Но слепота индивидуализма не только отчуждает от него социальное пространство, воспринимаемое как "постороннее", но и историческое будущее. Последовательный индивидуалист живет одним настоящим, ибо ему чужда идея эстафеты времени, заботливо передаваемой от поколения к поколению. Дух такой "исторической общины", совместно возделывающей будущее время, так же чужд последовательному индивидуалисту, как и дух социальной общины, совместно воздевающей и культивирующей окружающее пространство.

Нужно еще раз всмотреться и оценить действительные предпосылки социального и исторического реализма, прежде чем приписывать его индивидуалистам с их специфически атомизированным мировосприятием.

Современные идеологи и теоретики либерализма, проницательно оценив тоталитарный потенциал социальной утопии, решились навсегда избавить нашего современника от утопизма, остудить его сознание. Они решили открыть голую реальность, реальность как таковую и по этому критерию отделить сознание граждански мужественных, надеющихся только на себя, от тех, кто пробавляется утопиями и иллюзиями и не выживает без "незаконных подстраховок" со стороны общины или социального государства.

Но действительность и здесь посрамила либеральные ожидания. Оказалось, что ослабление христианского эроса, несущего обетование тем, кто имеет основание быть недовольным сложившимся порядком бытия и правилами игры, не только не научает "последовательному реализму", но отвращает от него. Как только действительность перестала обнаруживать обнадеживающие альтернативные признаки и из нее ушел дух обетования, началось такое повальное дезертирство от действительности в виртуальный или наркотический мир, такого история еще не знала.

Подтвердились предчувствия Ницше, предупреждавшего о том, что современный человек отнюдь не настолько хладнокровен, чтобы выдерживать холод "сугубо научной" картины мира, лишенной согревающего Эроса. Немецкий мыслитель рекомендовал человечеству двойственную, дуалистическую модель культуры, в которой наука гарантирует эпистемологический реализм, а искусство, мораль и религия - необходимое воодушевление и мотивацию. Если же подобный "принцип дополнительности" не сработает, "то можно почти с уверенностью наперед предсказать дальнейшее развитие человеческой культуры: интерес к истине будет утрачиваться по мере того как истина будет доставлять все меньше наслаждения; иллюзия, заблуждение, все фантастическое будет отвоевывать себе мало-помалу новые области, потому что все, что относится к иллюзии, заблуждению и фантазии, соединено с наслаждением, которое, как полагали прежде, составляют основу всего этого; затем последует гибель наук, возврат к варварству"...22

Это весьма точное предвидение современной ситуации.

Удивительное дело: как только стараниями либеральных наставников истории был изгнан дух христианского провиденциализма и обетования, так оставленную им духовную нишу стали занимать самые дикие суеверия. Астрология, гороскопы, ворожба и чародейство вышли на сцену, создали рынок своих специфических услуг, получили место в прессе и поддержку могущественных заказчиков. Если бы речь шла просто о пережитках, то вчера их должно было бы быть меньше, чем сегодня. Но они нахлынули вместе с либеральной волной - возникла своего рода приватизация былых простонародных суеверий, а также экспорт их из имеющих соответствующую репутацию стран Востока. Словом, все фантастическое - причем в утрированном, сенсационном виде - в самом деле отвоевало себе место, во всех сферах потеснив наследие высокого Просвещения.

Таким образом, борьба с большой традицией метаисторического провиденциализма, с присутствием трансцендентного в истории обернулось реваншем темных маргиналий языческого подполья. Все это свидетельствует о тех предпосылках высокого просвещения, о которых само оно скорее всего не подозревало: о христианской вере, питающей своими "вертикальными" интенциями дух возвышенного. Оказывается, человеку как существу, имеющему духовно-религиозное призвание не дано удержаться на плоскости позитивно-утилитарных заданий и практик. Если его духу запрещено рваться вверх, он неизбежно рикошетит вниз, заигрывая с темным началом.

ТРИ ИНТЕНЦИИ ХРИСТИАНСКОГО ЭРОСА

Нам предстоит высветить три интенции христианского эроса, энергетика которого сохранилась преимущественно в православной культуре.

Первая интенция - это эрос метаисторический, связывающий время, которое само по себе, без соответствующей трансцендентной подпитки, норовит разрываться и превращаться в хаотическую, бессмысленную историческую мозаику. Время как проявление исторического начала присутствует лишь там, где люди способны страстно желать истории, стремиться к тому, чтобы будущее возвышалось над настоящим и было совершеннее его.

Но какая же духовная энергетика питает это чувство иначе - возможной, качественно иной, лучшей истории?

Несомненно, это чувство христианской любви, христианского сострадания к тем, кому не удалось устроиться в настоящем - страдающим неудачникам земного града. Те, кто лишен этого чувства любви, одинаково отрицают и прошлое и будущее. В прошлом они видят среду ненавистного им традиционализма. Они в этом смысле - исторические расисты: люди прошлого для них - не настоящие, низшие люди, которые, по определению, и мыслили и жили неправильно, "не либерально".

Будущее же подозревается в том, что оно является обетованной землей и надеждой всех неприспособленных и недовольных - крамольным временем, представляющим "антисистемную оппозицию" настоящему. Господа мира сего ориентируются только на настоящее, которое они успели приватизировать и монополизировать. Вот почему они стремятся помешать присутствию христианского эроса в истории, лишить ее "второго измерения", банализировать.

Вторая интенция православного эроса направлена в пространство - для стягивания его в единое поле совместной человеческой жизни. Российское пространство, не только громадное по масштабам, но и гетерогенное, соединяющее Восток и Запад, множество разных этносов и культур, нуждается в особо высокой эротической энергетике для того чтобы сохранять живую целостность.

А третья интенция православного эроса - онтологическая, связанная с воссоединением обозначаемого и обозначающего. То, что было выше представлено как парадигма Ф. де Соссюра - восприятие знаков культуры, "семиосферы" в их дистанцировании от референтов - от предметной, онтологической привязки, стало причиной самых тяжелых болезней современной цивилизации.

Первая из них - предельный релятивизм и нигилизм, утрата различий добра зла, прекрасного и безобразного, нормального и патологического. Если знаки оторвать от обозначаемого, создавать их автономную комбинаторику, то все подлинное начинает отступать и уходить, оставляя поле подделкам, имитациям, любителям игровой модели существования, живущим за счет тех, кто не играет, а трудится, любит, борется и берет ответственность всерьез. Утратившие онтологическую привязку знаки культуры делаются игрой дьявола, орудиями его всеразрушительной "иронии", неизменно берущей сторону темного и тлетворного.

Сопоставив такие пары, как прямота и лукавство, принципиальность и беспринципность, добродетель и порок, нормальное и девиантное, философия постмодерна отдает откровенное предпочтение второй "теневой" стороне. Православная философия имени предвосхитила эту проблему постмодерна, связав ее с ослаблением веры. Когда мы теряем веру в Бога, мы, рано или поздно, закончим потерей веры и в действительную наличность окружающего мира.

Оказывается, бытие вещей - не такая само собой разумеющаяся вещь, как это часто кажется. Онтологический статус вещей только тогда обеспечен и надежен, когда он подкреплен онтологическим документом высшего типа богопричастностью.

Когда ослабевает это сознание Богопричастности мира, последний обесценивается, и таким - все более обесцениваемым - он начинает представать в нашем сознании и в нашей культуре. Культура становится не культурой бытия, а культурой суетно произносимых, произвольно комбинируемых слов.

Православная философия имени противостоит этой опасности, показывая синергетичность слова - его пребывание в мощном поле бытийного притяжения. Предельный случай бытийного отторжения слова, утраты им синергетичной причастности,- компьютерная культура, создающая свой виртуальный мир.

В компьютерном пространстве последовательно уменьшается доля "первичных" слов, непосредственно связанных с реальностью, несущих ее энергетийные токи, и растет доля слов, механически переносимых из других, готовых текстов. Постмодернистский принцип "самопорождения текста" и "интертекстуальности" находит свою полную реализацию в мире компьютера.

Как вернуть нашей культуре синергетическую причастность бытию? Вот проблема православной философии культуры, раскрывающей энергетику Божественного эроса.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Ильин... Указ. соч. С. 129.

2. Барт Р. Указ. соч. С. 48.

3. Ницше Ф. Соч. В 2-х томах. Т. 1. С. 17.

4. Хоружий С. С. О старом и новом. С.-Пб., 2000. С. 187-188.

5. Это не означает равнодушия к делам града земного. Граду земному положено быть православным царством. Но такое царство не создается на площадях, на людных митингах, не появляется в результате "социального демократического заказа". Оно предполагает энергетику прорыва из дольней в горнию перспективу.

6. См.: Шлезингф Артур М. Циклы американской истории. М., 199...

7. РГАДА. Ф. 27. д. 140. Ч. 4.

8. Розанов В. В. О писателях и писательстве. С. 70.

9. См. напр.: Фишер Ю. Путь к согласию, или переговоры без поражения. М., 1990.

10. Указ. соч. С. 11.

11. См.: Fourastie J.

12. Мяло К. Забытая бедность: возвращение // Наш современник. 1997. ( 7. С. 19.

13. Дионисий Ареопагит. О божественных именах. О мистическом богословии. I. 5. С. 31.

14. Ницше Ф. Утренняя заря. Переоценка всего ценного. Веселая наука. Минск; Москва, 2000. С. 5.

15. Там же. С. 127.

16. Ле Гофф. История средневековой Европы.

17. См.: Гуревич Р. В. "Струящийся свет Божества" Мехтильды Магдебургской. Ч. I. Смоленск, 2000.

18. Булгаков С. Апокалипсис Иоанна. С. 28.

19. Цит. по Мяло К. Указ. соч. С. 20.

20. Грушин Б. На пути к самосознанию // Независимая газета. 28.09.2000.

21. Цит. по: Карсавин Л. Святые отцы и учителя церкви. С. 57.

22. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое. М., б/г. С. 321.

Глава седьмая

ВЛАСТЬ ПРОСТРАНСТВА

КАКИМ БЫЛ МИР,

КОТОРЫЙ МЫ ПОТЕРЯЛИ

Мы, обитатели постсоветского пространства, познали на себе убийственные эффекты его распада. Исчез не только Советский Союз - грозит исчезнуть Евразия как несущая планетарная конструкция. Евразийцы известной выучки - школы географического и иного детерминизма - могут сколько угодно говорить о морфологии континентального пространства, якобы самого себя удерживающего - не то по причине своей равнинности (отсутствия естественных внутренних барьеров), не то в силу каких-то скрытых универсалий полиэтнизма, заложенного в палеонтологических глубинах индоевропейского языка или в законах геополитики.

На самом деле загадочным артефактом, скрепляющим разнородное евразийское пространство, является сама Россия. Пока существует Россия, существует и Евразия, хотя, по всем законам истории и географии, ее быть не должно. Когда Россия начинает слабеть, слабеют и скрепы, объединяющие Европу и Азию, и вместо единого культурно-исторического материка мы получаем традиционную дихотомию Европа - Азия. Русский человек проявил себя необычайным эротиком пространства - ему дано скреплять его особой любовной причастностью. В отличие от других он любит не малое местное пространство, но именно большое, материковое. Будучи человеком срединной лесостепной полосы, он тем не менее поражает своим чувством, своей глубинной интуицией степи.

Степь была любовно воспета и автором "Слова о полку Игореве" и А. П. Чеховым. И воспета не языком туристов, взыскующих экзотики, а теми, у кого ее специфический "топос" будит потаенные струны души, предающейся самопогружению в нечто родное - будто в собственное детство.

Но разве не такое же аффективное начало будит в русской душе Север от Ладоги до Соловков? Разве здесь не ищет славянская душа своих потаенных кладов и сокровищ, своих незамутненных источников?

Причем и средняя полоса, и степь, и Север разом присутствуют в русской душе, узнаются ею как свое, кровное. Монастырский уход "из града в пустыню", также как казацкий исход "на волю", с одинаковым успехом находят символы искомого на Севере и на Юге, на Западе и на Востоке Евразии. Эта взаимопричастность удаленных долгот и широт не свойство самого пространства как такового - это свойство души, ее особой энергетики. Россия превратила Евразию в особый "второй мир", отличный и от западного "первого мира" и от южного "третьего мира".

Теперь, когда этот мир рухнул, самое время разобраться в том, чем он был и для человечества в целом и для России, и для православной ойкумены, почему он рухнул и чего следует ожидать взамен ему.

Выделяя славянство, скажем:

Во-первых, "второй мир" представлял собой способ сохранения специфической славянской идентичности. Те славянские страны и народы, которые лишились крыши "второго мира" или намеренно покинули ее ради вхождения в "европейский дом", вынуждены заявлять об отказе от своей славянской идентичности, как это делают, например, современные чехи.

Во-вторых, "второй мир" обеспечивал политическую и культурную гегемонию славянства в Евразии - несмотря на численное преобладание неславянских этносов.

В-третьих, второй мир позволял славянству перенести на евразийский Восток европейское Просвещение и приспособить его к специфике своей культуры, истории и географии. Здесь мы видим специфическую парадоксальность самого феномена второго мира: он, одновременно, и останавливал геополитическую и культурную экспансию Запада (гегемонизм и вестернизацию) и обеспечивал продвижение европейского Просвещения на Восток. Крушение второго мира продемонстрировало обратный парадокс: убрав все преграды на пути западного империализма и вестернизации, оно одновременно подорвало предпосылки просвещения и единых просвещенческих универсалий.

Своевременно напомнить, какую ситуацию создавало присутствие второго мира для Западной Европы. В терминах воинствующего атлантизма это был "смертельный вызов", "угроза". Но теперь стало очевидным и другое.

Прежде всего, наличие "второго мира" служило дополнительным фактором выстраивания особой западноевропейской идентичности - перед лицом опасного "другого" - и фактором европейской интеграции.

Трудно себе представить после нескончаемой череды внутриевропейских войн, в том числе мировых, что европейское единство - некий спонтанный процесс, заложенный в культурной морфологии Европы. Еще до Второй мировой войны в сознании европейцев преобладала не "европейская идея", а идея дуализма или даже плюрализма Европы: атлантической и центральной, протестантской и католической, морской и континентальной.

Помимо этого, второй мир служил неким противовесом американскому гегемонизму. Не будь второго мира во главе с СССР, американцы с самого начала вели себя так, как они ведут себя сегодня - бесцеремонными гегемонистами и хозяевами мира.

Наконец, второй мир создавал, как об этом весьма обстоятельно написал А. де Бенуа, некий особый вектор европейского "тьер-мондизма"1.

Европейцы стремились создавать у третьих стран иллюзию своей относительной нейтральности и гегемонистской непричастности - в противовес амбициям двух соперничающих сверхдержав, норовящих прибрать весь мир к рукам.

Крушение второго мира значительно сузило поле европейского маневра в мире и однозначного отдало Европу в руки заокеанского гегемона. Вместо плюралистически гибкого, многоуровнего Запада миру предстал милитаристски организованный и иерархически выстроенный Запад, жестко связанный натовской дисциплиной. Имеет место несомненная деградация европейской политики под влиянием американского монополярного примитива. Обнажился и тот факт, что для США неприемлема европейская самостоятельность как таковая, а не только как несвоевременная вольность ввиду противостояния грозной советской опасности.

А теперь перейдем к глобальному уровню. Чем был "второй мир" для мира в целом, для духовно-исторического горизонта человечества?

При ответе на этот вопрос нам открывается и провиденциальный смысл крушения старой, дореволюционной России.

В старой России послепетровского периода было акцентировано начало "первого мира" - принадлежности к мировой империи белого человека, успешно колонизующего мир. Россия не потому погибла в 1917 году, что к тому времени утратила христианские начала своей специфической духовности, свою православную совесть, а напротив, именно потому, что она их несмотря ни на что сохранила. Да, официальная церковь в России экклезиастически остыла, выродилась в обычный институт, сочетающий вероисповедальные ритуалы с духом казенщины. Но это не означает, что из духовного пространства России ушла и та невидимая церковь, которая выступает хранительницей животворящего православного эроса. Сама Россия с ее страстными хилиастическими ожиданиями, с ее нетерпимостью к неправде и лицемерию, с ее жаждой абсолюта выступала как такая церковь. Это под напором ее беспокойной совести, не способной удовлетворится ничем половинчатым, рухнули твердыни старого порядка. Это она поверила в человеческое братство, в подлинную солидарность народов, разделенных войной, в способность людей строить праведный порядок.

Революция не дала России встать в ряды победителей мировой войны и, соответственно, в ряды имперских распорядителей мира. Выбыв из первого мира колониального Запада, она повернулась к миру колонизованного Востока и остановила, в конечном счете, процесс мировой колонизации. Можно сколько угодно говорить о геополитических играх Сталина, о советской империи, но факт остается фактом: Россию в этом исходе из первого мира вдохновляла великая христианская идея союза со слабыми и гонимыми против сильных и наглых. Какое бы идеологическое, "научно-коммунистическое" оформление не претерпела эта идея, именно заложенный в ней православный энергетийный импульс сообщил ей необычайную мощь, убедительность и вдохновительность.

Может быть, ни в какой другой культуре не было воспроизведено архетипическое столкновение живой мистики и мертвящей схоластики, как в советской культуре. Мертвая вода учения и живое, неподдельное чувство любви, солидарности, страстного участия в судьбе эксплуатируемых, гонимых, презираемых господами мира сего - вот основание дуализма советской культуры. И пока за фасадом, коммунистической догматики пряталась неукротимая "партизанщина" христианского духа с его максималистскими установками, коммунистической второй мир был непобедим.

ПОЧЕМУ ПАЛ "ТРЕТИЙ РИМ"?

Что же случилось со вторым миром?

Вопрошая о его исторической судьбе, следует сопоставлять детерминистский тип рассуждения, воплощенный в слове "почему?", с телеологическим типом, воплощенным в вопросе "для чего?".

Ответы в плоскости "почему?" вполне уже подготовлены секуляризированной мудростью века: проигрыш в экономическом, научно-техническом и военном соревновании с динамичным Западом, нетерпимость коммунистической тирании для новой, посттрадиционалистской личности, жаждущей свободы, самоопределения и правовых гарантий, наконец, бунт закабаленных народов против советской империи и жажда национальной самостоятельности.

Данные ответы совсем не так бесспорны, как представляется некоторым. Вьетнам, Ирак и Куба успешно сопротивлялись американскому натиску, хотя о каком-то экономическом соревновании с США здесь речь идти не могла. Напротив, именно отказ от такого соревнования, настаивание на своих правилах игры, в которых присутствуют совсем иные, не экономические и не потребительские приоритеты, предопределили успех сопротивления.

Сложнее обстоит дело с вопросом о посттрадиционалистской личности и ее запросах. Является ли единственным способом вхождения в посттрадиционное общество вестернизация и американизация?

Если иметь в виду малую этническую, провинциальную традицию, то, наверное, да. Но народу с малыми этническими традициями общинного и племенного локуса большинство народов мира имеют и свои великие цивилизационные традиции, связанные с мировыми религиями.

Иными словами, пора поставить вопрос: действительно ли западный, европейский тип личности является единственно возможным типом, а остальные цивилизации фатально исключают личностный тип самоопределения? Не так давно Томас Манн постарался доказать, что восточные цивилизации, даже самые древние, давно ушедшие, знали и внутренний мир человека с его интравертной направленностью, и замечательную иронию культуры, дистанцирующуюся от официального пафоса и догматики, и ощущение иначе возможного, альтернативного. Говорит ли роман "Иосиф и его братья" правду о древних Иудее и Египте? Или все это - лишь тонкая стилизация европейского мастера, вольно или невольно подставляющего близкие себе образцы на место действительных исторических персонажей?

А известные во всех культурах ереси? Это тоже всего лишь коллективные девиации - изнанка общинности, а не индивидуальный прорыв сквозь нее? И аристократическое сибаритство, и гедонистическая изнеженность, и распущенность нравов, известные нам из истории всех "перезревших цивилизаций,- это тоже специфические проявления общинного духа, а не более или менее явный вызов ему, "приватизация" коллективного этоса?

Кто бывал в Каирском историческом музее, видел образцы портретного искусства древних египтян и сравнивал их с образцами греческого искусства, у того не могла не возникнуть крамольная мысль, что именно греческая античность последовательно избегала индивидуальности, ставя на ее место совершенный коллективный образец, тогда как иные культуры имели больший вкус приватного и интимно-личностного. Разве греки не осудили Сократа, внушающего афинской молодежи принципы имманентного личностного самоопределения? И разве умножение сократического типа личности не знаменовало собой эрозию и закат античной цивилизации?

Это же справедливо и в отношении к римлянам. Ницше прав, говоря, что "римлянам христиане казались вредными потому, что они заботились прежде всего о спасении своей души. Всюду, где есть община и, следовательно, нравственность обычаев, там господствует мысль, что за оскорбление обычаев наказание постигает прежде всего общину, - то сверхъестественное наказание, границу которого так трудно определить и которое принимается с таким суеверным страхом"2.

Но даже если согласиться с тем, что прежде в истории всех незападных цивилизаций действовали принципы коллективной судьбы и растворение индивидуального в общем, нельзя ли предположить, что в ответ на вызов нашего времени и, в частности, вызов Запада, в незападных культурах может происходить эндогенный процесс зарождения личностного принципа?

Сегодня среди культурологов уже возобладало мнение, что модернизация посредством вестернизации не единственно возможный и даже не лучший путь развития. Вполне возможен и другой вариант: модернизация через реконструкцию собственной цивилизационной традиции.

Абсолютизация человеческих различий в мире посредством ссылок на плюрализм культур и цивилизаций, в такой же степени чревата расизмом, как и абсолютизация биологически предопределенных антропологических различий.

Что касается критики второго мира как империи, которой уготовлена гибель от этносепаратизма, то никуда не уйти от известных фактов, что этносепаратизм и этноцентризм готовят народам откат из Просвещения в варварство, из единых больших пространств, благоприятствующих личностному развитию и выбору,- в малые, жестко контролируемые пространства авторитарного и псевдообщинного типа. Если сравнить ту свободу выбора социальных ролей и возможностей, какую имел в свое время типичный "советский человек", с тем, что сегодня имеется в расколотом и продолжающем раскалываться постсоветском пространстве, то признаки социальной и культурной деградации налицо. Это не значит, что все приведенные ответы на вопрос "почему распался второй мир?" ложны, но требуется сполна учесть эффекты бумеранга, которым и оказался чреват раскол бывшего второго мира.

ДЛЯ ЧЕГО ПАЛ "ТРЕТИЙ РИМ"?

Поставим теперь вопрос в иной плоскости: каков исторический или, точнее, метаисторический смысл в том, что второй мир распался, каким интенциям христианского духа в истории он препятствовал?

Телеологический вопрос "для чего?" дискредитирован наукой Нового времени, оперирующей исключительно детерминистскими категориями. Но в отказе от вопроса "для чего?" заключен свой грех - редукционистического сведения живого к неживому, наделенного волей и сознанием - к безвольной предметности. Везде, где мы вправе говорить об осуществлении проектов индивидуальных или коллективных, а также там, где имеет место противоречие между интересами индивида и интересами вида, между краткосрочной и долгосрочной перспективой, мы вправе ставить вопрос "для чего и во имя чего?".

Применительно к человеческой истории мы вправе ставить этот вопрос даже тогда, когда говорим не о настоящем историческом субъекте, который уже состоялся, но о том, который содержится в потенции. Судим же мы прошлое с позиций настоящего, не смущаясь тем, что истоки и смыслы прошлых событий, уже явные для нас, еще не были явными для непосредственных участников действия: мы их судим с позиций будущей для них истории. Но в таком случае можно и о современной, нашей истории судить с позиций будущего - с позиций некоего коллективного проекта, осуществляемого в долгосрочной перспективе.

В противном случае мы были бы вынуждены вообще отказаться от суждений оценивающих настоящее, тем самым выводя его из-под исторической критики. Мы бы в этом случае получили не единую историю того или иного исторического субъекта - народа, класса, сословия, цивилизации, наконец, всего человечества, лишь мозаику никак не склеенных друг с другом, чуждых и странных друг другу точечных "теперь". Именно такая позиция называется господствующим либерализмом под видом критики "утопического историзма".

Надо, наконец, упомянуть и о правах религиозного сознания, имеющего свой взгляд и свой счет к земной истории. Если мы не разделяем марксистского или позитивистского воззрения, согласно которому все другие виды сознания (моральное, религиозное, эстетическое, обыденное) отомрут, смененные научным, то мы должны оставить свое место и телеологичесому взгляду на мир как специфическому для религиозного сознания. Этот взгляд может служить, как показывает исторический опыт, весьма полезным коррелятом научно-детерминистского подхода.

Итак, чего же не дал второй мир с точки зрения православного задания, православного смысла истории?

Прежде всего надо подчеркнуть, что он был организован по утилитарному принципу. В гражданской войне 1918-1921 годов победили не энтузиасты народной правды и воли, с их мелкобуржуазными лозунгами свободы труда и хозяйствования, крестьянской собственности на землю, братства и справедливости, а ленинская "партия организаторов", умеющая извлекать пользу из всего, что плохо организовано и плохо лежит. Эта партия политически эксплуатировала трудящихся, подобно тому, как буржуазия эксплуатировала их экономически. Авангард сполна использовал принцип "чем хуже, тем лучше", разжигая недовольство доверчивых максималистов, провоцировал наиболее нетерпеливых, а там где надо использовал и корысть, и предательство, и даже - заинтересованность иноземного врага в крушении российского государства.

Это сегодня большевиков представляют как сторонников спонтанного, задумавших осуществить традиционалистские утопии дестабилизированного социума. На самом деле даже в капиталистическом предприятии, основанном на скрупулезных подсчетах дохода и прихода, на не знающем уклонений педантизме экономического разума не было столько безжалостного расчета, соображений отдачи и эффективности, сколько их было в политической эксплуатации народного недовольства и народных страстей, организованных большевизмом.

Могли быть случаи ужасающей несправедливости и ужасающих условий, но если они не были "политически полезными" или, тем более, если могли принести политический вред партии, то они игнорировались со спокойной совестью. Напротив, все, способствующее разложению классовых противников и укреплению статуса и власти большевистского авангарда, использовалось с завидной, бухгалтерски выверенной рассудочностью.

Точно так же партия обошлась с народными талантами. Все действительно яркое, честное, исполненное неподдельного вдохновения немедленно бралось на подозрение как не вписывающееся в большевистскую бухгалтерскую книгу, в систему производства большевистской власти.

Зомбарт, говоря о происхождении капитализма и капиталистических предприятий особое значение придавал еврейскому элементу как носителю не сентиментальной, не разделяющей местные обычаи и предрассудки рассудочности. С точки зрения немецкого исследователя, главной морально-психологической предпосылкой капиталистической организации была принципиальная остраненность, и остуженность взгляда - дистанцирование от всего того, что ангажирует, морально обязывает, взывает к сердечному сочувствию.

С этой точки зрения организация большевистской машины власти была поистине еврейским предприятием: здесь была та же принципиальная остраненность от народного взгляда на вещи, от народной правды справедливости, от спонтанности морального сознания, судящего обо всем помимо всякого расчета.

И подобно тейлористской дихотомической организации труда: одни планируют и организуют, другие бездумно исполняют - общественная система, организованная большевиками, была дуалистической. Партия заговорщиков, ставшая правящей, по-прежнему заговорщически, втайне от профанного общества, думала, составляла планы, сводила балансы, предоставляя народному большинству с бездумной готовностью исполнять. В большевистской партийной организации, в практике закрытых собраний, в неусыпной цензуре учения, преследующего жизнь, было очень много от темных традиций древнего эзотерического меньшинства, от каббалы и тайных сект.

Если бы всему этому русский народ мог противопоставить одно только буйство своих стихий, хотя и облагороженных моральной страстностью, или одну только этнографию, с ее сарафанами, матрешками и самоварами, то можно было бы сказать, что дихотомическая организация действительно удалась: партия правящих эзотериков изготовляет свои идеологические и политические рецепты, а народные низы ее содержат, периодически беспомощно бунтуя или уходя "в отключку".

Так и было бы, если бы у России не было в запасе созданного национальным гением сокровища - литературы и культуры XIX века. Только с учетом этого решающего фактора можно описать и уяснить историю ХХ века в России. Народное сопротивление крестьян ("зеленых") против комиссарства было подавлено - но уже ценою значительной уступки со стороны правящего талмудизма: талмудистски правильный, военный коммунизм был сменен на неправильный, эклектический НЭП.

Но главное и в целом действительно успешное сопротивление марксистскому талмудизму было осуществлено не с этой стороны. Настоящее сопротивление пошло от великой национальной литературы. Не случайно деятели наркомпросса хотели запретить Пушкина, Толстого и Достоевского и всю остальную "непролетарскую культуру" и литературу. Запрет не состоялся потому, что в партии нашлись люди, понимающие, что если авангард будет разговаривать с народом на сектантском языке научного талмудизма, дело кончится его полной национальной изоляцией. Талмудисты-максималисты были в конце концов изолированы и нейтрализованы и народу разрешено было приобщиться к сокровищам великой русской литературы.

И случилось настоящее чудо: национальный гений Пушкина заново создал нацию из такой неопределенности как "советский народ" с его "двумя классами и одной прослойкой". Научившаяся читать, ставшая поголовно грамотной нация (первоначальной целью образования было научиться читать классиков марксизма-ленинизма - так буквально говорила Н. К. Крупская) обратилась к своей высокой литературной классике и душой почувствовала - это ее родное, кровное.

Мало еще кто задавался законным вопросом: как могло случиться так, что дворянская в основе своей литература оказалась воспринята народом без всякой натуги, без всякого барьера, вызвав восторг приобщения к своему, высокому, подлинному. Достоевский, Толстой, Чехов печатались миллионными тиражами - случай, не имеющий и прецедента во всей письменной истории человечества. Провинциальные мальчики и девочки узнавали себя в Печориных и Татьянах Лариных, зачитывали до дыр любимые страницы классиков, создали активнейшую читательскую аудиторию толстых литературных журналов, выходящих миллионными тиражами.

И после этого адепты импортированной культуры комиксов, жвачных резинок, боевиков, порнухи и чернухи осмеливаются преподносить эту культуру в качестве образца тому самому народу, который интеллектуально перерос ее на несколько столетий просвещения! Чем же все-таки объяснить эту загадочную "коммуникабельность" между элитой наших классиков, создавших одну из рафинированнейших литератур на планете, и народом, совсем не давно приобщенным к грамоте?

Ответ напрашивается один: и великие национальные классики и народ принадлежат к одной традиции - православной. Стержнем этой традиции является своеобразный фундаментализм - требование единства истины, добра и красоты.

Истина, предавшая добро немедленно отлучается, получая обозначение лукавого хитроумия или циничной трезвости. Красота, разлученная с добром, понимается либо как прельщение, либо как пустая декоративность, недостойная высокого вдохновения. Если высшей тайной православной культуры является потаенная энергетийность, то можно говорить и об особой энергетийности великой русской литературы. Слово без веры мертво - это кредо и православной церкви, и русской литературы, и нашей культуры в целом. Знание, принимаемое нашей культурой, имеет сакральный смысл - оно связано с христианской энергетикой спасения и вне ее теряет всякое обаяние и всякий смысл.

Ту самую антиномию, над которой бился Кант: либо знание получено сугубо дедуктивно, путем строгого логического вывода - и тогда оно достоверно, но в сущности не ново; либо оно получено эмпирически, из опыта, но тогда оно недостоверно - так решила русская культура слова.

Энергетийность слова как раз и означает, что оно не есть продукт логической машины и в то же время в нем заключена большая достоверность, чем та, которую способен дать грешный эмпирический опыт. За разрешением этого противоречия русская культура обращается не к априорно-трансцендентальному - неким доопытно заложенным всеобщим формам чувственности и рассудка, а к трансцендентному скрытому источнику небесного огня, который таинственно-энергетийно прорывается к нам, когда мы воодушевлены страстной верой, то есть настроены синергетийно. Все классическая русская литература синергетийна - она обращается к человеку не от имени одного только "человеческого, слишком человеческого", а от имени высшей правды с ее небесным максимализмом.

Собственно, и обращение русской интеллигенции к марксизму в конце XIX века было обусловлено этой синергетийной интенцией. Но в марксизме было две стороны: эсхатологическая страстность еврейского пророка сочеталась с немецким педантизмом бюрократического "строителя законченной теоретической системы". Постепенно опасная страстность пророчества официальной марксистской церковью была подавлена и вытеснена, и для массового потребления в системе партийной учебы и народного образования остался выхолощенный Маркс - законник и талмудист, основатель "научного коммунизма".

И тогда-то произошло тайное, но твердое отлучение марксизма народным сознанием. На обязательную партийно-комсомольскую зубрежку это сознание отвечало специфической иронией "народной смеховой культуры" (М. Бахтин). Официальному марксизму противостоял городской анекдот, а там, где дело касалось серьезных практических вопросов - обыденное здравомыслие.

Приступая к любому делу сначала исходили из обычной практической целесообразности, а затем уже ему пришивали марксистскую вывеску - на потеху официальным идеологическим жрецам и цензорам. Что же касается вопросов действительной духовной жизни и культуры, то народ здесь жил, не доверяя никакому марксизму, своей великой литературной традицией. В серьезных вопросах ценностного выбора и самоопределения он искал советы у Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского. Назвать такой народ темным "традиционалистом", не достойным "цивилизованного существования" могут только люди с весьма определенными, недобросовестными намерениями. Они, конечно, отдают себе полный отчет в том, что пока с "этим" народом остается его великая письменная литературная традиция, он достаточно вооружен и имеет будущее.

Вот почему сегодня его противники замыслили "парадоксальный" стратегический ход: вконец скомпрометированного талмудического Маркса они хотят "вернуть" русскому народу в качестве уличающего признака агрессивного традиционализма. Марк как русский традиционалист - вот фактический лозунг посткоммунистической русофобии. Напротив, действительно национальных гениев у народа хотят отнять. Разве случаен этот столько уже раз повторяемый прием: наиболее одиозным персонажам современных либеральных фильмов-агиток выступает русский мракобес, повторяющий фразу "мы - нация А. С. Пушкина".

Прием направлен на то, чтобы внушить мысль о незаконности этой ссылки на Пушкина - отлучение его от нации, а заодно и на компрометацию самого Пушкина, образ которого обременяется такими ассоциациями.

Мы очень ошибемся, если подумаем, что нынешняя программа американизации российской культуры в самом деле направлена на то, чтобы уподобить нас американцам или приобщить к достижениям этого находчивого и практичного народа. На самом деле целью такой американизации является отлучение от собственной великой культурной традиции, полное забвение и разрушение ее. Народу, у которого отняли его великую традицию, уже ничто не поможет: его в полном смысле можно брать голыми руками.

Замысел становится понятным в виду нового глобального передела мира и экспроприации планетарных ресурсов, монополизируемых победившим в мировой (холодной) войне меньшинством. Те, у кого их ресурсы отнимаются - вместе с правом на индустриализацию, урбанизацию и просвещение - должны предварительно быть тотально дискредитированными в глазах "передового общественного мнения". Тогда и экспроприация их национальных ресурсов международными грабителями будет выглядеть как спасение их от неразумного использования отсталым - и даже опасно-агрессивным - народом, способным воспользоваться ими во вред передовому человечеству. Вот по какой причине мы не должны быть нацией Пушкина, а считаться нацией красно-коричневых.

Итак, к первому, предварительному ответу на вопрос о том, почему погиб "второй мир" мы уже приобщились. С точки зрения исконных антирусских прогрессистов, он должен был погибнуть потому, что произошла его конечная натурализация в русской культуре и традиции. "Русскому марксизму" ставят в вину не то, что он уничтожил русское крестьянство и почти поголовно русскую интеллигенцию. Ему не прощают происшедшей с ним на нашей почве расслабленности и ленивого благодушия, ослабившего непримиримость талмудической цензуры и насилия над народной жизнью. Русский марксизм перестал быть оружием прогрессивной колониальной администрации, исправляющей нашу жизнь по строгому научно-догматическому образцу, а организованный марксистами "второй мир" - детищем талмудического интернационала. Второй мир стал обретать традиционные черты старого имперского образования российского абсолютизма и потому приговор ему на Западе был практически единодушно подписан.

Но он был подписан и выше - второй мир мог быть осужден и стал осужден по критериям православной духовности, ищущей высшей правды и подлинности. Наблюдателями "демократического переворота" 1991 года было единодушно отмечено: и Советский Союз и социалистический лагерь (второй мир) рухнули потому, что их некому было защищать.

В странах Восточной Европы и в некоторых национальных окраинах бывшего СССР, мыслящих националистически, коммунизм был отвергнут, как антинациональный. В пространстве русской православной ойкумены, мыслящей экклезиастически - требующей превращения общества в общину праведников, он был отвергнут в качестве невыносимой профанации истинного образа правды и праведности.

ЗЕМЛЯ И НЕБО

ПРАВОСЛАВНОЙ ОЙКУМЕНЫ

В православной картине мира существуют в таинственном сопряжении два полюса - земля и небо. Было бы грубой ошибкой приписывать православию манихейское презрение к земле как однозначно греховному началу, находящемуся в некой статической отлученности от неба. В главе, посвященной православному космизму, уже говорилось о православных интуициях в отношении земли и земной телесности вообще. Речь идет не о косной, неотзывчивой для духа материи, подлежащей ведению механики и других отраслей "ценностною нейтрального" естествознания, а о материи просящейся на небо, глядящей в него, желающей обожения.

В самом славянском языческо-натуралистическом организме, воспринимающем землю мифологически, подобно греческой Гее или Деметре, уже было заложено ожидание более радикальной одухотворенности земной материи, открытой горизонтам христианского неба. Вот эту-то землю - и крестьянскую землю кормилицу, и христианскую землю, обращенную к небу и несущую небесный свет,- любил особой любовью русский православный человек.

Большевистские организаторы "второго мира" готовили этой земле другую участь. Они тоже не желали оставлять ее в плену буржуазного эксплуататорского порядка, как, впрочем, и в плену русского традиционализма с его ленью и безалаберностью. Ими владел миф машины - общества, организованного как единая фабрика (Ленин). Программа социалистической индустриализации была программой одновременного преобразования и общества и природы. Расхлябанный русский обломовский тип должен был превратиться в организованного и дисциплинированного пролетария - надежного винтика общественной мегамашины; "плаксивый" русский пейзаж с его березками и плакучими ивами подлежал превращению в гигантский промышленно-заводской склад (а иногда и в свалку).

Организаторы социалистической индустриализации объявили настоящую классовую войну русскому пейзажу, находящемуся у них на подозрении сразу по нескольким основаниям. С одной стороны в нем звучал мощный мотив стихийной воли, к которой мастера социалистических "огораживаний" и рационально организованных предприятий машинообразного коллективного труда относились с вполне понятным надсмотрщическим подозрением. Вольный пейзаж они заменили системой обязательной паспортной прописки. С другой стороны этот пейзаж был источником не имеющего функциональных привязок и партийных социальных заданий свободного художественного вдохновения русского Моцарта - "гуляки праздного", которого комиссарские Сальери ненавидели.

Их замысел по меньшей мере состоял в том, чтобы к каждому художнику пейзажа, к каждой стихийно-артистической славянской душе приставить наркомов - талмудических наставников и цензоров, служителей партийно-пропагандистской правильности. Итак, просторы евразийского Севера, равно как и просторы степного Юга, неприбранная к рукам природа - тайный союзник стихийной славянской души, попавшей в плен к машине,- все это подлежало превращению в целиком искусственную, рукотворную систему технократического типа.

Из "второго мира" тем самым уходил важнейший живительный источник, относящийся к образам древнейшего славянского мифа, к чувственному обаянию природной органики. Подвергнутая изощренной и извращенной хирургии, оскопленая земля утратила упругость живого существа, глубоко родственного народной душе, и стала землей - плацдармом, на котором развертываются организованные промышленные армии.

Материальная, орудийная (в том числе и военная) оснащенность второго мира в результате этого несомненно выросла, но его духовно-психологическая оснащенность, питающая неподдельные чувства большой и малой Родины, столь же несомненно упала. Если тайная энергетийность есть главная особенность нашей культуры, то можно сказать, что один из важнейших источников этой энергетийности оказался загубленным.

Может быть, эта деформация пейзажа породила известный инверсионный эффект. Похищение земледельческого пейзажа в ходе грубых "огораживаний" индустриализации воскресило в русской душе древние кочевнические стихии. Не любовное всматривание и укоренение, а лихое чувство дороги, остраненности от быта, служилая готовность легкого на ногу "государева человека", направляющегося куда пошлют, возобладали в русском человеке.

В самом домостроительстве появился какой-то степной, кочевнический "сквознячок", вихорь воли, шатающий конструкции и создающий прорехи в бытовом устройстве. Образ огромной российской Евразии снова стал обретать номадически разряженные черты дорожного, "несущегося" пейзажа.

И, пытая вечернюю тьму,

Я по долгим гудкам парохода,

По сиротскому эху пойму,

Что нам стоит тоска и свобода.

(О. Чухонцев)

Это отчуждение и сиротство оставленного пейзажа и оставляющего человека незаметно создавали предпосылки будущей обмениваемой земли, которую можно и оставить. В самом деле: если ее можно оставить ради светлого будущего, то можно, в конечном счете оставить ее и ради "европейского дома": в кочевнике социалистических строек уже просматривались некоторые черты "внутреннего эмигранта".

Но главные предпосылки этого отчуждения обитателей "второго мира" от своего евразийского дома зрели все же не здесь. Они порождались изменениями в системе ценностей.

Подобно тому как комиссары - устроители второго мира - в глубине души были не революционными романтиками воли, а буржуазными бухгалтерами, умеющими извлекать из событий максимальную политическую прибыль, подвластные им рядовые граждане были подпольщиками мещанства, мечтающими о вещевладении. В самом "диалектическом материализме" коммунистов присутствовала роковая двусмысленность.

В материи марксистов явно присутствовали архаичные Гераклитовы импульсы, она содержала нечто мистическое. Сама иерархия форм движения материи - от низшей к высшей содержала отблеск платоновского мистицизма, необъяснимую, по атеистическому счету, устремленность вверх. Но в то же время эта "материя", при малейшем ослаблении ценностного порыва и напряжения могла терять свой мистический импульс и превращаться в банальную вещь бездуховного потребительского материализма.

Еще больше двусмысленности было в социальной философии марксизма и его социальном идеале. С одной стороны велась непрекращающаяся борьба с мещанскими пережитками и ценностями буржуазного образа жизни, с другой советскому человеку обещали материальное изобилие и ручались "догнать и перегнать Америку". Глагол "догнать", как и понятие "догоняющего развития", появившиеся впоследствии, означает пребывание с буржуазным миром в одной и той же плоскости - различия здесь лишь качественные, причем не в пользу "второго мира".

Поставленный в ХХ веке исторический эксперимент показал, что победить буржуа на материалистической почве не возможно - ибо это его собственная почва, попав на которую он, как Антей, немедленно набирает силу. Второй мир рухнул в конечном счете потому, что не сумел стать другой, самостоятельной цивилизацией, со своею особой, качественно отличной картиной мира и системой ценностей. Железный занавес физически разделял людей Востока и Запада, но он не создавал особой системы ценностей. Мало того, он способствовал известной романтизации буржуазных порядков в глазах людей, глядящих на них из запретного пространства.

Советский коммунизм с годами все большей превращался из альтернативного исторического проекта в запретительную цензурно-полицейскую систему, мешающую собственным подпольщикам мещанства сполна проявить себя и воссоединиться с мировым мещанством. Ставшая очевидной для всех коммунистическая ложь, вынуждающая твердить о небывалых достижениях и решающих преимуществах по тем самым мещанско-потребительским критериям, по которым преимущества явно были на стороне Запада, порождала свои эффекты бумеранга. Чем больше бранили прогнивший Запад по официальным каналам, тем пленительнее выступал его "гонимый" образ, тем больше скрытых достоинств ему приписывалось.

Надо, впрочем, сказать, что и сам Запад, в условиях объективно существующей мировой системы сдержек и противовесов вел себя на мировой арене иначе. Порою даже он казался одиноким и беззащитным перед лицом "варварского окружения", завистливого и воинственного. Пацифистскому образу Запада благоприятствовала и старая консервативно-романтичесая традиция, приписывающая мещанству не властные и героические импульсы, а избыточную осторожность, уклончивость и трусость. Понятие империализма, применяемое антибуржуазной мыслью к буржуа как зачинщику мировых войн и переделов мира, уже к 60-м годам представлялось совершенно устарелым и пропагандистски вымученным.

Мысли Зомборта, касающиеся двойственной природы буржуа расчетливо-мещанской, рассудочно-методической, с одной стороны, и авантюрно-завоевательной, нигилистически отбрасывающей традиционные нормы и запреты, гражданам второго мира и его принимающей решения элите, были совершенно неизвестны - сказалась отлученность официального марксизма от свободной критической антибуржуазной традиции. Словом, понадобилось крушение грозного СССР и в его лице - мировой системы сдержек и противовесов, чтобы перед миром во всей циничной обнаженности встал другой Запад - агрессивно-вероломный и циничный, попирающий жизненные права слабых, исповедующий принцип - победитель всегда прав.

Состоялось бы это новое открытие Запада как антихристианской силы, воплощающей ненасытную глобальную личность и расистское презрение ко всем слабым и беззащитным, если бы второй мир как "сила удерживающая" ненароком не рухнул?

Состояние современного массового сознания свидетельствует, что нет. Вероятно, онтологическая структура человеческого бытия такова, что материальное и духовное выступают как взаимно отталкивающие.

РОЖДЕНИЕ АЛЬТЕРНАТИВНОЙ

СИСТЕМЫ ЦЕННОСТЕЙ

Пока второй мир выступал как чисто материальная преграда, встающая на пути Запада, душа христианского Востока оставалась ленивой, не готовой задействовать свои альтернативные ценности перед лицом западной экспансии. Даже напротив - она доверчиво стремилась навстречу Западу, полагая, что только эти внешние искусственные барьеры мешают воссоединению людей на базе "общечеловеческих ценностей".

И лишь сегодня, когда внешние преграды,- сначала воспринимаемые большинством как помеха, а теперь уже, скорее, как защита - рухнули, второй мир оказался заново подготовленным для рождения альтернативной системы ценностей. Вот парадокс: выступая в роли сильного и надежно защищенного, он был духовно крайне слаб, зависим и податлив - подвизался в незавидной роли эпигона Запада. Теперь, когда его оставила материальная сила и победители уготовили ему участь униженного, претерпевающего крайние лишения и узурпации, на дне отчаяния, к нему приходит настоящее прозрение и способность воспринимать мир во втором, провиденциальном измерении.

Казалось бы, сам второй мир раскололся на множество государств и утратил единое измерение: значительная часть его устремилась на Запад, другая - на мусульманский Восток; бывший его центр - Россия - претерпевает национальное унижение, тогда как национальная периферия празднует независимость и демонстрирует национальное возрождение. Но все эти различия на самом деле - вымученная пропагандистская уловка сегодняшних устроителей однополярного мира и их подручных на местах.

На уровне масс, в толпе народной жизни никаких качественных различий во всем пространстве бывшего второго мира (за исключением, может быть, Прибалтики) не ощущается. Здесь, напротив, с непривычной ясностью и жестокостью проступают ранее скрытые и спрятанные универсалии.

Во-первых, они определяются той самой дихотомической парой "идентификации - оппозиции", посредством которой победоносный Запад самоопределяется в мире. Ни одну из новообразованных стран бывшего второго мира он в свою цивилизационную систему не принял - это факт, который даже лукавые компродорские элиты при всем старании уже не могут скрыть от своих народов. Непринятые или отверженные - таково первое самоопределение, навязываемое народам бывшего второго мира жесткой постсоветской действительностью.

Во-вторых, весь бывший второй мир охвачен явно навязанным и поощряемым извне процессом деиндустриализации. Деиндустриализация есть насильственное расставание с прогрессом - с его идеологией, с его секулярной системой ценностей и гордыней самоутверждения. Этот прогресс изначально содержал некую изнанку - потенциальную экологическую, моральную и культурную тупиковость, связанную с прометеевой гордыней западного человека, с его проектом покорения мира.

Но на эту изнанку прежде не хотели обращать внимание; критика прогресса была монополией консервативных романтиков или политических реакционеров, словом - маргиналов современного духа. Теперь, когда прогресс заново превращается в монополию западного меньшинства, обретает зримые расовые черты, перед изгнанными и отверженными со всей остротой предстала дилемма: либо отдаться патологии убийственного мазохизма и поверить тем, кто навязывает им образ рабов, недостойных "цивилизованного существования", либо заново пересмотреть весь идейный арсенал западного прогрессизма с позиций какой-то качественно иной перспективы, иного горизонта.

Вопрос в том, позволим ли мы право господам мира сего давать нам имена - клички, оправдывающие их человеконенавистное высокомерие, или нам предстоит обрести новое имя в процессе напряженной творческой работы по переосмыслению всего багажа западной цивилизации как цивилизации меньшинства.

Еще вчера второмировское большинство носило имя трудящихся кормильцев общества и одновременно строителей светлого будущего всего человечества. В одних чертах такой тип идентичности воспроизводил, в превращенных формах, древнюю хилиастическую установку, в других - воплощал черты мещанского "материализма" и позитивизма.

И вот теперь носители новой идеологии заявили этому большинству, что созданная его руками и его жертвенностью индустриальная система является неправильной, неконкурентоспособной и должна быть "демонтирована". Причем, как вскоре обнаружилось, не для того, чтобы руками этого же большинства и к его земной выгоде построить новую, более совершенную, а для того, чтобы это "слишком сложное для некоторых" задание вообще передать другим - более умелым и достойным. То есть речь идет уже не о том, чтобы повысить бывших "совков" в их социальном, профессиональном и человеческом статусе, что обещалось в начале "реформ", а в том, чтобы объявить их людьми второго сорта, для которых европейский прогресс - заведомо недоступное, господское дело.

Сначала некоторые из нас даже обрадовались: промышленный труд и дисциплина - нелегкое дело, и объявленная индустриальная демобилизация, к тому же сопровождаемая обещаниями "гуманитарной помощи" и всяческими индивидуальными экономическими и внеэкономическими вольностями, была воспринята с тайным облегчением. Но затем, когда во всей своей жесткости обнажился тот факт, что обещанное экономическое самоутверждение в основном является монополией бывшей номенклатуры или наследников торговой мафии, а перед остальными вместо вольных перспектив открываются только перспектива превращение в новое мировое гетто, отгороженное от благополучного мира невидимыми дискриминационными цензами, наступило время отрезвления.

Как характерно, что "демократическая элита", вместо того чтобы разоблачать явно дискриминационные правила игры, навязанные прежней номенклатурой, взялась разоблачать народ как якобы не способный ни к экономической самодеятельности, ни к правовому состоянию. У народа хранились на сберкнижках сбережения на сумму в 500 млрд. дореформенных полновесных рублей - вполне достаточно, чтобы участвовать в приватизации предприятий и создать систему массового народного капитализма. Вместо этого его сначала лишили всех этих сбережений в результате запланированной гиперинфляции и только затем объявили приватизацию закрытого типа для бывших "товарищей по партии" и их тайных партнеров - торговой мафии.

Почему же демократическая интеллигенция предпочитает говорить не об этой бессовестной узурпации, а дискредитировать народ, применяя к нему эпитеты новой расистской идеологии?

Разумеется, многое объясняется и банальной трусостью интеллигенции, и ее приспособленчеством, и ее продажностью. Но главное, кажется, все же ни в этом.

Бывшая партноменклатура с ее циничным "господским" сознанием ближе современной секуляризированной морали успеха, ближе прогрессу, избавившемуся от следов христианского обетования и милосердия, чем народ с его негасимым христианским эросом, максималистскими оценками и чаяниями правды и справедливости. Интеллигенция возомнила себя участницей некоего глобального клуба, типа Давосского, где товарищи по новому мироустройству, подобно прежним товарищам по партии, свободно, без традиционных предубеждений и ложной стеснительности обсуждают деликатные проблемы современности за спиной великого профана - народа.

В этих дискриминационных условиях и народному молчаливому большинству пора, наконец, серьезно самоопределиться. По всей видимости, эти неизменные неудачи и срывы прогресса, неудачи революций, перестроек и реформ, отдающих свои плоды не лучшим, а худшим, не тем, кто трудолюбивее, совестливее и даже не тем, кто умнее и талантливее, а тем, кто меньше стесняется и больше пользуется незаконными подстраховками со стороны организованных "своих", следует в конце концов признать не досадными случайностями, а внутренними закономерностями и даже правилами игры.

Как уже отмечалось, даже по очевидным социологическим критериям в результате постсоветских реформ во всем втором мире в целом выиграли не лучшие, а худшие. Деморализован и рассеян наиболее дисциплинированный костяк промышленной системы, квалифицированные, профессионально устойчивые кадры, воплотившие в своих знаниях и навыках новые достижения научно-технического прогресса, фундаментальной и прикладной науки, сферы общего и специального образования. Из всех пор и щелей разбалансированного второго мира внезапно вылезли те, кто по всем критериям явно не мог украшать цивилизованное общество: дельцы теневой экономики, "цеховики" и фарцовщики, а также демобилизованные активы спецслужб, вооруженные своим тайным знанием, которое теперь стало приносить колоссальные дивиденды.

Весь стиль общественной жизни - личного и делового поведения, бытовой и публичной лексики, нравов - все изобличает стремительное падение вниз, поражение цивилизации, эффекты всеобщей игры на понижение. Все высокое, сложное, рафинированное, готовое стесняться и соблюдать правила отступает и терпит поражение; все примитивное, гнилое, не стесненное никакими нормами наступает, отвоевывает все новые позиции, диктует свой стиль. Но разве не вел себя прогресс подобным образом и прежде?

Разве наступление буржуазного общества на Западе не сопровождалось чудовищными поражениями общественной и личной нравственности и повсеместной игрой на понижение? И разве последующее преодоление этих проявлений нового варварства и дикости произошло на собственно буржуазной основе, а не посредством выстраивания некой системы сдержек и противовесов, связанной с самозащитой тех, кому поднявшееся племя нуворишей не оставляло никаких шансов на нормальную жизнь и достоинство?

И в бывшем Советском Союзе разве коллективизация как война прогрессивного города с реакционной деревней не сопровождалась поражением лучшей части крестьянства - самых трудолюбивых, сметливых, хозяйственно ответственных?

И, наконец, разве сегодняшний глобальный сдвиг не сопровождается переходом от продуктивной экономики, социальной базой которой являются лучшие, самые трудолюбивые, образованные, социально и морально ответственные,- к паразитарной, спекулятивно-ростовщической экономике, привлекающей активистов теневых практик - тех, кто честный труд и социально ответственное поведение считает уделом туземных простаков, цепляющихся за традиционные нормы и кодексы?

Так неужто затем, чтобы эти беззастенчивые господа чувствовали себя комфортабельно, мы и в самом деле откажемся от нормальных критериев морали и культуры и объявим честных и трудолюбивых "неадаптированными", а паразитирующих дельцов - монополистами современности, которым надлежит уступить и время и пространство?

К тому же как не заметить, что в роли изгоняемой беглянки оказалась не только мораль с ее очевидными заповедями, но и наука, и просвещение, и настоящее большое искусство. Новые хозяева мира демонстрируют откровенную культурофобию и извращенное стремление к примитиву. В стане всего духовного подлинного и высокого у них нет никакой опоры, никаких союзников. Вот почему они с таким ожесточением преследуют все духовное и всеми силами насаждают культуру примитива.

ПРОТИВОСТОЯНИЕ СКОРБНОГО ДУХА

И БЕЗДУХОВНОЙ МАТЕРИИ

Поэтому вопрос вовсе не стоит так, как стремятся подать его либеральные пособники постмодернистского обвала. Не темный традиционализм является истинной мишенью реформаторов глобализма, а мораль и культура, справедливо заподозренные в своей неистребимой оппозиционности "новому мировому порядку".

Итак, народные низы, второго мира, оказавшиеся жертвами глобальной узурпации, с одной стороны, великая духовная традиция, ведущая свое начало от монотеистического переворота, от "осевого времени", с другой - вот истинные оппоненты нынешнего глобализма, ведущего свою планетарную игру на понижение. Никогда еще так не расходились в стороны, не противостояли с такой остротой друг другу материальное и духовное измерения: материя богатства, избавленная от всяких нематериальных примесей, от всего того, что могло служить ей социальным и моральным оправданием, в чистом виде - в лице спекулятивно-ростовщического капитала - противостоит духу, вновь принявшему христианский сиротский облик - облик земной отверженности.

В других частях ойкумены это противостояние скорбного духа и бездуховной материи не выступает так обнаженно. На Западе вполне сохранились и продолжают оказывать влияние на социальную жизнь "пережитки" старой продуктивной экономики, связанной с традициями протестантской и, шире, религиозной этики, прилежания и ответственности. Действует там еще и доставшаяся от прежнего времени система социальной защиты, сдержек и противовесов, с которой заправилы бизнеса обязаны считаться.

Во втором мире нет ни того ни другого. С одной стороны, сюда пришел капитализм новейшей глобальной формации, связанный с виртуальной экономикой и спекулятивными играми; с другой - произошло полное крушение всех систем социальной защиты, ликвидированных под предлогом их причастности коммунистическому патернализму и тоталитаризму.

Это означает, что гражданам бывшего второго мира предстоит первыми дать ответ на новый вызов человечеству; у других еще есть резервы и время, другие еще пользуются пережитками старой, смешанной системы, тогда как здесь новый расовый порядок предстал во всей непримиримой "чистоте" и обнаженности.

Ответ состоит не столько в том, чтобы назвать по имени силы зла - это самая легкая часть духовной работы,- сколько в том, чтобы самим определиться в неком положительном значении: получить свое имя в истории, одновременно и достаточно адекватное и достаточно обязывающее.

Здесь важнейший методологический и моральный вопрос состоит в том, что определить в качестве критерия. Светская традиция требует доверять только тем нашим самоназваниям, которые мы способны оправдать по критериям успеха,- только тем свойством, которые конвертируются в эффективные социальные практики.

Истинно, потому что успешно,- таков вывод господствующей прагматики.

Но если следовать этому пути, тогда придется всю истину целиком отдать гениям глобального махинаторства - ведь по части практического успеха они явно превосходят всех остальных. Следовательно, требуются совсем иные критерии подлинности, более близкие установкам христианского сознания.

"Если ты такой умный, то почему ты такой бедный?" - ехидно спрашивают прагматики новой американской выучки. "Если бедность является единственным шансом остаться честным, то я выбираю бедность", - должен последовать ответ.

Иными словами, бедность, которая постигла жителей второго мира жертв глобальных огораживаний, должна быть воспринята ими в ином модусе: как то, что не только досталось в удел, но было бы и свободно избрано перед лицом таких порядков и таких правил игры, которые обеспечивают непременное торжество негодяев.

Но чтобы иметь мужество думать и утверждать это, необходимо иметь особый институт - видимую или невидимую церковь, освящающую именно такой статус и такую позицию. Почему церковь и почему, скорее всего, невидимая?

Дело в том, что в заинтересованных кругах, заполучивших всю народную собственность, уже появилось абсолютное убеждение в том, что российское государство в случае своего возрождения непременно станет пересматривать результаты приватизации и восстанавливать, с опорой на недовольные низы, свой традиционный статус в общественной жизни. Вот почему эти круги преисполнены решимости ни в коем случае не допустить возрождение российской государственности.

Одновременно с этим у всех компрадорских правительств ближнего зарубежья и их могущественных покровителей из зарубежья дальнего есть абсолютное убеждение в том, что Россия, в случае своего государственного возрождения, непременно пересмотрит свой статус в постсоветском пространстве и с опорой на недовольные низы новоиспеченных "суверенных государств" станет поощрять процессы реинтеграции и восстановление единого экономического и культурного пространства в Евразии. По этой причине уже сложился консенсус между США, Западной Европой и другими центрами силы, с одной стороны, компрадорскими элитами, приватизировавшими власть и собственность, с другой, по поводу того чтобы абсолютно любыми способами воспрепятствовать восстановлению статуса России как мощного интегрирующего центра Евразии.

Наконец, эволюция современного светского сознания в самой России политического, экономического, бытового - ведет в сторону банальной идеи государства-нации, не имеющей никаких миссианских заданий и обязательств перед бывшими братьями.

Словом, в светской логике, принимающей во внимание "реальное соотношение сил" и "реальные тенденции и процессы", ни о какой настоящей интеграции Евразии говорить не приходится. Все законы и принципы "реальной политики" - против этого.

И в то же время нельзя отрицать очевидное: если Западная Европа интегрируется и преимущества интеграции давно доказаны, почему же нам, уже натерпевшимся от последствий дезинтеграции, это запрещено? Если интеграция - это единственное условие восстановления реальной силы, то почему же нам, уже уставшим от бесцеремонности чужой силы, нагло злоупотребляющей нашей незащищенностью, запрещено такую силу иметь?

Итак, с одной стороны, интеграция невозможна, с другой - без нее нельзя выжить в этом новом мире. Такого рода антиномии в принципе не разрешимы для сугубо светского сознания, не способного трансцендировать в потаенную сверхреальность и из нее черпать новую энергию. К тому же светский тип сознания, располагающийся на просматриваемой и аналитически рассчитываемой земной плоскости, заранее учитывает свою реальную конъюнктуру и мыслит "применительно к возможностям", а иногда и "применительно к подлости" (Салтыков-Щедрин).

Механизмы психологической защиты данного типа сознание таковы, что оно и себе не смеет признаться в возможностях другого измерения, если прорыв в это измерение грозит ему отлучением и остракизмом. Вот почему реинтеграционные импульсы могут пробиваться из какого-то таинственного подполья, в котором скрыты возможности внеинституционального воздействия на умы и сердца людей.

НЕРАЗГАДАННАЯ ТАЙНА

ГЛОБАЛЬНОГО МИРА

Сегодня мы имеем может быть беспрецедентную в истории разорванность полюсов крикливого меньшинства, представленного интеллектуальной, политической, экономической элитой, и молчаливого меньшинства, которое находится в подлинно исихастической ситуации: оно чувствует сердцем то, о чем оно само не может думать, ибо уже сам мыслительный процесс, его процедуры и термины, заданы господскими правилами игры. Вопреки Декарту, здесь получается: "пока я мыслю, я не существую" - таким, каков есть по своей сути, я существую лишь по велениям своего христианского сердца, вопреки опасливому и прагматическому разуму.

Но это означает, что подлинная энергетика души ушла не только из привычных форм мышления, она ушла и из общественных практик, подчиняющихся требованиям земной конъюнктуры. Вся христианская душа, с ее мольбами и страстями, с ее верой и чаяниями, уходит в подполье, ибо в обществе, организованном по существующим "законам", ей нет места, нет прибежища. Можно ли предполагать, что эта потаенная энергия так навсегда и останется в плену, в подполье, а сцену, где развертываются реальные общественные практики безраздельно станут занимать циничные игроки, махинаторы и манипуляторы?

Если мы допустим это, нам предстоит допустить и то, что в мире навсегда исчезнут не только мораль, но и литература, искусство, сфера подлинных чувств. В этом случае в мире утвердился бы такой человеческий тип, который в перспективе в самом деле подлежит замене компьютерной машиной, ибо там, где погасли импульсы христианской энергетийности, машина бесспорно "лучше". совершеннее человека.

Впрочем, не нужно ждать столь отдаленной научно-технической перспективы. Достаточно сполна учесть более близкую, социально-политическую. И тогда обнаружится, что весьма значительная часть тех, кто уже определил свою причастность к кругу господ мира сего, вскорости тоже подвергнутся социал-дарвинистской выбраковке. Ибо нет консолидированной общности хозяев мира, а есть некие сужающие концентрированные круги.

И настоящая тайна глобального мира состоит в том, что эти круги господства сужаются. Еще недавно правящим "демократам" и "приватизаторам" казалось, что они являются неким "внутренним Западом" и в этом качестве уже вошли в круг посвященных и привилегированных. Прошло совсем немного времени и вот уже некоторые из них объявлены на Западе в розыск.

Это не случайность, не досадное недоразумение. Таковы законы сжимающихся концентрических кругов: они ведут в такое пространство, в котором многие, уже возомнившие себя сверхчеловеками, будут обречены. Судьба Павла Бородина, оказавшегося вместо Овального кабинета в Белом доме презренным тюремным узником, симптоматична. Не так уже невероятно, что многие компрадоры, посидевшие в западных тюрьмах, станут, в случае своего счастливого возвращения, весьма запальчивыми патриотами.

Мне уже приходилось писать о том, что красные комиссары-интернационалисты, третировавшие Россию и русский патриотизм в ожидании мировой пролетарской революции, лидерами которой они рассчитывали стать, затем, когда Запад обманул их революционные ожидания и объявил находящимися в розыске террористами-подпольщиками, превратились в проповедников советского патриотизма и защитников "социалистического отечества".

Сегодня единый мировой "европейский дом" так же не состоялся для российских либералов, как некогда не состоялась европейская "мировая революция" для красных комиссаров. Поэтому соответствующие инверсии и метаморфозы вполне возможны. Но все-таки не в них суть.

МЕТАМОРФОЗЫ СВЕТСКОГО

И РЕЛИГИОЗНОГО СОЗНАНИЯ

Нам сегодня интересно не столько то, почему Россия в лице Советского Союза возродилась как сверхдержава, сколько то, почему она снова погибла, лишенная подлинной церкви. Поэтому не метаморфозы конъюнктурного светского сознания нам следует сегодня исследовать, а законы того сознания, которое в принципе не конъюнктурно, ибо живет импульсами не земного, а трансцендентного.

В ответ на это некоторые, пожалуй скажут, что автор этих строк какой-то странный архаист, в лучшем случае - консервативный романтик, надеющийся на возрождение того типа сознания, которое безвозвратно ушло в прошлое. Не правильнее было бы ожидать появления какой-то новой светской идеологии, в чем-то наследующей социалистическую и призванной скорректировать нынешние тенденции экономического тоталитаризма, не признающего никаких социально-политических сдержек и противовесов? В ответ на это надо четко определиться относительно двух обстоятельств.

Первое состоит в том, что монополия на создание и распространение мировых идеологий принадлежит Западу. Идеологии - продукт светского сознания, ориентированный не на потустороннее воздаяние, а на реальное достижение. Светское сознание со времен переворота XV-XVI веков, создавшего посттрадиционный мир модерна, и вчера и сегодня видит в Западе референтную группу, которая задает тон в мире и с которой мир так или иначе стремится равняться.

В данном случае речь не идет о законах империалистического господства и насилия; речь идет о законах светской культуры, которая неизменно берет себе в пример тех, кто олицетворяет продвижение, успех и эффективность. Даже коммунистическая идеология, оказавшаяся ближе других древнему религиозно-эсхатологическому максимализму, подчиняется законам успеха и ориентируется на эффективность. Коммунисты в России оказались эффективнее других партий, в том числе и буржуазных, в политическом отношении; они затем рассчитывали доказать, в соревновании с Западом, и свою экономическую эффективность.

Но эффективность и успех - категории западной культуры, и в рамках того, что определено и очерчено ими, Запад всегда будет сохранять монополию. Идеологии - это тип сознания, ориентированного на прогресс, а прогресс - это западный способ существования, который сохраняется лишь постольку, поскольку в мире существует Запад.

В то же время - и здесь мы видим один из парадоксов современности Запад более не в состоянии порождать новые идеологии. В целиком нормализованном обществе, где исчезло политическое или моральное подполье, темперамент еретиков, тираноборцев, правдоискателей, новые идеологии невозможны - общественная температура слишком остыла, чтобы рождать подобного рода плазму. К тому же внутренняя консолидированность Запада необычайно возросла в ходе холодной войны и в особенности после ее победы, когда Запад осознал себя новой господствующей расой, противостоящей незападному большинству человечества. Поэтому если он и способен формировать какие-то новые идейно-политические движения, они никогда уже не смогут получить статуса мировых - подобно тому как иудаистская установка "избранного народа" помешала иудаизму стать мировой религией.

Что касается современной светской интеллигенции стран не-Запада, то она по определению является эпигоном западной мысли; самое большее, на что она способна,- переносить западную идейную моду на почву других культур. Но ситуация не-западного большинства, не принадлежащего к золотому миллиарду, такова, что к ней прилагать плоско-благополучные штампы "демократии и правового государства", а также рассчитывать посредством рецептов западной политической технологии решить проблемы колоссального масштаба и мощности, значит, предаваться злонамеренному благодушию. (Оно касается тех случаев, когда свидетель трагедии, для оправдания своего невмешательства, объявляет, что трагедии он не заметил, приняв ее за что-то другое).

В самом деле, полагать, что все эти заимствованные рецепты западного либерализма, республиканизма, федерализма, социал-демократизма адекватны характеру и масштабу проблем мира, большинство которого погружается в палеонтологическую тьму, во времена нового массового голода, нового рабства и работорговли, глобальных пандемий, отрицания самих прав на жизнь, прав детства, прав женщин, стариков и других незащищенных групп - значит игнорировать реальность во имя правил либеральной благопристойности. Отрицать все это - значит на деле давать лишнее историческое время и лишние шансы тем, кто решил прибрать планету к рукам и очистить ее от "человеческого балласта" числом в 4-5 млрд.

Час наступает решительный, но выродившиеся западные идеологии уже окончательно закрыты для этой реальности по причине своей принципиальной "внеэсхатологичности".

Но я уверен, что дух культуры сохраняет свою духовную бдительность, свою законную суровую мстительность. Он мстит всякой непомерной гордыне и самоутверждению, всякой преждевременной "окончательности" (сформулированной в парадигме "полной и окончательной победы"), всяким решающим превосходством. Однако при этом надо осознать, что этот дух не ироничен, как понимает традиция европейского скептицизма и вольнодумия, а эсхатологичен. Прежние советские условия благоприятствовали развитию просвещенческой иронии; можно даже сказать, что типичный советский городской человек был ироником. С одной стороны это определялось отмеченным выше дистанцированием от официальной талмудистики, провоциирующим вольнодумную иронию, выражаемую в политических анекдотах и эзоповом языке популярного идеологического озорства.

С другой стороны, дух советской повседневности позволял себе быть ироническим, так как серьезную служилую заботу, равно как и функции социальной защиты и обеспечения необходимых гарантий жизни брало на себя государство. Государство выступало бронированной оболочкой, в которой прятался рыхлый, отвыкший от борьбы, декадентствующий социум. И вот эта оболочка распалась, а непривычный к испытаниям социум столкнулся с самым жестким давлением извне и самыми беззастенчивыми посягательствами и узурпациями изнутри.

Здесь-то и наметилась новая духовная поляризация общества. Те его группы, которые утратили всякую духовную связь с большой культурно-религиозной традицией православия и не готовы расстаться с мифом прогресса, все свои прогрессистские упования возложили на Запад и его освободительную миссию. Наши либералы - это старые носители советского патерналистского сознания, отныне возлагающего надежды уже не на партию, а на передовой Запад.

Это особая тепличная среда, которая изначально более всего опасалась и трудностей евразийского бытия, с его жесткими природными и геополитическими условиями, и гуляющих в Евразии загадочных стихий, периодически прорывающихся в истории.

В глубине души партия и партийный порядок ей всегда был ближе, чем чаяния и страсти "этого" народа. И когда защитная оболочка "коммунистического тоталитаризма" рухнула, эта среда срочно стала искать такую на стороне. Американский мировой порядок приветствуется ею как единственная оставшаяся в мире альтернатива непредсказуемости "этой" среды и "этого" народа.

Что касается народного большинства, то оно, утратив прежние государственные и социальные гарантии, не может полагаться ни на новые "демократические" порядки внутри страны, ни на новых хозяев мира.

ЖЕСТОКОСЕРДИЕ ДЕМОКРАТИИ

Народу предстоит осваивать новые условия жизни, уже ничего общего не имеющие с привычным патернализмом. Но это вовсе не означает правоты так называемой либеральной парадигмы, для которой крушение патернализма означает торжество рыночной альтернативы и "расчет на самого себя".

Во-первых, пора, наконец, понять, что рынок не является культурно самодостаточным, не заменяет мировоззрение. Мировоззренческие пустоты рынка только потому не так заметны в Европе, что рыночная система окружена культурной системой нерыночного происхождения. Рынок и культуру связывают не детерминистская зависимость базисно-надстроечного типа, как думают вслед за марксистами современные либералы, а, скорее, принцип компенсации: все то, что человека лишает рынок, дает ему культурная традиция. На этом балансе строилась вся система внутреннего "европейского равновесия".

Во-вторых, надо иметь в виду статус и интенции рынка постсоветского типа. Когда современная экономическая теория (в том числе чикагская) говорит о рынке, она имеет в виду некую неформальную систему, альтернативную всему тому, что организовано по рационально-бюрократическому и технократическому принципу.

Если административно-бюрократическая система стремится покрыть общество исчерпывающей системой предписаний, где все случаи предусмотрены, то рынок представляет стохастическую систему, непрерывно генерирующую новые прецеденты.

Если административно-бюрократическая система статична и предпочитает ритуал, то рынок динамичен и основывается на новациях. Если административно-бюрократическая система являет собой царство искусственности, в которой заранее известны предпочитаемые, пользующиеся льготами и протекциями, и непредпочитаемые, на долю которых достаются запреты, но рынок есть воплощение беспристрастного естественного отбора.

Эти общие постулаты экономического либерализма в США обрели черты демократической теории, защищающей простого маленького человека от "больших организаций". Дихотомии авторитаризм-демократия, бюрократизм-демократия и монополизм-демократия были вписаны в рыночную теорию, что придало ей определенное идеологическое обаяние.

Рынок стал интерпретироваться как такая система, в которой мелкий и средний бизнес - среда народного капитализма - всегда обеспечены надлежащими шансами. В этой системе бесконечность человеческих потребностей сочетается с бесконечностью способов их удовлетворения. Если бы потребности были конечными и исчерпываемыми, их можно было бы удовлетворить на основе административного планирования, заранее закладывающего свои задания в экономику. И сразу по нескольким "законам" - закону экономической концентрации, закону неизбежного сговора привилегированных элит за спиной непривилегированных, самостоятельное народное предпринимательство оказывалось бы потесненным и в конечном счете обреченным.

Но рынок на самом деле - стохастическое царство непредусмотренности того самого случая, который посрамляет властную бюрократическую волю и оказывается союзником непривилегированных. Непредсказуемо, то есть "случайно", возникают все новые человеческие потребности, а значит - новые потенциальные рынки. Ни планирующая бюрократия, ни неповоротливые экономические гиганты - корпорации, не могут своевременно откликнуться на эти потребности, быстро переналадить свое гигантское производство, породить тысячи новых управленческих предписаний для целой армии своих служащих.

Соответствующий оперативностью обладает только массовая экономическая среда мелких и средних предпринимателей, работающая по принципу динамичной неформальной системы, откликающейся на все новое неким явочным, заранее не оговоренным и не санкционированным образом.

На этой аргументации в пользу стихии рынка стоило задержать внимание потому, что современная либеральная софистика стремится с ее помощью дать свою подменную версию плебейского демократизма, давно уже признанного опасным. Плебейский народный дух проявил свою антибуржуазность в истории двояким образом. С одной стороны - как политическая стихия площади, улицы. Современному западному обществу, в отличие от средневековья, так и не удалось создать партициативную гражданскую модель площади, в духе самоорганизованного античного полиса. Политическую самодеятельность народа подменили демократией политических профессионалов, "представляющих народ".

С другой стороны - как стихия христианского сознания и его неистребимыми архетипами, враждебными буржуазной рассудочности.

И вот теоретики экономического либерализма попытались представить свою благонамеренную версию плебейского демократизма, представить рынок как новое поле "прямой демократии". Но постсоветский рынок с самого начала оказался в вопиющем несоответствии всем моделям экономической демократии. Если исходить из дихотомии формального и неформального, предначертанного и "явочного", зрячей руки бюрократии и незрячего духа соревновательности, то мы увидели, что номенклатурный постсоветский рынок несомненно тяготеет к первым составляющим указанных дихотомий.

Рынок постсоветского типа изначально принял черты господской системы, прямо связанной с номенклатурной солидарностью прежних товарищей по партии, с системой незаконных преференций и подстраховок, со всевозможными цензами и барьерами, начисто исключающими полноценное участие низового профанного элемента. Рынок сам стал воплощать систему господских "огораживаний", вытесняющих и исключающих всех тех, за кем не стоит привилегия силы. В нем нет ничего от вольницы народного базара, от народной смеховой культуры, связанной с ритуальными играми обмена, в которых напористая речь зазывалы продавца скрывает зависимость экономического исполнителя, а сдержанная лексика покупателя таит позицию экономического законодателя.

Ничего этого сегодня нет и в помине. Сегодня продавцы все чаще олицетворяют высокомерную колониальную среду, дистанцирующуюся от туземных покупателей с их нищенскими возможностями. Анклавы рынка как народной стихии, как среды неформализируемого и незаорганизованного, на глазах исчезают из современного городского пейзажа. Рядовой крестьянин не может свободно попасть на рынок и встретиться там с таким же рядовым покупателем, представляющим плебейскую среду постсоветского города. Рынки крупных городов монополизированы организованными группировками теневого капитала и всех тех, кто является не столько партнером рядового покупателя, сколько партнером властей, получающих заранее оговоренные "проценты" и взятки.

Но рынок, в котором массовый покупатель лишен статуса экономического законодателя, диктующего свою волю, представляет не хваленую "невидимую руку", а монополистическую господскую систему, где все заранее оговорено "между своими".

Поэтому рассчитывать на то, что рынок станет неким отводным каналом для народных энергий или источником легитимированного массового "демократического мифа" - безнадежное дело.

СКИТАНИЯ НАРОДНОГО ДУХА

В свое время Гегель попытался начертать пути духа от феноменологии неформального, дологического, энергетийно несвязанного и неупорядоченного до институционально воплощенного и логически упорядоченного, дающего систему нормализованной, завершенной истории. С тех пор эти попытки нормализовать и укротить дух христианского беспокойства, не находящего себе настоящего приюта на грешной земле, предпринимались на Западе уже со значительно меньшим искусством и с большей натянутостью. Но, пожалуй, никогда эта натянутость не достигала размеров нынешней либеральной профанации. Сегодня мы видим, как народный дух православного христианства, не найдя никаких опор для своих упований в постсоветской действительности, оставляет официальную среду порядков и учреждений, легитимных партий и выродившихся идеологий и уходит в таинственное подполье.

Ни в одной из официальных институций он не может найти своего самовыражения. О "рынке" мы уже сказали. Но следы такой же организованной умышленности и стилизованности, двойного языка и двойных стандартов несут на себе и все другие "демократические" новации в постсоветском пространстве. Разве постсоветский национализм новоиспеченных государств является действительным стихийным выражением народного самосознания? Скорее, играми партократических элит, решивших приватизировать свою региональную долю власти - собственности и геополитическими играми Запада, осуществляющего принцип "разделяй и властвуй" в незащищенном евразийском пространстве?

Можно сказать, что применительно к действительности народного духа во всем постсоветском и постсоциалистическом пространстве действует единый апофатический принцип: фатальной невоплощаемости народных чаяний во всем том, что организуют, воздвигают, инициируют нынешние господа мира сего.

Но апофатическое присутствует в мире и проявляется особым образом. Настойчивое "не", последовательно применяемое ко всем практикам, захваченным и монополизированным тайными западническими эмигрантами, махнувшими рукой на туземную среду, означает кумуляцию особой энергии, которая, рано или поздно не может не проявиться. Все то, что не воплощается легально и беспрепятственно, в горизонте увиденного и предсказуемого, воплотится в иных формах в свой час.

В когнитивной психологии давно отмечено, что коллективная идентичность и связанные с нею эмоциональные переживания сопричастности значительно выше у дискриминируемых групп, чувствующих себя обиженными, чем у более привилегированных. Мораль успеха само по себе порождает атомизированный социум, представленный духовно между собой не связанными соперничающими "монадами". Изгнанная мораль неуспеха стихийно тяготеет к сакрально-провиденциальной картине мира, в которой компенсаторские ожидания будущего воздаяния могут достигать колоссального напряжения и порождать особую энергетику. По этим культурологическо-психологическим законам следует ожидать, что потенциальная солидарность, связывающая народную среду большинства стран постсоветского пространства, может породить социальные движения и структуры большей мощности, чем круговая порука компрадорских групп.

Следует прямо сказать: идеология национализма, раскалывающая народы, объективно находящегося в одном и том же положении глобально отверженных, сегодня должна быть оценена как сознательное средство, как политическая технология устроителей однополярного мира и находящейся у них на услужении компрадорской верхушки.

НОВАЯ ЛИНГВИСТИКА

ГЛОБАЛЬНОГО МИРА

Солидаристская мораль угнетенных непременно найдет свою форму выражения и свой единый язык.

Единый язык глобалистов уже найден. Это американизированный английский. Не надо думать, что язык ценностно нейтрален и на нем с одинаковым успехом можно выразить любое содержание. Обоснованные сомнения на этот счет посеяла знаменитая гипотеза "лингвинистической относительности". Но дело сейчас не в ней, ибо мы сопоставляем не национальные картины мира, по своему неявно отражающиеся в языковой лексике, а социальные картины мира, разрыв которых порождает новейшая тенденция глобальной поляризации мира.

Язык новых элит - "новых русских", "новых украинцев" - невольно акцентирует те смыслы, мотивы и доминанты, которые оказываются совершенно чуждыми и традиционной морали народов и их новейшему горчайшему социальному опыту. Поэтому английский язык новоявленных джентльменов удачи неминуемо несет в себе черты редукционизма, стилизованности и виртуальности, вызванные неподлинностью самого их бытия, наполненного имитациями.

Мусульмане постсоветского пространства могут хотя бы рассчитывать на собственную религиозную письменную традицию, сохраненную на арабском Востоке и в других заповедных ареалах этой культуры. Представителям православного мира в этом смысле рассчитывать не на что.

Националистические филологи, спешно создающие новый украинский, новый молдавский, новый белорусский языки, неизбежно засоряют его всем тем, что несет следы глобального эсперанто паразитарной культуры новых господ мира с их урезанным мировоззрением и установками американизированного примитива. Если принять православную истину, свидетельствующую о том, что слово энергетийно, что оно повелевает, то надо будет признать, что новые словари с одной стороны насыщаются энергетийно пустыми, неподлинными словами, не способными будить и повелевать, а с другой - словами, несущими в себе богопротивные повеления.

В этих условиях потребна особая миссия православной церкви хранительницы великой письменной традиции и языка. Когда-то славяне получили из рук своих первоучителей Кирилла и Мефодия единый церковнославянский язык. Сравнительно с бытовым языком малой этнической традиции он призван был выражать энергетийность высокого, сакрального. Великий славянский писатель митрополит Иларион в "Слове о законе и Благодати" передает это новое чувство славянских народов, удостоенных приобщения к числу народов Божьих.

Возвышенное чувство обретения другого измерения, превратившегося из смутного, абстрактного, в живое и конкретное, выражено и в "Повести временных лет". "...Язык, используемый как средство отправления христианской литургии, тем самым становится священным языком, а говорящий на этом языке народ повышает свою статус и превращается в народ, посвященный Богу..."3

Сегодня нас хотят снова лишить единого языка Большой православной традиции, иными словами - понизить в историческом и культурном статусе до уровня архаичного и беспомощного трайбализма. Саму православную церковь на местах желают подчинить задачам племенного "национального строительства", то есть низвести ее с уровня общего и высокого на уровень частного и приземленного.

От церкви требуется особый подвиг: через головы ревнивых и боящихся гнева народного компрадорских правителей обратиться прямо к народу христианскому, сегодня выступающему в узнаваемом облике сирых и нищих духом.

НОВЫЙ КУРС НА ХРИСТИАНСКИЙ ВОСТОК

Удивительное дело: с того самого момента как новыми правителями России было объявлено возвращение в "европейский дом", а страну наводнили тысячи западных экспертов, консультантов, миссионеров рынка и либеральной идеологии, нижняя часть гигантского евразийского айсберга, воплощающая народное большинство, все стремительнее дрейфует на Восток. Речь не идет об экзотическом Востоке культурологов и даже не о геополитическом Востоке евразийцев, а о христианском Востоке, приметой которого является безмолвное страдание. Этот Восток наиболее точно описал не К. Леонтьев, обращающейся к нашей духовной прародине - Византии, с ее церковным урбанизмом, а Тютчев:

Удрученный ношей крестной,

Всю тебя, земля родная,

В рабском царь небесный

Исходил, благословляя.

Какой пейзаж описывает здесь поэт? Явно не урбанистический, не торгово-промышленный и не увеселительный, связанный с "фабриками развлечений". Нет в этом пейзаже и прометеевых порывов покорителей природы и дерзателей светлого будущего.

Тихий, скорбный пейзаж, таинственный зов которого можно расслышать только соответственно настроенным христианским сердцем. Именно этот пейзаж ненавидели большевики, воспитатели "нового человека". И постепенно пейзаж этот почти исчез, вытесненный строительными лесами нового общества. Только ностальгическое чувство русских писателей-деревенщиков на время воскресило его в нашем сознании - но только как дорогую, уходящую тень.

И вот грянула новая деинструстриализация. О, нам не пристало уподобливаться неким новым псевдоромантикам экологического, буколического, неоязыческого толка и говорить о реванше природы над цивилизацией или естественного над искусственным. Разрушаемая индустриальная среда не таит в себе никаких экономических или эстетско-буколических обещаний.

Напротив, она готовит новые прорывы технической анархии, неслыханные технологические катастрофы, словом, такие деформации, из каких даже самые смелые художники авангарда вряд ли смогут слепить свой образ "эстетического". Но отступления и поражения промышленной среды дает иной, архетипически узнаваемый образ забвения, обветшалости, скорбной бедности. Обветшавшие строения, остовы так и недостроенных зданий и предприятий, выходящие из строя мосты и дороги, осевшие в землю или заколоченные дома во всем этом мы видим неслыханное посрамление прометеевой гордыни строителей земного рая - самонадеянных соперников Творца.

Деиндустриализация являет собой посрамление силы и гордыни, посрамление светского сознания, создавшего себе бога из прогресса. И вот в результате мы, наконец-таки, стали писать слово "Бог" с заглавной буквы, а "прогресс" - с прописной или даже брать его в горькие иронические кавычки. И в результате всего это - снова становится тем народом, тем краем о котором написал свои щемящие строки Тютчев.

Этот народ, этот край сегодня молчит. Говорят другие, все более явно дистанцирующиеся от скорбного народа и пространства и внутренне вполне подготовленные к эмиграции на Запад. Они и сегодня чувствуют себя внутренним Западом, отгораживающимся всеми способами от окружающегося туземного пространства. Но тем самым они, по закону взаимного отталкивания, ускоряют самоопределение постсоветского пространства как скорбного христианского Востока, противопоставленного внутреннему и внешнему Западу.

Этот Восток потому и молчит, что до окончательного размежевания народа с "реформаторами" речь его была бы фальшивой, исполненной западнических софизмов и эклектики. Голос будет подан позже, когда размеживание окончательно произойдет.

Но пора прямо сказать: сознание западнического типа, взыскующее одних только успехов, послаблений, потребительских благ и утех (все это оно и называет прогрессом) прямо-таки обречено не любить Россию как страну, постоянно обманывающую его ожидания. На самом деле прогресс везде обманывает, ибо действительность, строго говоря, в принципе не способна потакать психологии нынешнего потребительско-гедонистического типа. Но западническому сознанию кажется, что это Россия "злостно не соответствует" стандарту. Поэтому сегодня это сознание ненавидит Россию. Завтра оно возненавидит весь мир и непременно кончит тем, что реальному предпочтет виртуальное.

Что касается самого Запада, то он в целом уже осознал, что прогресс как прометеева эпопея человечества уже зашел в тупик. На историю полагаться больше нельзя, ибо вместо дальнейших достижений она теперь обещает только все нарастающие проблемы.

И Запад решил полагаться на географию - на то, чтобы заново перераспределить планетарные ресурсы: чтобы прогресс, несостоявшийся как "мировая прометеева революция", состоялся в одном, отдельно взятом регионе - атлантическом. Для этого остальным предстоит отступить в новую нищету и варварство.

Так прогресс из игры с положительной суммой превратился в игру с нулевой суммой: выигрыш богатого Севера окупается проигрышами и без того бедного Юга, а также расширением последнего посредством зачисления в его состав бывшего второго мира. Такое понижение в статусе должно как-то оправдываться.

И оно оправдывается - посредством демонизации России. Прежде униженным и угнетенным было, по крайней мере, уготовлено христианское сочувствие. Теперь им уготовлено антихристианская ненависть и презрение.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Benoist A. de. Europe, tiers-mondes... P., 1976.

2. Ницше Ф. Утренняя заря... С. 12.

3. Оболенский Д. Византийское содружество наций. С. 357.

Глава восьмая

ВЛАСТЬ ВРЕМЕНИ

ПОСТСОВЕТСКОЕ ВРЕМЯ:

ОТ ПРОГРЕССИСТСКОГО УТОПИЗМА

К ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОМУ РЕАЛИЗМУ

Современная темпоралистика успела многое сделать для коррекции упрощенной картины времени, принятой во всех современных идеологиях прогресса. Картина эта совмещает нивелирующие установки эпохи Просвещения, не признающей никаких качественных культурных различий и ориентирующейся на "человека вообще", с пониманием истории как машины времени, перерабатывающей сырье событий в конечный продукт - светлое общечеловеческое будущее.

Опираясь на достижения сравнительной культурологии современная темпоралистика внесла в эту "лапласовскую" общественную теорию моменты теории относительности. Она доказала: в различных культурных средах время протекает по разному; линейный тип кумулятивного времени является, скорее, продуктом специфического западного развития, а не общим историческим законом; для самого Запада этот тип времени стал характерен только после эпохального переворота посттрадиционализма; различные социальные группы внутри одного и того же общества имеют разную временную ритмику, что порождает драматические эффекты "общества неодинаковых скоростей" (Г. Гурвич).

Но все эти поправки, даже вместе взятые, явно не достаточны для того, чтобы объяснить неожиданные и парадоксальные эффекты нынешнего реформирования необъятного евразийского пространства. Их почувствовал парадоксалист Ф. Ницше, заявивший: "...мир теперь отвратительнее, чем когда-либо, но он означает собой мир более прекрасный, чем когда-либо существовавший"1.

И дело не исчерпывается тем простым объяснением, что для одних этот мир стал прекраснее, чем когда-либо, а для других - отвратительнее и жестче.

При таком объяснении мы никогда не поймем, почему не только верхи общества, но и низы, по крайней мере в очень значительной своей части, пришли в такое радостное возбуждение в период "перестройки", а затем нетерпеливо подталкивали перестройщиков ко все более радикальным переменам и, разочаровавшись в половинчатых "розовых" демократах, отдали свои голоса радикальным демократам. Здесь только христианская интуиция, знающая, что "веселое время" радикальных перемен и обновлений питается не только светлыми надеждами, но и антихристовыми соблазнами, морально вооружает нас. Из всех типов знания только это оказалось "морально не устаревшим" и как нельзя более адекватным нашей катастрофической эпохе. Оно, это знание, давно уже было сосредоточено на одном предмете, представляющемся ему наиболее подозрительным - более, чем прямое злодейство.

Этим предметом является эмансипаторское гедонистическое сознание, постоянно жаждущее освободиться от тягот и трудностей, в том числе от тягот морального и всех других видов долга. Все миропотрясательные перемены эпохи модерна в значительной степени инициированы этими попытками облегчения. Для того чтобы долг и тяготы бытия из абсолютных превратить в относительные, оспариваемые и преодолеваемые, изобретательные идеологии модерна постоянно приписывали их не объективным обстоятельствам, а злой и корыстной воле похитителей человеческого счастья. Достаточно подавить эту злую волю и откроются врата земного рая.

Здесь надо отметить сохраняющиеся различия между западным и восточным типом интерпретации социальной справедливости. В либеральной лексике оно обозначено как различие между демократией свободы и демократией равенства. На самом деле различие глубже - оно лежит не в социальной, а в экзистенциальной плоскости и касается противоположности аскетической и гедонистической картин мира.

Демократия свободы представляет собой, с одной стороны, попустительский тип, а с другой - достижительный: она предполагает, что все то, что на сегодня остается монополией высших классов (вчера аристократии, сегодня - буржуазии), завтра будет доступно для остальных.

Демократия равенства в самом деле ближе восточному архетипу - но не Востоку "азиатского деспотизма", как это подразумевается в данном случае, а аскетическому Востоку. Она предполагает, во-первых, что тяготы бытия - не следствие чьей-то своекорыстной воли, а удел человека на грешной земле этой юдоли страха и печали, а во-вторых, что эти тяготы обязаны нести, в разных формах, но в равной напряженности, все люди, а не одни только низы общества. Именно этот принцип отражен в характерном для Востока консенсусе служилого государства и других принципах аскетической морали и культуры. Все те, кто желает нарушить этот консенсус, выторговать себе особые привилегии, непременно становятся "западниками", если присутствие Запада актуализировано исторически и геополитически. Эти западники творят особую утопию, связанную с надеждами на побег из трудного пространства Востока в легкое пространство Запада или пространство светлого будущего.

В тех случаях, когда данную утопию пытаются осуществить на деле, неизменно получается, что действительность, вызванная к жизни стараниями реформаторов, оказывается несравненно тяжелее и непригляднее, чем прежняя, казавшаяся столь невыносимой. Только со временем происходит постепенная "натурализация" новых порядков в восточной культуре, их коррекция в духе того, что реально возможно и необходимо в данной географический и историко-культурный среде. И только вследствие такой натурализации и коррекции снова налаживается и нормализуется жизнь - до новых напоров гедонистического нетерпения со стороны просвещенного меньшинства.

Сегодня мы застали новую фазу развертывания этой драмы между гедонистическим стремлением к легкому существованию и следующими за этим разительными эффектами бумеранга.

Если вдуматься, станет вполне понятным, что основным, самым активным оппонентом коммунистического тоталитаризма со всеми его запретами был не граждански и ценностно мобилизованный, действительно демократический тип сознания, а гедонистически-расслабленный, тяготящийся любым долгом и нормой и готовый списать их сначала на специфику коммунистического строя, а затем и вообще на специфику "этой" страны с ее незадачливой судьбой и "неадекватной" культурой.

ЭТОТ "ПРЕКРАСНЫЙ" НОВЫЙ МИР

Ясно, что "решительное освобождение" общества от тоталитарных запретов началось с самих коммунистических верхов - они приняли для себя самую максималистскую "версию освобождения" и потому удостоились репутации радикальных демократов. Но им важно было заразить соответствующим духом тотальной безответственности и вседозволенности все общество, связать его круговой порукой совместного гедонистического греха.

Так возник этот новый мир - более отвратительный чем когда-либо, но и более прекрасный по критериям соблазнительной греховности. Хитроумные стратеги не поделились с обществом ни собственностью, ни властью - все это они приберегли для себя. То, за счет чего они освободили современного массового человека, оказалось не демократизацией имущественных и властных прерогатив, а исчезновением морали и цивилизованности - это они потерпели поражение в бестиализированном мире "естественного отбора".

Так возник двойной стандарт нашей "демократии". По собственно социальному счету - беспрецидентный откат назад, утрата цивилизованных гарантий существования, одновременно провал и в неслыханную нищету и в невиданную дикость всеобщего "беспредела". Но по счету гедонистического инстинкта, по критериям тяготящегося культурой и цивилизованностью витального тела или "репрессированного бессознательного" успехи реформ превосходят всякое воображение - здесь постсоветская Россия в самом деле "впереди планеты всей".

Возникла крайне напористая и агрессивная среда крикливого меньшинства, неизменно оказывающаяся адвокатом и пособником самых разнузданных инстинктов. И оказалось, что эксплуатация инстинктов дает прибыль, более того - это, пожалуй, единственно рентабельное направление предпринимательской деятельности в постсоветской России. Торговцы наркотиками и порнофильмами, продавцы извращенных садомазохистских зрелищ, продюсеры, специализирующиеся на фильмах ужасов, владельцы ночных клубов, казино, предприятий и интимных услуг и окружающий все это мир разнузданной рекламы - вот что является настоящей социальной базой идеологии эмансипированного инстинкта в его борьбе с собственно человеческой культурой.

Эта среда ведет свою игру с нулевой суммой не только с цивилизованностью и моралью - она ведет ее с самой жизнью на земле. По настоящему ее следует квалифицировать как среду, несущую массовый геноцид ведь облученный ею народ теряет способность не только морально трудиться, образовываться, совершать вклады в собственное будущее - он теряет способность даже на простое демографическое воспроизводство.

С одной стороны его душит нищета и острый страх неопределенности, мешающий обзаводиться семьями, иметь детей и отвечать за них; с другой его душу и тело рвет вырвавшийся на волю и обретший дьявольский всеразрушающий облик гедонистический инстинкт - этот самый радикальный из всех нигилистов, толкающий в бездну тотального "ничто".

Апологетика "ничто" возникла на Западе давно; с большим или меньшим остроумием и убедительностью им занимались экзистенциалисты и неофрейдисты. И то и другое течение видело в "ничто" гарантию свободы. Любой порядок, любая система установлений фатально становится похитителем человеческой свободы, ставят человеку свои порабощающие условия. Настоящим союзником человеческой свободы является "ничто" для Сартра: сама смерть как возможность уйти из плена детерминаций, переиграть все олицетворяющие внешнюю необходимость инстанции, является последней гарантией Свободы.

Свою родословную экзистенциалистское "ничто" ведет от немецких мистиков пореформационного периода, в частности, от Якова Бёме. Согласно учению последнего, даже Бог не первичен - ему предшествует великая Пустота (Бездна) - Ungrund. Бог в мировосприятии экзистенциалистов выступает в роли справедливо-добродетельного, но несколько старомодного и потому все же стеснительного Владыки мира, которым не терпящая никаких указующих инстанций современная личность все же тяготится. Кроме того, сам факт слишком часто торжествующего в земном мире зла порождает деликатные вопросы: то ли Бог не всесилен, то ли не совсем добр? Устранение Бога из картины мира лишает добро высших гарантий, но зато обеспечивает особый, беспредпосылочный статус нашей свободе.

Это героическое "ничто" экзистенциалистов в наше время заменено постмодернистским "ничто", связанным с отрывом знаков культуры от онтологического базиса и возможностью свободного, то есть совершенно произвольного, манипулирования ими. Если в "ничто" экзистенциалистов были видны следы индивидуалистического тираноборчества интеллигенции, отбросившей народнические иллюзии, то в постмодернистском "ничто", означающем онтологическую пустоту любых знаков культуры, просматриваются черты господской, приватизированной меньшинством свободы - свободы манипулирования миром.

Загрузка...