Летом после шестого класса отец отправил меня на две недели в лагерь для сбившихся с пути бойскаутов с целью, как я понимаю сейчас, вернуть сына в ряды достойных значка сверстников. За год до того я был лишен галстука за то, что обстрелял зажигательными ракетами из пластиковых бутылок палатку Уилли Карлсона, а если точнее, за то, что не раскаялся в содеянном даже после того, как узнал о крайней слабости мочевого пузыря Уилли. Прошло немалое время, и мои родители втайне надеялись, что неблаговидный поступок их сына уже забыт. Скандал с двенадцатилетним Джейком Фергюсоном, поставившим на широкую ногу торговлю порнографическими комиксами и превратившим скучнейшее пребывание в лагере в доходное и познавательное предприятие, отодвинул мое преступление в тень и понизил мой статус злодея. Отец и мать полагали, что двухнедельное пребывание на южном берегу озера Эри восстановит мое честное имя.
Доказательство ошибочности их ожиданий последовало уже через девяносто шесть часов. В середине первой недели начальник отряда привез меня домой и, не сказав ни слова, отбыл во гневе. Я был с позором изгнан из славных рядов за то, что обучал своих товарищей непристойной песенке. В трехстраничном, изобилующем эмоционально окрашенными прилагательными письме директор лагеря поставил меня в один ряд с самыми скверными рецидивистами штата Огайо. Сомневаясь в значении слова «рецидивист», я рассказал родителям о том, что сделал.
Девочка из группы герлскаутов, с которыми мы встретились в походе на каноэ, распевала песенку, знакомую мне еще с тех смутных дней, когда в этой организации пребывали мои старшие сестры. В этой песенке новые друзья сравнивались с серебром, а старые с золотом. Слегка изменив слова, я предложил собственный вариант:
Мне друзей совсем не надо,
Было б серебро и злато.
Новых к черту, старых под зад,
Тот, кто богат, сам себе рад.
Сами по себе эти строчки вряд ли могли послужить достаточным основанием для исключения, но Уилли Карлсон, осененный идеей мщения, дал коленкой под зад одному из старейших вожатых как раз в тот момент, когда тот наклонился, чтобы разжечь костер, а потом объяснил свой проступок моим влиянием. Через несколько часов вся машина бойскаутовского правосудия пришла в движение, и нам приказали собираться с вещами на выход.
Помимо пожизненного исключения из организации, следствием моего поэтического опыта стало то, что я подружился с Уилли Карлсоном, слабость мочевого пузыря которого оказалась его собственной хитроумной выдумкой. Такой парень просто не мог мне не понравиться. Другое следствие выразилось в форме суровой лекции, прочитанной матерью. Объяснение той суровости пришло ко мне лишь по прошествии многих лет, в самом конце пребывания в Принстоне. Мне всегда казалось странным, что особенно взволновали ее не третья и четвертая строчки — что было бы вполне понятно, потому как именно воплощение их в жизнь привело к моему отлучению, — а вторая, свидетельствовавшая, по ее мнению, об опасной мании.
— Почему серебро и золото? — спросила она, усаживая меня на стул в маленькой комнатке книжного магазина, служившей для хранения запасов продукции и старых ящиков.
— Что ты имеешь в виду? — спросил я. На стене висел календарь из художественного музея Коламбуса, майская страница которого иллюстрировалась картиной Эдварда Хоппера[42], изображавшей одиноко сидящую на кровати женщину. Не знаю почему, но я смотрел на нее во все глаза.
— Почему не зажигательные ракеты? Не костер?
— Потому что они не подходят, — с плохо скрытым раздражением ответил я — ответ ведь напрашивался сам собой. — Из-за рифмы.
— Послушай, Том. — Мать взяла меня за подбородок и заставила посмотреть на себя. При хорошем освещении волосы у нее отливали золотом, как и у женщины на картине Хоппера. — Это противоестественно. Мальчику твоего возраста не следует думать о серебре и золоте.
— Я и не думаю. А в чем дело?
— Дело в том, что каждое желание должно быть направлено на соответствующий объект.
Что-то похожее я уже слышал в воскресной школе.
— То есть? Что это значит?
— Это значит, что порой люди всю жизнь стремятся к тому, что им не нужно. Мир сбивает их с толку, и они направляют любовь на недостижимое. — Она поправила воротник платья. — Чтобы быть счастливым, надо всего лишь любить то, что следует, и в нужных пропорциях. Не деньги. Не книги. Людей. Те, кто не понимает этого, никогда не бывают довольны собой. Я не хочу, что ты впустую растратил свою жизнь.
Почему ей было так важно перенацелить мои страсти, я так и не понял. Лишь покивал с серьезным видом, пообещал, что не буду петь о драгоценных металлах, и почувствовал, что мать смягчилась и успокоилась.
Но драгоценные металлы никогда не были моей проблемой. Только сейчас до меня доходит, что мать вела войну куда более масштабную, пытаясь уберечь сына от кое-чего похуже серебра и злата: она не хотела, чтобы я превратился в отца. Его одержимость «Гипнеротомахией» воспринималась ею как воплощение обращенной к ложному предмету страсти, и она сражалась с ней до самой его смерти. Мать полагала, что любовь к книге есть не что иное, как извращение, искаженное преломление его любви к жене и детям. Исправить это извращение не удавалось ни силой, ни убеждениями, и, вероятно, осознав, что битва за мужа проиграна, она сосредоточила усилия на спасении сына.
Сдержал ли я данное обещание? Боюсь об этом говорить. Глупое упрямство мальчиков есть противоположность ранней мудрости девочек. На протяжении всего моего детства в нашем доме существовала монополия на ошибки, и я был ее Рокфеллером. Я никогда не представлял значения и величины той ошибки, от которой предостерегала мать, и осознал это лишь тогда, когда совершил ее сам. Но к тому времени очередь страдать за нее перешла от моей семьи к Кэти.
Пришел январь, и первая загадка Колонны уступила место второй, а вторая третьей. Пол знал, где их искать, вычислив модель или, если угодно, алгоритм «Гипнеротомахии»: подчиняясь ему, главы увеличивались от пяти до десяти, двадцати, тридцати и даже сорока страниц. Короткие главы шли группами по три-четыре, длинные вклинивались между ними. В графическом представлении это выглядело подобием визуального профиля, который мы с Полом называли пульсом книги. Модель сохранялась на протяжении первой половины «Гипнеротомахии», затем последовательность нарушилась, и следующие главы не превышали уже одиннадцати страниц.
Опираясь на опыт разгадки первой головоломки с Моисеем и рогами, Пол быстро разобрался и в остальном: каждая длинная глава содержала загадку. Ответ на загадку давал ключ к шифру, с помощью которого раскрывалось содержание зашифрованного послания в коротких главах. Вторая часть книги, по его мнению, играла всего лишь роль наполнителя, продолжения повествования, связывая разрозненные истории в подобие целого.
Между нами возникло разделение труда. Пол отыскивал загадки в длинных главах, предоставляя мне их решение. Первая, с которой я столкнулся, звучала так: «Что есть наименьшая гармония великой победы?»
— Мне кажется, это имеет отношение к Пифагору, — заметила Кэти, когда я рассказал ей о своей проблеме. Мы сидели в кафе «Маленький мир», наслаждаясь горячим шоколадом. — У Пифагора все связано с гармонией. Астрономия, математика, добродетель…
— А я почему-то думаю о войне, — не согласился я, уже проведя немало времени в библиотеке, где просматривал тексты по инженерному делу.
В письме герцогу Миланскому Леонардо утверждал, что может построить неприступные колесницы, что-то вроде танков того времени, а также передвижные мортиры и огромные катапульты для использования при осадах. Философия и техника соединялись: математика вела к победе, соблюдение правильных пропорций позволяло создать идеальную боевую машину. От математики до музыки оставался всего один шажок.
На следующее утро Кэти разбудила меня в семь тридцать. Занятия у нее начинались в девять утра, и по утрам мы с ней бегали.
— Военное дело тут совершенно ни при чем, — объявила она с уверенностью философа, не сомневающегося в силе аналитического подхода. — Вопрос содержит две стороны: наименьшая гармония и великая победа. Великая победа может означать что угодно. Необходимо сосредоточиться на более ясной части. Наименьшая гармония имеет гораздо меньше конкретных значений.
Я лишь проворчал в ответ. Мы как раз пробегали мимо остановки Динки, завидуя пассажирам, ожидающим электрички на 7.43. Бежать и думать — занятия несовместимые, тем более что солнце еще только вставало, и она прекрасно знала, что туман у меня в голове рассеется не раньше чем к полудню. Кэти просто хотела наказать меня за несерьезное отношение к Пифагору.
— И что ты предлагаешь? — спросил я.
Она даже не запыхалась.
— На обратном пути заглянем в библиотеку, и я покажу тебе, где надо поискать.
Так продолжалось две недели. Я вставал чуть свет, подбрасывал Кэти пару свежеиспеченных идеек и стремительно уходил вперед, оставляя ей как можно меньше времени на доказательство несостоятельности моих предположений. Мы проводили вместе почти все вечера и едва ли не каждое утро, и я надеялся, что ей, как человеку рациональному, в конце концов придет в голову, что разумнее провести ночь в нашем общежитии, чем, возвратившись поздно вечером в свое, на рассвете снова бежать к моему. Видя ее в спортивном костюме, я каждый раз пытался изобрести новый способ для повторения своего предложения, но Кэти упорно делала вид, что не понимает моих иносказаний. Джил рассказал, что ее прежний приятель, тот самый игрок в лакросс, с самого начала вел с ней игру, смысл которой заключался в следующем: удержавшись в паре случаев от того, чтобы воспользоваться ее нетрезвым состоянием, он рассчитывал, что, протрезвев, она просто растает от благодарности и вознаградит его по полной программе. Поняв, как ею манипулировали, Кэти стала осторожнее, что особенно ощущалось в первый месяц наших отношений.
— И что мне делать? — спросил я однажды вечером, когда Кэти ушла, оставив меня в горьком разочаровании.
Каждое утро после пробежки я получал поцелуй в щечку, что никак не компенсировало затрат: «Гипнеротомахия» отнимала все больше и больше времени, на сон оставалось не более пяти или шести часов, так что долг нарастал. Мои мучения были сродни танталовым мукам: когда я хотел Кэти, то получал Колонну; стараясь сосредоточиться на Колонне, мечтал о сне; а когда наконец засыпал, в дверь стучала Кэти, вытаскивая меня на очередную пробежку. В таком хроническом отставании от собственной жизни присутствовал, наверное, и комизм, но мне было не до смеха. Я желал лучшей доли.
В тот вечер, однако, Чарли и Джил ответили на мой вопрос едва ли не хором:
— Набраться терпения. Она того стоит, — сказали они.
И как обычно, оказались правы. На пятой неделе нашего знакомства Кэти показала нам всем, чего она стоит. После семинара по философии она заглянула в наше общежитие со свежей идеей.
— Послушай вот это.
Я увидел в ее руках тоненькую книжечку, «Утопию» Томаса Мора. «У обитателей Утопии есть две игры наподобие шахмат. Первая представляет собой как бы арифметическое состязание, в котором определенные числа „берут“ другие. Вторая — жестокое сражение между добродетелями и пороками, хитроумно иллюстрирующее склонность пороков конфликтовать между собой, но объединяться против добродетелей. Она показывает, что в итоге определяет победу одной стороны над другой».
Она вложила книгу мне в руку:
— Прочитай сам.
Я взглянул на корешок.
— Написана в 1516 году. Почти через двадцать лет после «Гипнеротомахии».
— «Жестокое сражение между добродетелями и пороками, — повторила задумчиво Кэти, — показывает, что в итоге определяет победу одной стороны над другой».
А что, если она права, подумал я.
Лана Макнайт, с которой мы одно время встречались, придерживалась четкого правила: никогда не смешивать постель и книги. В спектре возбуждения секс и мыслительная деятельность стояли на противоположных полюсах, и то и другое доставляло ей удовольствие, только никак не одновременно. Меня поражала метаморфоза, происходящая с ней в темноте: умная девушка становилась вдруг донельзя глупой, ненасытной хищницей, похожей в своем «леопардовом» неглиже на пещерную женщину, из горла ее вырывались звуки, способные отпугнуть стаю голодных волков. Мне так и недостало смелости сказать Лане, что, возможно, если бы она стонала не так громко и не так часто, это впечатляло бы куда сильнее, но зато с первой же ночи я почувствовал, как прекрасно, если мозг и тело способны возбуждаться одновременно. Наверное, мне следовало с самого начала заметить у Кэти такую способность или уж по крайней мере понять это после нескольких утренних пробежек, но открытие пришло только в ту ночь, когда все случилось: мы проработали все возможные значения ее открытия; след, оставленный игроком в лакросс, оказался наконец стертым, что позволяло нам начать с чистого листа.
Яснее всего я помню, что Пол в тот вечер великодушно согласился переночевать в «Плюще» и что свет горел в комнате все время, пока там оставалась Кэти. Мы не выключали его, пока читали сэра Томаса Мора, стараясь догадаться, о какой игре идет речь. Мы не стали выключать его, когда узнали, что в числе упомянутых Мором игр была и игра философов, или ритмомахия, которая вполне могла прийтись по вкусу Колонне. Мы не стали выключать свет и тогда, когда Кэти поцеловала меня в награду за то, что я признал ее правоту, потому что победа в ритмомахии, как оказалось, достигалась созданием гармонии чисел, самая совершенная и редкая комбинация которых носила название «Великая победа». Свет остался гореть, и когда она поцеловала меня еще раз за признание, что и другие мои идеи, возможно, ошибочны, и вообще мне следовало с самого начала слушать ее внимательнее. Тогда только понял я то, что должен был понять раньше: в то время как я старался держаться с ней на равных, Кэти стремилась быть хотя бы на шаг впереди, доказывая, что ее не пугают старшекурсники и что она заслуживает серьезного к себе отношения. До того вечера ей и в голову не приходило, что доказать это она сумела уже давно.
В конце концов мы уже не могли притворяться, что нас интересуют книги. Наверное, в комнате было слишком жарко для свитера, который она надела в тот день. И наверное, слишком жарко было бы даже в том случае, если бы падал снег или работал кондиционер. Под свитером у нее обнаружилась футболка, а под футболкой черный бюстгальтер, и пока она снимала все это, я испытал чувство, которое так и не довелось изведать Танталу: невероятное будущее отпечаталось наконец на настоящем, соединив время в единую цепь.
Когда пришла моя очередь, я без колебаний снял одежду, ничуть не стесняясь ни шрамов на руке, ни изуродованной ноги. И Кэти, увидев их, тоже не смутилась. Проведи мы те часы в темноте, я бы, наверное, так ничего и не понял. Но тьма в ту ночь так и не пришла. Мы узнавали друг друга, катаясь по страницам «Утопии» святого Томаса Мора, а свет горел и горел.
Первый признак того, что я недопонимал значение присутствующих в моей жизни сил, проявился на следующей неделе. Понедельник и вторник прошли в спорах относительно того, что означает последняя загадка: «Сколько локтей от ноги до горизонта?»
— Думаю, это связано с геометрией, — сказал Пол.
— Евклид?
Он покачал головой.
— Измерения земной поверхности. Эратосфен рассчитывал окружность земли, измеряя углы, под которыми в день летнего солнцестояния падает тень в Сиене и Александрии. Затем он…
Только в середине объяснения я понял, что слово «геометрия» употребляется им в буквальном смысле, как «землемерие».
— Таким образом, зная расстояние между двумя городами, он смог вычислить «кривизну» земли.
— Какое это имеет отношение к загадке?
— Франческо спрашивает, каково расстояние между тобой и горизонтом. Рассчитай расстояние от любого данного пункта до линии изгиба земной поверхности — и получишь ответ. Или просто загляни в учебник физики. Весьма вероятно, что эта величина постоянная.
— Но почему именно в локтях?
Пол наклонился и, зачеркнув слово «локти» на моем листе, заменил его каким-то итальянским.
— Наверное, здесь должно быть слово «брачча». Во Флоренции оно имело значение единицы измерения. Одна брачча равняется длине руки.
Впервые за все время я спал меньше, чем Пол, торопясь все успеть, потому что коктейль из Кэти и Франческо Колонны казался именно тем, что доктор прописал. Я воспринял происходящее как знамение, факт доказательства того, что мое возвращение к «Гипнеротомахии» привнесло в мир некую новую структуру. И ловушка, поймавшая моего отца, ловушка, о которой предупреждала мать, быстро захлопнулась.
В среду утром, когда я на пробежке вскользь упомянул о том, что видел во сне отца, Кэти сделала то, что не делала никогда прежде: она остановилась.
— Том, я не хочу больше говорить об этом.
— О чем?
— О диссертации Пола. Давай сменим тему.
— Я рассказывал об отце.
Но магия имени, постоянно всплывавшего в общении с Полом, в случае с Кэти не сработала.
— Твой отец изучал ту же самую книгу, так что это одно и то же.
Я решил, что ее реакция вызвана страхом, что она просто боится, как бы мой интерес к ней не ослаб из-за ее неспособности решить еще одну головоломку.
— Ладно, давай сменим тему, — согласился я, думая, что спасаю ее от мнимой опасности.
Так начался новый период наших отношений, построенных на еще одном непонимании. В первый месяц, вплоть до той ночи, которую Кэти провела со мной в общежитии, она выстраивала некий фасад, стараясь создать образ, который, как ей казалось, хотел видеть я; весь второй месяц я возвращал долг, избегая каких-либо упоминаний о «Гипнеротомахии» в ее присутствии, но не потому что значение этой книги в моей жизни уменьшилось, а потому что я оберегал Кэти от загадок Колонны.
Знай Кэти правду, она имела бы все основания для беспокойства. «Гипнеротомахия» медленно, но верно подавляла все мои прочие мысли и интересы. Равновесие, которого мне вроде бы удалось достичь между двумя диссертациями, своей и Пола — вальс с участием Мэри Шелли и Франческо Колонны в моем разгоряченном воображении, — постепенно превращалось в перетягивание каната, состязание с явными шансами на успех у римлянина.
И все же, еще прежде чем кто-либо из нас успел это осознать, в каждом уголке нашего общего мирка пролегли рельсы, по которым мы скользили изо дня в день. Утром — пробежка по одному и тому же маршруту; завтрак в одном и том же кафе перед занятиями; обед в моем клубе. По вечерам в четверг мы с Чарли ходили на танцы в «Монастырский двор», в субботу играли в бильярд с Джилом в «Плюще», а по пятницам, когда клубы на Проспекте затихали, смотрели шекспировские комедии или сидели на концертах в нашем театре. Приключение первых дней переросло в нечто другое, незнакомое, такое, чего я не испытывал ни с Ланой, ни с ее предшественницами. Единственное, с чем я могу сравнить свое состояние того месяца, — это ощущение, возникающее при возвращении домой, воссоединении с тем, к чему не надо привыкать или приспосабливаться. Иногда казалось, что весы моей жизни пришли в равновесие как раз с ее появлением, словно именно ее мне и не хватало.
Впервые заметив, что я не могу уснуть, Кэти прочитала мне своего любимого Рея, и я проследовал за Любопытным Джорджем на край света, где сон сомкнул мои ресницы. Потом таких вечеров было еще немало, и для каждого случая она находила отдельное решение. Иногда мы допоздна смотрели очередную серию «Скорой помощи», иногда читали Камю или слушали ее любимые радиопрограммы. Порой мы оставляли открытыми окна, за которыми тихо шумели февральские дожди или трепались пьяные первокурсники. Мы даже складывали лимерики, и хотя это занятие вряд ли сравнилось бы с ритмомахией времен Франческо Колонны, нам оно доставляло истинное удовольствие.
— Парень с именем странным Альбер, — начинал я.
— Из Парижа подался в Танжер, — улыбаясь, точно чеширский кот, подхватывала Кэти. — Заворчал, как гепард.
— Старина Жан-Поль Сартр, — вставлял я, спеша загнать ее в угол.
— Без «камю» мир так жалок и сер.
Но какие бы средства для погружения меня в сон ни применяла Кэти, «Гипнеротомахия» все чаще и чаще отнимала его. Я решил задачку с наименьшей гармонией и великой победой: в ритмомахии, цель которой состоит в том, чтобы установить цифровые модели, содержащие арифметические, геометрические или музыкальные гармонии, только три последовательности дают сразу все три гармонии, что и требуется для великой победы. Наименьшая из этих последовательностей, та, которую зашифровал Колонна, выглядела так: 3-4-6-9.
Пол быстро взялся за расшифровку, выбирая из нужных глав соответствующие буквы, и уже через час мы получили очередное послание Колонны.
«Я начал свой рассказ с признания. Многие умерли, сохраняя этот секрет. Некоторые погибли при строительстве крипты, образ которой рожден Браманте, а воплощение доверено моему римскому брату Терраньи. Хитроумное сие сооружение не имеет себе равных и неприступно для всех внешних воздействий, а прежде всего для воды. Много жертв принесено ей, в числе которых люди весьма опытные. Трое умерли при перемещении камней, двое — под упавшими деревьями, пятеро — на самом строительстве. Других я не упоминаю, ибо расстались с жизнью они постыдно и должны быть забыты.
Я открою природу противостоящего мне врага, возрастающая сила которого определяет мои поступки. Ты спрашиваешь, читатель, почему книга датирована 1467 годом, хотя эти слова пишутся тридцать с лишним лет спустя. Причина вот в чем: в том году началась война, которая идет до сих пор и которую мы проигрываем. Тремя годами ранее Его святейшество Павел Второй ясно выказал свои намерения в отношении моего братства. Тем не менее влияние людей поколения моего дяди было еще велико, и исключенные перекочевали в Римскую академию, пользовавшуюся поддержкой Помпония Лето. Павел распалился еще больше. В 1467 году он сокрушил Академию, а для того, чтобы все познали силу его решимости, заключил в темницу Помпония Лето, которого обвинил в содомии. Других членов нашей группы подвергли пыткам. По крайней мере один умер.
Ныне перед нами стоит старый враг, возрождения которого не ждали. Дух этот крепнет и обретает более могучий голос, так что мне ничего не остается, как строить крипту с помощью более мудрых, чем я, друзей. Тайну ее я спрячу в книге. Даже священнику, пусть и философу, не дано знать эту тайну.
Продолжай, читатель, и я открою тебе многое».
— Павел Второй преследовал людей, которых мы называем сейчас гуманистами, — объяснил Пол. — Папа считал, что гуманизм подрывает нравственные устои. Он даже не желал, чтобы дети слышали стихи древних поэтов. Помпония Лето он наказал в качестве предостережения другим. По какой-то причине Франческо принял это за объявление войны.
Слова Колонны остались со мной в ту ночь, да так и задержались. На следующее утро я впервые пропустил пробежку с Кэти, потому что не смог заставить себя сползти с кровати. Что-то подсказывало мне: Пол ошибается и Эратосфен и геометрия не могут быть решением загадки. В разговоре с Чарли выяснилось, что расстояние до горизонта зависит еще и от роста наблюдателя. К тому же в какой-то момент я понял, что если даже найду константу и переведу ее в браччи, число будет слишком большим для использования в шифровании.
— Когда Эратосфен производил эти свои расчеты?
— Около двухсотого года до нашей эры.
Мне все стало ясно.
— Думаю, ты ошибаешься. До сих пор все загадки были так или иначе связаны с открытиями периода Ренессанса. Колонна проверяет на нас то, что гуманисты знали в пятнадцатом веке.
— Моисей и корнута имели отношение к лингвистике, — задумчиво бормочет Пол. — Исправление неверного перевода. Этим, например, занимался Валла[43], анализировавший Дарственную Константина.
— А загадка с ритмомахией связана с математикой, — продолжаю я. — Вряд ли бы Колонна стал дважды обращаться к одной области знаний. По-моему, он каждый раз выбирал новую дисциплину.
Пораженный логикой рассуждений, Пол посмотрел на меня так удивленно, что я понял: наши роли изменились. Мы стали равноправными партнерами.
Каждый вечер мы встречались в «Плюще», в президентском кабинете, который выглядел тогда куда лучше, чем сейчас. Потом я поднимался наверх, где обедал с Джилом и Кэти, после чего возвращался вниз к Полу и Колонне. Кэти предстояло в скором времени пройти процедуру вступления в клуб и, занятая подготовкой к ритуалу, она, казалось, не очень замечала мое отсутствие.
Все изменилось вечером того дня, когда я пропустил третью утреннюю пробежку. Решение, как мне представлялось, было совсем рядом, когда Кэти по чистой случайности узнала, чем я занимаю свободное от нее время.
— Это тебе, — сказала она, входя в нашу комнату.
Она принесла чашку супа из соседней закусочной, полагая, что я все это время возился со своей диссертацией.
Джил ушел, как всегда, оставив дверь открытой, а Кэти никогда не стучала.
Разложенные на столе книги и справочники по эпохе Ренессанса выдали меня с головой.
Никогда не думал, что врать можно неумышленно, не задумываясь о том, что говоришь неправду. На протяжении нескольких недель я водил ее за нос, прибегая к самым разным уловкам — Мэри Шелли, бессонница, ее выборы, — которые мешали нам быть вместе, и в итоге зашел слишком далеко. Наверное, Кэти знала, над чем я работаю, но просто не хотела об этом слышать. Постепенно отдаляясь, мы достигли некоего молчаливого соглашения.
Последовавший за этим разговор был недолгим и немногословным: она смотрела на меня, я старался выдержать ее взгляд. В конце концов Кэти поставила чашку с супом на стол и застегнула пальто. Потом окинула взглядом комнату, как будто хотела запомнить все детали обстановки, повернулась и вышла, захлопнув дверь.
Я собирался позвонить, зная, что Кэти ждет — через какое-то время ее подруги рассказали, что она вернулась домой одна и долго сидела у телефона, — но что-то помешало. «Гипнеротомахия» — фантастическая любовница; каждый раз, когда ты уже готов бросить ее, она оголяет перед тобой ножку… и все начинается сначала. Стоило Кэти уйти, как решение забрезжило на горизонте и, подобно мелькнувшей в вырезе платья груди или скользнувшей по губам призывной улыбке, заставило меня потерять голову и забыть обо всем на свете.
Горизонт на картине — вот что хотел услышать Франческо Колонна. Точка схождения. Загадка не имела ничего общего с математикой, она была из области искусства, что вполне соответствовало профилю других головоломок, которые римлянин брал из дисциплин, получивших особенно бурное развитие в эпоху Возрождения. Мерой длины действительно была брачча, а под расстоянием понималось расстояние между передним планом, где находятся персонажи картины, и теоретической линией горизонта, где земля сходится с небом. Помня о почтении, которое Колонна питал в области архитектуры к Альберти, я обратился именно к этому автору, обнаружив его трактат среди книг на полке Пола.
«Я решаю, какого размера должны быть человеческие фигуры на переднем плане картины. Я делю рост человека на три части пропорционально мере измерения, называемой обычно браккией, потому что три браккии составляют высоту среднего человеческого тела. Центральная точка не должна быть выше основной линии, чем высота представленного на картине человека. Затем я провожу линию через центральную точку, и эта линия становится для меня границей или пределом. Вот почему люди, которые на картине стоят дальше, намного меньше тех, которые стоят ближе».
Центральной линией у Альберти был горизонт, что подтверждала и сопутствующая иллюстрация. В соответствии с описанной системой он находился на той же высоте, что и человек, стоящий на переднем плане, рост которого, в свою очередь, равнялся трем браччам. Решение загадки — расстояние в браччах от ног человека до горизонта — число три.
Полу понадобилось всего полчаса, чтобы расшифровать послание Колонны. Первые буквы каждого третьего слова из последующих глав образовали такой текст.
«Теперь, читатель, пришло время рассказать тебе о композиции этой книги. С помощью братьев я изучил много зашифрованных книг арабских, еврейских и других древних авторов. Я познакомился с приемом, называемым гематрией и применяемым каббалистами. По их утверждениям, если в Книге Бытия написано, что Авраам привел на помощь Лоту 318 слуг, то это означает, что слуга был один и звали его Елизер, потому как число это соответствует сумме еврейских букв в имени Елизер. Я постиг метод греков, чьи боги говорили загадками и чьи военачальники маскировали свои сообщения, как сделал это, например, Гистос, вытатуировавший послание на голове раба таким образом, чтобы Аристагор, обрив гонца, смог прочесть написанное.
Я открою тебе имена людей, чья мудрость помогла мне составить загадки. Помпоний Лето, глава Римской академии, ученик Валлы и старый друг моей семьи, давал советы в делах языков и перевода там, где одних лишь моих глаз оказывалось мало. В том, что относится к искусству и гармонии чисел, я руководствовался указаниями француза Жака Лефевра Детапля, поклонника Роджера Бэкона, знающего всевозможные способы исчисления, постичь которые был не в силах мой собственный разум. Великий Альберти, учившийся мастерству у таких мастеров, как Мазаччо и Брунеллески (да будут живы их имена), наставлял меня в науке изображений, за что я благодарен ему на всю жизнь. Знанию священных писаний Гермеса Трисмегиста, первого из египетских пророков, я обязан мудрому Фичино, знатоку языков и философий, равного которому нет между последователей Платона. И наконец, моя благодарность обращена Андреа Альпаго, ученику почтенного Ибн Аль Нафиса, достигшему едва ли не совершенства в познании человеком самого себя.
Таковы, читатель, имена мудрейших друзей моих, познавших то, что не постиг я, добывших знания, остававшиеся прежде недоступными людям. Все они согласились с единственным моим требованием: каждый придумал загадку, ответ на которую известен только мне. Найти ответ сможет лишь истинный ценитель и знаток мудрости. Загадки эти я скрываю в тексте, следуя правилу, которое не ведомо никому больше, и только правильный ответ явит читателю книги истинный ее смысл.
Все это я совершил, дабы защитить мою тайну и передать ее тебе, если ты откроешь то, что я написал. Найди ответ на две последние загадки, и я явлю секрет моей крипты».
Кэти не стала будить меня на следующее утро, и до конца той недели я разговаривал лишь с ее подругами и автоответчиком. Ослепленный успехом в постижении книги, я не видел, как рассыпается ландшафт моей жизни. Дорожки, по которым мы бегали, и кафе, в которых мы завтракали, отодвигались на задний план. Кэти уже не обедала со мной в «Монастырском дворе», но я словно и не замечал этого, потому что сам едва ли что-то ел. Мы с Полом шныряли по туннелям, соединяющим общежитие с «Плющом», точно прячущиеся от дневного света крысы, не обращая внимания на доносящиеся сверху звуки, покупая кофе и сандвичи в круглосуточно открытых заведениях за пределами кампуса, чтобы есть и работать по собственному расписанию.
Все это время Кэти была где-то рядом, вращаясь в кругах, от которых зависело ее вступление в клуб, стараясь не потерять уверенность в себе и одновременно проявить достаточную степень податливости, чтобы те, от кого зависело окончательное решение, не потеряли благожелательного к ней отношения. Я пришел к выводу, что мое вмешательство в ее жизнь пошло бы в столь ответственный момент только во вред ей самой, изобретя, таким образом, еще один удобный предлог проводить дни и ночи с Полом. То, что ей, может быть, требовались общение и поддержка, дружеское участие и тепло, даже не приходило в мою занятую другими мыслями голову. Я не думал, что прием в клуб может стать для нее серьезным испытанием, проверкой не только ее обаяния, но и твердости и стойкости. Я стал для Кэти чужаком; я так никогда и не узнал, через что ей пришлось пройти в те вечера в «Плюще».
На следующей неделе Джил сообщил, что ее приняли. Он и сам провел нелегкую ночь, готовясь известить каждого кандидата о принятом в его отношении решении. Паркер Хассет попытался воспрепятствовать приему Кэти, сосредоточив на ней, как на одной из любимиц Джила, всю свою злость, но в конце концов даже он пошел на попятную. Церемония вступления новых членов была назначена на следующую неделю, после инициации, а ежегодный бал запланирован на пасхальный уик-энд. Джил перечислял эти события с такой тщательностью, что я понял: он пытается мне что-то сказать. У меня есть шанс поправить дела с Кэти. Он предлагал мне календарь реабилитации.
Если так, то надо признать, бойфренд из меня вышел такой же, как бойскаут. Любовь, отраженная от нужного объекта, нашла себе другой. В последующие дни я все реже видел Джила и совсем не видел Кэти. До меня докатывались слухи, что она заинтересовалась каким-то парнем из «Плюща», новой версией забытого игрока в лакросс, чья желтая шляпа закрыла Любопытного Джорджа. Но даже это не вернуло меня к прежней жизни. К тому времени Пол отыскал еще одну загадку, и мы едва ли не вплотную подошли к тайне крипты. Старая мантра очнулась от многолетнего сна и готовилась к полному пробуждению.
Мне друзей совсем не надо,
Были б серебро и злато…