангелие, но рассказал мне кое-что, о чем я не подозревал в Аушвице[1138].

Стоит ненадолго прервать чтение этого единственного свидетельства Леви о том, что случилось с Лоренцо после лета 1945 года (другие фрагменты этого рассказа мы увидим во многих интервью и документах). Прервемся, чтобы подтвердить: то, что рассказал Леви в «Возвращении Лоренцо» и что известно из других источников, почти полностью совпадает с реальной историей.

Мне не удалось найти следа хоть каких-то трудовых контрактов Лоренцо в 1945–1946 годах[1139]. По рассказам тех, кто его помнил, он действительно стал старьевщиком. По средам, как когда-то и его отец, он раскладывал для продажи всякий хлам у входа в кинотеатр Iride. Об этом писал и местный священник дон Лента, «исследовавший пожилых фоссанцев, от предпринимателей до строителей, в довоенном Борго-Веккьо»[1140].

Братья, сестры и прочие родственники, опрошенные в 1990-х Томсоном и Энджер, местные энтузиасты-краеведы, хранители коллективной памяти Фоссано, подтвердили: Лоренцо больше официально не работал[1141]. И все же несколько недель он был чем-то занят — это подтверждает отрывок из биографии Леви.

В коротком письме Эмме Далла Вольте (матери Альберто), датированном 3 ноября 1945 года, Лоренцо рассказал о несчастном случае. Произошел он, вероятнее всего, в сентябре: «Я упал, когда заготавливал дрова, и очень сильно ударился. Мне пришлось месяц пробыть в больнице, и сейчас я хромаю — что ж, и такое случается в жизни»[1142]. Но все же большую часть времени он трудился старьевщиком.

Местный житель Микеле Тавелла, родившийся в 1940 году и собравший десятки фотографий Бурге и его жителей — свидетельств XX века, — показал мне снимок: старьевщик в сползшей на лоб шляпе тянет за собой тележку; фотографу из-за его спины улыбаются две девчонки. Лица мужчины не видно, но это точно не Лоренцо, я уверен. Однако фото позволило мне представить, как именно выглядела его тачка на двух колесах. Леви дал нам понять в рассказе «Долина Гверрино» (La valle di Guerrino), что «иногда» Лоренцо мог даже спать в этой тележке[1143].

Он был истерзан, изнурен, потерян. Говорил ли он о своем отчаянии, выражал его словами? Из многих интервью мы знаем: точно говорил другу Примо, «хорошему парню»[1144] (как он охарактеризовал его в письме матери Альберто). В разговоре с Караччиоло[1145] у Леви при рассказе об этом навернулись слезы.

Он говорил: «В таком мире, как этот, не стоит жить». И, будучи каменщиком, хорошим каменщиком, он перестал работать на стройке, стал старьевщиком: покупал и продавал металлолом, и все те гроши, которые зарабатывал, пропивал. Когда время от времени я приезжал к нему в Фоссано и спрашивал: «Почему ты так живешь?» — он холодно отвечал мне: «…не вижу смысла жить, я пью, потому что мне проще быть пьяным, чем трезвым»[1146].

Элвину Розенфельду Леви говорил: «Вернувшись домой, он не стал больше работать каменщиком, потому что был изранен. Не физически — морально. То, что он увидел в Аушвице, и все то, что сегодня оставляет равнодушными многих, ранило его. И он не хотел больше жить. Начал пить. Я безуспешно пытался его переубедить, но он сказал мне довольно холодно: “Зачем дальше жить в этом мире?” Из-за алкоголя он стал часто ходить, пошатываясь; зимой пьяным много раз падал в снег»[1147].

В интервью Габриэлю Мотоле[1148] мы видим нигде ранее не встречавшееся упоминание холодной войны.

Он спросил меня однажды довольно лаконично: «Зачем еще мы приходим в этот мир, если не помогать друг другу?» Конец. Точка. Но он боялся мира. Он видел в Аушвице, как люди умирают как мухи, и это сделало его несчастным. Он не был евреем и не был узником. Но он все пропускал через себя. После возвращения домой он начал пить. Я поехал к нему — он жил недалеко от Турина, — чтобы попытаться убедить его бросить пить.

Он оставил свое ремесло каменщика и начал покупать и продавать всякие железяки, чтобы заработать себе на выпивку. Пропивал все, что зарабатывал, — до последней лиры. Я спросил его — почему, и он честно ответил: «Я больше не хочу жить. Мне достаточно. После того, как я узнал об угрозе атомной бомбы… Думаю, я видел все…»

Он многое понял, но так никогда и не узнал, где именно побывал: вместо «Аушвиц» он произносил что-то вроде «Ау-Швисс» — как «Швейцария». Его представления о географии были путаными. Он не мог больше работать по часам. Он напивался и забывался пьяным в снегу[1149].

Лоренцо «боялся мира», ему не хотелось больше жить, «как будто бы я просил родиться». И еще хуже было то, что он не хотел больше строить.

6

Прежде чем рассказать, о чем Леви даже не «подозревал» в Аушвице, попробуем представить его встречи с Лоренцо в остерии. (Я понимаю, что тема вроде бы притянута за уши, но на деле она очень важна и поэтому необходима, к тому же еще и в определенное время.) Именно в «Пигере» старьевщик Лоренцо проводил большую часть времени — едва ему удавалось сшибить пару лир, он немедленно отправлялся их пропивать.

О тех часах, которые Примо и Лоренцо были вместе, сохранились кое-какие — косвенные — свидетельства, и мы их увидим. Прежде всего они представлены в книге Иана Томсона «Примо Леви. Жизнь» (Primo Levi. Una vita). Автор пишет: брат Секондо вспоминал, что, когда Примо приехал из Турина в первый раз, Лоренцо «не хотел говорить об Аушвице и с яростью алкоголика умолял Леви уйти»[1150]. Нельзя отрицать — так все и было.

Тот, кто когда-то обладал молодым и спортивным телом, благодаря чему был отобран в специальные войска, теперь стал пьяницей, и Леви чувствовал в его дыхании запах застарелой граппы. Перроне спускал на граппу все до последнего гроша и пьяным засыпал в кустах или в обледенелых канавах. Леви сумел найти ему работу каменщика в Турине, но теперь его старое дело было Лоренцо ненавистно. Перроне думал лишь о местном празднике Святой Анны 26 июля, когда сможет бесплатно напиться до бесчувствия[1151].

Он все же поработал несколько дней в Турине — об этом вспомнила племянница Эмма. Она училась там в начальной школе и была очень привязана к дяде Лоренцо. Эмма помнит, как вместе с матерью ходила встречать его на станцию Порта-Нуова[1152], [1153]. Но я полагаю, что Примо и Лоренцо все же чаще виделись в Фоссано.

Этому есть и еще одно подтверждение, обнаруженное в бумагах Энджер (я сумел расшифровать ее рукописные заметки на итальянском вперемешку с английским): по воспоминаниям Секондо, Примо называл «мамой» и их с Лоренцо мать[1154].

7

Остается вопрос, о чем же говорили Лоренцо и Примо во время этих встреч?

Мы можем найти ответ в различных текстах Леви. В первую очередь в «Звездном ключе», герой которого Фауссоне, по признанию[1155] автора, — его альтер эго. Он без умолку болтает, но в какой-то момент «против всех своих привычек» резко замолкает и дальше идет «молчаливо бок о бок со мной, с руками за спиной и опустив глаза»[1156]. В этом описании как будто бы проглядывает еще и образ Лоренцо.

Всем известно: совместный тяжелый опыт может в одночасье разрушить самые невероятные человеческие отношения. Но, как мы видим в «Если не сейчас, то когда?», случается и обратное: общие тяготы сближают. Леви пишет о двух персонажах: «Они подолгу молчали, наслаждаясь этой расслабленной и естественной тишиной, которая возникает из взаимного доверия. Когда вы многое пережили вместе, больше нет потребности разговаривать»[1157].

Другое альтер эго Леви — часовщик Мендель и его двойник Леонид, о котором я уже писал. Он приравнен еще и к Лоренцо (только Леонид, как и Мендель, не был пьяницей). Нам приоткрывается дополнительная дверца в беседы Леви с другом-каменщиком. Леонид так завершает историю о своей несчастной доле: «С меня довольно. Хватит идти неизвестно куда. Достаточно с меня крови и подонков, я хотел бы остановиться и я хотел бы умереть». Леви-рассказчик описывает эту сцену так:

Мендель ничего не ответил. Он понимал, что его товарищ был не из тех, кого способны излечить слова, — вероятно, слова не помогли бы никому, кто нес на плечах подобный груз. И тем не менее он чувствовал себя в долгу перед ним, виноватым, бессильным помочь, когда видишь, как кто-то тонет на мелководье, но не зовет на помощь, — раз так, то пусть погибает. Чтобы ему помочь, надо было его понять, но, чтобы понять, требовалось, чтобы он говорил. Но он не говорил — произносил четыре слова и вновь замолкал, не глядя в глаза[1158].

И еще о Леониде, «хорошем парне с плохим характером»[1159]: «он начал страдать намного раньше нас» и «его следует лечить»[1160]. Вполне возможно, Леви действительно описывал Лоренцо, с которым в те годы проводил много времени в «Пигере» в Бурге. Вероятно, это повлияло на образ Менделя, движимого «молчаливой потребностью в достоинстве»[1161] и время от времени грезившего под воздействием усталости, пустоты и «желания тихого и белого небытия, подобного зимнему снегопаду»[1162].

Все встало на свои места в 1945 году. Вдали от места, где Лоренцо когда-то отдал Примо свой свитер — на расстоянии в 1412 километров, — начались холода. Такка наконец-то опять был дома, и к нему приезжал Примо — между тем, кто помогает, и тем, кому помогают, возникает связь[1163]. Насколько мы знаем, встречи в «Пигере» были частыми. Если честно, то слишком частыми — для Лоренцо всегда находился столик[1164]. Но иногда друзья вместе шли на улицу Микелини.

О том, как тогда выглядел Лоренцо, мы имеем некоторое представление. Леви же мне видится точно таким же, как его персонаж в спектакле Антонио Марторелло «Я вам приказываю» (Io vi comando): элегантным, как было положено в то время начинающему химику, в до блеска начищенных ботинках. Но неприкаянным и потерянным. Этот спектакль, посвященный Такка, в марте 2022 года дважды показали в Фоссано[1165]. Вы можете себе представить, как Леви, как пишет Томсон[1166], любивший простых людей, «фабричных рабочих, работников виноделен, металлистов[1167]», поглощает литры вина или хотя бы опрокидывает пару бокалов за столиком «Пигера»?!

Остерия «Пигриция»[1168] получила название по прозвищу владельца. Старожил-borgatino Тавелла рассказал, что тот, не поднимаясь, частенько велел жене: «Подгони-ка мне полпузыря — mês s’tup». Патологическая лень хозяина-выпивохи была замечена, а пьемонтский диалект дооформил прозвище. Оно приклеилось и к заведению: Pigr — «ленивый» — «Пигер»[1169].

Для Фоссано довольно обычно почти полностью вытеснять настоящие имена (как в случае с Такка). Позже эту остерию продали, и она опять стала называться по прозвищу нового владельца — «Сланс»[1170]. Хозяин медленно ходил и сильно шаркал: slans, slans[1171]. В «Пигере» спорили, играли в карты — особенно в тресетте[1172], [1173], пели под гитару[1174], как дома, пили местное вино — жуткое, к слову, пойло[1175]. Зато компания тут всегда была отличной.

В те времена в «Пигер» приходилось ходить даже 60-летнему священнику Франческо Бертотти. Чтобы проповедовать, ему ничего не оставалось, как садиться с «паствой» за стол. «Давай, преподобный, выпей с нами», — призывали дона Бертотти тела тех, чьи души он пытался отыскать[1176].

Вот как описывал «Пигер» известный нам мэр Манфреди: «Тут каменщики и рыбаки, острые на язык любители непристойных шуток, грубые и жесткие; они демонстрировали свое презрение к любой власти и удобствам; вели убогую, пропахшую потом жизнь. Это было царство дона Бертотти, преподобного, которому известно все худшее и лучшее в этих людях. Это был мир женщин-портомоек, которые отбивали белье о камни…»[1177]

В «Пигере» забывались тяготы бытия. Как видно на одной из опубликованных Манфреди фотографий, там всегда было многолюдно: «Простой народ, грубый и искренний. Могли отвесить друг другу sganassoni — затрещину, но пара стаканов вина тут же скрепляла дружбу»[1178].

Мы не знаем, сколько именно выпивал Примо Леви, но он точно был умерен в выпивке. Сам он писал об этом совершенно ясно в антологии «В поисках корней» (La ricerca delle radici), представляя встречу с поэтом XVIII века Джузеппе Парини. Автор назвал его «одним из тех людей, с кем сквозь века хотелось бы поговорить и узнать его получше: может быть, за столом, вечером, на берегу какого-нибудь озера, за бокалом хорошего вина»[1179].

В рассказе «Калий»[1180] Леви писал о некоем spirito[1181] и о том, что при употреблении «алкоголь… веселит душу и греет сердце»[1182]. Примо, несомненно, знал и негативную сторону: возбуждающий[1183], опьяняющим[1184] и дурманящий эффект[1185] спиртного и понимал, «для чего нужен» алкоголь. На вершине, когда «слабнет хватка», он «снимает усталость, расслабляет, согревает и поднимает настроение» (рассказ «Медвежье мясо», La carne dell’orso; опубликован в 1961 году)[1186]. Но какая у этого цена…

Способ опьянеть, правда, смертельно опасный, был найден даже в лагере — глотнуть метанола, читаем мы в газете La Stampa за год до смерти Леви[1187]. Разумеется, Примо знал, каково это — «перебрать» «мутного, вязкого и кислого»[1188], что и описал в «Звездном ключе».

Вино никогда мне не благоприятствовало. Это оно погрузило меня в неприятное состояние униженности и бессилия; я не терял ясности, но чувствовал, как потихоньку слабею, и мне становится сложнее держаться на ногах. Я боялся момента, когда мне придется подняться с лавки, чувствовал язык связанным. Мое зрение неприятно сузилось, и я наблюдал, как торжественно разворачивались два берега реки, как бы через диафрагму или, вернее, как если бы перед моими глазами был один из тех маленьких театральных биноклей, которые использовали в прошлом веке[1189].

В следующем отрывке автор (с большой долей вероятности) списывает своего героя Фауссоне с Лоренцо: алкоголь «не затуманивал его разум, но как будто обнажал его, снимая защитную оболочку. Я никогда не видел его таким молчаливым, но странным образом это молчание делало нас ближе, а не отдаляло. Без жадности, но и без особого удовольствия он опрокинул еще один стакан, как будто принял лекарство»[1190].

Герой рассказа «Гости» (Ospiti) Санте замечает: «Уже давно я спокойно не ходил в остерию, потому что войти, выпить бокал и уйти — это как будто бы и не заходить вовсе»[1191]. И действительно, Лоренцо казалось, что выпивка «была необходима его обмену веществ, как вода земле»[1192].

Кому незнакомо, как действует алкоголь? У Леви был любимый сорт виски (в очень «британском» стиле — Ballantine’s[1193], [1194]); он умел наблюдать и, что существенно, талантливо передавать увиденное на бумаге. В «Передышке» описан пьяный в стельку советский капитан Иван Антонович Егоров: «огромные штаны доходили ему до подмышек»[1195], «погруженный в безутешную алкогольную тоску»[1196], разговаривал «с одной и той же замогильной интонацией»[1197], попеременно «икая и рыгая»[1198], [1199]. Все эти фразы, возможно, выглядят довольно бессвязно, но сквозь них, я полагаю, проступает образ Лоренцо[1200].

Остается еще вопрос языка — Леви понимал пьемонтский диалект[1201]: «Это был язык моего детства, на котором отец разговаривал с матерью, а она — с лавочниками»[1202]. Я думаю[1203], Примо и говорил на нем достаточно хорошо, и прекрасно сознавал разницу между ним и итальянским (или французским, английским, немецким[1204]) языком. Диалект — это «разговорный инструмент», а итальянский язык — «окаменевший»[1205] и «более всего подходящий для эпитафий на могильных плитах»[1206], [1207]. Вот как писал Леви об одном из своих персонажей:

Он… говорил на пьемонтском диалекте. Последнее обстоятельство меня смутило, потому что невежливо отвечать по-итальянски тому, кто говорит с тобой на диалекте: ты сразу же оказываешься по другую сторону барьера, попадаешь в разряд аристократов, благородных господ или, по выражению моего знаменитого однофамильца, луиджинцев[1208]. К тому же мой пьемонтский был настолько правильный грамматически и фонетически, настолько невыразительный и гладкий, заученный и безликий, что казался ненастоящим. В нем не было и следа атавистической непосредственности, он появился на свет за письменным столом при свете керосиновой лампы в результате прилежных занятий лексикой и грамматикой[1209], [1210].

В «Пигере» слетали все маски[1211]. Человек «воспитанный» и образованный, элегантный и грамотный, не умеющий выражаться непристойно[1212], сидел напротив Лоренцо — неотесанного и настоящего. Чертовски настоящего!

Леви был одним из лучших студентов-химиков на курсе, поэтому он пытался упорядочить хаос. Всегда удивительно спокойный[1213], Примо не умел «пускать в ход кулаки» даже для самообороны, хотя всегда держал удар[1214]. «Не потому, что считаю себя святым или мешает интеллектуальный аристократизм, а исключительно из-за неумения драться», — четко заявил он в конце жизни[1215], [1216].

И вот после Аушвица Леви сидел в остерии. Напротив человек, который проучился в школе три класса и начал работать в 10 лет. Пока Примо ставил опыты в лаборатории, а на выходных покорял горные вершины, Лоренцо недели напролет шагал горными тропами, незаконно пересекал государственные границы, зло и устало сплевывал, изредка цедил сквозь зубы ругательства и нанимался на службу к очередному хозяину.

«Легендарный» Примо Леви еще со школы[1217] «никогда не злился». Он был одним из самых спокойных, искренних и мирных людей, каких породила человеческая культура, — но не по причине врожденной уравновешенности, а из-за самодисциплины[1218]. Леви мог быть беспокойным, суровым и безжалостным — но лишь на словах, а не как Такка. Точка.

Лоренцо же, к удивлению, «говорил как никто другой» и, как Сандро Дельмастро, изъяснялся «на своем немногословном языке»[1219], [1220]. Именно во время этих встреч Лоренцо рассказал Леви большую часть того, что нам известно сегодня: подробности случая с засыпанным землей и камнями котелком с супом (несмотря на поврежденную барабанную перепонку, Лоренцо все равно принес друзьям поесть). Возможно, «разговор не клеился, занимался и вновь потухал, как огонь на сырых дровах» (здесь я привожу слова из рассказа Леви «Порок формы»[1221]). А может, наоборот — им было что обсудить.

Я до сих пор не раскрыл здесь одной важной детали. И скоро объясню почему.

В Фоссано Леви был в каком-то смысле как дома[1222]. В некоторых интервью Примо говорил о Лоренцо, что он «был из Фоссано, как и мой отец, и у нас даже имелись общие знакомые»[1223]. Семья писателя действительно происходила из тех мест, но не из самого Фоссано, а из коммуны Бене-Ваджиенна (14 минут езды, согласно Google). Общие знакомые и стали одной из первых тем для разговоров в преисподней — в Аушвице[1224].

Леви часто вспоминал об этом. Например, в интервью Караччиоло: «И еще большей удачей оказалось то, что часть моей семьи была родом из Фоссано близ Кунео и у нас даже нашлись общие знакомые. Каменщик Лоренцо оказался знаком с тетками моего отца»[1225].

Эти тетушки, почти знаменитые, упоминаются только в одном тексте Леви — коротком рассказе «Белка» (Lo scoiattolo), написанном незадолго до смерти[1226] и вышедшем в сборнике «Чужое ремесло» (1985). Там же появляется и фамилия «Перроне».

Рассказ основан на игре слов — любимом занятии химика[1227]. «Белка» начинается так: «Несколько лет назад мне довелось представить двум моим пожилым тетушкам, живущим в провинции, синьора по фамилии Перроне. Тетушки тут же переделали эту фамилию в “Прун” и все оставшееся время обращались к нему исключительно “месье Прун”. Он же воспринял это как само собой разумеющееся и нисколько не удивился». И дальше: «Этот случай меня поразил, потому что фонетическая разница между “Перроне” и “Прун” достаточно большая, и я, горожанин, понятия не имел, что “прун” в здешних местах означает “белка”».

Рассказ изобилует интересными этимологическими подробностями и историями о белках, но суть не в этом. Из телевизионной передачи, которая вышла в эфир в 1985 году (интервью Джорджио Бокки[1228]), мы точно знаем, что Леви представил родственницам именно Лоренцо, и «эти старые тетушки, глухие, не слишком образованные и провинциальные», «тут же восстановили правильное имя синьора Перроне — Прун»[1229].

Последняя история рассказа «Белка» — о зверьке, на которого Леви наткнулся в лаборатории биохимии. Там изучали проблемы сна. Белка все время вынужденно бежала в колесе — чтобы ее в нем «не бросало».

Белка была измучена: она тяжело припадала на лапы на своей бесконечной дороге и напомнила мне гребцов на галере или заключенных в Китае, которых заставляли день и ночь двигаться в похожих клетках, чтобы направить воду в оросительные каналы. В лаборатории никого не было, и я застопорил колесо. Оно остановилась, и белка тут же уснула[1230].

Финал рассказа типично самоироничен для Леви[1231]: «Может быть, именно я виноват, что о сне и бессоннице до сих пор известно так мало»[1232]. Но этим рассказом о белке завершается и история Лоренцо. Животное, обреченное на сизифов труд, — в некотором роде символ всей жизни muradur.

Для него, без сомнения, все так и было. В интервью 1978 года Леви сказал: «Он начал пить и говорил мне, что не хочет больше жить, что пожил уже достаточно»[1233]. Из просто нелюдимого Лоренцо превратился в мрачного, потому что больше не чувствовал себя нужным. Об этом говорила и Энджер, которая глубже других узнала Лоренцо, хотя никогда с ним не встречалась: «Он опустился на дно не потому, что увидел слишком много зла, а потому, что не мог больше делать добро». Она писала на английском:

Not just because he had seen too much evil,

but because he could no longer do good[1234].

Вот наконец-то и пришло время рассказать, о чем узнал Леви в один из своих первых визитов к Лоренцо — скорее всего, в ноябре 1945 года. Я немного поиграл с фабулой и не сразу поведал вам историю тетушек Леви из «Бене» (как местные называют Бене-Ваджиенна[1235]) и об их общих с Лоренцо знакомых. Я не хотел, чтобы у вас создалось неправильное впечатление: Лоренцо помог Примо как соотечественнику и земляку, поскольку оба из Пьемонта и почти из одного города.

Конечно, можно сказать: помогать следует любому, попавшему в беду, и неважно, верующий ты или нет. И что — прямо по Оруэллу — некоторые ближние оказываются роднее других и в отношении них проще творить добро. Однако Лоренцо так не считал — он был другим. Примо узнал об этом только по возвращении — а раньше даже и не догадывался.

Там, внизу, он помог не только мне. Он опекал и других, итальянцев и не только, но ему казалось правильным не рассказывать мне об этом. «Мы приходим в этот мир, чтобы делать добро, а не хвалиться этим», — говорил он. В «Суиссе» он был настоящим богачом по сравнению с нами и мог нам помогать. Но сейчас все было кончено, у него не было больше такой возможности[1236].

Лоренцо — Такка, «Ло. Пе.», «святой Антонио», Дон Кихот, месье Прун — мало говорил. Он был слишком занят делом. Но теперь он шел ко дну и, как Леонид[1237], не просил помощи. Может, он и говорил так же, как персонаж Леви: «Четыре слова и затем молчание, стараясь не встретиться взглядом». А может, он не мог навалить неподъемную тяжесть на плечи своего друга-химика. Muradur был не из тех, кого можно «вылечить словами».

Растратив всю энергию и сотни раз рискуя жизнью (ради близкого, ради далекого — ему было все равно), теперь он начал крутиться безрезультатно, как белка в колесе. Пока Примо упорно искал смысл существования, Лоренцо его необратимо терял.

Эта история о Лоренцо, а не о Примо Леви. Не о начале, а о беспощадном скором завершении. Хотя ничего неотвратимого не бывает — ни в истории, ни в человеческой жизни.

От тех, кто всегда напоминает о вас

[1238]

1

Фирма G. Beotti, с которой Лоренцо отправился в Германию, продолжала работать и после окончания войны. В конце года ее головной офис переехал на улицу Темпио, 2, все там же, в Пьяченце, и менее чем через 12 месяцев началась «реконструкция здания» в Милане по улице Понтаччо[1239]. G. Beotti прекратила деятельность лишь в 1966 году[1240] (мы это уже выяснили).

Стоит вернуться к контракту, который фирмы G. Beotti и Colombo подписали в 1942 году. В приложении к документу содержится важная деталь — о квалификации рабочих, в том числе каменщиков (к ним принадлежал и Лоренцо, что подтверждается его трудовой книжкой[1241]). От них требовалось еще и «умение выполнять штукатурные работы и декоративную клинкерную облицовку»[1242].

Можно даже не сомневаться — эти навыки были очень востребованы в послевоенной Италии. Страна лежала в руинах, и трудоустроиться таким, как Лоренцо[1243], точно не было сложно. И все же, судя по единственной в жизни трудовой книжке, выданной в 1937 году, почти все время после возвращения в Италию Лоренцо не имел официального места работы.

Я уже писал, что в книжке нет записей ни за 1945-й, ни за следующий год. Как вспомнила племянница Эмма, Лоренцо что-то говорил о дровах, но, скорее всего, речь шла о какой-то непрофессиональной разовой подработке. Все это время он состоял на учете в бюро по трудоустройству Фоссано, куда однажды уже обращался после вступления Италии в войну в июле 1940 года[1244]. Строителями тогда работали в основном мужчины от 16 до 40 лет (хотя уже в начале XX века большинству строителей в Фоссано было от 11 до 45)[1245] — в этом смысле Лоренцо был типичным местным рабочим. Тем более удивляют пустые страницы в его трудовой книжке.

Лоренцо, несомненно, знал свое дело и у него имелся опыт, но он просто больше не хотел этим заниматься. Хотя, предполагаю, что он не только ходил по улицам с тележкой старьевщика. Лоренцо наверняка подрабатывал на стройках — просто в послевоенном хаосе было не до формальностей. И все же, учитывая количество записей в трудовой за 1942–1945 годы (фирма Saporiti в аэропорту Левальдиджи; затем G. Beotti и Colombo в Моновице), хроническое отсутствие у Лоренцо постоянного места работы и в последующие годы не может не бросаться в глаза.

Даже в лагере, как мы уже говорили, «работа могла порой стать защитой». Как писал Леви в «Канувших и спасенных» о тех, «кому удавалось продолжать трудиться в лагере по своей профессии»[1246], — портных, сапожниках, столярах, кузнецах, каменщиках: «Получив возможность заниматься привычным делом, они в определенной степени возвращали себе человеческое достоинство. Впрочем, работа выручала и многих других, она тренировала ум, отвлекала от мыслей о смерти, приучала жить сегодняшним днем: известно, что повседневные заботы, даже мучительные и неприятные, помогают не думать об угрозе более страшных, но более далеких, будущих неприятностях»[1247], [1248].

Но Лоренцо не искал успокоения в труде, или просто «хорошо сделанная работа» уже не помогала освободиться от тяжелых мыслей. Он слишком страдал, так как не утратил своего достоинства.

Сразу же после войны «старики молчали, а молодежь жила», писал Самуэле Салери библиотекарю Джованни Менарди[1249]. Фотографии того времени подтверждают эту тривиальную истину — возможно, раскрывающую подлинную суть человеческой натуры.


Был ли 40-летний Лоренцо стариком? В глазах искрящейся молодежи из Бурге — скорее да. После «Суисса» его образ как будто бы испарился — просто исчез. Тавелла (сейчас старожил Фоссано, а тогда младший школьник) и племянница Эмма хорошо помнят семью Пероне: и бородача Джованни, у которого тоже были проблемы с легкими, и жестянщиков Микеле и Секондо, и даже сестру Катерину.


А вот Джованну Тавелла не помнит — она уехала из Фоссано вместе с Эммой. И Лоренцо, которого в те годы он не мог не встречать, не помнит тоже — совсем. Это невероятно — он жил всего в 20 минутах ходьбы. «Говорят, он не выходил из дома, у него особо не было друзей и он ни с кем не общался», — в разговоре со мной Тавелла вспомнил об этом и сам удивился[1250].

Получается, квалифицированному каменщику в Фоссано не досталось работы? И от этого Такка «почти не выходил из дома», как в 2000 году подтвердил мне его племянник Беппе?[1251] Вряд ли. Могу представить, как он, закрыв лицо руками, говорил скорее себе, чем кому-то еще: «Я устал. Я так устал там, в преисподней. Она поглотила меня».

2

Примо Леви сдержал слово, данное неразлучному другу Альберто: он сделал для Лоренцо все что мог — в прямом смысле. Не то чтобы я сомневался, но этому имеются и документальные подтверждения.

Одно из посланий Лоренцо просто разбивает сердце: «Всегда вспоминаю, передаю Вам самые искренние приветы, Вам, Вашей дорогой маме и сестре, Ваш друг Перроне Лоренцо». Это первая открытка с видом Фоссано[1252]; она адресована «доктору Примо Леви» и отправлена из Кунео 27 числа. То ли в феврале, то ли в июле 1946 года — дата на почтовом штемпеле смазана.


Я не предполагал, что Лоренцо не чувствовал себя с Примо на равных[1253] и что это были одни из многих асимметричных отношений, которые поддерживал Леви. «Будучи химиком, знающим все о химических соединениях, я оказался неподготовленным в вопросах того, что соединяет людей. Здесь и впрямь все вероятно, достаточно вспомнить о некоторых, казалось бы, невозможных, но долговечных браках и о крепкой дружбе совершенно непохожих между собой людей», — писал он в книге «В поисках корней»[1254] как раз в то время, когда вышло и «Возвращение Лоренцо».

Я знал, что они переписывались, но корреспонденция со стороны Примо не сохранилась. Энджер безуспешно пыталась отыскать хоть что-нибудь еще в 1990-е[1255], но обнаружила лишь письмо Лоренцо Эмме Далла Вольте, которое теперь хранится в архиве Энджер[1256].

Я и представить не мог, что однажды найдутся письма, которые Лоренцо отправлял Примо. Невероятная новость пришла из Международного центра исследований творчества Примо Леви в первый день лета 2022 года. Находка символически завершала первую послевоенную зиму, если письма были написаны в феврале 1946 года. Но если в конце июля — то нет. Однако письменные послания существуют, они дошли до адресата, не пропали и теперь являются документальной привязкой к 1946 году — первому мирному году, по крайней мере в этом уголке Европы[1257].

От Лоренцо за тот год у нас сохранились прекрасные, но короткие строчки; Леви оставил нам множество письменных свидетельств. «Рассказывать — это действенное лекарство», — читаем мы в рассказе «Задача молекулы» (La sfida della molecola)[1258]. Леви чувствует «облегчение»[1259], он «излечился» от лагеря, описывая его на бумаге[1260]. Излечился словами.

В сером январе 1946 года «еще мясо и уголь продавались по карточкам, автомобилей ни у кого не было, но Италия дышала небывалой свободой и надеждой»[1261]. Однако Леви чувствовал себя плохо: «То, что я видел и пережил, сломало меня изнутри; я чувствовал себя ближе к мертвым, чем к живым, и мне было стыдно, что я человек, потому что это люди создали Освенцим, а Освенцим поглотил миллионы человеческих существ, и многих моих друзей, и женщину, которая по-прежнему оставалась в моем сердце»[1262]. Но Леви нашел выход из этого тупика, о чем и написал в рассказе «Хром» в сборнике «Периодическая система».

Мне казалось, что, рассказывая все это, можно как-то освободиться, и я чувствовал себя Старым Мореходом из поэмы Колриджа[1263], который хватает посреди улицы за рукава спешащих на свадьбу гостей и пристает к ним со своей историей о проклятии. Я сочинял стихи, лаконичные и полные боли, до умопомрачения рассказывал устно и писал на бумаге о пережитом, пока не родилась наконец книга; за письменным столом я обретал ненадолго покой и чувствовал, что снова делаюсь человеком, таким же, как все: не мучеником, не мерзавцем, не святым, а просто одним из тех, кто заводит семью и смотрит не в прошлое, а в будущее[1264], [1265].

Судьба в то время преподнесла Леви «еще один, особенный, единственный в своем роде, подарок — встречу с женщиной — настоящей, из плоти и крови, молодой и горячей (ее тепло я чувствовал через два наших пальто, идя с ней бок о бок по бульварам, подернутым влажным туманом, по улицам, вдоль еще не разобранных развалин). Она была веселой, спокойной, мудрой, надежной»[1266], [1267]. Это была Лучия Морпурго, которая в сентябре следующего года стала женой Примо[1268].

«Уже через несколько часов [после первой встречи] я почувствовал себя обновленным, полным новых сил, выздоровевшим от долгой болезни, очистившимся и готовым наконец-то с радостью и энергией снова вступить в жизнь. Мир вокруг меня тоже вдруг выздоровел, померкли в памяти лицо и имя той женщины, что сошла вместе со мной в ад и не вернулась обратно»[1269], [1270] — лицо и имя Ванды Маэстро.

И писание мое изменилось, перестало быть мучительным путем к выздоровлению, жалобной просьбой о помощи, тоской по дружеским лицам; не омраченное больше одиночеством, оно обрело ясность, как труд химика, который взвешивает, делит, измеряет и выносит суждения на основе веских доказательств, стараясь ответить на все «почему?». Помимо чувства облегчения и освобождения, свойственного тому, кто вернулся и рассказывает о пережитом, мне теперь доставляло удовольствие писать; это было новое, сложное, необыкновенное удовольствие, подобное тому, какое я испытал студентом, постигая торжественный порядок дифференциального исчисления. Какое счастье было искать, находить, придумывать нужное слово — соразмерное, краткое и сильное; вытаскивать из памяти события и описывать их максимально строго, не нагромождая лишних слов. Как это ни парадоксально, но мои воспоминания из тяжкого груза превращались постепенно в ценный материал, и сам я по мере работы над книгой рос, словно растение из брошенного в благодатную почву семени[1271], [1272].

Друзья разделились классически: один расцветал — другой угасал. Леви был верен слову и пытался поддержать Лоренцо — «подкидывал деньжат» и «кое-что из одежды», но, казалось, помочь ему было невозможно. Примо говорил Николо Караччиоло о Лоренцо: «Он был очень плох», «сломлен увиденным в Аушвице» и, будучи «хоть и немногословным, но крайне чувствительным человеком», оказался «глубоко травмирован и не хотел больше жить»[1273].

Самому Леви, наоборот, казалось, что он пишет «об очень далеком прошлом»[1274]. Книга «Человек ли это?» вышла 11 октября 1947 года — меньше чем через два года после возвращения[1275], а отрывки публиковались в еженедельной газете L’amico del popolo и журнале Il Ponte еще раньше, уже между мартом и августом[1276].

Получив авторские экземпляры, Леви отвез их Лоренцо и Бьянке Гвидетти Серра. Книга из первого тиража с автографом автора: «Бьянке, Примо»[1277] — сохранилась. Надпись на форзаце книги Лоренцо неизвестна — возможно, там было примерно то же самое, но, может, и что-то еще. Мы вряд узнаем точно, если только экземпляр вдруг случайно где-нибудь не всплывет.

После смерти мужа мать Лоренцо чувствовала себя потерянной, а старший брат Джованни «полностью замкнулся в себе». Главой семьи стала Катерина, «самая гордая» из Пероне, по словам Энджер, — в действительности, самая энергичная и решительная. Именно она сберегла фотографии Лоренцо и рабочие документы, «потому что ремесло было той его частью, которая уцелела».

Однако от всего прочего Катерина безжалостно избавилась — пропали «котелок, в котором он приносил суп Примо и Альберто; одежда, в том числе и тот самый белый свитер из козьей шерсти; книги, и среди них экземпляр “Человек ли это?” с дарственной подписью Примо»[1278]. Не сразу выбросили только письма Леви — «может быть, потому, что они доказывали, что Лоренцо был дорог кому-то еще».

Но эти письма доказывали и кое-что еще: Лоренцо выбрал путь саморазрушения и стал пить, потому что хотел умереть. В конце концов стыд, вызванный письмами Примо, перерос утешение, которое они приносили Катерине и другим Пероне, и она или кто-то еще уничтожил их — как в 1945 году Джованна сожгла вместе со всем содержимым мешок, принесенный Лоренцо из Аушвица. Конечно же, для биографа это печальная потеря. Но еще более печальна она для Лоренцо и его семьи[1279].

Слова, которые Леви публично посвящал muradur — произносил или писал — мы хорошо изучили. Наверное, правильно, что самых личных строк не сохранилось. Скорее всего, в них было то, что мы говорим, когда нечто дорогое утрачено безвозвратно.

3

Бросив работу в городке Авильяна[1280] в Долине Суза, Примо Леви вернулся в Турин. Он стал жить затворником в старом доме на Корсо-Ре-Умберто и говорить, что является «олицетворением малоподвижности»[1281]. После его смерти Бьянка Гвидетти Серра вспоминала долгие совместные прогулки по горам и холмам и «бесконечные беседы в его гостиной — той же комнате, где он родился»[1282].

Леви был домоседом — за исключением прогулок или походов; спокойным и разговорчивым. Лоренцо, в противоположность — всегда в движении, замкнувшийся в своей боли и обиде. Но он не вымещал на более слабом вековой конфликт поколений — старый, как сама история. Лоренцо превратил его (а Леви записал), если позволите использовать такое огромное слово, в любовь. «А без любви зачем жить?» — спрашивал поэт в диалоге с врачом[1283].

Любовью буквально сочатся строки, написанные рукой Лоренцо от имени Примо, — на такую способен лишь по-настоящему хороший человек. Это тем более удивительно, что слово «любить» в пьемонтском диалекте отсутствует[1284].

Письмо, которое Такка отправил Примо из Фоссано 14 декабря 1947 года — еще не отчаянное, но довольно объемное, на двух тетрадных листах, — дает понять, какую «бесконечную боль» он испытывает[1285]. Если я правильно разобрал, как Auschwiss он пишет слово Аушвиц, и вспоминает «светлые моменты» «там» с другом Примо. Лоренцо шлет крепкие объятия, будто ищет их для себя, и просит «все забыть», потому что волосы поднимаются от этих воспоминаний. Однако в его словах нет ни капли злости.

Уважаемый синьор Примо Леви.

Я пишу вам эти строки чтобы сообщить что я здоров как надеюсь и вы и ваша жена и мама. Хочу сказать вам что то что вы мне отправили я еще не успел прочитать. Потому что как только получил книгу ее у меня вырвали из рук один хотел ее прочитать другой потому я стал последним но надеюсь что на этой неделе я ее прочитаю. Как вы говорите об Аушвиссе у меня волосы дыбом встают мне лучше забыть иногда мне снятся вновь те хорошие моменты которые были у нас там. За сим прощаюсь с вами всеми от всего сердца и желаю хороших Рождественских праздников всей вашей семье и посылаю вам крепкое объятие от того кто всегда помнит о вас. Ваш друг Лоренцо Перроне прощайте[1286].

Мне неизвестно, прочел ли Лоренцо «Человек ли это?»: он больше не упоминал книгу в письмах, и мы никогда не узнаем, обсуждал ли он ее с автором. Но кто-то из семьи наверняка читал в главах «События лета» и «Последний» рассказы о Лоренцо.

Не думаю, что у Такка было тщеславие, какое любого заставило бы «искать себя» на страницах книги. Но также я считаю маловероятным, будто он не выяснил, что именно Примо написал о нем в 250-страничной книге, — их история заняла в ней всего-то пять страниц[1287]. Она напоминала Леви о том, что существует «отдаленная возможность добра»[1288], ради которой стоило выжить.

4

Ошибочно полагать, что в 1947 году Леви был уже тем самым Примо Леви, которого мы теперь знаем. Крупное издательство Einaudi изначально отклонило книгу «Человек ли это?», вернувшись к ней лишь спустя несколько лет (тираж тогда составил 2000 экземпляров[1289]). Впервые же ее напечатало издательство Francesco De Silva, основанное Франко Антоничелли[1290], [1291].

«Статус» свидетеля Леви получил лишь в конце 1950-х, после того как в 1958 книга вышла в Einaudi. В конце 1959 года Примо дважды выступал публично (в залах на 1500 и 1300 человек) — и это положило начало тому, что впоследствии станет его миссией[1292]. После 1947 года (всего-то десятью годами ранее), вспоминал тогда Леви, книга «Человек ли это?» была известна лишь узкому кругу.

Первый раз она вышла в 1947 году в количестве 2500 экземпляров, но, хотя и была благосклонно встречена критикой, полностью не разошлась: 600 оставшихся экземпляров отправили во Флоренцию на склад нераспроданной печатной продукции, где они погибли во время осеннего наводнения 1966 года. Через десять лет после «мнимой смерти» ее в 1957 году вернуло к жизни издательство Einaudi. Я часто задаюсь бессмысленным вопросом: что было бы, если бы уже первое издание книги имело успех? Возможно, ничего не было бы, и я продолжал бы тянуть лямку химика, становясь писателем лишь в воскресенье (да и то далеко не в каждое), а возможно, наоборот, поддавшись искушению, встал под знамена литературы — писатель, так сказать, в натуральную величину, еще неизвестно, успешный или нет. Повторяю, вопрос праздный: гадать, что было бы, если бы… создавать гипотетическое прошлое — занятие столь же неблагодарное, как и предсказывать будущее[1293], [1294].

Леви писал, потому что хотел рассказать об увиденном как можно большему числу людей и избавиться от тревоги[1295], а не чтобы стать писателем. Хотя он и сознавал, что совершает решительные шаги в этом направлении[1296]. Судя по всему, это сработало. Возможно, именно из-за того, что книга «Человек ли это?» не получила сразу должного внимания и более десяти лет пребывала в подвешенном состоянии.

Но вопрос, которым Леви задавался в отношении своего первого произведения — «что было бы, если бы?..» — не может не возникнуть в отношении Лоренцо и посвященных ему 250 «памятных строк», как сказал Альберто Кавальон[1297]. За десятилетия, прошедшие после 1958 года, книгу прочли десятки, сотни тысяч людей, и сегодня она является всемирным достоянием, доступным миллионам читателей практически в каждом уголке планеты.

Еще при жизни Лоренцо о его поступках, заливавших неожиданным и почти слепящим светом эту серую планету, узнали сотни людей. Но на деле почти все, что им известно, — это только имя.

5

Думаю, с весны 1948 года Лоренцо и Примо стали видеться реже. Леви работал на износ[1298] в Societa industriale Vernici e Affini (SIVA)[1299], на лакокрасочном заводе (сначала на проспекте Реджины Маргериты, 274 в Турине; потом в Сеттимо-Торинезе, куда перенесли завод в 1953 году). Новое место работы было недалеко от дома Леви, но гораздо дальше от Фоссано, чем Авильяна, где он трудился раньше[1300]. Однако основная причина более редких встреч была, скорее всего, в другом: 31 октября родилась Лиза Лоренца[1301], первенец четы Леви. Отец назвал дочь в честь muradur, своего друга и спасителя[1302].

Лоренцо послал Примо милую открытку с заснеженным горным пейзажем, написав «пару строк для маленький Лизы Лоренцы»: «Желаю вам хороших рождественских праздников и хорошего начала года и чтобы небо ей помогало. Прощайте. Лоренцо»[1303].


Отдельно он отправил еще и письмо, не слишком длинное, но и не такое уж короткое. Из него мы узнаем, что он неважно себя чувствовал — с начала зимы его мучил хронический бронхит. Что ж, пришло время затаив дыхание прочесть целиком это трогательное и потрясающее послание. Лоренцо написал его за два дня до Рождества 1948 года — первого Рождества, которое его другу предстояло встретить в роли отца.

Уважаемый синьор доктор Примо.

Отвечаю на ваше письмо которое я был очень рад получить и узнать что вы все еще помните обо мне. Только я не могу помнить о вас потому что когда ты беден ты всегда будешь бедным. В этом году я был богат здоровьем но вы знаете какая она моя болезнь. Как только приходит зима у меня сразу же немного разыгрывается бронхит который останется со мной до самой смерти. Я был очень рад узнать что два месяца назад ваша синьора родила девочку. Лучше любого подарка для меня это то что вы решили дать ей имя Лиза Лоренца. Она будет носить и мое имя но надеюсь бог поможет и она не станет носить и мои страдания которые шли со мной по жизни. А пока передавайте от меня большой привет вашей синьоре и вашей маме и всей семье и также вашему другу де Бенедетти. Я желаю вам хорошего рождества и хорошего нового года всей семье и передаю вам от всего сердца тепло того кто всегда вас будет помнить

Ваш друг Перроне Лоренцо. Прощайтe.


Я хотел бы попросить вас о многом, но вы уже сделали так много для меня, что я даже стыжусь просить больше[1304].

И они возместят

[1305]

1

Я надеялся застать в живых хоть кого-нибудь. Последней фирмой, в которую в сентябре 1949 года нанялся 45-летний Лоренцо с почасовой оплатой в 45,60 лиры[1306], была («Дутто Антонио и сыновья» (Dutto Antonio & figli) из деревни Спинетта в Кунео.

Я сделал десяток звонков разнообразным Дутто в половине муниципалитета (а эта фамилия там распространена), составил запросы в городские архивы и местную торговую палату. Затем я решил организовать что-то вроде народного поиска: выложил в социальных сетях фото штампа фирмы и основную информацию, полученную из обрывков разговоров с предполагаемыми родственниками и потомками, а сам продолжил отметать многочисленных однофамильцев.

Одного из двух сыновей Антонио Дутто (Dutto) звали Альдо, и у него, как я установил, было прозвище El Dutturin[1307] (возможно, так называли и всю семью[1308]). Местные строители не вспомнили фирму с таким названием[1309], но с помощью Веры Мазоеро из отделения CGIL[1310] в Кунео я выяснил, что на кладбище деревни Спинетта есть захоронение семьи Dutturin.

Владелец фирмы Антонио Дутто был внесен в «Общий ежегодник Италии» за 1935 год[1311] как capomastro (прораб); во всей профильной документации[1312] он присутствовал вплоть до начала 1950-х, когда стал называть себя предпринимателем — impresario[1313].

Антонио Дутто родился в 1896 году (на 8 лет раньше Лоренцо) в Певераньо (примерно 30 километров от Фоссано). Как следует из документов, обнаруженных в историческом архиве торговой палаты Кунео, Антонио Дутто начинал свой бизнес дважды. Сначала в Спинетте где-то между 1931 и 1939 годами, но не позже, чем за два месяца до начала Второй мировой войны, и еще раз — почти сразу после нее, в 1946-м, когда восстанавливал одно из поврежденных зданий[1314]. В сентябре он стал работать в Кунео.

Я не нашел свидетельств об официальном прекращении деятельности этой компании, но, возможно, ее автоматически удалили из реестра после смерти владельца в 1958 году[1315].

В новую фирму Антонио Дутто, которая специализировалась на «промышленном строительстве» и которая вела одну из строек в Фоссано, Лоренцо и нанялся в 1949 году. Об этом свидетельствует штамп в трудовой книжке, удостоверенный подписью Альдо-сына. Подпись идентична другой, оставленной в еще одном документе в том же году[1316]. В то время по плану Фанфани[1317] предполагалось строительство домов для рабочих. Фоссанский La Fedelta радовался новым строительным площадкам и появлению «рабочих мест, которые помогут справиться с безработицей»[1318].

К сожалению, никого из тех, кто работал у Антонио в 1949 году и мог бы помнить Лоренцо, уже не осталось в живых. Я до последнего надеялся, но все поиски привели лишь к сухим данным о компании и надгробиям с именами. Антонио умер в год выхода нового издания «Человек ли это?»; его сыновья Альдо и Оресте — в 2002 и 2020 годах соответственно. Их сестра Катерина — в 2008 году. Об этом свидетельствует семейная могила в Спинетте.

Я представлял, как найду кого-нибудь, кому на тот момент было лет 20 — значит, сейчас чуть за 90, — и он или она могли бы вспомнить хоть что-нибудь о Лоренцо. Шанс был минимален, но попытаться стоило. Однако теперь мне остается только оставить эту нить и продолжить рассказ, доведя его до конца истории.


У меня перед глазами — мужское лицо. Образ, возможно, ненужный и не особо достоверный: фотография Антонио Дутто на могильном памятнике. Последний работодатель Такка выглядит уверенным в себе — ну или мне просто хочется так думать. Хотя есть повод полагать, что таким Антонио и был: мне удалось раздобыть документ о его территориальном споре с соседями в местечке Тетти-Бовис. Тяжба длилась более года; Дутто, судя по всему, умел быть настойчивым[1319].

Неизвестно, зазывал ли он Лоренцо на работу, или, наоборот, каменщик сам попросился, но я знаю — и это, без сомнения, знал и Дутто как опытный руководитель: он нанял человека, который находился на грани гибели. Судьба muradur была предрешена, на что указывало многое.

2

Лоренцо болел. Он сам написал об этом Примо под Рождество 1948 года: «Только приходит зима у меня сразу же немного разыгрывается бронхит который останется со мной до самой смерти». Возможно, в конце 1949 года, когда он уже два месяца работал на Dutto Antonio & figli, ему стало хуже. Мы точно знаем: 14 января 1950 года (через четыре месяца после устройства в фирму) каменщик оказался в списках безработных[1320].

Не нашлось документов, которые помогли бы восстановить последние два года жизни Лоренцо. (Знаю только, что как минимум один раз он съездил навестить Леви — точно не наоборот. Об этом есть записанные воспоминания, в том числе и Лучии, жены Примо[1321].)

Начнем со знакомых. Кое-что можно понять из свидетельств Леви, если изучить их в хронологическом порядке. В интервью 1978 года (вышедшем уже после смерти) Леви утверждал: Лоренцо не хотел больше жить, потому что «он уже достаточно всего повидал». Было сказано также, что каменщик вернулся «с куда большим чувством отчаяния, чем я», что он был «в ужасе от увиденного, напуганный и израненный». И что он заболел туберкулезом[1322].

В «Возвращении Лоренцо» (1981 год) Леви пишет без уточнения: «Он заболел». И добавляет, что «благодаря знакомым врачам… смог положить его в больницу, но там ему не давали вина, и он сбежал»[1323]. В интервью 1983 года Примо подтвердил диагноз Лоренцо: туберкулез — alias Tbc[1324].

«Он заболел туберкулезом», — сказал Леви и Габриэлю Мотоле в 1985 году, повторив то же в 1986-м Элвину Розенфельду[1325]. Примо сокрушался о собственной беспомощности: «Его отправили в больницу, но там ему не давали вина, и поэтому он сбежал. Я пытался помочь ему встать на ноги, но безуспешно»[1326].

В интервью Николо Караччиоло (в 1986) Примо сказал то, о чем не упоминал ранее: «Он напивался и спал на улице — и заработал воспаление легких. Я смог положить его в больницу в Савильяно, но там ему не давали вина, и он убежал, потом его нашли полумертвым в какой-то канаве, где он уснул пьяным»[1327].

В предшествующее его собственной смерти десятилетие Леви дал большую часть всех своих интервью, и они вышли уже посмертно[1328]. Примо разбросал по ним основные подсказки[1329], будто боясь забыть[1330] (за исключением точных дат), — чтобы читатели узнали, что же случилось с Лоренцо.

Он заболел туберкулезом — или все началось с воспаления легких? Или наоборот? А что с бронхитом? Благодаря друзьям Примо Лоренцо госпитализировали в ближайшем Савильяно, но он сбежал, потому что нуждался в выпивке. Леви с его привычкой копать глубоко[1331] лучше других знал: следы выцветают, бледнеют и исчезают.

К сожалению, более чем через семь десятков лет достоверность информации проверить невозможно. В больнице Савильяно тогда действительно было одно из немногих в регионе туберкулезных отделений[1332], но медицинскую карту Лоренцо найти не удалось, а она бы нам очень пригодилась. Возможно, однако, что ее никогда и не было: медиков обязали вести подробный учет госпитализаций только после реформы Мариотти 1968–1969 годов[1333].

А кто, кстати, те друзья Примо из Савильяно? Я не смог найти о них упоминаний. Иногда так бывает. Месяцы поисков; как минимум полдюжины работников архива и чиновников, потративших часы… Все ради того, чтобы я мог написать: нам ничего не удалось отыскать — никаких документальных подтверждений. Вот почему в конце книг размещают благодарности тем, кто по просьбе автора взял на себя заботы по поиску, днями и неделями перебирал бумаги в пыльных архивах.

Через 70 лет мы искали историю болезни везде: в архиве больницы Савильяно, который в 1951 году перевезли в Виньолу[1334]; в городском историческом архиве, где хранится часть документации за 1938–1949 годы (это тоже неожиданное препятствие — одно из тех, что возникают при любом поиске). Но самые свежие даты — это все равно 1940-е[1335]. В эти архивы имеет доступ только медицинский персонал, и в Виньоле наши добровольные помощники рылись на стеллажах инфекционного отделения, терапии, хирургии; на всякий случай проверили даже акушерское отделение — ничего. Не подняли только записи приемного покоя за два тяжелых года — с 1950-го[1336], когда началось медленное умирание Лоренцо.

Это не так уж удивляет. Даже если предположить, что медкарта все же существовала, то прошло, к сожалению, слишком много времени.

Доктор Франческо Фруттеро, сын основателя и главного врача больницы Энрико, основанной еще в XIX веке, работал в ней с 1945 по 1953 год (его отец умер только в 1940 году). В подробных мемуарах[1337] Фруттеро не упоминается ни о Леви, ни о Перроне. Правда, доктор мог не иметь отношения к туберкулезному отделению[1338] и точно не был «контактом» Леви[1339] (хотя я на это очень надеялся). Ими не были также представители другой известной в Савильяно медицинской династии[1340].

Когда же началась больничная эпопея Лоренцо — медленное и все более отчаянное угасание? Если верить фоссанскому библиотекарю Карло Морра (1935 года рождения), то он говорил Самуэле Салери: в 1950 или 1951 году Лоренцо уже был ciucatun — забулдыгой. Но это всего лишь воспоминания подростка, и они могут быть неточными.

Я плохо помню Лоренцо Пероне. Я встретил его в 1950 или в 1951 году вместе с моим дядей, который иногда с ним работал. Я спросил, кто этот изможденный синьор, и мне ответили, что он был каменщиком (строителем, как сказали бы сейчас), болел, уже мало работал, и чаще всего его можно было найти в остерии.

Естественно, мои воспоминания очень расплывчатые и путаются с тем, что я позднее читал у Примо Леви[1341].

Доктор Джованни Ниффенеджер (1927 года рождения) в 1950 году работал в туберкулезном отделении больницы Савильяно. «Это воспоминания моей молодости, я там часто бывал», — со вздохом он вспоминает пациентов, которые «сменяли друг друга» и «распространяли миллион бацилл». Доктор помнит, как, заразившись, умерли медицинская сестра и монахиня[1342].

Мэру Манфреди на момент «возвращения» Лоренцо (для него он всегда Пероне с одной «р») было лет 19–20. В начале 1990-х Беппе вспоминал, как Лоренцо переходил из остерии в остерию, пока ему не переставали наливать, а потом продолжал скитаться «по окрестностям Сальмура[1343]», пока его не «находили полумертвым». Вот тогда Леви и «отправил его в больницу в Савильяно, где у него были знакомые», как рассказывал Манфреди, немного меняя местами события, о которых говорил и сам Примо[1344].

В те же 1990-е Иан Томсон и Кэрол Энджер независимо друг от друга, но с равной настойчивостью попытались восстановить последние месяцы жизни Лоренцо. Томсон тоже пришел к выводу, что он заболел «туберкулезом, осложненным бронхопневмонией»[1345]. Это подтверждается и письмом Лоренцо, отправленным в конце 1948 года, — то есть оба сообщения Леви о диагнозах друга, скорее всего, верны.

В архиве Томсона, хранящемся в Wiener Holocaust Library[1346], есть свидетельства о рождении и о крещении Лоренцо, но нет данных о причине его смерти[1347]. Мог исследователь узнать что-то важное из разговоров, которые вел в те годы?

Однажды ночью, будучи под воздействием граппы, Лоренцо привел домой бывшего полицейского по фамилии Аралья. Как выяснилось позже, он не просто был бездомным, но и болел туберкулезом. Они пропустили еще по стаканчику, и гость уснул на полу, рядом с пятью[1348] братьями и сестрами Перроне. Как алкоголик, Перроне оказался беззащитен перед туберкулезом и через пару недель уже начал кашлять кровью. Леви удалось устроить его в больницу Савильяно недалеко от Фоссано, где у него был знакомый доктор. Он купил Лоренцо шерстяной свитер и зимние брюки и сидел у его кровати, держа за руку. У Перроне начались видения: ему мерещились крысы, львы и, по словам брата Секондо, «крылатые твари»[1349].

Алкоголизм и туберкулез часто идут рука об руку и появляются одновременно. Раньше считалось, что причины одной и другой напасти кроются в бедности и плохих условиях жизни; сегодня подчеркивается их взаимосвязь — это порочный круг. Часто, заболев туберкулезом, человек для облегчения боли начинает пить и быстро приходит к алкоголизму. Но в случае Лоренцо, как мы знаем, было наоборот: алкогольная зависимость у него развилась задолго до того, как он заразился.

Хорватский психиатр и нарколог Владимир Худолин[1350] еще в начале 1990-х говорил, что при одновременной манифестации[1351] этих двух заболеваний «лечением должны заниматься сразу несколько специалистов в тесном сотрудничестве: фтизиатр, психиатр и нарколог». В некоторых странах для таких пациентов создают специальные лечебные учреждения — еще и потому, что многие больные туберкулезом алкоголики «противятся» лечению и в целом «враждебно относятся к лекарствам, медицинским манипуляциям и не особо следят за своим здоровьем»[1352].

При алкоголизме иммунитет часто ослаблен; скорее всего, так было и у Лоренцо, страдавшего хроническим бронхитом. Этанол негативно влияет на работу иммунной системы, делая организм особо восприимчивым к возбудителям ряда инфекций, в том числе пневмонии и туберкулеза[1353]. Лоренцо, без сомнения, попал в этот чертов замкнутый круг.

Алкоголизм в то время уже давно был признан заболеванием — законодательные поправки приняли в 1913 и 1923 годах, — но еще долгие годы в общественном мнении он был криминализован: поскольку преступники-рецидивисты в основном пьющие, то считалось, что и остальных алкоголиков нужно не лечить, а наказывать[1354]. В случае Лоренцо это было излишним — он уже наказывал сам себя.

Возможно, неверно говорить, что он осознанно искал смерти. Однако все доступные нам вторичные источники сходятся на такой интерпретации событий. Исключение составляет, пожалуй, только библиотекарь Морра, призывающий быть аккуратнее в оценках[1355]. В рассказе «В свое время» (A tempo debito) Леви пишет: «Тот, кто о устал от жизни или говорит, что устал, не всегда желает умереть: скорее он просто хочет жить лучше»[1356].

Позволял ли себе Лоренцо надеяться на другую жизнь? Мы вряд ли узнаем точно, но можем предполагать. Где проходит грань между вялым сопротивлением болезни и умиранием; «принятием» смерти без борьбы[1357] и медленным самоубийством, методичным, день за днем, с циничной решимостью, отравлением себя? Конечно, Лоренцо чувствовал тяжесть последствий пребывания в «Суиссе» и балансировал на краю.

Там, возле самого дна, «у него была возможность помогать, делать что-то хорошее для мира. А затем все закончилось», писала Энджер. Он однажды вдруг стал «богат» в самом благородном смысле этого слова. А потом привычный порядок вещей вернулся.

Он вновь стал бедняком и не мог никому помогать — теперь ему самому требовалась помощь. Ему помогал Примо. Он делал это так же естественно и молчаливо, как и сам Лоренцо: повторял, что не протягивает руку помощи, а возвращает долг, что даже если до конца жизни продолжит ему помогать, то так и не сумеет расплатиться. Роли поменялись: теперь изгоем-евреем был Лоренцо, и ему предстояло остаться им навсегда. Но он не умел принимать помощь. Таков он был[1358].

Леви каждую неделю навещал Лоренцо в больнице. Энджер удалось сохранить для нас несколько трогательных подробностей из воспоминаний семьи Лоренцо: «К нему часто ездили братья и самая младшая сестра (Джованна) из Турина, Катерина приезжала к нему почти каждый день. Но в больнице ему не позволяли пить, и он сбежал, как только смог»[1359].

Это мне подтвердила и племянница Эмма, которая хорошо помнит те месяцы. Ей было 14 лет, и она, к моему удивлению, легко разрешила загадку таинственных знакомых в больнице Савильяно: оказалось, Лоренцо туда устроил не Примо, а братья Микеле и Секондо. Возможно, Леви хотел подчеркнуть свою ответственность, а вовсе не заслугу. Но сестре Катерине такой «поворот» истории явно нравился — ведь иначе можно было подумать, что собственная семья о Лоренце не заботилась[1360].

«В то время, к сожалению, многие сбегали», — вспоминал молодость доктор Ниффенеджер[1361]. Когда Лоренцо пришел домой, ему, по словам Энджер, «не слишком обрадовались, потому что он был заразным, покинул больницу незаконно и умирал от желания выпить»[1362]. Но, как рассказывает Эмма[1363], в честь Лоренцо все же накрыли стол. А потом родственники «связались с Леви, который думал перевезти Лоренцо в Турин. Однако Лоренцо решительно отказался. Семья сообщила об этом в больницу, и тогда ему все же пришлось в нее вернуться»[1364]. Братья отвезли Лоренцо и хорошо устроили; еще несколько печальных недель они долетали до Савильяно на своем верном Vespa[1365], чтобы ухаживать за Лоренцо, но ему уже мало чем можно было помочь[1366]. В интервью Энджер в 1992 году Манфреди вспоминал, что «братья и сестры Лоренцо часто навещали и помогали ему», но он «похоронил в себе, как в могиле» все увиденное и пережитое[1367].

Он сильно пил и мучился от своей зависимости, но при этом как будто бы хотел умереть свободным, как свободным жил[1368]. Он смог отпустить, наконец освободившись, даже странную кличку Такка, с которой провел почти всю жизнь. Как пишет Энджер, старожилы-borgatini, Карло Лента и племянник Лоренцо Беппе[1369] полагают, будто прозвище передавалось в семье из поколения в поколение[1370].

В материалах Энджер и Томсона часто встречается имя дона Ленты. Он был одной из ключевых фигур этой истории или, лучше сказать, одним из тех, кто помог сохранить в коллективной памяти историю Лоренцо. Одногодок Леви (родился в начале 1919 года), Карло Лента принял сан священника в 1942-м. Через месяц после возвращения Лоренцо из Буны[1371] Лента начал служить в соборе Фоссано и 1 мая 1951 года стал капелланом главного городского госпиталя[1372].

Карло Лента написал брошюру «Только любовь может спасти нас» (Solo l’amore ci puo salvare). В ней он обличал «господство и эксплуатацию человека человеком»[1373]. Лента был «хорошим священником»[1374] и более полувека служил болящим — вплоть до смерти 30 апреля 2003 года[1375].

Десятью годами ранее Томсон взял у 74-летнего дона Ленты интервью. Священник не показался исследователю старым: он был очень любезен, терпелив и сильно привязан к своей пастве. A very decent man («Очень порядочный человек») — эту характеристику Томсона я считаю потрясающей в ее однозначности[1376]. Дон Лента и впрямь был хорошим человеком. Он сумел разглядеть в Лоренцо символ уходящего мира и проявил трогательное и настойчивое усердие в сохранении истории этой потерянной души.

В 1982 году он с гордостью сообщил La Fedelta, что «среди вдохновляющих страниц новой книги известного писателя» (речь шла о «Лилит и другие рассказы»[1377]), есть «строитель из Фоссано, из Бурге». В 1993 году Лента рассказал Томсону, как выглядел Лоренцо в последние годы: стоял со своей тележкой в снегу, с огромным синяком на лице[1378]. В те годы, по словам дона Ленты, «строители и рыбаки из Фоссано старались помогать другим»[1379].

Два года спустя Лента вспомнил, что Лоренцо после возвращения работал старьевщиком, как и его отец, и это подтвердили «старожилы Фоссано — строители и наемные работники послевоенного Борго-Веккьо»[1380]. Наконец, 22 января 1997 года он дал ценные показания о кончине Лоренцо на официальном бланке больницы Савильяно[1381]. Это помогло Кэрол Энджер запустить процесс присвоения Лоренцо статуса праведника народов мира.

Мы скоро прочтем, наверно, самое достоверное описание его последних дней. Дон Карло Лента лучше других понимал и безусловно любил этого немногословного человека. Вот что Лента говорил Томсону: «В конце сам Лоренцо ото всех отстранился, никто не мог спасти его, даже Примо Леви»[1382].

Лоренцо можно понять. Какой смысл жить, когда больше некого защищать? Может, как раз рабы рабов вроде № 174 517 и стали его временным спасением[1383], дав цель и смысл существования. Может, Лоренцо хотел бы помочь всем и даже победить смерть — но просто не сумел. Здесь не может не вспомниться финальная сцена из фильма «Список Шиндлера»: отчаяние спасителя, который хотел бы, мог, должен был сделать больше. «Я бы спас человека, хотя бы одного. Человеческую жизнь. <…> Еще одну я смог бы спасти, — звучит сквозь слезы. — Но я не спас… Не спас… Не спас…» — повторяет герой, опускаясь на колени в объятиях «своих» спасенных[1384].

Прекрасны слова из Талмуда о том, что, спасая одну жизнь, мы спасем весь мир. Но чтобы удержаться в нем, только осознания этого недостаточно[1385].

Так вот оно что — Лоренцо не спасся!

После шести месяцев, проведенных между госпитализациями, выписками из стационара[1386], побегами и возвращениями, пронзенный болью жизни и потребностью прекратить жить Лоренцо испустил дух около 19 часов в среду, 30 апреля 1952 года[1387].

3

В конце апреля того долгого послевоенного года дождь лил подряд несколько дней или, может, недель. Местные газеты писали о досаждающих ливнях и упоминали град[1388]. Приближался праздник Сан-Джовенале[1389] — чествование покровителя Фоссано; пресса сообщала о новом уличном освещении[1390]. Однако «испокон веку» хроника в эти дни наполнялась еще и описанием пьяных драк и дебошей[1391].

Единственным упоминанием о смерти Лоренцо, которое мне удалось найти, была заметка в местном еженедельнике Il Popolo Fossanese. В ней выражались «глубочайшие соболезнования семье Перроне, а особенно другу Микеле, в связи со смертью Лоренцо Перроне, который скончался вечером 30 апреля в возрасте 48 лет»[1392]. На самом деле столько Лоренцо исполнилось бы в сентябре, если бы он до него дожил.

Жизнь между тем продолжалась. Между 25 апреля и 1 мая на пять новых рождений в городе пришлись смерти трех земляков Лоренцо 67, 76 и 78 лет[1393] соответственно; в последующие дни к ним добавились 91-летний чернорабочий и 54-летний кочегар и болевший 14-летний Бартоломео Ванцетти из коммуны Виллафаллетто[1394].

Будучи не сильно подкованным в политике, Лоренцо больше походил на анархиста, казненного в США четверть века назад[1395], чем на фоссанцев, многие из которых каждое воскресенье ходили в церковь. Леви всегда говорил о Лоренцо как о человеке нерелигиозном (кроме одной, возможно, ошибочно воспроизводимой цитаты о том, что «он был очень кротким и очень набожным, грубым и вместе с тем религиозным»[1396]). Дон Лента полагал, что он стал таким после «Суисса»[1397]. В свидетельстве о смерти, выданном приходом Санта-Мария-делла-Пьеве в Савильяно, написано: munito dei Sacramenti («с Таинствами»)[1398], а подпись тогдашнего настоятеля Франческо Маренго фактически означает, что Лоренцо перед смертью соборовался, о чем, предполагаю, попросил сам.

Иной информации о последних часах жизни Лоренцо не сохранилось. В городском отделе регистрации актов гражданского состояния данные еще более сухие и скудные: подтвержден факт и место смерти и что скончавшийся оставался холостым до последнего вздоха[1399]. Возможности выяснить причину смерти нет — это безуспешно пыталась сделать еще Энджер в 1990-х (о чем упоминается в ее архиве[1400]). Спустя два десятилетия я тоже не сумел отыскать никаких справок или свидетельств о причине смерти Лоренцо — ни в государственных, ни в церковных архивах[1401].

О том, что происходило дальше, мы знаем благодаря записям дона Ленты, подшитым в дело Лоренцо в Яд Вашем: «Синьор Лоренцо Пероне из Фоссано умер в больнице Савильяно 30 апреля 1952 года и погребен по гражданскому обряду 2 мая на участке 569 городского кладбища»[1402]. Сомневаться в этом причин нет.

Проходи церемония по католическому обряду, дон Лента точно бы об этом знал и непременно в ней участвовал. Но позже он свидетельствовал, что прощание было не религиозным, как это помнилось Эмме[1403], а очень необычным, церковно-светским, и из-за этого странно трогательным.

Гроб с телом, привезенный из Савильяно, выставили перед церковью Сан-Джорджо на Виа-Гарибальди. Примо Леви вновь публично поблагодарил покойного, называя не иначе как «синьором Лоренцо», спасшим ему жизнь в 1944 году в лагере Буна-Моновиц (Аушвиц III).

В вере,

священник Карло Лента[1404]

Как легко догадаться, я всеми способами пытался выяснить, что именно говорил Леви на похоронах. Я знаю, что он был краток и повторил слова, которые часто произносил: «Уверен, что именно благодаря Лоренцо я живу сегодня»[1405].

Насколько мне известно, никто из присутствовавших на церемонии не имел привычки вести дневник. Леви в то время был всего лишь приезжим из Турина dutur — доктором, — худощавым, вежливым, элегантным евреем[1406], который только нащупывал силу письменного слова, и его визит не отобразила местная пресса.

Обряд не был религиозным, и до наших дней не дошло никаких документальных свидетельств, кроме воспоминаний присутствовавших или свидетельств тех, кто в последующие десятилетия пытался восстановить ход событий. В других приходах Фоссано тоже не осталось записей, хотя Томсон и говорил о «молебне на улице Микелини» 30 апреля в родительском доме Лоренцо. Затем «последовали похороны в церкви Сан-Джорджио», но, скорее всего, имеется в виду панихида, на которой присутствовало большинство жителей Бурге[1407] и часть которой, судя по четким воспоминаниям Эммы, прошла внутри церкви.

Если бы Примо в 1952 году уже стал тем, кого скоро узнал весь мир, все было бы проще и яснее. «Единственный путь к спасению парадоксален и противоречив», — написал много позже Леви в «Канувших и спасенных»[1408], [1409]. Однако определенная нам дорога пролегает сквозь непроходимые заросли, так напоминающие последние недели и часы Лоренцо.

До нас дошли трогательные детали прощания. Братья и сестры Лоренцо «молчаливо провожали взглядом Леви, пока он клал цветы в открытый гроб», писал Томсон[1410]. Мэр Манфреди вспоминал: тело Лоренцо «перевезли из Савильяно в церковь Сан-Джорджио в Борго-Веккьо, где жили Пероне. На похороны пришло много людей. В первом ряду был Примо Леви с женой и дочерью»[1411]. (Эмма, которая видела, как приехали Леви, не помнит, чтобы с ними на вокзале была девочка[1412].) По словам Манфреди, Примо «был в белом свитере» (так уверяла и жена Секондо[1413]): «В этой маленькой детали была вся нежность, с какой семья относилась к человеку, увековеченному пером Леви»[1414].

Лоренцо умер от беспросветности. Он спас Леви, а вот Примо, как ни старался, не сумел — muradur направился по жизни «не в ту сторону». Именно поэтому, по словам Энджер, в глазах семьи «смерть Лоренцо была не мученичеством, а трагедией и семейным позором»[1415].

4

Через 70 лет хмурым весенним днем я искал на кладбище Фоссано участок 569. Оказалось, Лоренцо погребен под фамилией Перроне (с двумя «р»). Второй раз я пришел сюда летом, чтобы под ярким солнцем все получше рассмотреть.

Надгробие изъедено временем, и выбитые имена уже едва заметны. Тут похоронены еще одни Перроне: другой Лоренцо — дядя и он же крестный того, которого я ищу, и его жена. Лоренцо-старший умер, когда племянник только вернулся с военной службы.

Через 20 лет останки Лоренцо перезахоронили в семейную могилу, «превратив» его в Пероне с одной «р» (как и все родственники). На надгробие поместили его фото времен военной службы: лицо веселое и даже угадывается полуулыбка, поза строгая, но не отталкивающая. Рядом — портреты: отца Джузеппе; матери Джованны, пережившей его на 8 лет[1416], старшего брата Джованни (бородача Джуанина) (умер в 1976-м) и младшего брата Микеле (умер в 1988-м), сестер Джованны (умерла в 1979-м) и Катерины (умерла в 1992-м). Не хватает только еще одного младшего брата, Секондо. Почти все похороненные здесь ближайшие родственники умерли через 24–40 лет после Лоренцо — раньше скончался только его отец.

По моему мнению, немногословный muradur умер «от неизлечимой печали, которая прорастает на руинах потерянных цивилизаций»[1417]. (Леви в сборнике «Лилит» подтвердил мою догадку.) Вспоминая похороны и прокручивая в голове пленку безрадостной жизни человека на надгробном памятнике, понимаешь, как ему нелегко удерживать на лице улыбку. Он жил одиноко, а после смерти упокоился в окружении родителей, братьев и сестер.

Примо, «напряженный и бледный», горше всех на похоронах «оплакивал друга»[1418]. Прощаясь с Лоренцо, он вспоминал его барабанную перепонку, пробитую среди руин в Третьем рейхе; усыпанный латками штопаный свитер; отправленные Бьянке открытки со словами: Addio — ciau («Пока — привет»); менашку с супом, который поддерживал жизнь на протяжении шести месяцев, и «прекрасные неповторимые дни»[1419]; первую встречу почти восемь лет назад и первые слова, произнесенные на пьемонтском диалекте посреди серой планеты Аушвиц; 1412 — тысяча четыреста двенадцать — километров пешей дороги домой.

Не думаю, что Примо случайно надел в тот день белый свитер. Леви приехали всей семьей — он сам, жена и маленькая Лиза Лоренцо, которой было три с половиной года. Примо — в белом свитере. На похороны. На прощание с этим старым негодяем Лоренцо, чтобы было понятнее. Который для Примо оставался «святым Антонио», Дон Кихотом, потерпевшим поражение в битве с ветряными мельницами жизни. Но как же, черт возьми, он сражался там, на самом дне! Бился как мог, отвечая проклятому перевернутому миру кулаками, локтями, коленями и множеством пинков, — как умел только он, Такка.

Возможно, Примо специально оделся так, чтобы напомнить: белый колючий свитер из козьей шерсти — первое, что он привез Лоренцо на исходе 1945 года. А может, это был еще более мощный символ — я вижу в нем «послание»: неизбежный проблеск света, ослепляющий на фоне «черной дыры»[1420] в истории XX века.

История святого пропойцы

[1421]

1

Леви несколько раз говорил, что смерть Лоренцо наступила в результате самоубийства. Он никогда этого не писал, но не раз подчеркивал в разных интервью 1980-х годов, незадолго до собственной смерти (и тоже суицида[1422]) в 1987 году. Если так, то «его» Дон Кихот стал еще одним из как минимум 11 самоубийц, с которыми Леви был близко знаком[1423]. Среди них — преподаватель немецкого из Института имени Гёте, Ханс-Дитер Энгерт[1424], о котором тепло вспоминает мой отец.

Под конец жизни Леви все чаще повторял, что смерть Лоренцо не была случайностью. Примо будто пытался защититься от самого себя — не «подправляя» и не сглаживая, а конкретизируя и разъясняя события прошлого[1425]. В 1978 году Леви ограничился замечанием, что Лоренцо «умер больным туберкулезом и несчастным»[1426]. А через три года, в «Возвращении Лоренцо», он уже явно придерживался версии суицида. «Он был тверд и последователен; не будучи узником концлагеря, он умер от болезни вернувшихся» — так оканчивается рассказ[1427].

Почти этими же словами с легкими вариациями Леви и в других случаях[1428] говорил о смерти своего друга, все сильнее упирая на суицид. В одном интервью 1983 года он привел такой диалог: «И тем, кто, как и я, говорил ему: “Почему ты себя убиваешь?” — он отвечал: “Да, я убиваю себя”. Он умер от туберкулеза, но потому, что напивался и засыпал на улице, — он не хотел больше жить. Может быть, из-за того, что он повидал… Тяжело по-настоящему понять, что было на уме у этого одинокого человека»[1429].

В другом интервью, двумя годами позднее, в 1985-м, Леви сказал: «Он боялся мира. Увиденное в Аушвице — то, как люди умирали словно мухи, — сделало его несчастным. Он не был евреем и не был заключенным. Но он был очень чувствительным. <…> Он умер от алкоголя и туберкулеза. Да. Это было настоящим саморазрушением»[1430].

Можно ли считать смерть Пероне добровольным уходом из жизни? По словам Примо, в этом нет сомнений. Размышления Леви в «Канувших и спасенных» (книге, над которой он работал в конце 1970-х — середине 1980-х) относятся к депортированным, к евреям, к заключенным, но, думаю, в некотором смысле описывают и произошедшее с Лоренцо.

Мысль, что «для борьбы с поглотившей его системой [человек] не сделал ничего или сделал слишком мало»[1431], после освобождения[1432] стала причиной множества смертей; «в большинстве случаев мысль о сведении счетов с жизнью рождается из-за чувства вины»[1433], хотя на самом деле ее нет[1434]. Но есть ли вообще возможность остановить столь радикальное и прилипчивое — абсолютное — зло?!

Стыд, «особенно перед теми немногими, кто мог и имел мужество бороться»[1435], [1436], «возвращается “потом”: и ты мог, и ты должен был»[1437], [1438]. Но те, кого Леви назвал бы «праведниками среди нас», проживали нечто, раздирающее их на части.

Самые праведные из нас — а таких было не меньше и не больше, чем в любом человеческом сообществе, — испытывали муки совести, боль, стыд за вину, которая лежала на других, не на них, но к которой они считали себя причастными, поскольку понимали: происходящее вокруг них, при них и в них — неотвратимо. Его никогда уже не смыть, оно доказывает, что человеческий род, человек, а значит, и мы потенциально способны создавать неисчислимое количество горя, и это горе — единственная сила, которая вырастает из ничего, сама по себе, без усилий. Достаточно лишь не видеть, не слышать, не делать[1439], [1440].

«Стыд за мир», такой же, как и другой, несправедливый, но беспощадный — перед самим собой, мог подтолкнуть к самоубийству. Однако нам стоит быть осторожными с выводами. Самые известные слова Леви на эту тему широко разлетелись после его трагической смерти[1441]. Он написал их по случаю кончины Жана Амери[1442] (настоящее имя Ганс Майер) — австрийского партизана еврейского происхождения, депортированного в Аушвиц и в 1978 году со второй попытки[1443] покончившего с собой.

В статье в La Stampa Леви настаивал на сложности восприятия такого поступка: «Особенно трудно понять причины суицида, поскольку сам человек не осознает их или говорит о них искаженно»[1444]. В «Канувших и спасенных», рассказывая об Амери, Леви пишет, что все самоубийцы пускаются в пространные «объяснения»[1445]. Но кажется, что он имеет в виду и Лоренцо: «Кто “меряется силой” со всем миром, тот возвращает себе попранное достоинство, но платит за это слишком высокую цену, потому что уверен в своем поражении»[1446], [1447].

Можно ли приравнять «падение» Лоренцо, ускоренное злоупотреблением спиртным, к желанию «поднять на себя руку», цитируя опубликованную в 1976 году книгу Амери — через два года после первой неудавшейся суицидальной попытки и за два года до успешной второй?[1448]

Предположительно, мне удалось найти вероятный ответ на этот болезненный вопрос во внушительном томе Томаса Махо «Кому принадлежит моя жизнь? Самоубийство в современном мире» (A chi appartiene la mia vita? Il suicidio nella modernita). Книгу мне порекомендовал Марко Бельполити, редактор произведений Леви.

Количество суицидов стало увеличиваться еще в XIX веке — с началом индустриализации, ростом бедности, повышением стоимости жизни, распространением алкоголизма и туберкулеза. В той или иной степени все перечисленное имеет отношение и к Такка. Современные данные показывают рост самоубийств именно среди «побежденных» — при окончании таких конфликтов, как Вторая мировая война. Лоренцо был именно таким побежденным.

Для меня оказалось открытием, что еще в 1976 году философ Вильгельм Камлах[1449] апеллировал к общественному признанию «права на собственную смерть». А Махо писал: «Суицид, оправданный возрастом, одиночеством, неизлечимой болезнью или тяжело переносимой болью, сегодня в целом принимается обществом, и пассивная эвтаназия разрешена почти во всех европейских странах[1450]». И подытоживал, прежде чем углубиться в специфическую тему мученичества и «политического суицида»: «Самоубийство как форма политического протеста — это в некотором смысле аналог мученичества». Махо сравнивал «живые факелы» 1960-х годов с отказом от еды как со «своеобразным внутренним медленным сгоранием». Эти слова автор поместил в более широкий контекст «культуры радикального отказа»[1451].

У меня на мгновение как будто даже получилось хотя бы частично понять причину, по которой Лоренцо «не хотелось больше жить» (фраза годами звучала в моей голове). Почему он отказался от мира и обрек себя на медленное и неумолимое умирание? Примо написал об этом в «Лилит», размышляя над непреодолимым желанием своего друга «уйти из мира».

Леви часто цитировал «Тевье-молочника» Шолом-Алейхема[1452]muradur из Фоссано тоже был «человек… простой»[1453], но имел представление, «для чего живет человек»[1454], [1455].

Он бился изо всех сил, но в отчаянном жесте протеста более или менее осознанно решил уйти из жизни.

2

В «Канувших и спасенных» — «духовном завещании»[1456], которое он сам называл «моральной книгой»[1457], в «шедевре саморефлексии»[1458] (как выразился Бельполити), — в главе «Серая зона» Леви пишет: «Дьявольский порядок, созданный национал-социализмом, чудовищная коррупционная власть, от которой трудно было уберечься; она принижала своих жертв, делала их похожими на себя, превращала в сообщников, крупных и мелких. Чтобы противостоять ей, нужно было иметь очень твердые моральные устои»[1459], [1460].

И далее: «Путь привилегированных наверх (не только в лагере, но и в любом человеческом сообществе) — явление удручающее, но неизбежное; привилегированных нет только в утопиях. Долг каждого порядочного человека — вести войну с незаслуженными привилегиями, но не стоит забывать, что война эта бесконечна»[1461], [1462].

«Лагерь оказался жестокой лабораторией»[1463], [1464], и, несмотря на то что правда была на стороне Лоренцо, он оказался раздавлен. Лейтмотивом жизни (а не только творчества) Примо Леви[1465] была драма «праведника, угнетаемого несправедливостью». Неслучайно он открыл антологию «В поисках корней» библейской притчей об Иове[1466], которую считал фундаментальной историей. Сюжет присутствует как в еврейской, так и в христианской Библии и является архетипом «справедливости».

По словам Леви, эта история, «великолепная и ужасная, вмещает в себя вопросы всех времен, на которые человек до сих пор не нашел ответов, но будет искать их всегда, потому что они нужны ему, чтобы жить, чтобы понять самого себя и мир».

Иов — праведник, страдающий от несправедливости. Он жертва жестокого пари между Сатаной и Богом: что сделает Иов, благочестивый, здоровый, богатый и счастливый, если забрать у него сначала богатства, потом семью, а затем и здоровье? И вот Иов, праведник, ставший подопытным, ведет себя так, как сделал бы каждый из нас: сначала склоняет голову и благословляет Господа («неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?»), но потом его убеждения подвергаются испытаниям. Бедный, лишенный детей, покрытый язвами, он сидит среди мусора, почесываясь черепком, и препирается с Богом[1467].

В рассказе «Кулак Ренцо» (Il pugno di Renzo) из сборника «Чужое ремесло» Леви раскрывает, над чем бьются праведники, подобные Иову, — они пытаются разгадать «причину зла»[1468]. Они не принимают страдание и приходят к отрицанию Бога[1469], настаивал он в одном из интервью. Рассуждения и аргументы Леви всегда касались человечности, даже когда отстранялись от темы веры.

В лагере «праведный человек вел себя как праведник», говорил он в другом интервью. Примо в любой ситуации оставался сильным духом и верным своим моральным принципам, как писал Итало Кальвино[1470] в рецензии на работу Леви «В поисках корней»[1471]. В запутанном и непостижимом мире, где все человеческие качества «проступают», как во время проявки фотографий, это было просто[1472]. Все становится ясным: в обширном наборе «персонажей»[1473], которые представил Аушвиц[1474], Лоренцо проявил себя кристально чистым: он, как сова, комфортно чувствовал себя в темные времена и неуверенно — при свете дня[1475]. Но какой ценой ему это далось!

Мы видели отчаяние, которое проступало между строк в его письмах к Леви. Для наглядности процитирую начало «Передышки», написанное, скорее всего, еще в 1947 году[1476]: четверо русских солдат осматривают то, что осталось от лагеря, — они «растерянно уставились на груду разлагающихся трупов, на разрушенные бараки, на нас, живых»[1477], [1478].

Они не сказали нам ни слова, не улыбнулись в знак приветствия; скорее не сочувствие, а смущенная сдержанность запечатала их губы, приковала их взгляды к зрелищу смерти. Нам было хорошо знакомо это чувство, мы испытывали его после селекций, всякий раз, когда на наших глазах унижали других и когда мы сами подвергались унижению; имя этому чувству было стыд, тот самый стыд, которого не ведали немцы, но который испытывает честный человек за чужую вину, мучаясь, что она существует, что она стала неотъемлемой частью порядка вещей и его добрая воля — ничто или слишком мало, чтобы что-то изменить.

Вот почему и для нас час освобождения пробил скорбно и глухо, наполнив сердца не только радостью, но и болью и мучительным стыдом, из-за которого хотелось поскорей смыть с совести грязное пятно, вытравить его из памяти. Нестихающая боль напоминала, что это невозможно, ибо нет и не может больше быть такой доброты и такой чистоты, которые позволили бы нам забыть прошлое. След от нанесенного оскорбления останется навсегда — в памяти тех, кто это пережил, в местах, где это случилось, в написанных нами свидетельствах[1479], [1480].

Такка был по-настоящему справедливым человеком, потому полностью сознавал огромную вину, которую уже ничто не могло загладить. Леви, будучи человеком нерелигиозным, не раз в шутку называл его «святым Антонио» и однажды в 1981 году описал «как спасителя, ниспосланного ему с небес»[1481].

В интервью The Paris Review, опубликованном уже после смерти Леви, он назвал Лоренцо «настоящим святым»[1482]. Но еще раньше, в 1975-м, за шесть лет до выхода «Возвращения Лоренцо», Леви уже говорил о его «святости» с Коррадо Стаджьяно. Интервью вышло в газете Il Giorno 4 мая 1975 года. На вопрос «Каковы правила выживания в лагере?» Примо ответил так:

Существует некая полемика между мной и читателями моей книги. Они считают, что я выжил благодаря своей способности к самоконтролю и моральной силе. Эти качества, несомненно, способствовали моему спасению, но процентов на десять. На самом же деле я спасся благодаря своему здоровью (мой вес был 48 килограммов, при освобождении — 42), тренировкам на выносливость (в горах и на велосипеде) и потому, что меня допустили к работе в химической лаборатории, а главное — благодаря помощи Лоренцо, каменщика из Фоссано. Он был простым человеком, святым, ему казалось очевидным, что надо помогать тем, кто страдает, не извлекая из этого никакой выгоды. Сам же он впоследствии не пожелал быть спасенным и умер в 1950 году[1483].

В тексте мы видим неточность в датах — Примо на два года сместил смерть своего друга. В 1986-м, незадолго до собственной гибели, в разговоре с Розенфельдом Леви повторил и усугубил ошибку (по крайней мере, так может показаться): «Он не хотел жить и поэтому умер в 1947 году. Он был одиноким человеком. На мой взгляд, не будучи верующим, он тем не менее был святым»[1484]. В последние 12 лет Примо не раз называл неверную дату смерти своего друга — отстоящую от подлинной на два, а то и на все пять лет.

Вряд ли Леви плохо помнил события собственной жизни второй половины 1940-х: в это время вышло первое издание «Человек ли это?», он женился и родилась Лиза Лоренца. Единственное объяснение ошибок — промах редакторов. Когда Примо писал о Лоренцо, он всегда «самым внимательным образом» относился к фактам, как отмечает литературный критик Доменико Скарпа.

У нас не осталось аудиозаписи, чтобы сравнить ее с печатным текстом[1485]. Конечно же, как и в случае любого интервью, слова Леви прошли через фильтр: следует по-разному относиться к написанному им собственноручно, к тому, что он говорил, и к тому, что предполагаем мы[1486].

Тем не менее складывается впечатление, что Лоренцо был приговорен уже в 1947–1948 годах (это подтверждают отправленные им письма).

Святой, обреченный на мученичество.

3

Для Леви в те годы все только начиналось. Через несколько недель после смерти Лоренцо, 16 июля 1952 года, один из редакторов Einaudi вернулся к обсуждению книги «Человек ли это?». Еще через три года наконец-то был подписан контракт[1487]. Книга вышла 9 мая 1958 года[1488], когда второму ребенку Леви, сыну Ренцо, был уже почти год — мальчик родился в июле 1957-го.


Между первым и вторым изданием «Человек ли это?» Леви и Лоренцо виделись множество раз. Однако Примо решил не менять ни запятой в истории о том, что случилось с его другом в Аушвице[1489]. Книгу перевели на несколько языков; на немецком она — Ist das ein Mensch? — вышла в 1961 году[1490]. В апреле 1963 года появилось продолжение первого романа — «Передышка».

«Человек ли это?» постоянно допечатывалась, превращаясь в одну из самых читаемых послевоенных книг и подтверждая все возрастающую популярность Леви в Италии[1491]. Так начался его путь «свидетеля»[1492] — своеобразного «гуру» памяти. Сам он это звание, конечно же, никогда не принимал[1493].

В 1960-х Примо продолжал ездить в Фоссано к родственниками Лоренцо[1494]. Он не забывал их и позже: 18 сентября 1979 года, узнав о смерти Джованны, Леви написал трогательное письмо ее дочери Эмме.

Дорогая синьора.

Я очень хорошо помню Вашу мать, к которой я много раз обращался, чтобы получить новости о Лоренцо и поддерживать с ним связь. Мне очень жаль узнать, что ее больше нет и что она так много страдала, и я разделяю Ваше горе. Когда любишь человека, его уход всегда кажется большой несправедливостью. Спасибо Вам за то, что написали мне: я никогда не забывал Лоренцо и, если буду неподалеку, наведаюсь поприветствовать его там, где он покоится рядом со своими братьями[1495].

В 1980-х американский перевод «Периодической системы» вызывал «взрыв интереса»[1496], и Леви стал писателем мирового уровня[1497] («Человек ли это?» к 1985 году была переведена уже на девять языков, и в одной только Италии продали более полумиллиона экземпляров[1498]). Ходили слухи, что Леви может быть номинирован на Нобелевскую премию по литературе[1499]. Он стал всемирно известен именно в те годы, когда вновь принялся размышлять над своим «спасением»[1500].

Мы видели, как много раз он возвращался к истории Лоренцо: в театральной постановке «Человек ли это?» 1966/67 года, где muradur буквально оживает; в «Возвращении Лоренцо» в 1981-м; наконец, в «Канувших и спасенных» в 1986-м. И это не считая множества интервью (особенно в 1980-х), в которых Леви добавлял кусочки мозаики, обрывки фраз, недостающие детали о «каменщике, который приносил мне еду»[1501].

Этого «человека на краю» Леви называл также «анархистом»[1502] — практически в ломброзианских[1503] терминах[1504]. Предполагалось, что Лоренцо был из «огнеупорного материала» — из тех, кто не склоняет голову перед несправедливостью[1505]. И как следствие — действует.

Энджер добавила к документам для Яд Вашем фрагмент интервью Розенфельду. Примо сказал, что Лоренцо помогал «другим двум или трем заключенным — не итальянцам; один из них был французом, другой — поляком и так далее»[1506]. В момент, когда интервью записывалось, Леви был уже известным писателем и сознавал это. Жить ему оставалось недолго: 11 апреля 1987 года он упал в лестничный пролет своего дома по адресу Корсо-Ре-Умберто в Турине.

В последующие десятилетия его слава только росла: в 2015 году вышло полное собрание сочинений (The Complete Works of Primo Levi) под редакцией переводчицы Энн Голдштейн. Она сделала Леви первым итальянским автором, все работы которого были переведены на английский язык[1507].

Как заметил Томсон в переиздании биографии писателя к 100-летию со дня рождения, за несколько лет до смерти Леви в прямом смысле слова стал звездой: в его честь назвали астероид Примолеви[1508] (пишется слитно)[1509].

До последних дней бывший узник Аушвица задавался вопросом, почему выжил именно он. Математически вывести формулу, конечно, невозможно. Но, подбирая соотношение разных обстоятельств, Леви настаивал: чтобы остаться в живых в лагере, важна «комбинация» из трех факторов — удачи, проворства и умения идти по головам.

Лоренцо дал этому свое объяснение. Он помог Примо оказаться среди везучих и шустрых, не вынуждая осуждать себя, — его «участие в вине» оказалось минимальным. И это благодаря встрече с ним, Лоренцо. Так уж случилось. Везение, черт побери, просто везение! Фраза, с которой начинается «Человек ли это?»: «Мне повезло».

Удачу некоторые называют «Провидением».

4

Я впервые подумал, что 15 страниц[1510] — это совсем не много, когда литературный критик Доменико Скарпа сказал на торжестве по случаю 100-летия Леви (в октябре 2019 года), что общий объем написанного им составляет примерно 4300 страниц[1511].

Тремя месяцами ранее я получил папку с делом Лоренцо из Яд Вашем и подумывал написать его биографию. Как сказал Скарпа, в отличие от Леви, мы не знаем о каменщике почти ничего[1512]. Теперь это уже не так. Я изначально предполагал, что в этой истории будет куда больше белых пятен, чем оказалось на самом деле. Однако материала, который уже тогда был у меня в руках, для начала было вполне достаточно.

И все же без ответа остался вопрос: почему дело Лоренцо не попало в Яд Вашем раньше, в 60–80-х годах прошлого века — до того, как историей заинтересовалась Кэрол Энджер? Она начала упорно собирать материал в 1995-м, чтобы представить кандидатуру Лоренцо на присвоение звания праведника народов мира. Это удалось сделать в 1998-м во многом и благодаря помощи семьи Перроне[1513], а также Бьянки Гвидетти Серра[1514], Жана Pikolo Самуэля[1515] и Ренцо Леви[1516].

Фамилия Лоренцо — с одной или двумя «р» — нигде не упоминалась вплоть до 1960-х годов. Леви публично произнес ее лишь в 1970-х, а в текстах стал указывать с 1980-х. В местной газете Il Popolo Fossanese[1517] о Лоренцо впервые написали в 1963 году (я узнал это через Яд Вашем) — в город приехал Примо Леви, ставший по-настоящему знаменитым после выхода «Передышки», и его друга тоже упомянули в посвященной событию статье.

В следующий раз фамилия Лоренцо возникла только через три года — в журнале Famiglia Cristiana, написавшем о творчестве Леви[1518]; затем — в 1973 году в книге «Приглашение к чтению Примо Леви» (Invito alla lettura di Primo Levi) его «первого биографа» Фиоры Винченти[1519]. С разрешения Леви автор указала фамилию фоссанского muradur[1520]. Это вехи, но они не проливают свет на жизнь и поступки Лоренцо.

В статье «Имена и легенды белки» (Nomi e leggende dello scoiattolo; La Stampa, 1980[1521]) Леви впервые сам раскрыл фамилию Лоренцо — как будто оставил подсказку для восстановления его биографии. И лишь в 1985 году в интервью Джорджио Бокка — в год, когда вышел сборник «Чужое ремесло» с рассказом «Белка», — стало очевидно, что сообщил он тогда именно о Лоренцо[1522].

Когда Леви открыто заговорил о нем, то сам уже был в депрессии[1523] — один «глупый кризис» следовал за другим[1524]. Рассказ «Последнее Рождество войны» был издан 27 марта 1984 года, а в декабре 1986 года его напечатал журнал Triangolo Rosso (издается ANED[1525], [1526]). Через четыре месяца Леви покончил с собой.

«Последнее Рождество войны» — рассказ о том, как Леви через цепочку друзей, «последним звеном» в которой был Лоренцо Перроне, получил посылку от матери. В этом произведении и еще в рассказе «Белка»[1527] — только в двух местах — автор указал фамилию своего спасителя, напомнив, что упоминал его в «Человек ли это?» и в «Лилит». Конец его жизни Примо описал как «мучительный»[1528].


О внешности Лоренцо мы можем судить по немногочисленным фотографиям. Одна из них была найдена в 1970-х или 1960-х годах; возможно, это ее поместили на первое надгробие. На снимке — бравый стрелок-берсальер. Фото было впервые опубликовано по инициативе мэра Манфреди в 1992–1993 годах, но тогда стало известно только местным[1529].

Вторую фотографию племянница Лоренцо Эмма отдала Кэрол Энджер в 1990-х[1530]. Примерно тогда же (в октябре 1992-го) местный библиотекарь Джованни Менарди разрешил Иану Томсону использовать первое фото[1531]. В 1998 году Лоренцо было присвоено звание праведника народов мира, а в 2002-м вышли две биографии Леви, написанные Кэрол Энджер и Ианом Томсоном, и обе фотографии стали часто публиковаться; с появлением интернета их может найти любой желающий.

Манфреди говорил, что в 1990-х несколько иностранных журналистов и документалистов хотели написать книгу или снять фильм[1532] по истории Лоренцо, но, насколько мне известно, за последующие 30 лет ничего о muradur из Бурге так и не вышло.

Маловероятно, что без фото и фамилии другие бывшие рабы могли бы «узнать» в герое произведений Леви человека, который им помогал. Я пытался разыскать кого-нибудь из последних выживших, хотя, по самым скромным подсчетам, им должно быть уже около 100 лет. Я не нашел ничего, кроме письма в газету — якобы от имени еще одного заключенного, спасенного Лоренцо: чтобы рассказать «тем, кто не был там, и тем, кто там был, но не замечал, что происходило в те годы» и «чтобы не забывать того, кто дал нам маленькую надежду своей внутренней силой — Лоренцо Перроне»[1533]. Конечно же, это письмо было придумано — его сочинили школьники.

Я готов утверждать, что мы никогда не узнаем, кому еще помог Такка. А ведь другие люди наверняка были — он же не раз говорил: «Мы приходим в этот мир, чтобы делать добро, а не чтобы хвалиться им»[1534].

5

Дома по улице — via — Микелини, в котором Лоренцо прожил почти всю жизнь, больше нет. Его снесли, так как он «находился в жалком состоянии», сказал руководивший работами архитектор Клаудио Мана[1535]. Та же участь постигла и казарму Умберто I, которая затеняла улицу. «Здесь наконец-то появилась настоящая площадь — piazza», — говорит архитектор Сильвио Пальеро.

Он местный, родился в 1955 году и рос неподалеку. Мне не удается удержаться от улыбки, когда он вспоминает: в 1960-х, если футбольный мяч попадал во двор Перроне, то обратно вылетал уже изрезанным[1536]. Похоже, это было делом рук так и оставшейся незамужней решительной Катерины, которую соседи отчего-то называли Ниной.

Площадь неподалеку от дома, где жил Лоренцо с братьями и сестрами, теперь носит имя писателя и партизана Беппе Фенольо[1537]. В 1997 году по инициативе мэра Манфреди здесь поставили памятник — мельничный жернов — с лирической надписью на камне рядом. Она заставляет вспомнить Лоренцо (Macina la ruota della storia / Macina la fatica operaia — «Он шлифует колесо истории, / Он шлифует рабочую усталость»[1538], [1539]). В июне 2021 года в нескольких десятках метров от места, где жил muradur, установили памятную табличку в честь «доблестного гарибальдийца» Джузеппе Валле, 14-летнего участника Экспедиции Тысячи[1540] — почти за полвека до рождения Такка.

Здание, где находился «Пигер», теперь тоже перестроено, как и многие дома в исторической части Бурге. Фирмы, в которых работал Лоренцо — и та, что привезла его в Буну, и последняя, в которую он там нанялся, — несколько десятилетий назад закрылись. Даже туберкулезное отделение, где он умер, снесли более полувека назад, в 1970 году[1541] — еще раньше, чем дом на улице Микелини.


От Буны сегодня тоже почти ничего не осталось. В 1947 году выжившие в Аушвице решили превратить в музей Аушвиц I и Аушвиц II — Биркенау, не затрагивая остальные территории — почти 50 подлагерей, склады немецких предприятий и сам лагерь Моновиц[1542]. От тех времен остались два памятника и химический завод[1543], который тогда же был немедленно переименован в Zakłady Chemiczne[1544]. В начале 2000-х он стал крупнейшим в Европе предприятием по производству синтетического каучука[1545]. Территория Моновица теперь застроена.

Следы нашего пребывания на этой земле рассеиваются и исчезают — такова судьба. В книге «Конца нет. Сберечь память об Аушвице» (Non c’e una fine. Trasmettere la memoria di Auschwitz) директор музея Аушвиц-Биркенау Петр Цивински пишет о попытке сохранить и показать следующим поколениям место, где «ничто не имеет более разрушительного эффекта, чем ход времени»[1546].

Я спрашивал Цивински, почему все 70 лет после смерти Лоренцо о нем так мало говорилось? Ведь Примо Леви, один из величайших свидетелей XX века, написал о нем сотни строк и десятки страниц, произнес тысячи слов. Мне кажется, общественность уделяла ему так мало внимания, потому что он был бедняком, Такка, простым Лоренцо — а не человеком в вицмундире, дипломатом, промышленником или кем-то еще с достойным положением. Эта история дошла до нас лишь благодаря Леви.

Цивински, прекрасно сознающий важность конкретных действий[1547], мне ответил, что «память немного похожа на нашу историю, она строится на рассказах о персонажах-символах, и в ней обычно не остаются те, кто не достиг воображаемого пантеона». Петр согласился со мной: «Примо Леви правильно поступил, что рассказал историю Лоренцо, сделав ее частью истории Холокоста, которая больше не будет неизвестной, анонимной, забытой». От себя добавлю: Лоренцо достоин войти в пантеон.

Цивински считает, что сотни тысяч людей, депортированных в Аушвиц, обречены на вечную неизвестность: от их историй «остается лишь одна туфля, ключ, ложка или чемодан. Или даже меньше. Иногда только номер транспорта, который привез заключенного». «Память Шоа, — замечает директор музея, — это непрекращающийся крик и в то же время тяжелое молчание. Такой она должна остаться навсегда»[1548].

Человечеству нужны были сотни тысяч Лоренцо, чтобы не допустить ни этого крика, ни этого молчания, — но их не нашлось. Именно поэтому его история, такая искренняя и настолько символичная, должна звучать снова и снова. Это вечное напоминание, которое не должно кануть в Лету.

Я снова думаю о слезах режиссера Антонио Марторелло, увидевшего письма Лоренцо другу Примо. Они были посланы после возвращения домой и внезапно появились из ниоткуда в 2022 году. Мне приходят на ум слова Самуэля Салери: «Лоренцо — это добро, которое существует. Существует, но не побеждает»[1549].

В истории его жизни и смерти скрыто «послание» для всех нас: «Общество, которое не замечает страданий, находится в большой опасности». Это сказал Ян Броккен, когда мы говорили о Лоренцо. А потом добавил: «Спасти одну жизнь равносильно спасению мира»[1550].

Об этом же написал и Давид Гроссман[1551]. Встретив заключенного № 174 517, Лоренцо «увидел в нем человека, не стал сотрудничать с теми, кто хотел лишить его человеческого облика, и таким образом спас ему жизнь, не меньше. Каким простым и великим был его поступок», таким же смелым было и «его героическое восстание против машины уничтожения и унижения». Посмотрев на Леви, «как смотрят на человека», Лоренцо смог переломить «естественный ход вещей в том перевернутом мире, где он находился»[1552].

Чезаре Бермани сказал в один из дней, который мы провели вместе в его огромной библиотеке: «Такие случаи, как этот, меняют историю и то, как мы ее творим»[1553].

Я спросил у Томсона и Энджер, что им запомнилось больше всего, какие впечатления оставил Лоренцо в их сердцах и памяти, — ведь они посвятили творчеству Леви десятилетия. Томсон вернулся к истории Лоренцо в 2022 году по случаю Дня памяти[1554]. Сентиментальная статья «Писатель и каменщик. Как Примо Леви выжил в Аушвице» (Lo scrittore e il muratore. Come Primo Levi sopravvisse ad Auschwitz) вышла в еженедельнике The Tablet[1555]. Автор утверждает, что сегодня некоторые жители Фоссано хотят, чтобы Лоренцо был канонизирован[1556].

Мне Томсон сказал так: «С одной стороны, Лоренцо стал для Леви судьбоносной фигурой — помог ему выжить в лагере, впоследствии свидетельствовать и писать, превратившись в один из краеугольных камней культуры XX века»[1557]. С другой стороны, Лоренцо — яркий представитель того, что англичане называют cultura contadina («крестьянская культура»): с типичным, присущим людям низших классов «взглядом на мир», но с твердой «моралью». Тот, кто ощутил, каково это — быть «последним», поднимается даже в архетипе «крестьянского» мира: почти исчезнувшая[1558] фигура со своими ценностями.

Я вспомнил, что ровно два года назад Лука Бедино, сотрудник исторического архива Фоссано, сказал: доброта Лоренцо была врожденной, не искусственно выработанной — «искренней, спонтанной, молниеносной»[1559]. Бедино пристально следил за моими попытками писать биографию Лоренцо — а это вначале мне самому казалось почти невозможным. Я, конечно же, подумал о доне Ленте — Томсон именно его имел в виду, когда говорил о желающих видеть Лоренцо канонизированным.

В религиозным смысле эта история тоже важна[1560]. Мне кажется, она замыкает жизненный круг muradur: крещеного — но неверующего; соборовавшегося — но панихида была гражданская; прощание прошло в храме (в церкви Сан-Джорджио), а похороны — по светскому обряду. Но от этого сакральный смысл слов его друга Леви[1561], безбожника, как и он сам, в звенящей тишине становится только еще более символичным. Белый свитер, который Леви надел на похороны; скупые слова и слезы — Леви был из «стойких»[1562] мужчин, которые, отвернувшись, не стыдятся заплакать[1563]. Возможно, так Лоренцо снова спас его — уже в последний раз.

Примо редко употреблял слово «святой», чаще настаивая на неоднозначности человеческих поступков[1564]. Среди немногих, кого он называл santo, был Лоренцо. Можно ли сказать, что его история оказалась стержнем рассуждений о каждом из нас? Что фигура Лоренцо безупречна (это слово точно не понравилось бы Леви[1565]) — в противовес «серости», поражающей наши души?

«Возможно, слова значат не так уж и много, но они никуда не деваются, — писала Энджер 20 лет назад в биографии Леви. — Невозможно оживить человека на бумаге, но это единственное место, где он может продолжать жить»[1566]. Достаточно ли этого? Выдержат ли слова испытание временем? Конечно же да.

Поэтому я прошу Энджер, благодаря которой мои изыскания стали возможными, вернуться к «центральному» образу — к тому, кто посвятил жизнь «исследованию человечности»[1567], кто искал ответ, «что есть человек?»[1568]. Энджер подтвердила мое предположение: «Лоренцо — ключевая фигура» в понимании Примо Леви и его произведений.

Как мы знаем, Леви искал «человеческое в обычных людях и нашел у них глубокую человечность». Не многим удалось выйти оттуда, не потеряв себя, — вот что напомнила мне Энджер. Даже смахнув флер легенды, которым друг Примо окутал Лоренцо, можно утверждать: он был именно таким. Биограф подобралась к сути, и я полностью согласен с выводом: отвечая на вопрос всей жизни, именно о Лоренцо Леви говорит: «Это — человек»[1569].

6

Упустил ли я какие-то факты из биографии Лоренцо? Наверняка, и это естественно. Я начал разматывать клубок слишком поздно — так уж вышло. Когда я мальчишкой ходил с отцом в кино на «Перемирие», Энджер и Томсон уже пядь за пядью прочесывали Фоссано и окрестности в поисках свидетельств жизни Лоренцо — сохраняли их, обрабатывали и архивировали.

Время неумолимо, оно унесло большую часть известных и неизвестных нам очевидцев жизни Лоренцо, в том числе и мэра Манфреди — он умер в 2005 году. Остались племянник Беппе, подаривший мне великолепное свидетельство в 2020 году, и племянница Эмма, которая испугалась Лоренцо, когда он вернулся, — я встретился с ней летом 2022 года и сказал, что книга наконец-то закончена. Эмма, с любовью хранящая свидетельство Яд Вашем, подарила мне еще одно воспоминание о Лоренцо — наверно, лучшее из всех. Я с трудом пытаюсь избавиться от комка в горле.

Когда Лоренцо вернулся, Эмме было почти 7 лет, а когда он умер, ей исполнилось 14. Она помнит его, «наверное, самым красивым» из всех своих дядей и рассказывает про «четыре ноги»: Лоренцо уводил ее в остерию (конечно же, в «Пигер»), скрывая под своей накидкой, и из-под нее торчали только ноги. В заведении он заказывал себе красное вино, а племяннице — лимонад. Бабушка Джованна или тетушка Нина, растившие Эмму в Бурге, приходили ее искать — «Пигер» совсем не подходящее место для маленькой девочки[1570].

Она обожала своего дядю, а он — ее, и, как только получалось, они снова украдкой отправлялись вместе в остерию. Кто знает, о чем говорили Такка и маленькая Эмма, которой сейчас 85 лет? У нее и сегодня ясные глаза и уверенный взгляд. Я невольно вспоминаю слово, которым она описывает дядю: «незабвенный»[1571].

7

Со смерти Лоренцо прошло уже больше 70 лет. С момента, когда он появился на свет, — более века. В 2019 году я с блокнотом в руках посетил множество мероприятий по случаю 100-летия Леви — в поисках неизвестных мне свидетельств о химике и писателе и его «друге Лоренцо».

Тогда я и встретил его детей — Лизу Лоренцу и Ренцо[1572], но не осмелился сказать им, что пишу эту книгу. Сейчас я надеюсь, что они будут в числе первых читателей и раньше многих увидят эти страницы. Звание праведника народов мира присвоили Лоренцо за 20 лет до 100-летия Примо[1573]. Сын Леви, названный в честь Лоренцо, сказал по этому поводу следующее:

Никто не заслуживает этого признания больше, потому что он, подвергая собственную жизнь опасности, помог нашему отцу и многим другим выжить. Возможно, он принял бы эту церемонию со своей грустной улыбкой, убежденный, что сделанное было лишь его долгом: одинокий и добрейшей души человек, до конца жизни отмеченный ужасным опытом[1574].

На кладбище в Фоссано я впервые побывал в 2022 году, в «готически-хмурый» (как выразился сопровождавший меня архивариус Бедино) день. Я хотел найти место, где 2 мая 1952 года похоронили Лоренцо. Неожиданно пошел дождь. Когда я уже заходил на территорию кладбища, мне позвонили из торговой палаты Пьяченцы: обнаружилась информация о родственниках владельца компании G. Beotti, в которой работал Лоренцо и которую не удалось найти с первой попытки.

Я не могу перестать думать: если бы Леви не стал тем самым, кого мы знаем с 1947-го и особенно с конца 1950-х, то мы ничего не узнали бы и о Лоренцо, который упокоился под размываемым временем могильным холмом. Невозможно забыть о самом поразительном, что написал Леви о Лоренцо: «Там, внизу, он помог не только мне».

Когда он начал? Уже в апреле 1942 года, как только попал в «Суисс»? Или после возвращения из дома с рождественских праздников, проведенных в Фоссано? А может, годом позже? Возможно, ему потребовалось время, чтобы это решение вызрело? А может, оно было инстинктивным? Фактом остается, что Лоренцо оказался тараном, разрушившим основу расползающегося зла.

Лоренцо помогал не только Примо, и это огромное оставленное нам наследие. Я продолжил размышлять о фразе Леви, которая своей филигранной точностью и остроумной сдержанностью пробивает привычное понимание мира.

Мне потребовалось время, чтобы увидеть еще один вопрос, оставленный нам Леви. И он не о том, какому количеству человек помог его друг. Сколько еще было таких Лоренцо, о которых мы ничего не знаем? Сколько каменщиков на окраинах «Суисса» помогли спастись несчастным — единицам, десяткам, сотням? И наконец (хотя в поисках смысла не бывает конца): если бы все люди были такими, как Лоренцо, могло бы появиться такое место, как Аушвиц?

В первой статье о Лоренцо, вышедшей полвека назад, говорится, что «было бы очень хорошо», — но я от себя добавлю: полезно и необходимо рассказать истории последних среди праведников. Последних, ставших первыми и не воспользовавшихся этим. Рассказывать об этом жизненно необходимо — и мы обязаны делать это каждый день. Потому что Лоренцо оставил нам нечто поистине великое: веру в людей.


Не бойся, если работы много:

ты нужен, поскольку не слишком устал.

Пока твои чувства остры — слушай,

как под ногами гудит пустота.

Исправь наши ошибки:

среди нас были те,

кто бродил, как незрячий,

повторив путь корсаров

и стараясь во благо.

Помогай, даже если ни в чем не уверен.

Пробуй — как раз и поэтому пробуй.

<…>

Не пугайся развалин и запаха свалок —

мы разгребали их, когда нам было

столько же лет, как тебе.

Старайся изо всех сил[1575].

<…>

Примо Леви. Поручение (Delega). 24 июня 1986[1576]

Загрузка...