Что же касается большинства, то ему современная демократия дарит "ничто" инстинкта, томящегося любыми формами социализации. Отсюда небывалая инфантилизация образа массового общества, как будто бы сплошь состоящего из трудно воспитуемых подростков, жадных до запретного. С этим связаны шокирующие сдвиги в культуре: от серьезной литературы - к комиксам, от романа - к эстрадному скетчу, от толстых литературных журналов - к буклетам и комиксам, где яркие картинки сочетаются с "необременительным" текстом.

Не менее парадоксально другое сочетание: полного безвластия с невиданно всеобъемлющей, всепроникающей властью, высвечивающей все уголки и большего мира публичности и малого человеческого мира, теряющего свою камерность. Здесь мы видим ту же картину, соответствующую уже не самоуверенности прогрессистского эмансипаторского сознания, а эсхатологической тревожности христианского сознания, ничего хорошего не ждущего от истории.

ВЛАСТЬ КАК БЕЗВЛАСТИЕ

Присмотримся поближе к современному парадоксу власти - безвластия. Можно сказать, современный либерализм вобрал в себя все предубеждения против власти, накопленные в эпоху модерна. Не случайно многие говорят об анархо-либерализме2, который "максимизирует" либеральную критику государственного вмешательства в экономическую и социальную жизнь вплоть до полной замены государства рыночной саморегуляцией всех общественных отношений вообще.

По меньшей мере три силы соединились вместе и образовали фронт современного этатизма. Первой из них стала американская идеологическая стратегия, задействованная в войне против "тоталитарного СССР". Советский коммунизм, идентифицировался как воплощение предельного этатизма всепоглощающего молоха власти, нависающей не только над населением второго мира, но грозящей нависнуть над всей планетой, если ей не дать своевременного отпора. Антлантизм, ведущий холодную, но тотально-непримиримую войну с "коммунистическим Востоком", создал демонический образ тоталитарной власти, угрожающей человечеству гигантским концлагерем.

Соответственно, по закону противоположности, атлантический мир выступал как оплот свободы, гарантированной всему человечеству как только коммунизм будет побежден. Ожидания мирового либерального общественного мнения подогревались таким образом, что родился миф "последнего решительного боя", за которым последует тотальная демобилизация и раскрепощение, уничтожение военных арсеналов, братание Востока и Запада, сливающихся в единую семью.

И "новому мировому порядку" с венчающим его "новым мышлением" поверили почти все: и население стран, входящих в Варшавский договор, и западноевропейская интеллигенция и даже.. значительная часть советской партийной элиты во главе с романтиком перестройки. Произошла загадочная, но характерная для прогрессистского сознания аберрация. Армии, военные арсеналы, границы, оборонная инфраструктура - все то, посредством чего на протяжении всей истории государства охраняли свои территории, наступали и защищались, делили сферы влияния, внезапно были восприняты как некая искусственность, порожденная чрезвычайщиной холодной войны. Достаточно покончить с этой нелепой, изматывающей силы войной, освоить новое мышление, и многотысячелетняя военная история мира вообще кончится - наступит благоденствие всеобщего пацифизма.

Второй составляющей мировой антиэтатистской утопии явилось само эмансипарторско-гедонистическое массовое сознание, особенно ярко проявившееся в его молодежном варианте. Здесь затребованную идеологию дал неофрейдизм с его установками высвобождения репрессированного инстинкта, понятием эдипового комплекса и идеей мировой сексуальной революции. Ключевая для эпохи европейского модерна дихотомия "традиционное-современное" здесь интерпретируется как полярность фигур авторитарного Отца архетипического символа всего власть предержащего - и Сына, воплощающего инфантильную "свободную чувственность", не желающую признавать запретов.

Отец здесь - темное архаичное начало - одновременно и ревнивый самец, отстаивающий свою сексуальную монополию в прайде, и несносный традиционалистский цензор, преследующий своими запретами радостное буйство молодой жизни. Эмансипация этого типа проходит под знаком реабилитации "прекрасного юноши Эдипа", убившего ненавистного отца и тем самым раскрепостившего всю культуру. Новый Эдип не только устранил отцовские запреты, но и перевернул вектор культуры.

Прежде культура развивалась под знаком социализации и поощрения усилий взросления - быстрейшего постижения требований долга, нормы и дисциплины. Теперь речь идет о том, чтобы дискредитировать дисциплину и долг как воплощение ненавистного традиционализма.

Третьей силой, составившей базу глобальной революции антиэтатизма, оказались те привилегированные группы общества, у которых возник разрыв между фактическим уровнем гигантских возможностей и стеснительными нормами идеологической, моральной, политической легальности. Вот кто оказался настоящим мастером великой интриги, направленной против дисциплинарных форм, сложившихся в различных обществах. В бывшем СССР это были партийная и гебистская номенклатура и торговая мафия.

Номенклатура чувствовала себя связанной цензурой собственной идеологии - принципами демократии равенства и нормами, восходящими к аскетике революционного романтизма. Мафия не могла легализовать свои колоссальные доходы и вынуждена была вести показной образ жизни скромных "совслужащих" (при реальных доходах, в десятки и сотни раз превышающих среднюю заработную плату).

Но мы ошибемся, если подумаем, что революция номенклатуры, решившейся сбросить стеснительные оковы прежней легальности, была региональной (в рамках бывших социалистических стран), а не мировой. На самом деле она была мировой, ибо по другую сторону железного занавеса имелась своя номенклатура, также явно тяготящаяся стеснительными нормами "большого" социального государства и пережитками морали, нетерпимой к спекулятивным формам наживы.

Речь идет о новом предпринимательском классе, которого утрата традиций протестантской этики толкает в направлении новой самоидентификации. Мы уже упоминали о двойственности облика буржуа, раскрытом В. Зомбартом: глобальный авантюрист с темпераментом азартного конквистадора эпохи колониальных грабежей и "золотых лихорадок" - и дюженный бюргер, традиционный оппонент левого авангарда.

И вот в предпринимателях постиндустриальной эпохи явно пробудились черты авантюриста - игрока, отныне не согласного довольствоваться бюргерской прибылью в 5-7% годовых. Присмотревшись к этому типу ближе, мы убеждаемся в том, что его новая "героическая мораль" - не больше, чем стилизарторство. На самом деле перед нами - декадентская вырожденческая личность, утратившая способность к настоящей внутренней мобилизованности и сосредоточенности. Всеобщий климат "посттрадционной" демобилизации задел и ее, но на свой лад. Она больше не желает заниматься организацией материального производства и другими требующими усилий занятиями. Современная "революция притязаний" - вот утопия, которую она намерена осуществлять, разумеется, для себя.

Буржуазная утопия эпохи постиндустриального общества - это прибыль, помимо индустрии, в сферах, где деньги непосредственно рождают новые деньги. Речь идет о великой спекулятивно-ростовщической революции, ставящей в центр экономической жизни уже не предприятие, а банк. Не инвестиции, а спекуляции в области ценных бумаг, колебаний мировых курсов валюты, гигантских "кредитных афер" МВФ и МБ, способных в считанные часы экспроприировать сбережения сотен миллионов людей в самых отдаленных уголках мира - вот новое поле деятельности буржуа "постиндустриального" типа.

Он хорошо знает, что его оппонентами являются: старая христианская мораль, со времен Средневековья преследующая спекулятивно-ростовщические игры, социальное государство, обеспечивающее минимальные гарантии социально незащищенным, и национальный суверенитет, проявляющий себя в экономической области стремлениями защитить национальную экономику от экспроприаций ростовщического глобализма. Вот почему новый банковский капитал выступил в авангарде борьбы с ненавистным "этатизмом" и его "пережитками в сознании людей".

ПОСТМОДЕРНИСТСКИЙ ПРОЕКТ СВОБОДЫ

Удивительная метаморфоза произошла с европейским "проектом освобождения", с идеологией свободы. Еще наше поколение помнит время, когда свобода собирала под свои знамена лучших - наиболее совестливых, христиански впечатлительных, готовых защитить слабых от сильных.

И вот мы видим новую версию проекта освобождения. Речь идет о том, чтобы освободить сильных от стесняющей социальной и моральной цензуры, привилегированных - от всего того, что мешает полной легализации и легитимации их привилегий, носителей девиантного поведения - от традиций. В этом - весь секрет современного "либерального" пафоса и его истинная подоплека.

Сравнивая нынешний постмодернистский "проект освобождения" от соответствующих изданий эпохи классического модерна, приходишь к выводу, что настоящий водораздел между христианской и антихристианской эпохами проложен именно сегодня. Свобода, сохраняющая мотивации солидарности с униженными и угнетенными, высокую впечатлительность душевного сострадания это еще христианская по духу свобода, хотя и выраженная в превращенных или даже искаженных формах.

Но свобода, выдающая алиби наглой силе, созревшей для того, чтобы сбросить социальные и моральные ограничения,- это свобода порочного инстинкта, тяготящегося нормами цивилизованности, бесчеловечного хищничества, пожелавшего вернуть общество в джунгли социал-дарвинизма,такая свобода явно обретает люциферовы черты.

Надо прямо сказать: ни философия модерна, ни другие формы общественного сознания этой эпохи не выработали понятийных и языковых средств для адекватного описания этой "отпавшей" свободы. Если мы и впредь станем подходить к описанию тенденций современной эпохи с позиций самоуверенного прогрессистского сознания, ожидающего от истории одних только потаканий человеческой прометеевой гордыне, мы окажемся в ситуации того, кто пошел стричь, а вернулся стриженным. Пора в корне менять господствующий тип исторического самосознания, чувствующего себя находящемся на эскалаторе, автоматически несущем к светлому будущему.

Социально-исторический баланс прогресса изменился на наших глазах: теперь одна единица социальных обретений оплачивается несколькими единицами потерь и соотношение это продолжает ухудшаться.

Такой итог оказался совершенно неожиданным для постхристианского сознания, но он вполне вписывается в парадигму христианского эсхатологического сознания. Его главная интуиция всегда состояла в том, что очищающие землю от ограничений "традиционной веры" открывают дорогу не лучшим, а худшим, и эта логика последовательного вытеснения лучших худшими и есть логика эмансипации, ведущая в конечном счете к антихристову царству. Здесь самый загадочный парадокс прогресса, фактически предвосхищенный в Апокалипсисе: худшие лучше пользуются достижениями эмансипации, чем лучшие, а наивысшим мастером оказывается сам антихрист, который "обольщает живущих на земле" (Откр. XIII, 14).

В неком пределе, который сейчас, кажется, уже просматривается, вся власть на земле будет отдана наихудшим. Разве в результате приватизации весь экономический потенциал громадного постсоветского пространства оказался у лучших - наиболее трудолюбивых, ответственных, связанных с социально и морально оправданными видами активности?

Нет, все заполучили как раз те, кому нечем оправдаться ни по человеческим, ни по Божьим законам: те, что грабят и вывозят, одновременно разлагая и растлевая. И это не только наша, провинциальная особенность: таковы законы глобализации, действующие в планетарном масштабе. Глобальная экономика тем именно и отличается от национальной, что ее представляют в основном паразитарные слои, связанные со спекулятивными валютными играми, направленными на экспроприацию народных богатств. Ясно, что эта новая экономическая власть над планетой заинтересована в растлении, в моральном разоружении всей планеты. Ведя войну во имя торжества худших - тех, чьим богатствам и влиянию нет никакого социального и морального оправдания, она не может оставить в своем тылу таких опасных противников, как мораль, культура, духовность. Пока они не растоптаны, она не может чувствовать себя в безопасности.

Вот чем отличается власть глобалистов от всех традиционных форм авторитарности: она отражает не догматическое следование принципам, не традиционалистскую настороженность к новому, не фанатизм слепой веры; она, напротив, воплощает сатанинский дух глумления, преследующий все формы человеческого воодушевления, морального пафоса и искренности. Не случайно в "откровении Иоанна" сатана выступает, как пишет С. Булгаков, "злым скептиком и клеветником"3.

Власть растлевающая - это особый тип властной формации, не известный прежде. Прежние формы власти выполняли удерживающую или охранительную функцию - они воплощали ту исполненную подозрительности ко всему непривычному традиционную волю, которая занимается запретами.

Власть глобалистов, напротив, вербует себе сторонников там, где концентрируется все теневое, держащее левую (люциферову) сторону, где клокочет энергия глумливого богохульства, уже не просто высмеивающего, но прямо преследующего все, исполненное верности долгу, вере и искренности. Определенные силы весьма находчиво отменили, вместе с тоталитарной цензурой, и обычные нормы нравственности, отделяющие цензурное слово от нецензурного. Непечатная брань в печатных изданиях, на телевидении, публичных выступлениях - это не проявления "традиционного невежества" - это изуверство мефистофельской воли, не устающей пробивать все новые бреши в твердынях старой христианской культуры.

Эта новая моральная революция, выражающая реванш подпольщиков глумления, необычайно привлекает всех пограничных личностей, не имеющих ни Родины, ни священных преданий и завидующих тем, у кого они есть. Одновременно она является революцией нового сверхчеловека, жаждущего глобальной власти над миром. Дело в том, что поражение морали оказывается, по некоему христианскому закону, и поражением простосердечного народного типа, уделом которого исконно является труд. Пока существует мораль, со всеми ее ценностями и нормами, существует и парадоксальное торжество нищих духом в нашем сознании, оценки которых странным образом противятся социальной иерархии, ибо выражают презумпцию высшего доверия тем, кто находится внизу.

Вот против этой презумпции и направлена нынешняя моральная революция глобалистов. Устранив мораль, они рассчитывают устранить то таинственное второе измерение, которое загадочно не совпадает с первым, заданным обычной общественной иерархией и вытекающими из нее предпочтениями. Здание морали это не только прибежище "тонких" чувств справедливости, честности, доброты и милосердия, которые без авторитета религиозной веры рискуют быть окончательно вытесненными более грубыми чувствами, но и прибежище народных низов.

Таков закон, действующий в духовной истории человечества: духовный статус народных низов оказывается высоким и, следовательно, более защищенным в те эпохи, когда моральные нормы крепки. Когда они оказываются расшатанными, то вместе с дискредитацией духовных ценностей оказывается дискредитированным и человек из народа, в судьбе которого начинают видеть только следы плебейской грубости, низости и неприспособленности.

Поэтому мы не все поймем в пружинах нынешней глобальной власти, если обратим внимание лишь на ее ожесточенные нападки на социальное государство и национальный суверенитет. Наряду с социально и национально ответственной государственностью, помехой глобальному естественному отбору ныне признана и мораль. Она тоже объявлена покровительницей слабых и неприспособленных.

Вот, оказывается, в чем дело: все традиционные формы власти и авторитарности, в том числе "авторитаризма моральной нормы", сегодня стали объектом ожесточенных нападок глобализма не потому, что последний вообще воплощает безвластие. Напротив, он воплощает новую всемирную власть, которой мешают прежние "архаичные" типы власти, которые оказались прибежищем народов и их последней защитой.

И сегодня ни одна из светских идеологий не оказалась способной описать эту новую власть и ее вожделения. Социалистическая идеология твердит об эксплуатации как ведущей мотивации и оказывается неспособной схватить ту сторону современного глобализма, который связан с попыткой тотальной духовной экспроприации человечества, с глумливой энергетикой сатанизма.

Что касается либерализма, то он, собственно, и стал той самой формой, в которую конвертировалась эта новая сила глобального экспроприаторства. Либералы критиковали государственное вмешательство в сферу естественного экономического отбора - этот тезис взят на вооружение и получил новую расширенную редакцию: не только государственное, но и любое вмешательство в том числе и вмешательство нравственного духа - не должно препятствовать естественному экономическому отбору людей и торжеству приспособленных над неприспособленными.

ХРИСТИАНСКОЕ ОТКРОВЕНИЕ

В СОВРЕМЕННОЙ ИСТОРИИ

И вот перед лицом этого поражения светских идеологий, которые еще недавно кичились своими преимуществами перед религиозным сознанием, открывается правота христианского откровения и его чудодейственная проницательность.

Сегодня строчки Иоаннова "Откровения" звучат так, будто написаны только что - перед лицом наступающего глобализма. Предвосхищены и его наднациональность, и его моральная революция, направленная на дискредитацию всех святынь и норм, и его властные амбиции однополярности.

"И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно... И дано было ему вести войну со святыми и победить их; и дана была ему власть над всяким коленом и народом, и языком и племенем" (Откр. XII, 5, 7).

Сатана глобалист - не фанатик зла, он вообще не фанатик. Он, скорее, глумливый ироник, отравляющий своим духом сомнения все ценности, все источники веры и нравственного воодушевления. Он знает логику истории, лишенную подпорок христианского духа: эта логика ведет к торжеству худших, не стесняющихся, над лучшими, и в конечном счете к бестиализации человека, утрачивающего образ Божий.

История как закономерность (марксизм), история как отбор (социал-дарвинизм), история как искушение - вот три парадигмы, соревнующиеся сегодня. Последняя ближе всего к интуициям христианского сознания, убежденного, что без благодати Божьей здесь, на земле, сатана сильнее всех и именно ему дано "приватизировать" историю. Сегодняшняя массовая деморализация и дезориентация сознания как раз и связаны с тем, что светские идеологии уже потерпели фиаско и в своих претензиях объяснить мир и в попытках представить воодушевляющую систему ценностей, а новая христианизация культуры еще не произошла.

"Всякую человеческую способность умеет обратить себе на пользу отец лжи, кроме кротости и смирения..."4

Нетерпение и гордыня, овладевающие не только привыкшими к привилегиям верхами общества, но и народными низами - вот истинный источник неожиданных срывов и трагедий современной истории.

Около 70 лет назад национал-социалисты попытались преодолеть классовый раскол и консолидировать Германию на базе расизма, превращенного в общенациональную идеологию немцев как расы господ мира. И вот перед каждым немцем встала альтернатива: поставить себя в положение гонимого, делящего со всеми гонимыми мира сего их скорбную участь, или освоить позицию горделивого самоутверждения в противовес тем, кто беззащитнее. То большинство, которое проголосовало за Гитлера в 1933 году предпочло последнюю позицию.

Атлантисты, победившие Гитлера благодаря союзу с СССР, поспешили размежеваться с фашизмом, объявив его реставраторско-традиционалистской, контр-просвещенческой идеологией. Но это не совсем так: в мифе фашизма, в его идеологии сверхчеловека, было слишком много прометеевой гордыни, максималистского самоутверждения, морали успеха любой ценой, чтобы занести его в рубрику допросвещенческой архаики.

Идейный переворот, происходящий на Западе после холодной войны, побуждает сделать нелицеприятный для Запада вывод. Судя по всему дилемма, которую он периодически решает в истории, такова: либо классовое противоборство в обществе, поделенном на патрициев и плебеев, либо консолидация этого общества на базе расистского противостояния внешнему миру как миру презренных изгоев.

Расизм совершает чудо, которое оказалось не способным сотворить ни социальное государство, ни научно-технический прогресс: он связывает внутренний плебс Запада круговой порукой совместного преступления против народов не-Запада, и наделяет плебеев господским сознанием западного сверхчеловека. Но сверхчеловеку противопоказан пацифизм: привилегированное меньшинство мира, противостоящее его изгойскому большинству, должно уметь себя защищать, то есть овладеть милитаристским этосом.

Итак, расистское и милитаристское сознание - вот реальная альтернатива старому классовому сознанию, а вовсе не показные "плюрализм и терпимость" либералов.

Расизм тонизирует и консолидирует, милитаризм - дисциплинирует. На этих предпосылках и основывается идеология нового интегрированного Запада.

Показательна в этой связи система шенгенских соглашений, которая, одновременно, и скрепляет Европу и отделяет ее от изгойского мира не-Европы. В объединенной Европе запрещено классовое сознание - но именно поэтому там актуализируется расовое сознание белого сверхчеловека. И здесь-то мы видим как неожиданно сближаются новейшие темы гедонистическо-достижительной морали и древняя апокалиптическая тема.

В объединенной Европе вводится электронная система информации "Шенген". С одной стороны, ее назначение в том, чтобы поставить новейшие достижения века информации на службу гедонистическому сознанию, расстающемуся с архаичной культурой усилий и аскезы и насаждающему новую культуру всесторонних удобств. Используются электронные карточки, посредством которых граждане стран, принадлежащих к Европейскому Сообществу, могут, не затрудняя себя поминутными расчетами, приобретать любые товары и услуги, пользоваться возможностями единой коммуникационной, торгово-экономической, досуго-развлекательной инфраструктурой. Словом, владелец электронной карточки системы "Шенген" по праву чувствует себя гражданином прекрасного нового мира, возвышающимся в качестве острова благополучия в окружающем инородном людском море.

Но чтобы это море не затопило счастливую Европу, не осквернило чистую в социальном, расовом и конфессиональном отношениях атлантическую среду, электронные карточки "Шенген" несут в себе не только знаки приобщения, но и знаки исключения и недопущения. Мы уже знаем - со времен якобинской диктатуры,- что свобода должна себя защищать от тех, кто несет угрозу реставрации и тирании. Но разве в этой логике не напрашивается вывод: социальное благополучие должно себя защищать от инфильтрации неблагополучия.

По историческому опыту всех передовых и прогрессивных обществ мы знаем: защита свободы - не такое простое дело, чтобы доверить его дилетантам, необходимы профессионалы службы безопасности, вооруженные всем эзотерическим арсеналом, недоступным и непрозрачным для непосвященных. Но разве защита благополучия от наплыва неблагополучных - более легкое и простое дело?

Оно тоже требует профессионализма и тайны, тяжестью которых нельзя объяснять счастливое потребительское сознание непосвященных как это сказано в поэме "Великий инквизитор": "И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме сотни тысяч управляющих ими. Ибо лишь мы, мы, хранящие тайну, только мы будем несчастны. Будет тысячи миллионов счастливых младенцев и сто тысяч страдальцев, взявших на себя проклятие добра и зла"5.

Еще недавно всем казалось, что современной расшифровкой этой "поэмы" является тоталитарная демократия свободы, с ее миллионами равных в рабстве и счастливых в неведении, с одной стороны, и управляющих ими законспирированных и посвященных, с другой. Но вот оказывается, что победившая в холодной войне западная демократия сегодня ничуть не менее убедительно раскрывает в своем опыте символизм поэмы Достоевского.

Дело в том, что электронные карточки системы "Шенген" - обретения с двойным дном. Обращаясь к профанному сознанию рядового потребителя, они демонстрируют соответствие одним только гедонистическим ожиданием этого сознания - открытость, доступность, удобство пользования всеми благами и услугами, которые владелец карточки получает в качестве привилегированного своего (ведь чужим карточка недоступна).

Но эти же карточки несут в себе и содержание, предназначаемое не для их владельца, а для тех "взявших на себя проклятие добра и зла", которые призваны контролировать жизнь и поведение миллионной массы профанов. "Согласно положениям Шенгенского соглашения узаконивается создание всестороннего электронного досье на каждого гражданина. Туда заносится все, что может служить целям раскрытия уголовного преступления или служения, в том числе и сугубо личные сведения, то есть расовое или национальное происхождение, политические взгляды, религиозные или философские убеждения... Кроме политических и социальных взглядов каждого и возможных особенностей поведения, вездесущий глаз информационного центра... в любой момент будет видеть, где мы работали ранее. Каковы наши успехи в образовании и какие дипломы мы получили. Какими болезнями мы болели и какие из них еще действуют на наш организм и, особенно, на наше умственное состояние"6.

Сюда добавляются и бесчисленные другие сведения - сколько раз и куда мы обращались с жалобами, получали замечания по службе или в органах правопорядка, куда ездим в отпуск и какими услугами при этом пользовались...

Карточка - паспорт, обещающая своему владельцу статус "своего" в европейском обществе сверхчеловеков, отделенных от океана "чужих", одновременно несет в себе функции тотального досье, информацию, записанную в электронной карточке, "невооруженным взглядом нельзя увидеть, и потому о ней не будет знать даже сам владелец, но зато ее смогут прочесть соответствующие устройства, находящиеся в распоряжении органов власти"7.

Обрабатывать эту информацию должны сотрудники центрального компьютера в Страсбурге.

"Мало того, что Страсбургский центр сосредоточит в своих руках всю информацию о жителях объединенной Европы. С помощью этой информации он сможет установить власть над людьми и это тоже предусмотрено Шенгенским соглашением. Ведь не надо забывать, что официально цель создания Шенгенской системы - обеспечение безопасности, борьба с преступностью... На практике, на основании собранной компьютерной информации будут выявляться списки потенциальных преступников, то есть лиц, которые, по мнению властей, могут квалифицироваться как способные в будущем к совершению "правонаказуемых деяний".

Все общество, вся объединенная Европа, таким образом, раздробляется на невинных, виновных и подозреваемых... Что самое опасное при этом... способ, по которому будут выявляться эти нежелательные граждане, нам не известен, не разработаны четкие критерии для этого и потому на практике отрицательная оценка людей будет исходить из различных центров, которые будут характеризовать вызывающих подозрение граждан по своим собственным критериям"8.

Итак, сакраментальный вопрос о том, чему же будет служить новейшая техника - тирании или благосостоянию, полицейскому эзотерическому гнозису или светлой демократической открытости - отнюдь не получил своего разрешения после победы "западной демократии" над "восточным тоталитаризмом". Западная демократия неожиданно оказалась готовой вобрать в себя без остатка начало деспотизма, некогда воплощаемое своим тоталитарным оппонентом, одновременно упразднив, якобы за ненадобностью, весь оппозиционный потенциал, сопротивления ему.

Шенгенскими соглашениями устанавливается "система слежки за теми гражданами, которые отнесены к категории подозрительных. Этот надзор может быть незаметным (метод "тактичной слежки"), но весьма эффективным и привести к преследованию и аресту подозреваемого человека, причем не только на территории одного какого-то определенного государства, но и на протяжении 20-километровой зоны в пределах другой страны без ведома ее властей. Тем самым нарушается государственный суверенитет, вводятся новые структуры в области правопорядка, фактически создается сверх-полиция, не подчиняющаяся власти ни одного государства - члена ЕС"9.

Что интересно - на всем просвященном Западе не нашлось ни одного идейно-политического течения, готового эксплицировать опасные смыслы, спрятанные в системе "Шенген" и забить тревогу. Исключением оказалась греческая православная церковь - ее дух не капитулировал перед либеральной современностью, на наших глазах становящейся более тоталитарной, чем вчерашний коммунистический тоталитаризм. "Ясно, - говорит Ф. Анастасиос, что логика развития репрессивных механизмов для защиты внешних границ Европейского союза приводит к введению репрессивного механизма и внутри ЕС, который через систему слежки посредством электронных удостоверений и регистрации данных личного характера приведет к урезанию свобод гражданина, изменению облика и духовной сущности человека. Если все с 14 лет должны иметь электронные удостоверения, если за всеми постоянно следят невидимые глаза, то благодаря режиму страха перед последствиями, все с детского возраста будут подвергать внутренней цензуре каждую свою мысль и каждое свое действие".

"Внедрение электронной системы информации упраздняет личность, преобразуя человека в число. Человеческий фактор сводится к нулю, поскольку система узнает только числа и данные... Понятия любви, снисходительности, прощения, человечности, стояния за истину ради Бога полностью заменяются вычислениями, клавишами, экранами, цифрами". Мертвящий и бесчеловечный дух системы электронных карточек, которая "обращается с людьми как с числами, почти как с консервированными продуктами, которым также присвоены номера этот дух создает Европу - темницу для самих европейцев, темницу без видимых стен и решетчатых окон, но с прочнейшими оковами, накрепко связывающими малейшие свободные проявления человеческой души"10.

Греческая православная церковь и на себе чувствует этот пристальный регистрирующий взгляд, вооруженный новейшими научно-техническими критериями для отличения вполне нормализованных граждан, у которых нерв христианского беспокойства благополучно вырван, от еще ненормализованных "полумаргиналов" прекрасного нового мира. В Послании Св. Синода от 9.03.93 говорится: "Чтобы противостоять этой агрессии, народ должен иметь духовную опору - прежде всего в Православии. Вся прошедшая история свидетельствует, что именно сочетание патриотизма и Православие давало греческому народу неисчерпаемую силу для сохранения своего национального бытия"11.

Но в этом отдают себе отчет и устроители новой системы просвещенного расизма и сегрегации.

Для них православная церковь и дух истинного христианства в целом те самые оппоненты, которым нет места в нормализованной системе людей-роботов. О том, что электронная карточка - паспорт заменяет архаичный диалог покупателя-продавца фиксацией покупок через нестираемое электронное число, которое входит в систему других чисел, охватывающих все служебные и внеслужебные роли и акции гражданина, мы уже сказали. Пора сказать и о том, насколько это вписывается в апокалиптический прогноз-откровение.

"И он сделает то, что всем, малым и великим, богатым и нищим, свободным и рабам, положено будет начертание на правую руку их или на чело их. И что никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет сие начертание, или зверя, или число имени его. Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочтет число зверя: ибо это число человеческое. Число его шестьсот шестьдесят шесть" (Откр. XIII, 16, 17, 18).

Здесь и начинается самое любопытное и симптоматическое. Почему-то архитекторы и технологи Единой Европы - не из тех, кто по должности отчитывается перед мировой общественностью, а из числа "взявших на себя проклятие добра и зла" - решили идентифицировать себя со зверем Апокалипсиса и его числом. Дело в том, что в новых электронных удостоверениях "омерзительное число 666 действительно является ключом в специальных вычислительных машинах для прочтения невидимых данных, которые содержат эти машины"12.

Разумеется, здесь можно предположить наличие некоего шифровального и комбинационного удобства - чисто прагматическую мотивацию проектирующего технического рассудка, чуждого всяким гуманитарным и традиционалистско-религиозным ассоциациям.

Однако эксперты, приглашенные заинтересованными деятелями православной церкви, изучив соответствующий вопрос, пришли к выводу, что никаких комбинационно-математических и технических преимуществ сочетание 666 не несет.

Разумеется, мы далеки от мысли, что замыслы соответствующим технологам непосредственно продиктовал сатана. Скорее их диктовала энергетика сатанинского глумления, несомненно дающая о себе знать в отношении глобалистов ко всему, несущему следы веры, пиетета, идеала.

Глобалисты - вовсе не холодные автоматы с атрофированными чувствами. В них много специфического догматизма, доктринерского упрямства, действующего вопреки фактам, а наряду с этим - много аффектов расовой презрительности, суперменского высокомерия к чувствам "маленьких людей", изощренной и изобретательной презрительности.

Кодовое число 666 в их сознании служит, конечно, не мерой верноподданничества перед сатаной, а, скорее, мерой дистанцированности от традиционных форм веры, которой нет места в нормализованном обществе глобалистов. Оно, это число,- символ решительного и бесповоротного расставания с той системой ценностей в которой именно данное число выступало знаком окончательного грехопадения. С одной стороны, повседневное пользование этим кодом связывает круговой порукой всех активистов нового глобального авангарда, с другой - оно, будучи усвоенным на уровне стереотипа массами потребителей, станет свидетельством их избавления от вековых комплексов.

Но ведь и сатана не так прост, чтобы рассчитывать на прямую и откровенную вербовку сатанизма. Он ведь тоже либерал и предпочитает традиционным технологиям откровенного насилия над совестью посттрадиционалистские технологии заманивания и прельщения. Его паства среди тех, кто в любой ситуации предпочитает легкость, а не усилие, самоутверждение, а не смирение, превосходство, а не равенство.

И только меньшему числу среди тех, кто склонен к таким предпочтениям, уготована расплата за гранью земного существования. Большинству предстоит на себе почувствовать сатанинскую диалектику уже здесь, в земной жизни.

Искатели легкого, они испытают трудное, любители либерального безвластия и вседозволенности почувствуют хватку невиданной еще власти, фанаты самоутверждения познают скорбь отчуждения, соискатели господского статуса - статус рабов и изгоев.

Если бы самые большие злодеи и самые упрямые грешники получали зримое наказание уже здесь, на земле, энергетика христианского ожидания могла бы исчезнуть. И не только это соотношение посюстороннего и трансцендентного имеет значение для христианского сознания. Сегодня ему приходится брать под свою защиту все то, что относится к долгосрочному и неконъюнктурному, все более осаждаемому конъюнктурным и краткосрочным.

Только теперь, когда оказались замусоренными и засохшими христианские родники, питающие прогрессистскую энергетику, мы начинаем осознавать: что сама способность к инвестированию в долгосрочное появилась благодаря христианской традиции долготерпения и аскезы. Те, кто сегодня полностью отлучил себя от этой традиции, оказались начисто неспособными думать о сколько-нибудь отдаленном будущем и посвящать ему методические усилия. Жажда немедленного успеха без усилий, стремление к вырванной, украденной удаче вместо трудом заслуженного вознаграждения, к максимальному выигрышу, полученному путем вероломства, вместо законной прибыли на паях с другой стороной - все это сегодня пришло к нам не вопреки, а согласно эмансипаторской логике европеизма, с его моралью успеха.

Само историческое сознание, способное оценивать факты и тенденции в долгосрочной перспективе, обязано этим христианской традиции. Сознание, не верящее ни в потусторонние сущности, ни в большие исторические "метарассказы" в духе высшего смысла истории, способно только к безоговорочной капитуляции перед настоящим. Либеральные учителя, прошедшие выучку в философии постмодерна, с одной стороны говорят о свободе, демократии и достоинстве личности, а с другой лишают эту самую личность способности дистанцироваться от настоящего и измерять историю масштабом, большим нежели масштаб потребительского эмпиризма.

Личность, утратившая долгосрочные критерии историзма и саму способность ждать, вступая с будущим в своеобразный сговор против унизительного настоящего, не будет тираноборствовать и защищать большие ценности. Если она подозревает, что нынешнего соотношения сил хватит на ее короткий век, она непременно склоняется перед сильными, у кого сегодня наилучшие шансы и стартовые условия. У тех, кто чувствует себя непосредственно причисленным к кругу господ, это порождает кичливый оптимизм, у тех, кто оказался в роли проигравшего - истерическую пессимистичность и отчаяние.

И те и другие оказываются глухи к потаенным знакам иначе возможного, всегда проявляющегося в истории. Вот почему исчезает настоящая, нестилизованная "несистемная" оппозиция в современном нормализованном обществе - оппозиция и мысли и действия. Сегодня единственным последовательным оппозиционером, новой господской системы глобализма может быть только христианский дух, ибо его не убеждают и не смущают приметы одного только настоящего - он сохраняет чуткость к иным символам.

СУД ИСТОРИИ

Теперь, когда историзм является гонимым течением мысли, выражающим "реваншистские мечты" потерпевших и поверженных, самый раз заново к нему присмотреться и оценить его шансы. По моему мнению на сегодня все светски-эмансипаторские формы историзма либо подошли к порогу самоликвидации, либо стали уделом маргинализированных политических движений и группировок.

Означает ли это, что отныне человечество становится рабом настоящего, с характерным для него раскладом сил и самонадеянностью победивших "полностью и окончательно"? Если бы это в самом деле случилось, то вырождению человечества не было бы никакой альтернативы. Наш опыт убедительно свидетельствует, что сознание победителей (в военном и в социальном смысле) не содержит никаких внутренних тормозов - они желают получить все и требуют от других безоговорочной капитуляции.

История, целиком и полностью отданная на откуп победителей, неминуемо стала бы предельно одномерной, а тот самый плюрализм и разнообразие, которые некогда выдвигались либералами в борьбе с коммунистическим тоталитаризмом, были бы похоронены самим победившим сегодня либерализмом. Больше всего на свете человечеству надлежит бояться "окончательных побед" чего бы то ни было - все земное отмечено печатью первородного греха и потому торжеству любой его разновидности необходим некий предел.

Но какова природа этого исторического предела? В чем и как реализуется "суд истории"?

Пока земная история человечества не прервалась, не перешагнула за черту, отделяющую посюстороннее от трансцендентного, Божий суд творится и в самой истории.

Проблему исторической прерывности изживших себя и вызывающих омерзение современников общественных форм пыталась по-своему решить формационная теория. Так называемые объективные законы восходящего исторического развития призваны были удовлетворить светское эмансипаторское сознание сразу по нескольким параметрам.

Прежде всего, по критерию объективности. Категория объективности имеет одно главное назначение - противостоять субъективной заинтересованности на сегодня господствующих классов увековечить свое господствующее положение. В этом контексте объективность имеет две стороны. Обращенная к власть предержащим, она обретает лик трагического рока, хоронящего их казалось бы самые обоснованные надежды и упования. Обращенная к классам угнетенным, она обретает лик вознаграждающего божества. Немаловажное значение имеют и ожидания научного сообщества с его требованиями точности, беспристрастности и версифицируемости.

Маркс вписал свою "теологию освобождения" пролетариата в этот научный кодекс модерна благодаря такому понятию как развитие производительных сил. Его теория как бы утверждает: самые бесчеловечные порядки, самая аморальная власть имеет свое законное место в истории, пока лежащий в их основе экономический базис не препятствует развитию производительных сил. Тем самым дисквалифицируется морально-религиозная система оценок и связанный с нею "гуманитарный потенциал" - чувства сострадания, сочувствия, солидарности, братства.

Марксизм не говорит о том, что он от них отказывается, он только лишает эти феномены настоящего исторического статуса: марксистская история не принимает никаких моральных апелляций, если они не сопровождены убедительными экономическими выкладками.

Увлекательной задачей социальной и исторической психологии является объяснение того, почему революционный марксизм примерно первых двух поколений сохранял аскетическо-героическую пассионарность и вдохновлял людей пламенного тираноборческого типа. Было ли это следствием параллельного влияния сосуществующих с марксизмом духовных формаций (несомненно связанных с религиозным духом)? Либо следствием гетерогенности самого марксизма, в котором сочетаются собственно буржуазная компонента рикардианского политэкономического типа и компонента мессианско-хилиастического мифа, способного рождать пассионариев?

По мере того как марксизм закреплялся в качестве победившего учения в странах социализма, происходило, как это отмечали теоретики "новых левых" его окончательное обуржуазивание. Может быть прежде чем произошло тайное "озападнивание" коммунистической номенклатуры, подготовленной к тому, чтобы сменить власть на собственность, а точнее - обменять и социализм и Советский Союз со всем его "соцлагерем" на статус нового господствующего класса посткоммунистической формации, имело место обуржуазивание самого марксизма - выветривание мессианско-хилиастического духа.

Достаточно оставить в марксизме одно только политэкономическое содержание, связанное с понятием развития производительных сил как главного оценочного критерия, чтобы капитуляция перед Западом и смена революционного критицизма на потребительскую апологетику стала чем-то само собой разумеющимся. В самом деле, если мы идентифицируем себя как те, кто сочувствует обиженным, обманутым и угнетенным, нам суждено оставаться непримиримыми оппонентами империалистического Запада. Но как только мы начинаем идентифицировать себя в качестве "экономико-центристски" мыслящих и чувствующих людей, судящих обо всем главным образом по потребительским критериям, нам уже невозможно удержаться от того, чтобы стать западниками.

Марксизм, таким образом, заложил мину замедленного действия в здание историзма: научившись судить общественные формы по одному только экономическому критерию, мы обречены на то, чтобы стать конформистами настоящего, поскольку в этом настоящем хозяйничает "экономический авангард" человечества.

Но ведь можно рассуждать и иначе. Логично заключить, что если марксистский тип историзма изжил себя, то это говорит не столько против историзма как такового, сколько против марксизма: впредь история будет обходиться без него. Сама же история не может не продолжаться - до страшного суда. Но ответственными за ее продолжение станут люди иной формации.

Нужно прямо сказать: сегодня единственным прибежищем беспокойного духа истории, продолжающим ее испытывать на верность какому-то высшему смыслу, является христианская традиция, более всего сбереженная Православием. Историческая "логика", с позиций которой православный дух оценивает события настоящего, совершенно свободна от господствующих в стане "светски мыслящих" людей критериев рыночного экономического отбора. Начисто свободна она и от господствующей "морали успеха". Исторический камертон православного христианства настроен на восприятие совсем иных тектонических сдвигов, нежели те, которые готова воспринимать экономикоцентристская рассудочность либерального типа.

Православный разум доподлинно знает, что грозный Советский Союз не потому оказался "отлученным" и в конечном счете поверженным, что экономически стал отставать, а потому что стал обретать дух господской силы, делящей с другой сверхдержавой сомнительное по высшему счету право верховенства над миром. Да и само его экономическое, социальное и культурное вырождение начало происходить не потому, что тоталитаризм подавлял хозяйственную и прочую инициативу, а потому что инициатива перешла к самым бессовестным и беспардонным.

Если бы речь в самом деле шла о подавленной инициативе, сегодня ее проявляли бы в первую очередь те, кто вчера был подавляем. Но по всем признакам ее монополизировали те, кто и вчера всем заправлял - в качестве коммунистической номенклатуры. То, что Россия вышла из состава СССР, по всем зримым светским критериям - стратегическая ошибка. Ибо в виду сохраняющегося недружелюбия Запада России необходимо быть сильной и самодостаточной, чтобы защитить себя.

В качестве центра СССР она такой и была. Сегодня, будучи выведенной из восточного блока и так и не принятой в западный - вопреки коварным обещаниям "стратегического партнерства",- Россия стала крайне одинокой и потому крайне незащищенной. Мало того, попавшая в руки компрадоров, готовых торговать ею по частям и, судя по всему, взявшим на себя совершенно определенные обязательства по ее стратегическому демонтажу, она выглядит почти обреченной. Ибо и те, кто имеет решающие преимущества силы во внешнем мире, и те, кто обладает такими же преимуществами внутри страны, кажется, исполнены готовности идти до конца - до полного разрушения великой страны.

И сколько бы, оставаясь на позициях светского сознания с его заранее известными критериями, не пытались найти основания для оптимистических прогнозов в отношении России, мы вряд ли их отыщем. Экономическая деградация страны продолжается и не может не усиливаться ввиду сохраняющегося отчуждения экономической элиты, озабоченной не тем, как поднять страну, а тем, как поскорее вывезти из нее все, что только можно. По новым технологиям экономического трансферта отчуждаемым, переводимым в доллары и, следовательно, мгновенно переводимым на зарубежные банковские счета становится абсолютно все. На очереди земля, приватизация которой сделает и ее трансфертной - конвертируемой.

Демографическая деградация - уменьшение населения на 1 млн. в год в обозримом будущем готовит картину страны, большинство регионов которой представляет демографический вакуум - пустоту, которой, как известно, природа не терпит и которая несомненно станет провоцировать растущее демографическое давление извне. Социально-экономическая политика правящей элиты не только не препятствует процессу расчистки российской территории от "этого" народа, но, напротив, всеми мерами способствует.

Недоверие правящих российских западников к Азии, к Востоку, в том числе и внутреннему, заставляет их, с одной стороны, способствовать демографическому сокращению недемократического большинства населения, с другой - опустошать дальневосточные, северные и другие районы евразийской периферии. Лишенное всех цивилизованных гарантий существования, тепла и элементарных условий выживания, деморализованное и отчаявшееся население этих регионов снимается с мест, с тем, чтобы пополнить число ведущих нищенское, полумаргинальное и даже маргинальное существование жителей центральной России.

Столь же удручающими являются и геополитические перспективы страны. Всех союзников на Востоке она лишилась по соображениям их "идеологической нечистоты" - нелиберальности. На Западе же сегодня формируется столь негативный образ России, как будто ее видят не стратегическим союзником, членом "большой восьмерки", а напротив, подготавливают мировое общественное мнение к ликвидации этого патологического нароста на теле мировой цивилизации.

Этническая и конфессиональная гетерогенность России, активность мусульманского элемента, который официальная Россия не способна ни по настоящему интегрировать, ни устранить, прямая заинтересованность местных олигархических кланов в превращении Российской Федерации в мягкую конфедерацию, с перспективой возврата к феодальной раздробленности и усобицам - все это тоже принадлежит к несомненно действующим факторам, надежной альтернативы которым пока что не просматривается.

Итак, все расклады и выкладки светского типа сознания, оперирующего фактами, а не благими пожеланиями, свидетельствуют об одном историческом исходе - катастрофическом.

Но в мире продолжает существовать - со своими собственными оценками и историческими интуициями - и совсем другой тип сознания, тяготеющий к христианским парадоксам. Это сознание достоверно знает, что Россию, бывшую становым хребтом могущественного СССР, любить сердцем и душою было никак не возможно - могла иметь место только "любовь по расчету", экономическому или геополитическому.

Но Россию униженную, доверчивую и вероломно обманутую в этой доверчивости, гонимую и эксплуатируемую сильными всего мира - такую Россию любить можно, а ожидать ее грядущего торжества - нужно. Такая Россия найдет себе приверженцев и среди части собственных прогрессистов, получивших полную возможность убедиться, куда ведет этот прогресс с безжалостным либеральным лицом и внутри страны и на мировой арене.

Дифференциация прогрессивной интеллигенции по этому критерию неостывшей христианской чуткости и сострадательности обещает в будущем появление в России новой патриотической интеллектуальной элиты, взамен нынешних конъюнктурщиков. Эта Россия найдет себе сочувствие и среди тех европейцев, которые ощущают себя неуютно, оставшись один на один с глобальным гегемоном - Америкой, которую в этом мире больше некому остановить и урезонить.

Раскол Европы на две части: идентифицирующую себя с победоносным атлантизмом в расчете на дивиденды от нового раздела мира и альтернативную, которая справедливо опасается бесцеремонности новых устроителей мира,- факт для указанного типа сознания совершенно неизбежный. Можно ожидать, что ростки нового, постамериканского мирового порядка раньше всего проклюнутся на католическом Юге Европы (Италия), и, конечно, в православной Греции.

Колесо европейской истории в результате сделает еще один поворот. После 1600 года оно повернулось с католического Юга на протестантский Север Европы, постепенно становящийся ее экономическим, политическим и культурным гегемоном и законодателем. Эти процессы резко ускорились после образования европейского "общего рынка", что вообще угрожало католическому региону полной утратой идентичности. Апогея данный процесс достиг после победы США в холодной войне, завершившей процесс вытеснения атлантизмом всех маргинальных, не-атлантических компонентов европейского социума.

Но христианский тип исторической интуиции говорит о том, что как раз сила, достигшая апогея своего могущества, ведет себя наиболее не по христиански; ее обуревают гордыня и чувство вседозволенности. И тем самым она начинает все больше олицетворять образ князя мира сего.

Князю мира сего положено господствовать - если мы находимся в самом преддверии Страшного суда. Но если истории человечества еще суждено продолжаться на земле, то гордыня будет наказана по земным, собственно историческим меркам. И планета наша, несмотря на всю ее открывшуюся сегодня малость, сохраняет потенциал иначе возможного.

По меркам нынешнего американоцентристского сознания само существование Востока как альтернативы Западу отныне является незаконным, противоречащим установившимся критериям и ожиданиям либерального прогресса. Тем не менее современный Восток представлен, на беду либералов, отнюдь не только такими "маргиналами" нового мирового порядка, как Ирак, Иран и Северная Корея. Никуда не деться от того факта, что нынешний Восток олицетворяют величайшие державы мира - Китай и Индия.

Либеральная система диктует одно из двух: либо эти державы должны модернизироваться по западному образцу и стать лояльными членами нового западного мира, либо стремительно деградировать как воплощение азиатского пережитка. На деле не происходит ни того ни другого.

Вопреки презумпциям господствующей либеральной теории стремительно поднимаются и крепнут как раз нелиберальные и незападнические режимы Китая и Индии, а столь же стремительно деградирует именно реформированная радикальными западниками Россия. Не максимальная близость к Западу стала гарантом процветания на Востоке, а напротив, разумная дистанцированность и сохранение собственной идентичности.

И здесь надо заметить ту хитрость мирового исторического разума, которую либеральное сознание, отвыкшее от христианских парадоксов, разучилось замечать. Когда СССР существовал в качестве задающего тон и формирующего антизападную историческую альтернативу, собственно восточная традиция продолжала пребывать в латентном состоянии, а восточные гиганты по настоящему о себе не заявляли.

Поражение СССР по большому историческому счету может оказаться не поражением Востока, а поражением самого Запада, ибо марксистский социалистический проект - это все-таки составная часть западного эмансипаторского проекта. СССР вобрал в себя все те импульсы и заветы западной цивилизации, которые сегодня, в поздний час европейской истории, могут быть оценены как реликты страждущего, христиански взволнованного и впечатлительного сознания, сохраняющего жажду правды - справедливости. Оказавшись похитителем этих импульсов, СССР оставил в распоряжении Запада выраженные утилитарные формы, стремящиеся, в ходе противостояния коммунистическому Востоку, нейтрализовать влияние тех внутренних элементов, которые могли быть заподозренными в пособничестве противнику.

Собственно, такова основная мотивация произошедшей недавно на Западе неоконсервативной революции: это была консолидация Запада на базе "последовательного либерализма". Неоконсерваторы, новые правые и примыкающие к ним протестантские неотрадиционалисты и фундаменталисты - это реставраторы "классически чистого Запада", еще не знающего ни социального государства, ни радикалов антибуржуазной контркультуры, ни других нарушителей чистоты рыночного буржуазного принципа.

И никто своевременно не предупредил что очистившемуся от внутренних носителей социалистическо-коммунистической скверны Западу уготовлено было стать расистским. Внутренняя чистка Запада, происшедшая по логике противостояния Востоку, породила тот специфический радикализм современных либералов, который как ничто другое напоминает радикализм фашизма.

Это - неоязычество духа, окончательно возлюбившего земную силу и успех и возненавидевшего все слабое, неприспособленное, источающее мольбу о помощи. Выбраковка подобных элементов велась поначалу по сугубо политическим соображениям: их заподозрили в явном или скрытом союзничестве с коммунистическим тоталитаризмом. Но после того как с последним было покончено, либерализм нашел другие основания для презрительной ненависти уже чисто социал-дарвинистские.

У Запада этот новый образ презираемого слабого был проецирован на третий мир, а вскоре - и на постсоветское пространство, населенное уже не тоталитаристами, а просто "недочеловеками".

У российских западников этот образ был спроецирован на большинство "этого" народа. "Демократические" репортажи с народных митингов, стихийных или организованных компартией, уже не стремятся фиксировать атрибутику коммунизма как идейно-политического течения; они высвечивают поданный уже на уровне расовой антропологии лик презираемого плебса - искаженные гримасами изможденные лица, корявые фигуры стариков, отчаявшихся женщин, явно не пользующихся услугами массажистов и косметологов.

Так что же ждет мир, в котором большинство человечества признано нежелательным и даже просто неприличным? Нам, судя по всему, стоит заново осмыслить истоки и основания демократического менталитета.

ИСТОКИ И ОСНОВАНИЯ ДЕМОКРАТИИ

Для утверждения демократии мало усилий соответствующего политического творчества, давления третьего сословия на аристократию, а четвертого - на буржуазию. Демократический менталитет черпает свои импульсы из христианских источников, в основе его лежат принципы христианского универсализма: "нет ни эллина, ни иудея".

Только этот универсализм способствовал перевертыванию перспективы: вместо того чтобы судить человека от имени учреждений, демократия стала судить учреждения от имени человека. И вот теперь новые расисты снова судят человека, не приспособленного к современным порядкам и учреждениям. Заявляют откровенно: этот народ не приспособлен к демократии, он принадлежит темному прошлому. А из центров атлантизма соответствующее подозрение распространяется уже на большинство мира.

Но если демократия питается энергетикой расового избранничества и третирует окружающий мир как недочеловеческий, если она предполагает более или менее постепенное вымирание недемократического большинства, то она уже больше напоминает кровожадного языческого идола. Христианская сострадательность - это не просто одна из исторически сформировавшихся черт сознания и психологии, на какую мы можем посмотреть с какой-то "высоты современности"; она - условие существования человеческого рода.

Лишенное сострадания, человечество немедленно раскалывается, теряет единство своих измерений и своей судьбы и тем самым идет к глобальному взаимоистреблению. Поэтому с христианской точки зрения виновными и отпавшими являются не те, кого пометила клеймом отверженности современная либеральная система "естественного отбора", а сами устроители этой системы, посягнувшие на человеческое достоинство большинства.

Светский, социологический, экономический, политологический разум будет иметь претензии к такому выводу и потребует эмпирических аргументов: где же отыщутся те силы и механизмы, которые способны отменить логику естественного отбора, поменять местами сильных и слабых, торжествующих и терпящих?

Здесь перед нами возникает вопрос о соотношении имманентного и трансцендентного в истории. Если история целиком имманентна, то ее событийность питается одной только материальной наличностью. Тогда христианский парадокс, касающийся конечного торжества слабых, следует отнести к пережиткам традиционалистской мистики.

Но вопрос о соотношении имманентного и трансцендентного следует трактовать не позитивистски и не субстанционалистски. Трансцендентное начало одновременно и не наличествует в истории - если мы ищем его в материи институтов и учреждений,- и наличествует в ней, точнее, вторгается в нее в виде некой альтернативной энергии "от противного". Смена исторических авангардов, победителей, устроителей и господ, прежде чем она может быть описана на языке эмпирии, фиксирующей те или иные новые тенденции, заранее прогнозируется как грядущая достоверность тем типом сознания, которое убеждено в наказуемости всякой гордыни и всякого превосходства.

Дело не в том, что дух христианского пророчества - уравнительный и реализует себя в давлении плебейской зависти, политической и психологической. Этот дух требует иного: возвысившийся должен наклониться к тому, кто пал и помочь ему подняться и встать вровень.

Это и есть человечность.

Если же возвысившиеся утверждают, что им нет дела до павших и оставшихся внизу и при этом ссылаются на безошибочную правоту естественного отбора,- это и есть гордыня бесчеловечности.

ПРОРОЧЕСТВО АПОКАЛИПТИЧЕСКОГО АНГЕЛА

Именно против такой гордыни мобилизуется христианский дух и посылает ей пророчество апокалиптического Ангела. "И воскликнул он сильно, громким голосом говоря: пал, пал Вавилон, великая блудница, сделалась жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы, и цари земные любодействовали с нею, и купцы земные разбогатели от великой роскоши ее.

И услышал я иной голос с неба, говорящий: выйди от ней, народ мой, чтобы не участвовать вам в грехах ее и не подвергнуться язвам ее". (Откр. XVIII, 2, 3, 4).

Я абсолютно убежден, что если бы сегодня организовать плебисцит среди народов мира, по поводу идентификации образа этой блудницы Апокалипсиса, большинство узнало бы в нем современную Америку. На нее ориентируются и считают ее своим глобальным гарантом компрадорские элиты всего мира, боящиеся собственных народов и презирающие их. От нее сегодня исходит "яростное вино" либерального презрения ко всем "неадаптированным к современности". С нею любодействуют хищные цари земные, с нею разбогатели новые купцы мирового ростовщичества, порвавшие с продуктивной экономикой и производительным трудом как уделом низших рас. Она отравляет мир ядом своей массовой антикультуры, агрессивно противостоящей всему, несущему печать целомудренного и возвышенного.

Откуда такая пронзительная убедительность образа апокалиптического пророчества?

Мы бы профанировали евангелическое пророчество, если бы свели дело только к таинственной проницательности Иоанна Богослова, предвидящего события и обстановку рубежа II-III тысячелетий н. э. и адресующегося прямо к нам, минуя бесчисленные вереницы предыдущих поколений.

Нет, он не только к нам обращался и не одни только срывы современного глобализма предвещал. Пророчество Иоанна питается не силой интеллектуальной проницательности, а христианской энергетийностью. Это не пророчество даже, а христианский вызов, христианское бунтарство против всякой наглеющей силы, хмелеющей от собственной безнаказанности и теряющей всякую меру.

Почему эта сила пророчески обозначена как глобальная - "напоившая все народы" и увлекшая своим проектом мирового господства "царей земных"?

Потому что такова глубинная христианская интуиция, касающаяся в целом града земного, живущего под знаком грехопадения - увлекаемого силой дьявольской энтропии. Всякая земная гордыня не найдет успокоения, пока не реализуется в масштабах глобальной беспредельности.

Американский проект однополярной гегемонии - эта та математическая экстрема, которая вычисляется на основе простой экстраполяции соответствующего импульса властной гордыни. Всякий грех не найдет успокоения, пока не устранит укоряющих свидетелей, не превратит их в своих подельников, связанных круговой порукой. Постмодернистский проект устранения "традиционных" границ, разделяющих добродетель и порок, красоту и безобразие, возвышенное и низменное, достоверное и сомнительное прямо вписывается в эту исконную стратегию греха, боящегося своего "одиночества".

Всякое богатство в пределе стремится к тому, чтобы достичь способности купить - а значит подчинить себе - буквально все, упразднив границы, отделяющие продаваемое от непродаваемого, священного. Глобальный либеральный проект "открытой экономики", в которой запрещено укрывать свое имущество от испытания на рыночную прочность и требуется непременное выставление его на мировой аукцион, как и проект либерализации всех нематериальных ценностей, подлежащих десакрализации и обмену - это всего лишь имманентное самовыражение носителей экономической власти в ситуации беспрепятствия.

Наконец, гедонистический проект эмансипации тяготеет к тому, чтобы вообще отменить "принцип реальности" во имя принципа удовольствия. Поэтому христианская интуиция могла бы прогнозировать нынешнюю экспансию виртуального задолго до ее новейших электронных самовыражений, на основе знания того, как она тяготится ограничениями, как желает списать их на традиционную "репрессивность".

Но сила христианской интуиции высвечивает не только все возможные пределы падения; она проникает дальше, открывая не только самый дальний горизонт греховной воли, но и ту таинственную трансцендентную границу, где этот горизонт прерывается и эта воля разбивается.

Речь здесь не идет об интеллектуальной интуиции классического европейского рационализма, прозревающей априорные логические очевидности, как не идет речь и об интуиции, вооруженной простым эмпирическим опытом.

Христианская интуиция энергетийна: ее проницательность носит не характер аналитического созерцания, а характер духовной воли, накопившей свое возмещение разгулом не знающего удержу греха. Эту волю можно назвать катакомбной, если иметь в виду ее социологическую неприкаянность и институциональную невыразимость (ведь все социальные институты несут печать господства или приспособленчества к нему).

В ней можно усмотреть и прорыв трансцендентного начала - если иметь в виду тот факт, что греховная земная энергетика питается мотивами самоутверждения, а они диктуют линию наименьшего, а не наибольшего сопротивления, заставляют мерить себя оценками влиятельных, а не ожиданиями невлиятельных.

Точка прорыва трансцендентного - это точка прорыва изоляционного покрытия, которым земные порядки, организованные господами мира сего, защищаются от убийственных токов небесного огня. Самые опасные напряжения, способные прорвать оболочку земных порядков, возникают там, где произвол и гордыня порока не находят никакого ощутимого земного противовеса. Именно тогда наше социологически ориентированное сознание, тщетно выискивающее "альтернативные тенденции" на обозримой земной плоскости, превращается в сознание, заряженное эсхатологической энергией, несущей импульс трансцендентного.

Если не бояться профанирующих аналогий, то можно было бы говорить о своеобразном законе сохранения энергии: если энергия отпора всесильному "империализму греховного" не находит свое временного выражения в эмпирических формах альтернативного социального действия, то из этого вовсе не следует, что она вообще исчезла, ушла из мира вместе с пережитками "внесистемной оппозиции". Это означает, что она накапливается в каком-то таинственном пространстве "четвертого измерения" и явит себя испепеляющей апокалиптической вспышкой.

Позитивистскому рассудку глобалистов, уже, может быть, дорисовывающему свою геополитическую и геоэкономическую карту мира, все эти интуиции могут показаться чем то совершенно невразумительным. Но то, что невразумительно для бесчувственного рассудка, выступает как совершенно очевидное и несомненное для христианской сверхрассудочности, воспринимающей токи трансцендентно-энергетийного. О земной силе, глобально дерзающей и притязающей, не знающей меры и удержу эта сверхрассудочность знает то, что все поддакивающие этой силе не знают: "Ибо грехи ее дошли до неба и Бог воспомянул неправды ее. Сколько славилась она и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей. Ибо она говорит в сердце своем: сижу царицею, я не вдова, не увижу горести. За то в один день придут на нее казни, смерть и плач и голод, и будет сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее. И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействующие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожара ее" (Откр. XVIII, 5, 7, 8, 9).

И разве не судьбу глобальных спекулянтов, извлекающих баснословные проценты от грабительских "займов", от размещения ценных бумаг, от разницы мировых валютных курсов,- не судьбу глобальных монад, не имеющих собственной родины и служащих "родине безродных" - современному Вавилону, предрекает автор Откровения: "И купцы земные восплачут и возрыдают о ней; потому что товаров их никто не покупает... И посыпали пеплом головы свои, и вопили, плача и рыдая: горе, горе тебе, город великий, драгоценностями которого обогатились все, имеющие корабли на море! Ибо опустел в один час". (Откр. XVIII, 11, 19).

Может ли сугубо земная, прагматическая интуиция прозревать крах глобальной пирамиды МММ - спекулятивной экономики, не создающей богатства, а пожирающей прежде созданное, не поощряющей честного производителя, а вытесняющее его в маргинальное пространство беззащитности и бесправия?

Разумеется, может - кому же не ясно, что при таком типе экономического устройства процветание открывается только для верхушки пирамиды и только на определенный срок.

Чем же тогда порождена слепота адептов глобализма, с агрессивным энтузиазмом проповедующих и насаждающих столь сомнительные правила игры?

Во-первых, инерцией потребительского гедонизма, который, хотя и знает: его проект не для всех, речь идет об глобальных играх с нулевой суммой,- все же не может отказаться от потребительского идеала, поскольку никакого другого у современного Запада нет.

Во-вторых, мотивами соглашательства: поскольку глобализм сегодня олицетворяет силу, только что победившую коммунизм, а заодно - всех других непримиримых оппонентов. Прагматическое сознание служит силе: это представляется самым выгодным и самым безопасным.

Наконец, мотивацией нового расизма: занимать, со знанием дела и ни мало не смущаясь, вершину спекулятивной пирамиды, можно только в ситуации уверенности, что расплачиваться предстоит тем, кто находится в ее основании. По меркам либерального сознания они не только в экономическом, но и в человеческом смысле не равны находящимся на вершине: их страдания ниже нового порога либеральной чувствительности.

Именно поэтому все обязательства аналитической трезвости, зоркости, долговременной проницательности сегодня приходится на себя брать сознанию, не разделяющему восторгов глобализма и находящемуся в "антисистемной" оппозиции. Это - особый тип сознания, которое еще сохраняет теплоту христианского Эроса и христианскую впечатлительность.

Но здесь возникают другие сложные вопросы. Оппонировать апокалиптическим интуициям можно с двух позиций: с позиций гегемонистской самоуверенности, подпитываемой современной ситуацией видимой однополярности и безальтернативности, и с позиций либерального исторического скептицизма, который, даже признавая возможность прорыва подпольных апокалиптических энергий, видит в них только бессмысленность низового революционаризма, могущего в очередной раз срыть здание цивилизованности.

Скептицизм этот выступает в качестве последнего адвоката позднебуржуазного порядка, подвизающегося в условиях, когда предшествующие защитники отказались вести дело. Классическая адвокатура использовала аргумент демократизации - достижения цивилизации, на сегодня выступающие как достояние меньшинства, по самой логике прогресса со временем становятся все более широким достоянием. Вместо того чтобы играть на понижение, как призывает революционаристская демократия равенства, желающая срывать недоступные массе цивилизованные вершины, лучше играть на повышение, постепенно расширяя социальную базу приобщенных.

Теперь, когда передовое общественное мнение поверило в ресурсы и экологические "пределы роста", уверенность в бесконечной щедрости прогресса и в самом его демократизме стала исчезать. Возникла более жесткая дилемма: заново легитимировать элитарные привилегии при полном осознании их недоступности для большинства в любом горизонте времени, или отказать им в моральном и прочем признании.

Условия дискурса ужесточились. Последовательное оправдание прогресса в ситуации, когда он "приватизируется" меньшинством и превращается в привилегию, возможно лишь с позиций нового расизма. Иными словами, мы должны признать тех людей, к кому прогресс не пришел, недостойными прогресса. Чем больше мы хотим любить прогресс, когда он стал привилегией избранных, тем больше нам, по известным психологическим законам, предстоит возненавидеть злосчастных его париев и обосновать их статус новых неприкасаемых.

Напрасно либеральная мысль пытается сегодня отмахнуться от моральных обоснований и аргументов, сочтя их устаревшими. Обоснование прогресса, захваченного меньшинством глобалистов, неизбежно привлекает не только рациональные, но и моральные аргументы. Прогрессу для меньшинства (как и "демократии меньшинства") невозможно избежать морали расизма: оправдать привилегии элитарной цивилизованности ссылками на естественный отбор и на дурную природу тех, кому она оказалась недоступной.

Однако и те, кто возымел мужество усомниться в правоте нынешних приватизаторов прогресса, несут свою долю морального риска. В самом деле: отказывая новому глобальному порядку в легитимности и давая свою санкцию его потенциальным ниспровергателям, не возвращаем ли мы утраченное алиби разрушительному революционному демократизму, совсем недавно укрощенному?

Не рискуем ли мы, отвергая легитимность либеральной "демократии меньшинства" и "цивилизации меньшинства", просто утерять и демократию и цивилизованность - уравнять всех в новом варварстве и в новом деспотизме? И, говоря о мотивациях, не движет ли нами при этом не столько специфическая христианская сострадательность, сколько нехристианская плебейская зависть и антихристианская мстительность?

"...Повержен будет Вавилон, великий город, и уже не будет его. И голоса играющих на гуслях, и поющих, и играющих на свирелях, и трубящих трубами в тебе уже не слышно будет; не будет уже в тебе никакого художника, никакого художества..." (Откр. XVIII, 21, 22).

Этой нетерпимости к элитарным играм и художествам привилегированного творчества тем более стоит ожидать, что эпицентр глобального революционаризма, противостоящего глобальному гегемонизму, явно смещается в пространство глубокого юга и фундаменталистского Востока. И если даже российский революционаризм, так или иначе вобравший известные заветы европейской эмансипированности и петровского просвещения, достиг тоталитарных крайностей, то чего же ждать человечеству от революционаризма третье- и четверомирового, питаемого люмпен-пролетарскими импульсами архипелага нищеты, какой никакое традиционное общество не знало?

Не является ли современное человечество жертвой инфернального цикла, одной фазой которого является цивилизация привилегированных, другой варварство революционаризма, мстящего этой цивилизованности за ее присно памятное высокомерие? Не связаны ли тайной связью милитаризм глобальной демократии меньшинства, заблаговременно вооружающейся перед лицом обиженных ею мировых изгоев, и исполненное мстительных эсхатологических предвкушений революционаристское хлыстовство?

Эта инфернальная взаимополагаемость фаз крайнего вызова и крайнего ответа зримо присутствует в логике глобализма. Собственно, наиболее очевидной мотивацией, лежащей в основе процессов глобализации, является стремление элит, "слишком много себе позволивших", избежать риска национальной ответственности. Глобализация здесь выступает как синоним иммунитета, связанного с экстерриториальностью: чем прозрачнее границы, чем слабее национальные суверенитеты, тем легче сменить отечество, перед которым успели проштрафиться, на другое, столь же временное и не обязательное.

Современные элиты, пристрастившиеся к особо сладкой жизни, потому и заключили негласный консенсус с американскими стратегами однополярного мира, что их интересы пересекаются. Американские глобалисты активно заняты демонтажем национальных суверенитетов ради установления своей безраздельной власти над миром, а тяготящиеся всякой ответственностью компрадорские элиты способствуют им в этом ради обретения экстерриториальности с присущей ей безнаказанностью.

В свою очередь народы, наблюдающие эту вакханалию безнаказанности, преисполняются все большей подозрительностью в отношении нового глобального порядка, а его адепты, соответственно, реагируют на эту подозрительность требованиями новых глобальных гарантий и еще большей экстерриториальности.

Глобалисты в своих защитных стратегиях стремятся сочетать репрессии милитаризма, воодушевленного расовой самоуверенностью нового "сверхчеловека", с "тонкими" процедурами тотального растления, глумливой дискредитации всех святынь, постмодернистского тотального релятивизма. Но такое сочетание могло бы быть эффективно, если бы его можно было развести по социальным полюсам или кастам. Монетаристскую собранность целиком вобрала бы каста новых стражей глобального миропорядка, а декадентской расслабленностью удалось бы заразить низы общества, лишив их нравственного потенциала и исторического горизонта.

Но поскольку в декадентской аморальной расслабленности издавна, со времен античных цивилизаций, присутствует дух потакания своим, дух привилегии, сделать из современных глобалистов новых бесстрашных кшатриев невозможно. Не для того компрадорские элиты потребовали себе экстерриториального статуса, чтобы согласиться быть мобилизованными на глобальную войну с неприкасаемыми.

Их, в сущности, устраивает не американский глобальный порядок в его завершенной логике строгого мирового правительства, а некая двусмысленная пограничность: когда национальные порядки уже не действуют, а американский тотальный контроль еще не установлен. Следовательно, консенсус между компрадорскими элитами на местах и архитекторами однополярного мира является, по долгосрочному счету, временным и об этом, кажется, начинают догадываться обе стороны.

Здесь готовится эффект бумеранга, подстерегающий всякое земное начинание, в особенности если оно питается непомерной гордыней. Американский либерализм проповедует доктрину тотального рынка - когда товаром должно становиться буквально все: без этого механизм естественного отбора, связанный с передачей "лучшим" того, что некогда попало к "худшим", не будет работать. Национальный государственный суверенитет и все решения, ему сопутствующие,- это тоже товар, который может быть продан на специфическом рынке. Ясно, что США потому объявили и суверенитет товаром, что уверены: основным покупателем этого товара, в котором продавцами выступают компрадорские элиты, в нынешнем глобальном мире является Америка.

Но здесь им следовало бы быть последовательными. Рынок суверенитетов, как и любой другой рынок, не может долго оставаться монопольным. В Азии стремительно поднимаются две новые сверхдержавы - Китай и Индия. Можно быть почти уверенным, что через 15-20 лет они выступят конкурентами Америки на мировом рынке суверенитетов и компрадорские правительства, ныне ориентирующиеся на единственного покупателя суверенитетов, используют эту новую ситуацию, и для того, чтобы повыгоднее для себя продать суверенитет собственных стран, и для того, чтобы избежать пугающей их перспективы появления мировой централизованной власти, олицетворяемой единственным мировым гегемоном.

Поэтому даже на компрадоров Америке нельзя в долгосрочном плане рассчитывать. Но в мире, по счастью, подвизаются не одни только компрадоры. Христианский Эрос воспламеняет души чутких и совестливых, которые в ответ на возрастающую бесцеремонность мирового гегемона, готовят свое тираноборческое ополчение. Не обязательно оно будет военным.

Дух, ополчившийся на силу, олицетворяющую гордыню и грех, может действовать в культуре, создавая специфическую атмосферу напряженных ожиданий. Здесь действует непреложный закон: если все вокруг, даже тайно, невысказанно, ждут твоего падения, тебе рано или поздно суждено пасть, ибо в необозримом историческом поле, насыщенном множеством случаев, непременно отыщется и тот роковой для тебя случай, который только ты воспримешь как сюрприз и недоразумение - для остальных он олицетворяет волю и смысл самой истории.

ХРИСТИАНСКОЕ ЧУВСТВО ИСТОРИИ

Здесь надо бы попытаться уточнить, чем христианское чувство истории отличается от привычного нам гегельяно-марксистского (о либералах не говорим - им дух историзма вообще чужд).

Первое отличие заключается в понимании непредсказуемости истории, посрамляющей гордыню разума. Когда христиане наблюдают возвышение кичливой силы в истории, он твердо знают: Господь рано или поздно накажет ее за гордыню и развеет в прах ее мироустроительные и миропотрясательные замыслы. И в этой части христианский исторический прогноз безошибочен. В фазе таинственного исторического мегацикла христианская интуиция еще не противоречит гегельяно-марксистскому постулату, касающемуся закономерной смены "исторических народов", классовых гегемонов или формаций.

Но как только слабый человеческий разум посягает на большее и дерзает предсказать, что же будет дальше, он неизменно оказывается посрамленным и униженным.

Человеческие попытки заполучить запланированную историю, развивающуюся в заранее заданном направлении тщетны в принципе, ибо человеческая история слишком серьезное дело, чтобы принадлежать человеку она принадлежит Богу. Если бы она безраздельно попала в руки человеческие, она давно бы уже закончилась. Ибо даже самые лучшие, заполучив власть и право исторического творчества, очень быстро превращаются в худших; но чем хуже они становятся, тем больше власти требуют - в качестве физической гарантии от реванша строптивого духа.

По чисто человеческим законам должно бы уже тысячу раз в истории случаться, что бдительную силу тех или иных господ мира урезонить некому и она должна была бы строить свои "тысячелетние рейхи". Тем не менее всякий раз оказывается, что горделивому чувству всесилия сопутствует прямо-таки удивительная слепота. А почему, собственно, это происходит?

Разве сила не может поставить себе на службу самую рафинированную аналитику? Разве светский разум сам по себе не любит успех и, следовательно, не склоняется ли даже спонтанно к тому, чтобы ревностно служить земной силе?

И тем не менее гордыня убивает разум, делая силу на удивление слепой и опрометчивой. Это маловразумительно с точки зрения земной человеческой логики, но закономерно в логике христианской: гордыня - наихудший грех и она наказывается слепотой, а через слепоту - падением.

Но вслед за фазой закономерного - законного в христианской системе ожиданий - падения горделивой гегемонистской силы, наступает гораздо более таинственная и непроницаемая следующая фаза. Здесь нас ждет новое приключение человеческого духа.

Нам, живущим в иступленном ожидании исторической развязки, вчера еще казалось, что главные человеческие проблемы получат разрешение вместе с устранением "исторического злодея", падение которого "запрограммированно" то ли логикой истории, то ли логикой справедливости. Но спустя некоторое время мы, как правило, оказываемся не в лучшей, а даже в худшей ситуации.

Так мы бываем наказаны за другой осуждаемый в христианстве грех мстительность. И излечение от этого греха приходит только тогда, когда сила, свалившая исторического злодея, сама обретает злодейские черты. Тогда приходит частичная реабилитация к прошлой системе мироустройства и олицетворяющей ее "авангардной" силе.

Означает ли это, что мы должны избегать решительного исторического выбора и вообще умерить свою тираноборческую энергию? Зная, что вслед за привычным дряхлеющим тираном, к господству которого мы кое-как приспособились, придет не чудесный освободитель, а новый узурпатор и тиран, у которого похоть власти не иссякла, а только разгорается: должны ли мы исповедовать мораль воздержания от исторической активности?

Если принять такой вывод, то тогда получается, что наименее греховный тип исторического поведения сопутствует не вере, а скептическому неверию.

Обратимся к сегодняшней глобальной ситуации. Либеральные фанатики американоцентризма олицетворяют новую гордыню власти, жаждущую быть тоталитарной - безраздельной и всеохватной. Страстные оппоненты, возмущенные бесцеремонностью новых господ мира, торопят крушение новоявленного гегемона. Мудрые скептики заранее знают, что конец американской, атлантической гегемонии в мире в конечном счете означает не торжество справедливости, а начало азиатской (вероятнее всего, тихоокеанской, во главе с Китаем) мировой гегемонии.

Если в этом "историческом разговоре" трех персонажей скептическая сторона окажется представленной не ленивым наблюдателем, а деятельным прагматиком, то она уточнит: вместо того чтобы торопить смену гегемонов (азиатский вряд ли окажется предпочтительнее американского), надо извлечь посредством тактики приспособленчества максимум для себя полезного из американской гегемонии, а затем через выстраивание стратегических балансов, сдержек и противовесов попытаться скорректировать (улучшить) поведение американского гегемона на мировой арене в целом и в том регионе, где подвизается наш скептический прагматик, в частности.

Скептическая мудрость может пойти дальше в своих догадках и подозрениях в отношении христианского Эроса, сегодня воплощаемого в первую очередь Православием. Сопоставив две ипостаси нашего современника - в качестве остывшей личности, заменившей чувства (в том числе и моральные) рассудком, и в качестве пассионарной, "эротической" личности, пребывающей в состоянии идейной взволнованности, в ожидании окончательной победы добра над злом, скептик станет доказывать предпочтительность первой ипостаси.

Разве вакханалия коммунистического революционаризма не подпитывалась тайными родниками христианского сострадательного эроса, рождающего самые сильные тираноборческие чувства? И не можем ли мы, к вящему удивлению критиков нынешнего либерального догматизма и его социальных изуверств, усмотреть в максимализме радикал-реформаторов инверсионное выражение того же самого эроса, отвечающего страстными крайностями на крайности своего исторического оппонента?

Кажется, именно такого рода вопросы породили модную в некоторых либеральных кругах теорию медиаторности13 - посреднического звена, или момента, разделяющего крайности и рождающего поле нейтральных значений, в котором отсутствует мстительная историческая память со всеми ее реакциями "от противного". К этой теории тяготеют и все прикладные науки либерального реформаторства, обосновывающие мягкие технологии смены режимов. В нашей стране эта теория использовалась в период правительства Е. Т. Гайдара: "обмен старой власти на новую собственность".

В самом деле, какие действия диктовал бы дух православного эроса, взыскующий исторической и социальной справедливости?

Ясно, что наименее достойными статуса новых собственников должны были бы быть признаны представители партийной и гебистской номенклатуры - те, кто выступал в качестве профессиональных гонителей предпринимательского духа, совершив в отношении его самые тяжкие преступления.

Поэтому пассионарная историческая память, живо переживающая обиды и несправедливости, диктовала бы в данном случае одно: устранение носителей прежнего порядка с исторической сценой и приглашение на нее других, которые больше претерпели, больше ждали нового и рисковали ради него.

Но либеральные технологии и теоретики системного социального проектирования лучше других отдавали себе отчет в том, что как раз партийная и гебистская номенклатура наилучшим образом защищены от неприятных сюрпризов и ее арсенала достаточно, чтобы любая атака в лоб на их власть захлебнулась в крови. Совсем иное дело - выменять у них новое будущее, подкупив тем, что первыми хозяевами его снова станут они.

Такая стратегия не только оскорбляет христианское чувство исторической справедливости; она противоречит и духу светской формационной теории, учащей: историческими новациями заведует гонимый при старом режиме авангард, которому и надлежит занимать сцену, согнав с нее прежних хозяев. Здесь же мы видим, что дело формационного новаторства передоверено как раз тем, кто воплощал ненавистный старый порядок, а искренние и смелые критики последнего устранены со сцены как опасные романтики - носители "непредсказуемого поведения".

Аналогичные технологии рекомендованы и ради облегчения смены властных персоналий. Поприще власти вообще тяжело покидать: властолюбие является одной из сильнейших человеческих страстей. Добавьте к этому привилегии, сопутствующие власти - их тоже не хочется утратить. Но самое главное состоит в том, что властителям свойственны злоупотребления, за которые они не хотят отвечать. Боязнь грядущей расплаты является сильнейшей мотивацией, заставляющей старых правителей цепляться за власть. И что же в ответ на это предлагает новая либеральная технология?

Она предлагает, для снятия соответствующего барьера предоставлять лицу, покидающему пост главы государства, самые надежные гарантии неприкосновенности и неподсудности, а самое главное - сохранить за ним по возможности все прежние привилегии. Своеобразную диалектику открывают нам подобные политические технологии. Получается, чем большим негодяем оказался правитель, чем больше у него оснований опасаться расплаты после отставки, тем большими гарантиями и привилегиями должна быть обставлена эта отставка - только при этом условии "нормальная смена власти" может быть обеспечена.

Таким образом, порок получает наибольшее вознаграждение - и это не по воле слепого случая, а согласно рецептам либерального технологизма. При этом удается избежать ненужной крови и риска, связанных со сменой власти. Но необходимо задаться и другим вопросом: а что при этом теряется?

Первая потеря, которая бросается в глаза,- историческая обескураженность лучших, устраняемых со сцены во имя "стабильности и предсказуемости". Глубоко исторически оскорбленным оказывается наше моральное сознание. Это не проходит бесследно для нашего восприятия будущего. Будущее должно привлекать и пробуждать надежды, ведь надеждам сопутствует новая инициатива и новая энергия.

Маркс объяснял более высокий уровень производительности труда, свойственный новой формации, особой социальной механикой - новыми производственными отношениями. Но мы не ошибемся, если постулат Маркса переведем в более общий культурологический план и скажем: новую социальную энергию генерирует сама историческая прерывность - новое, еще не обесцененное будущее, приглашающее попробовать свои силы всех тех, кто пресытился настоящим и был обескуражен им.

А что мы видим в либерально-технологическом варианте будущего? Здесь оно с самого начала несет на себе печать скомпрометированного прошлого, оказывается захватанным его нечистыми руками. Можно с уверенностью сказать: если такое будущее и не оттолкнет циников и приспособленцев - эти как раз почувствуют, что они у себя дома,- то почти наверняка оттолкнет лучших честных, искренних, воодушевленных.

Кажется, многие из нас убедились - одни на опыте, другие с помощью новых гуманитарных открытий феноменологического направления,- что никакая общественная система не действует по законам институционального автоматизма: самые лучшие институты нуждаются в энергетийной подпитке со стороны человеческих личностей, вкладывающих сюда свое старание и созидательную страсть. Так вот, если институты нового строя монополизированы представителями старых, успевших обанкротиться на своем поприще элит, если их согласие на новый порядок куплено обещаниями будущего процветания, то вряд ли мы можем рассчитывать, что новый строй в самом деле будет новым. Надо быть слишком большим фетишистом административной буквы и правила или слишком последовательным постмодернистом, чтобы поверить, будто "текст системы" сам себя пишет и читает, не требуя "усилий автора".

Сегодня, наблюдая тот новый порядок, который выманили или выменяли реформаторы у старых властей предержащих ценой их ангажирования на новые правящие роли, мы убеждаемся: самое удивительное в нем то, что он объединяет все пороки прежней системы с пороками новой - при странной неспособности использовать позитивные возможности той и другой.

Следовательно, апокалиптическая ярость сознания, уверенного в том, что зло должно быть наказано, а добро в конечном счете восторжествует, имеет кое-какое отношение к реальной истории. Там, где нет этого апокалиптического момента, где современность "щадит людей" (естественно, речь идет о людях из верхов) и меняется так, чтобы они ничего не потеряли, исчезает история и начинается игра в абсурд.

Этот абсурд мы и видим сегодня в России. Все государственные назначения в либеральной парадигме делаются во принципу: данным делом должен заниматься тот, кто испытывает к нему или к идее, в нем заложенной, отвращение. Например, мондиалисту Березовскому доверили Совет безопасности - именно потому, что к самой идее национальной безопасности русских он испытывает понятное отвращение. Тем лучше - значит, здесь исключены рецидивы пресловутой тоталитарной "бдительности". Соответственно, армию должны, по замыслам либералов-постмодернистов, возглавлять гражданские лица, лучше - женского пола, испытывающие инстинктивные отвращения к такому проявлению тупого мужского духа, как милитаризм. Делами села, аграрного сектора и земельного кодекса должны заниматься люди, как можно более удаленные от почвеннической традиции, от крестьянских заветов, от всего того, что попахивает смесью христианства с крестьянством, то есть сакрализацией земли-кормилицы. Реформирование промышленности не доверяют людям, связанным с промышленностью, с идеей производительного труда вообще,- предпочтение отдается носителям идей "постматериальной", то есть виртуально-спекулятивной экономики, с целью надежной нейтрализации "традиционализма советских хозяйственников".

Сам Б. Н. Ельцин, вряд ли воспринимавший либеральную идею (как и любую идею вообще), привыкший руководствоваться инстинктом, тем не менее доказал нам, что и инстинкт бывает либеральным. Обладая патологической властолюбивой ревностью, он всегда был озабочен выстраиванием механизмов нейтрализации: одного первого вице-премьера он нейтрализовывал другим первым вице-премьером, назначение которого было - во всем возражать первому. То, что государство делало одной рукой, оно же разрушало другой во всех областях деятельности, хозяйственной, культурной, внутри- и внешнеполитической. Мотивов здесь было множество: и взаимная ревность кланов, и властная ревность президента и его алчной "семьи", и давление внешних сил, не дающих новому государству выстроить "параллелограмм сил" и обеспечить концентрацию усилий в том или ином созидательном направлении.

Но генератором всех этих тенденций нейтрализации и аннигиляции была в конечном счете новая либеральная идея, связанная с противоборством духу христианского эроса, духу максимализма и воодушевления. Этот дух питался верой в смысл истории - потому его следовало приучить к бессмыслице, заставить пройти школу абсурда, когда каждое усилие в одном направлении непременно сводится на нет контр-усилиями.

В результате возникает самое страшное - загнивание самого исторического времени, теряющего всякий вектор, всякую доминанту и превращающемуся в хаос.

Для людей православной культуры, какими являются русские, это убийство исторического времени - самое страшное. Ибо православный народ является не патриотом пространства, а патриотом исторического времени, верность которому сообщает смысл его жизни. Другие народы, входящие в состав СССР, после краха коммунистической идеи и дискредитации будущего мгновенно отступили в национализм - из единого вселенского времени в свое, приватизированное пространство, ставшее источником воодушевляющего мифа.

Но русские - и здесь они похожи на евреев - народ мессианский. В свое время основатель сионизма Теодор Герцль мечтал о том, чтобы евреи стали "нормальным народом", то есть обрели свое национальное государство и сменили странную идентичность, связанную с верностью тексту - библейскому обетованному будущему, нормальной идентичностью государства-нации.

По-видимому, наши реформаторы, поспешившие вывести Россию из состава СССР, руководствовались "парадигмой сионизма", которая применительно к русским означала отказ от мессианских обетований, от служения великому вселенскому будущему в пользу нормального национально-государственного эгоизма14.

И вот оказалось, что прагматизм национального эгоизма русским решительно не дается. В обществе, в государственных структурах, в культуре просто нет инстанций и субъектов, которые могли бы нести национально-государственную идею и насыщать ее деятельной практической волей. Национализм мы чаще всего встречаем в ряженом обличьи - в виде групп, созданных спецслужбами компрадорского режима в провокационных целях: для компрометации национальной идеи, которой они намеренно придают уродливую утрированность для манипуляции соответствующим электоратом.

Но национализма подлинного - обладающего четкостью задания и созидательной волей, умеющего отличать родное от чужого, полезное от вредного, искреннее от фальшивого - ни в каких социальных группах, ни в каких сферах жизнедеятельности мы не отыщем. А поскольку энергия национально-патриотического действия не генерируется в обществе, то не стоит удивляться тому, что вслед за крушением большой идеи, относящейся к патриотизму исторического времени, в стране возник вакуум, который стал моментально заполняться деятелями совсем другого склада и выучки.

Страна, внезапно лишившаяся настоящей идентичности и связанной с нею систем самозащиты, оказалась бессильной перед натиском носителей другой идеи - идеи обогащения любой ценой. При этом либеральная этика "открытого общества", навязанная беспомощной стране внешними силами, категорически запрещает прибегать к какого-либо протекционистским мерам и квотам, защищающим своих - свою промышленность, свою науку и культуру, свою землю. Ничто не должно искажать глобального естественного отбора.

Так наши либералы, не сумев задержаться на уровне нормального национального эгоизма, соскользнули в мондиализм и глобализм. Это понятно: там, где устранено "второе", духовное, измерение и оставлено одно лишь материальное, там неминуемо торжествует одно чувство - выгоды. Сохранять верность слабой России невыгодно, да она и не способна стимулировать патриотов по расчету. Поэтому туземные носители "разумного эгоизма" начали стремительно выходить из национального пространства в глобальное. Им бы вовремя догадаться, что национальное пространство могло бы служить им подстраховкой: вдруг они сами окажутся неконкурентоспособными по глобальному счету и отвергнуты вероломными "стратегическими партнерами тогда-то им и пригодились бы родные палестины.

Парадокс состоит в том, что, пожалуй, именно разумные эгоисты из числа туземных приватизаторов могли бы быть едва ли не наиболее последовательными сторонниками национального эгоизма. Индивидуалистический эгоизм приватизаторов способен обрести националистический облик с того момента, когда на них снизойдет прозрение об их собственной участи в новом глобальном мире. В рыночном экономическом смысле - это участь неконкурентоспособных, которых ожидает вытеснение на обочину и конечный крах. В смысле обещанного приема в состав глобального истэблишмента жесточайшее разочарование: вместо ожидаемого взлета с "устаревшего" национального уровня на вожделенный глобальный - зачисление в изгои и преследование международными судами и полицией.

Большевики в свое время тоже прятали свои теневые практики за непроницаемым железным занавесом - это весьма питало их патриотизм. Нынешние теневики приватизации и либерализации пока что больше боятся возрождения государства российского, чем контролирующих инстанций однополярного мира. Но положение быстро меняется и - как знать? - может быть, им придется искать убежища в национальных границах, которые они в этом случае постараются сделать более крепкими. Это колебание секуляризированного и несущего теневые практики сознания между безграничным интернационализмом (мировой пролетарской революцией или революцией глобализма) и безграничным государственническим национализмом может быть пресечено только в одной перспективе - метаисторической перспективе спасения.

МЕТАВРЕМЕННОЙ ХАРАКТЕР

РОССИЙСКОГО ЭТОСА

Национальный эгоизм строит свое государство на корысти. Но корысть надо признать недостаточно сильным чувством для формирования такого государства, которое православных русских может устроить. Да и условия на нынешнем рынке сложились так, что предательство и продажа государственных интересов - более прибыльное дело, чем их защита. Поэтому на стороне национального государства в сегодняшней России нет почти ни кого: эгоистов отталкивает "низкая рентабельность" предприятия, альтруистов - его принципиальная неподлинность по высшему духовному счету.

У России есть только одна дорога к спасению - обретение новой идентичности в горизонте Большого времени. Православные сегодня - это глобалисты времени, а не пространства. Современную, навеянную духом времени установку на дискредитацию национального пространства они могут принять не на основе пространственной парадигмы либерального глобализма, алчущего "планеты всей", а на основе христианской сотериологической парадигмы прорыва в другое измерение.

Вся привычная светская историография искажает российскую историю, когда описывает ее в рамках французской парадигмы государства - нации и говорит об освобождении от татаро-монгольского ига, о создании централизованного государства, о его выходе к морям и расширении территорий. Те, кому действительно дано было воздвигать величественное здание российской государственности, мыслили не националистически, а мессиански: они были озабочены судьбами истинной православной веры, которую после гибели Византии некому было защищать в мире.

Только эта мироспасательная экклезиастическая установка пробуждала у русских энергию, достаточную для того, чтобы и государство свое защитить и помочь соседям. Само по себе государство, со всеми его установками национального эгоизма, в глазах православных русских не многого стоило. Не случайно, как только государство оказывалось отлученным от большой мироспасательной идеи - православной, затем - коммунистической, его становилось некому защищать.

Итак, самое важное состоит в том, чтобы понять не пространственный, а временной или метавременной характер православного российского этоса.

Если другие цивилизации выстраивают свою идентичность по пространственному принципу и ведут реестр своих специфических морфологических признаков, то православная цивилизация отличает себя как грядущий град от градов земных, как пленница греховного мира. В таком восприятии государство не может не выступать только как средство, поставленное на службу веры. Если оно признается отпавшим от истинной веры, то в глазах православных русских превращается из положительной в отрицательную величину. Здесь истоки того самого "православного анархизма" русских, о каком не раз говорил Н. А. Бердяев.

Возникает вопрос: что же это за цивилизация такая, которая отличает себя от других не по наличным морфологическим признакам, доступным культурологическому тестированию, а по тому что не налично, но чему надлежит быть?

Не относится ли тем самым православная цивилизация к химерам, о которых ничего положительно-достоверного нельзя сказать, и адепты которых пробавляются абстрактным долженствованием?

Многие склоняются к тому, что пафос русских - это пафос долженствования, тогда как остальные народы могут обходиться без особого пафоса, довольствуясь спокойным чувством наличного. Наши посткоммунистические либералы считали пафос долженствования спецификой коммунизма - поскольку он изначально был утопией, следовательно, не мог брать в союзники грешную действительность и расположиться в каком-то из мировых регионов как в родном, уподобившись обычному национализму. Но на самом деле пафос долженствования ведет свое начало от христианской неотмирности, от перменентного самоотталкивания и борьбы с притяжениями града земного и всем тем сомнительным, что ему присуще.

Можно ли на таких основаниях построить стабильную и обеспеченную жизнь? Сразу же ответим: нельзя.

Можно ли с таким самосознанием обрести себя в какой-то определенной точке пространства-времени и сказать: здесь "мой дом - моя крепость", где предстоит расположиться прочно и основательно? Опять напрашивается ответ: нельзя.

Но мы заявим о себе как о слепых провинциалах времени и пространства, если подумаем: это - злочастно-экзотическая особенность русских, загадочно обреченных на неустроенность. Христианство учит, а опыт всей истории подтверждает: принципиальная неустроенность - удел человека на земле как существа пограничного, пребывающего в поле напряжения между полюсами земного и небесного. Человек обречен на то, чтобы покидать пристанище обжитого; неизменно случается так, что все, казавшееся еще вчера разумным, справедливым, надежным, завтра начинает выглядеть как удручающее ненадежное, несправедливое, неразумное. И человек вынужден вести трудное скитание во времени в поисках истинно своей истории, своей формации, но так и не находить земли обетованной.

Не означает ли это, что удел человека на земле лучше всего выражают два народа - евреи и русские?

Одни никак не могут обрести своего места в пространстве и кочуют по миру, другие - не находят своего места во времени. И те и другие могут быть признанными врагами земного порядка, возмутителями спокойствия. При этом евреи пользуются приемом остранения - мобилизуют против национального порядка любой страны, где им случается жить, специфическую иронию, подрывающую духовные, политические и патриархально-бытовые твердыни. Русские противопоставляют всякому наличному порядку максимализм долженствования; это уже не ирония, а пафос.

Нет ничего более противоположного, чем ирония и пафос, поэтому евреи и русские склонны особо подозревать друг друга и настораживаться перед лицом другого. Но следует признать, что по какому-то тайному счету они заняты сходным делом: ослабляют позиции настоящего и всех тех, кто с ним себя идентифицирует.

Правда, сегодня произошла невиданная деформация еврейского сознания. Вчера еще мы могли различать в нем две установки: мессианскую и сионистскую. Одна выражала готовность быть неустроенными - во имя грядущего царства избранного народа. Другая - альтернативную ориентацию: стремление устроиться как "нормальные" народы - в своем национальном государстве. Теперь же сионизму противостоит не столько мессианизм, сколько американоцентричный глобализм. Должно быть некоторым евреям сегодня кажется, что однополярный мир - это и есть практическое выражение еврейского мессианства, временным историческим выражением которого стала гегемонистская миссия победившей Америки.

Мне уже приходилось писать о том, что это - роковая ошибка15 - если миссия священна, то ее нельзя никому передоверить даже на время, и прагматические установки на быстрый успех здесь явно неуместны. Но в той мере, в какой еврейское мессианское сознание сменяется сознанием прагматическим, разрываясь между крайностями национализма (сионистская парадигма своего еврейского государства) и глобализма (новый еврейский американоцентризм), мессианизм объективно становится монополией православного русского народа.

Впрочем, и с евреями еще не все ясно. Государству Израиль вряд ли суждена судьба стабильного национального образования,- скорее, ему суждено навеки оставаться прифронтовым государством, вынужденным мобилизовать энергию, ничего общего не имеющую с мещанским домостроительством. Что касается еврейского пособничества американской глобальной миссии, то здесь кроется еще более страшный риск: в случае если американский проект окончательного прибирания мира к рукам провалится - а в долговременном плане он не может не провалиться, - евреям предстоит выступать в роли ответчиков.

Поэтому, хотя и можно понять людей, которым захотелось по-настоящему прочных, успокоительных гарантий, следует сказать: тем, кто отмечен как носитель миссии, не найти успокоения.

Но вернемся к носителям православной миссии. Уже говорилось о том, что за ними стоит особая цивилизация - не та, что созидает себя в пространстве, а та, что противопоставляет себя настоящему и трансцендирует во времени - от земного к небесному. Мы лишь тогда получим право говорить об особой цивилизации, если энергия указанного трансцендирования зримо проявится и в земных делах. "Вертикальный" человек Православия свое отличие от "горизонтального" западного человека демонстрирует не только на конфессиональном уровне - в особенностях своей веры, но и на уровне всех земных практик. Об этом - в следующей главе.

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Ницше Ф. Человеческое, слишком человеческое. С. 270-271.

2. См. об этом: Lepage. Lo demain de capitalism. P., 1978.

3. Булгаков С. Апокалипсис Иоанна (опыт догматического столкновения). М., 1991. С. 92.

4. Казин А. Тишина, в которой слышно слово // Москва, 1998. ( 9. С. 33.

5. Достоевский Ф. М. Собр. соч. в 12 тт. М., 1982. Т. 11. С. 306.

6. Электронные карточки и печать антихриста (Документы элладской церкви по проблеме электронных карточек). М., 1999. С. 23.

7. Там же. С. 24.

8. Там же. С. 25.

9. Там же. С. 26.

10. Там же. С. 29-30.

11. Там же. С. 30.

12. Там же. С. 44.

13. Наиболее известным у нас разработчиком этой теории является А. С. Ахиезер. См. его работу: Россия: критика исторического опыта. М., 1993.

14. Наши "младореформаторы" представляли в момент развала СССР две субкультуры: прагматическую и идеологическую. "Прагматики" - их тогда возглавлял Г. Бурбулис - вывели Россию из состава СССР в сугубо утилитарных целях: для них это единственный способ утвердить самостоятельность Б. Ельцина, президента России, и избавить его от подчинения союзному президенту М. Горбачеву. "Идеологи" олицетворяли другой тип сознания либеральную реакцию на коммунизм и на то, что лежит глубже,- православные максимализм и мессианство.

Загрузка...