Кажется, моя мать сказала как-то, что хороший друг придет на помощь всегда — стоит только попросить, но самый лучший тот, кто сделает это сам, не дожидаясь, пока его попросят. Редко кому удается встретить такого вот лучшего друга, так что если появляются сразу три, это выглядит почти чудом.
Впервые мы четверо сошлись вместе холодным вечером нашей первой принстонской осени. К тому времени мы с Полом уже проводили немало времени вместе, а Чарли, влетевший в комнату Пола в первый день занятий с предложением помочь в обустройстве, жил один в комнате в самом конце коридора. Полагая, что нет на свете ничего хуже, чем быть одному, Чарли всегда и везде искал новых друзей.
У Пола появление этого буйного, неугомонного здоровяка, по пять раз на дню колотящего в дверь, чтобы предложить поучаствовать в очередной авантюре, вызвало поначалу вполне обоснованные опасения. Казалось, один вид Чарли пробуждает в нем некий потаенный страх, родившийся еще в детстве, когда, может статься, его пугал и третировал кто-то такой же огромный и черный. С другой стороны, меня удивляло, что и сам Чарли не уставал от нас, людей совсем другого темперамента, спокойных и даже в чем-то медлительных. В тот наш первый семестр я почти не сомневался, что он предпочтет нам другую компанию, выберет тех, кто ближе по духу и привычкам. Мысленно я даже навесил на Чарли ярлычок, определив его в представители зажиточного меньшинства: папа — менеджер высшего звена, мама — нейрохирург, — закончившего подготовительную школу благодаря усилиям репетиторов и прибывшего в Принстон с двумя целями: повеселиться и прийти к финишу в основной группе.
Сейчас все это кажется смешным. Чарли вырос в Филадельфии и в качестве добровольца побывал в составе бригады «скорой помощи» в самых опасных кварталах города. Он жил в типичной средней семье и учился в обычной средней школе. Его отец был региональным торговым представителем крупной химической компании, а мать преподавала в седьмом классе. Когда Чарли подал заявление в Принстон, родители ясно дали понять, что могут оплачивать расходы сына только до определенного уровня и что все, превышающее этот уровень, ляжет на его плечи. В первый же день Чарли взял такие ссуды и залез в такие долги, которые нам и не снились. Даже Пол, пришедший из самых низов, оказался в лучшем положении, потому что получил стипендию как нуждающийся.
Может быть, поэтому никто другой, не считая страдавшего от бессонницы Пола, не спал в последнее время меньше и не работал больше, чем Чарли. Потратив большие деньги, он ожидал еще большей отдачи и в оправдание жертв жертвовал еще большим. Не так-то легко остаться самим собой в заведении, где лишь один из пятнадцати студентов черный и лишь половина этих немногих — мужчины. Впрочем, для Чарли такой проблемы, как остаться самим собой, похоже, и не существовало. Во всяком случае, в традиционном понимании. Нацеленный только на победу, ни на миг не упускающий из виду цель, он никогда не чувствовал себя чужим в мире, в котором все мы жили.
Конечно, понятно это стало не сразу. Многое проявилось в конце октября, примерно через шесть недель после нашего знакомства, когда Чарли пришел к Полу с самым рискованным из всех дотоле осуществленных им планов.
Примерно со времен Гражданской войны у студентов Принстона появилась привычка похищать язык колокола, висящего над старейшим в кампусе зданием Нассау-Холл. Идея первоначально заключалась, вероятно, в том, что если колокол не пробьет начало учебного года, то этот самый учебный год и не начнется. Верил ли кто-то в такую ерунду, я не знаю, но похищение языка стало традицией, и во исполнение ее студенты каждый год пускались на разные хитрости, начиная вскрытием замков и заканчивая штурмом стен.
По прошествии более чем ста лет администрация устала от этих фокусов и, опасаясь, как бы шутки не привели к печальным последствиям, объявила, что язык с колокола снят. Чарли, однако, получил информацию, указывающую на обратное. Язык остался на месте, заявил он и добавил, что собирается украсть его в ближайшую же ночь. С нашей помощью. Не стоит говорить, что мне его идея отнюдь не показалась заманчивой. Пробираться под покровом темноты в местную достопримечательность, возиться с поддельными ключами, спасаться бегством от прокторов — это с моей-то больной ногой! — ради какого-то никому не нужного колокольного языка и пятнадцати минут сомнительной славы — нет уж, увольте. Но Чарли не унимался, с жаром отстаивая свой план и приводя все новые аргументы, и в конце концов перетянул меня на свою сторону.
Когда одни, третьекурсники и старшие, пишут дипломные, а другие, второкурсники, выбирают специализацию и клубы, что остается первокурсникам, как не пускаться в рискованные предприятия? Деканы настроены более чем благожелательно, и другой такой возможности может просто не представиться.
Соблазнив меня, Чарли не остановился, настаивая на том, что в деле должно участвовать никак не менее трех человек. После этого нам ничего не оставалось, как решить вопрос с помощью голосования. Демократия победила; мы вдвоем взяли верх над Полом, который, не желая, как говорится, раскачивать лодку, подчинился большинству. Главную роль взял на себя Чарли, нам же предстояло стоять на страже.
Согласовав план действий, мы собрали необходимые инструменты и в полночь выступили по направлению к Нассау-Холлу.
Как я уже говорил, новый Том Салливан — тот, который пережил страшную автокатастрофу и каждый день встречал как новый вызов, — был куда более смелым и рисковым парнем, чем старый Комнатный Цветочек Том. Но чтобы расставить все по своим местам, добавлю: ни старый, ни новый, я никогда не был сорвиголовой. Целый час после выхода к цели стоял я на своем посту, обливаясь холодным потом, шарахаясь от каждой тени и вздрагивая от малейшего шороха. Самое страшное случилось в начале второго ночи. Клубы начали закрываться, и студенты и охранники потихоньку потянулись в западном направлении, в сторону кампуса. Чарли, обещавший, что к этому времени все будет закончено, как сквозь землю провалился.
Я повернулся туда, где должен был стоять Пол.
— Ну что он так долго?
Мне никто не ответил.
Сделав шаг навстречу темноте, я снова подал голос.
— Что он там делает?
И снова тишина.
Я заглянул за угол — Пола нигде не было. Передняя дверь оставалась приоткрытой.
Я подбежал к ней и просунул голову внутрь. Где-то далеко разговаривали Пол и Чарли.
— Его там нет, — говорил Чарли.
— Эй, поторопитесь, — громко прошептал я. — Они уже возвращаются.
Внезапно из мрака за моей спиной прозвучал голос:
— Полиция кампуса! Стойте где стоите!
Я в ужасе обернулся. Чарли притих. Пол — по крайней мере мне так показалось — выругался.
— Руки на пояс! — приказал голос.
В голове у меня все смешалось: испытательный срок, последнее предупреждение, отчисление.
— Руки на пояс! — уже громче повторил голос.
Я повиновался.
Наступила тишина. Я прищурился, стараясь разглядеть приближающегося проктора, но никого не увидел.
А потом я услышал его смех.
— Расслабься, детка. Пляши.
Человек, вышедший из темноты, был студентом. Подходя ко мне, он снова рассмеялся и изобразил нечто отдаленно напоминающее румбу в исполнении подвыпившего медведя. Среднего роста, пониже Чарли, но повыше меня, с падающими на лицо темными волосами, в приталенном черном блейзере, прикрывавшем расстегнутую белую рубашку.
Из здания осторожно вышли Чарли и Пол.
Парень в блейзере улыбнулся и подошел к ним.
— Значит, так оно и есть, да?
— Что? — проворчал Чарли, бросив на меня недовольный взгляд.
Незнакомец указал на колокольню:
— Язык. Они все-таки сняли его?
Чарли промолчал. Пол кивнул.
Наш новый приятель на секунду задумался.
— Но вы там побывали?
Постепенно до меня стало доходить, к чему он клонит.
— Нельзя же просто взять и уйти.
В его глазах прыгали веселые огоньки. Чарли, похоже, тоже смекнул, что к чему. Не успел я вернуться на пост к восточному входу, как все трое исчезли за дверью.
Через четверть часа они вернулись. Без штанов.
— Что вы делаете? — прошипел я.
Они подошли ко мне, держась за руки и дергая ногами, как будто учились отбивать чечетку. Подняв голову, я увидел болтающиеся на флюгере три пары брюк.
Я пролепетал что-то о необходимости вернуться домой, но они переглянулись и покачали головами. Незнакомец настаивал на том, что такой подвиг следует отметить. Поднять тост за героев. И Чарли с ним согласился.
По дороге в «Плющ» наш новый знакомый рассказал о своих школьных проделках: как в Валентинов день окрасил в красный цвет воду в бассейне; как выпустил в классе тараканов, когда преподаватель читал что-то из Кафки; как запустил в небо громадный воздушный шар в форме пениса, едва не сорвав премьеру «Тита Андроника». Такое впечатляет. Оказалось, он тоже первокурсник. Выпускник Экзетера.[32] Престон Гилмор Рэнкин.
— Но вы, — добавил он, и я помню это по сей день, — зовите меня Джил.
Разумеется, он отличался от всех нас. Оглядываясь назад, я думаю, что Джил прибыл в Принстон настолько привыкшим к изобилию Экзетера, что богатство и признание, налагаемые этим на жизнь, стали для него чем-то невидимым и само собой разумеющимся. Единственным значимым мерилом человека для него был характер, может быть, именно поэтому его так потянуло к Чарли, а уже через него и к нам. Обаяние помогало Джилу сглаживать различия, и меня никогда не покидало ощущение, что быть с ним означает находиться в гуще событий.
На всех вечеринках он всегда оставлял места для нас, и если Пол и Чарли быстро пришли к выводу, что их понятие об общественной жизни не совпадает с тем, что вкладывает в него Джил, я обнаружил, что самое большое удовольствие от общения с ним получаю, когда мы сидим за обеденным столом или в баре, одни или с друзьями. У каждого есть место, где он чувствует как дома: у Пола это библиотека, у Чарли — отделение «скорой помощи». Джилу комфортно там, где его ждет интересный разговор, — и к черту все остальное. Именно с ним я провел в Принстоне самые лучшие оставшиеся в памяти вечера.
Весной второго года пришло время нам выбирать клубы и клубам выбирать нас. Большинство этих заведений использовали систему лотереи: кандидаты вносили свои имена в открытый список, и новое пополнение выбиралось наугад. Некоторые, однако, придерживались старой системы, известной как «кубок» и основанной на голосовании. В таких клубах выбор новых членов основывался скорее на достоинствах претендента, чем на воле случая. При этом надо иметь в виду, что в клубах, поддерживающих традиции братств, понятие «достоинство» может существенно отличаться от того, что вкладывают в него, например, составители словарей. Мы с Чарли записались в «Монастырский двор», куда стекались большинство наших друзей, и вручили свою судьбу лотерее. Джил, разумеется, решил попытать счастья через «кубок». И наконец, Пол, подпав под влияние Ричарда Кэрри, бывшего члена «Плюща», отбросил осторожность и присоединился к Джилу.
В отношении Джила никаких сомнений не возникало с самого начала. Он удовлетворял всем возможным критериям отбора, начиная с того, что был сыном бывшего члена клуба, и заканчивая своей принадлежностью к нужным кругам уже здесь, в кампусе. Приятный, милый, обаятельный — причем без натужной старательности быть таковым, — стильный, но не вульгарный, энергичный, но без поспешности, умный и сообразительный, но не педант. Тот факт, что его отец зарабатывал деньги на бирже и выделял сыну сказочные суммы, нисколько не вредил шансам Джила. В общем, мы не удивились, когда весной его приняли в «Плющ», а годом спустя избрали президентом клуба.
В случае с зачислением в «Плющ» Пола сработала, как мне кажется, другая логика. Во-первых, помогло то, что за его спиной стояли Джил и Ричард Кэрри, которые замолвили словечко в кругах, абсолютно недоступных самому Полу. И все же одного этого, возможно, оказалось бы мало. К тому времени Джил уже стал одним из общепризнанных академических светил нашего класса. От других книжных червей, не рискующих выползать за пределы читального зала, его отличала любознательность, благодаря которой с ним было приятно и интересно общаться. Старожилы «Плюща» обнаружили, должно быть, что-то трогательно-очаровательное во второкурснике, совершенно не разбирающемся в процедурных хитросплетениях, но легко и к месту ссылающемся на древних авторов. Так что избрание Пола не стало сюрпризом даже для него самого. Когда он тем весенним вечером вернулся в общежитие, мокрый от шампанского, я подумал, что мой друг обрел новый дом.
Откровенно говоря, какое-то время мы с Чарли побаивались, что притяжение «Плюща» окажется сильнее и клуб оторвет друзей от нас. К тому же заметное влияние на Пола стал тогда оказывать Ричард Кэрри. Они познакомились в начале нашего первого года, когда я согласился пообедать с ним в один из редких визитов в Нью-Йорк. Интерес и внимание со стороны этого человека, проявившиеся после смерти моего отца, всегда казались мне немного странными. Я так и не понял, кто из нас кто: он — суррогатный родитель или я — суррогатный сын, — поэтому Пол отправился со мной, чтобы сыграть роль буфера.
Результат превзошел мои ожидания. Кэрри мгновенно увидел в незнакомом юноше потенциал исследователя, а интерес Пола к «Гипнеротомахии» оживил память о славных днях, когда они втроем — Тафт, мой отец и он сам — бились над разгадкой тайны старинной книги. Весной, спустя всего несколько месяцев после знакомства, Кэрри предложил отправить Пола на лето в Италию. К тому времени степень его поддержки уже начала беспокоить меня.
Наши с Чарли опасения вскоре рассеялись. В конце первого года не кто иной, как Джил, предложил поселиться вместе на втором курсе. Это означало, что он готов отказаться от президентской комнаты в «Плюще» ради того, чтобы остаться с нами в кампусе. Пол сразу же согласился. Вот так мы оказались в северном крыле общежития Дод-Холл. Чарли отстаивал четвертый этаж, уверяя, что это поможет нам больше двигаться, но соображения удобства и здравого смысла все же перевесили, и мы обосновались на первом, в хорошо обставленной — благодаря стараниям Джила — комнате, которая стала нашим домом в последний студенческий год в Принстоне.
Странное зрелище ожидает нас во дворе между университетской часовней и лекционным залом. Прямо на снегу установлены с десяток навесов, под каждым из которых накрыт длинный обеденный стол. Понятно, организаторы лекции решили подать прохладительные напитки и закуски на улице. Невероятно!
За столами ни души, как на деревенском празднике перед ураганом. Там, где прошлись сотни ног, осталась разбитая в грязь земля. Ветер треплет белые скатерти, удерживаемые на месте только большими автоматами, которые скоро заполнят горячим шоколадом или кофе, и тарелками с пирожками и птифурами в коконах пластиковой упаковки. Двор молчит, как будто застигнутый некоей уничтожившей людей катастрофой.
— Что за шутки, — говорит Джил, останавливая машину на стоянке. Мы выходим и идем к лекционному залу. По пути Джил останавливается, чтобы поправить накренившуюся опору одной из палаток. Сооружение готово вот-вот рухнуть. — Жаль, Чарли не видит.
Словно по мановению волшебной палочки из зала выходит Чарли. Судя по выражению лица, он явно чем-то недоволен.
— Эй, Чак! — кричу я, показывая на навесы. — Как тебе это нравится?
— И как мне теперь попасть в аудиторию? — не отвечая на вопрос, раздраженно бросает Чарли. — Эти идиоты поставили на входе какую-то девчонку, и она никого не пропускает.
Джил придерживает дверь, пропуская нас вперед. Он уже понял, что под «идиотами» Чарли подразумевает «Плющ». Пасхальными церемониями руководят три студентки-третьекурсницы, выступающие в роли сопредседателей самой большой христианской группы кампуса.
— Успокойся. Они просто принимают превентивные меры. Ты же знаешь, от парней из «Коттеджа» можно ожидать любой гадости. Девушкам поручено пресекать в зародыше…
Чарли делает выразительный жест.
— Вот-вот, я и сам уже хотел им это сказать. По поводу того, что и как пресекать.
— Прекрасно, — говорю я, проходя в теплый холл. Ботинки уже промокли и слегка поскрипывают. — Мы можем войти?
Сидящая за длинным столом второкурсница со словно тронутыми инеем светлыми волосами и загаром лыжницы уже качает головой. Однако все меняется, когда вслед за нами на площадку поднимается Джил.
Девушка робко смотрит на Чарли.
— Я не знала, что вы с Джилом, — извиняющимся тоном бормочет она.
Из аудитории доносится голос профессора Хендерсон с отделения сравнительной литературы. Она представляет собравшимся Тафта.
— Проехали, — говорит Чарли и направляется к входу.
Остальные следуют за ним.
Зал заполнен до предела. Вдоль стен толпятся те, кому не хватило места. В заднем ряду я замечаю Кэти с двумя сокурсницами, но прежде чем успеваю окликнуть ее, Джил хватает меня за руку и тащит за собой вперед, туда, где мы можем пристроиться вчетвером. Неожиданно он останавливается и подносит палец к губам. К подиуму идет Тафт.
Лекция в день Страстной пятницы — традиция, пустившая в Принстоне глубокие корни, первое из трех пасхальных торжеств, ставших неотъемлемым атрибутом в общественной жизни многих студентов, как христиан, так и нехристиан. Согласно легенде, все началось весной 1758 года с Джонатана Эдвардса, пылкого священника из Новой Англии, исполнявшего по совместительству обязанности третьего президента Принстона. Вечером в Страстную пятницу Эдвардс собрал студентов на проповедь, в субботу — на повечерье, а в полночь призвал уже на пасхальную службу. Каким-то образом эти ритуалы дошли целыми и невредимыми до нашего времени, обретя иммунитет ко времени и судьбе, испытанию которыми университет подвергает всех и вся.
Сам Джонатан Эдвардс таким иммунитетом, как оказалось, не обладал. Вскоре после прибытия в Принстон ему сделали прививку от оспы, но, наверное, что-то не рассчитали, и через три месяца старик отдал Богу душу. Не принимая во внимание тот очевидный факт, что Эдвардс был слишком слаб, чтобы ввести в жизнь все три приписываемые ему церемонии, университетские власти воссоздали их и настойчиво внедряют с учетом, как они это называют, современного контекста.
Подозреваю, что Джонатан Эдвардс никогда не был большим сторонником ни эвфемизмов, ни современных контекстов. С учетом того, что самой знаменитой его метафорой стало сравнение человеческой жизни с пауком, которого преисполненный гневом Господь держит над пучиной ада, нетрудно предположить, какие чувства вызвали бы у старика нынешние проповеди.
Проповедь, проводившаяся в Страстную пятницу, трансформировалась в обычную лекцию, которую читает кто-то из профессоров гуманитарного факультета, и, пожалуй, единственное слово, употребляемое реже, чем «Бог», — это слово «черт». Религиозная трапеза, вероятно, кальвинистская по своей сути, переродилась в банкет, устраиваемый в самом красивом из обеденных залов. Что же касается полунощной, во время которой, уверен, когда-то содрогались стены, то на этом праздновании веры находится место даже агностикам и атеистам. Может быть, по этой причине студенты разных убеждений и вероисповеданий посещают пасхальные церемонии исходя из своих соображений, и уходят довольные и счастливые, с сознанием того, что их ожидания получили подтверждение, а к их чувствам отнеслись с уважением.
Тафт, как всегда толстый и неопрятно одетый, стоит у подиума. Видя его, я вспоминаю Прокруста, мифологического разбойника, укладывавшего свои жертвы на ложе и либо растягивавшего их до нужного размера, либо укорачивавшего мечом. Каждый раз, глядя на него, я думаю о том, какой он неуклюжий, какая у него большая голова, какой огромный живот, какие жирные руки и как свисает складками этот жир, словно оторванный от костей. И все же на сцене толстяк в мятой белой рубашке и потертом твидовом пиджаке являет собой человека, чей дух торжествует над плотью, чей ум готов прорваться из-под трещащей по швам оболочки. Профессор Хендерсон подходит к нему, чтобы поправить прикрепленный к лацкану микрофон, и Тафт замирает, точно крокодил, позволяющий птичке поковыряться в его зубах. Гигант, выросший из волшебных зернышек. Я вспоминаю историю об Эппе Ланге и собаке, и меня передергивает от отвращения.
Мы пробиваемся на более или менее свободное место в задней части зала. Тафт уже начал и даже успел свернуть с наезженной пасхальной колеи. Свою речь он сопровождает показом слайдов на широком белом экране. Картинки одна страшнее другой. Нам показывают, как мучают святых. Как убивают мучеников. Тафт говорит, что веру дать легче, чем жизнь, но труднее отнять.
Его голос разносится по залу из установленных где-то вверху громкоговорителей.
— Мучители обезглавили святого Дениса. Как явствует из легенды, обезглавленное тело поднялось и, забрав голову, удалилось.
Картина изображает мужчину с повязкой на глазах, который стоит на коленях, положив голову на плаху. Палач держит в руках жуткого вида топор.
— Святой Квентин, — продолжает Тафт, переходя к следующему изображению. — Картина Якоба Йорданса[33], 1650 год. Его подвергли пытке на дыбе, потом бичеванию. Помолившись Господу, он обрел силу и остался в живых, но позднее был осужден за колдовство. И снова дыба и бич. Его плоть пронзили железными прутьями; в пальцы, голову и тело вбили гвозди. В конце ему отрубили голову.
Чарли, повидавший ужасов в бригаде «скорой помощи», поворачивается ко мне.
— Так что хотел Стайн? — шепчет он.
На экране мужчину в одной набедренной повязке заставляют лечь на металлическую решетку, под которой горит огонь.
— Святой Лаврентий. — Тафт прекрасно знает тему и говорит без бумажки. — Замучен в 258 году. Сожжен заживо на гридироне.
— Нашел книжку, которая нужна Полу, чтобы закончить диплом.
Чарли бросает взгляд на сверток в руке Пола.
— Должно быть, очень важная.
Стайн испортил нам игру, и я бы не удивился, услышав в голосе Чарли резкие нотки, но в его словах чувствуется уважение. Попроси их с Джилом произнести название книги, они ошибутся пять раз из десяти, но Чарли по крайней мере понимает, как много работает Пол и как много значит для него это исследование.
Тафт нажимает кнопку, и мы видим еще более странную картину. На деревянной доске лежит мужчина с дырой в боку. Рядом с ним двое крутят лебедку, наматывая на нее что-то похожее на веревку.
— Святой Эразм, известный также как Эльм. Замучен в период правления императора Диоклетиана. Сначала его били палками и плетьми. Он выжил. Потом вываляли в смоле и подожгли. Выжил. Бросили в тюрьму. Бежал. Его снова схватили и посадили в раскаленное железное кресло. В конце концов ему разрезали живот и внутренности намотали на лебедку.
Джил наклоняется ко мне:
— Это уже определенно кое-что интересное.
Кто-то из сидящих в заднем ряду поворачивается, чтобы шикнуть на нас, но удерживается от замечания, увидев Чарли.
— Прокторы меня и слушать не стали, — шепчет Чарли, теперь уже стараясь завязать разговор с Джилом.
Но Джил упрямо смотрит на сцену.
— Святой Петр, картина Микеланджело, написана около 1550 года. Петра казнили при императоре Нероне, распяв на кресте головой вниз, потому что он посчитал себя недостойным умереть так же, как Иисус.
Профессору Хендерсон явно не по себе. Она посматривает по сторонам, нервно снимает невидимую пушинку с рукава. При отсутствии связующей нити презентация Тафта превращается из лекции в подобие садистского пип-шоу. Разговоры постепенно стихают и растворяются в настороженной тишине.
— Послушай, — Джил дергает Пола за рукав, — Тафт всегда несет такую чушь?
Пол кивает.
— У него немного с головой не в порядке, верно? — шепчет Чарли.
Далекие от академической жизни Пола, они только теперь это заметили.
— Мы подходим наконец к Ренессансу, — продолжает лектор. — На родину человека, воспользовавшегося языком насилия, о котором я и пытаюсь вам рассказать. Речь пойдет о таинственной истории, сочиненной им при жизни. Этот человек — римский аристократ по имени Франческо Колонна. Его перу принадлежит одна среди самых редких из когда-либо напечатанных книг, «Гипнеротомахия Полифила».
Пол смотрит на Тафта широко раскрытыми глазами.
— Римский аристократ? — шепчу я.
Пол недоверчиво смотрит на меня. Но прежде чем он успевает ответить, за спиной у нас, у входа, возникает шум. Резкие, громкие голоса, женский и мужской. Женский принадлежит девушке, сторожащей дверь. Мужской — неизвестному высокого роста, со скрытым тенью лицом.
Удивительно, но когда мужчина выходит на свет, я сразу же его узнаю.