Три празднества в Мексике


Гроза в Сан-Хосе

Неспешные волны высоких гор окружают плато, погрузив в тишину, меняют его природу, делая островом в океане. Дорога в Сан-Хосе-де-Грасиа ведет к небу, от асьенды Гуарача устремляясь прямо в облака. Таковы все места, в какой-либо степени отмеченные святостью: они изолированы от мира, окружены одиночеством и ветром и располагаются очень высоко, у самого неба. Как страна индейцев хопи, как горы Хоггар, даже город Лаон…

Подъезжая к Сан-Хосе-де-Грасиа, замечаем, что на западе собирается гроза. Небо так просторно, что видно все. Невероятные контуры тяжелых бело-черных облаков, сталкивающихся, словно скалы, или продирающихся между горными вершинами на восток, к Чапальской лагуне. В черных нагромождениях туч исчезли поросшие лесом склоны и утонули дома деревни Масамильта.

И грянула гроза на западе, превратившись в дерево, ствол которого — дождь — крепко упирается в горные расщелины, запускает туда пальцы воды, словно длинные корни. Серо-черные тучи становятся прекрасной и пышной кроной, а падающая вода сливается в сплошной полупрозрачный поток, беззвучный водопад, соединяющий землю с небом.

Вот и въезд в селение, прямо за поворотом, у самых небесных врат.

Когда впервые видишь Сан-Хосе-де-Грасиа, прежде прочего удивляет вот что: каждая улица ступенями уходит вверх, в пространство. Все, что здесь ни есть, соседствует с тучами. Быть может, все это способно исчезнуть, раствориться в их темной дымке. Или наоборот: здесь все ближе к солнцу и лазури.

Здесь познаешь тишину дня, неповторимое дневное молчание высокогорья. И вечерний шум: журчанье воды, шелест ветра, звук шагов на каменных мостовых, скрежет колес запыхавшихся тяжелых грузовиков, что сумели вскарабкаться так высоко. Или полет колибри вокруг красных цветов фуксии, жужжание пчел над цветками, прозванными здесь «хуан-грубиян». Запах мокрой земли, прелый дух в холодных комнатах, раскаты грозы за глинобитными стенами. Еще можно смотреть, как движутся тени от высоких столбов внутри дома, поддерживающих крышу. Время здесь другое, оно — длящееся.

Это страна лошадей, а не только людей. То же и в других районах Мексики, где сохранился традиционный уклад: человек за любым поворотом готов превратиться в кентавра. Подъезжаешь к селению — откуда ни возьмись крестьянин на своем гнедом «тихоходе». Перед ним на передней луке деревянного седла (которое здесь называют «silla», стул — и правда похоже), вцепившись ручонками в гриву, сидит трех-четырехлетний сын. Всадник индейского типа, с широким лицом, испещренным жесткими морщинами, похожими на шрамы. На лошади он сидит по-простецки, не гарцуя, но с естественной грацией, отличающей людей, связанных с землей. Присвистнув, пускает лошадь вперед. Он счастлив: в горах западнее Сан-Хосе-де-Грасиа бушует гроза, вырастив гигантское древо дождя с кроной из облаков.

Все это нравится ему и, конечно, его сыну, а может, это небезразлично и земле на плато, растрескавшейся от жажды, и скоту на иссохших склонах, заждавшемуся свежей травы. Горные отроги сочатся водой, она течет по ущельям, красная, будто от крови, и наполняет лужи у подножья холмов. Всадник съезжает с асфальтированной дороги на проселок, идущий по ложу высохшего потока. И неспешно трусит вниз, к глинобитному домику в конце тропы, окруженному зарослями гигантской кукурузы.

Чуть ниже, на самом краю деревни, два всадника остановились у лавочки, где продают легкие закуски. Не спешиваясь, они уплетают тортильи с мясом и стручковым перцем. Лошади переступают, цокая копытами и подергивая искусанной мухами кожей. К седлам приторочено пастушеское снаряжение: лассо, ремни, сумки.

Сан-Хосе-де-Грасиа — деревня животных, не только людей. Везде — пахучая навозная жижа, мухи, свежеснятые кожи. Но и молоко, белый сыр, «хокок» — йогурт, приготовленный из сквашенных сливок. Жители Сан-Хосе неравнодушны к молоку, что свойственно горцам; нечто древнее и подлинное проступает в их тяге к стручковому перцу, печеной тыкве и индейскому меду. Может, здесь глубокий отзвук первой встречи Америки с Западом? Молоко и стручковый перец — союз между скотоводческими племенами неолитической Европы и открывателями кукурузы и пряностей из неолитической Америки. Все остальное нетрудно додумать, сидя в Сан-Хосе-де-Грасиа рядом с одинокими горными вершинами, ведь именно на такой же высоте в начале XIV века возникла горделивая столица, Мехико-Теночтитлан, где накладывались друг на друга, исподволь перемешиваясь, секреты и тайны древнейших народов земли.

Нежные, древнего рисунка черты юноши, ведущего ослов, груженных бидонами с молоком, от ранчо Вердолагос до лавчонок в Сан-Хосе. Далекое, таинственное, замкнутое лицо, за ним — навсегда исчезнувший индейский народ, империя тарасков, во времена Конкисты уничтоженная огнем и мечом, голодом и болезнями. Черты чуть стерты, как камни в ручье; обращенный в себя взгляд, который бедность предков сделала непроницаемым.

Очень белые лица сельских стариков, худые и высокомерные, в тени стародавних широкополых шляп; белые шерстяные серапе, кожаные сандалии цвета старого навоза… Бледное лицо дона Анатолио, старого индейца, никогда не отводящего взгляда. Глаз хищной птицы, глаз стрелка, который всаживает револьверную пулю в пустую гильзу, положенную на стену.

Такое же странное несоответствие заметно в лице Луиса Гонсалеса[48], историка, писателя, наследника основателей Сан-Хосе: густо-черные, жесткие индейские волосы, высокие скулы, миндалевидные глаза, широкие плечи и развитая грудная клетка, обычные у тех, кто рожден на высоте в две тысячи метров над уровнем моря. И некоторые другие черты, вероятно унаследованные от испанского еврея и мулатки, тоже числящихся в предках. Опять смесь молока и стручкового перца, теплого и холодного, ледяных европейских гор и мичоаканских вулканов.

Вселенная дона Луиса — тут, в горах, она состоит из частей здешнего микрокосма. Словно человеческая история со всем ее громоздким багажом должна была обязательно пройти по узкой дороге к плоскогорью, что извивается, уводя все выше и выше, до самого «островка», описанного в трактате историка («Pueblo en vilo»), до того селения, почти подвешенного в центре мироздания, где от самого горизонта на тебя накатывают далекие горные валы.


Быть может, один только Сан-Хосе-де-Грасиа и спасется, когда наступит новый потоп?

Танец в Сан-Хуане-Парангарикутиро, Мичоакан

Рассказывают, что священник Сан-Хуана получил приказ из канцелярии епископа: необходимо прекратить скандал. Целая толпа этих людей, индейцев, стеклась со всего Мичоакана и даже из соседних штатов, чтобы принять участие в отправлении своего языческого ритуала: в семенящем танце перед алтарем Иисуса Христа. Ну, это уж слишком! Такого нельзя было допустить. Священник повесил запрещающую табличку. Отныне никому не дозволялось танцевать в церкви. Казалось, теперь все в порядке. Но однажды ночью священника разбудил какой-то звук. Со стороны церкви доносился знакомый глухой ропот. И вдруг он понял. Индейцы нарушили запрет. Им удалось взломать дверь церкви, и теперь они там танцевали! Не помня себя от гнева, священник выскочил из дома и побежал в церковь. Он торопливо растворил дверь, зажег лампы. Но церковь была пуста, в ней стояла тишина. Думая, что стал жертвой галлюцинации, священник вернулся к себе, чтобы лечь в постель. В ту же секунду звук возобновился. Где-то поблизости очень тихо, ритмично притоптывали ноги индейцев.

Все это повторилось раз десять или двадцать. И внезапно священника осенило: Христу Сан-Хуана-Парангарикутиро, тому самому, всесильному, что остановил поток разлившейся лавы во время извержения вулкана Парикутин, не понравилось решение епископа. Христос хотел, чтобы в его церкви продолжали танцевать, такая молитва пришлась ему по сердцу более прочих. После этого церковь вновь открыла свои двери танцующим, и с тех пор их никто не останавливал.

Стало быть, этот звук ему полюбился, так, а не по-иному, с ним хотели говорить люди, и в его ушах их топотание звучало сладчайшей музыкой, только оно было способно утишить муки Распятого. Да, шум от босых ног, подпрыгивающих почти на одном месте, в центральном пролете храма; три шажка вперед, два назад. Никто ни слова не говорит, никакой музыки, никаких молитв. Только этот мягкий звук — ноги, шлепающие по полу, мужские, женские, детские. Чуть наклонившись вперед, словно им нужно что-то прочесть, с локтями, прижатыми к бокам, индейцы, молодые и старые, вприпрыжку подступали все ближе к алтарю, а дойдя до какой-то невидимой черты, расходились в стороны и, так же пританцовывая, возвращались в задний ряд.

Снаружи жгучее солнце бьет в полотняные навесы ярмарочных ларьков, где прихожане храма и продавцы, праздношатающиеся гуляки и карманники, бывалые перекупщики и разевающие от удивления рты крестьянки из Танакилло и Ауирана толкаются, переходя от прилавка к прилавку. Автобусы подъезжают один за другим, выгружают паломников. По площади слоняются люди, прибывшие со всех концов Мексики. Пурепеча из Месеты или с берегов Пацкуаро, масауа, науа, отоми, мексиканцы из Шочимилько… На рынке, непосредственно примыкающем к церкви, им всем надо что-то продать или купить. Индеанки-тараски из Тарекуато сидят на корточках перед своими ведерками с чайотой («мексиканским огурцом»), перезревшими грушами или плодами авокадо, черными и мелкими, словно маслины. Женщины из племени масауа проводят часы, неподвижно сидя возле прилавков, где разложены образцы расшитой ткани. С другой стороны сьерры на автобусах понаехало множество «хакалерос», горшечников, которые все перекладывают с места на место свои горшки и плошки, демонстрируя качество обжига. Дети тискают куколок из кукурузы и, устав, засыпают, притулившись в тени какого-нибудь пластмассового бидона. А у стены базилики расположились лагерем не претендующие на комфорт усталые паломники, они созерцают рыночную суету и готовятся пуститься в молитвенный пляс перед Христовым алтарем.

К четырем часам дня из-за дверей церкви раздаются глухие удары тепонацтля[49], от которых подрагивает земля под ногами… Они разносятся далеко, аж до той маленькой площади, где духовой оркестрик наигрывает польки. Индейский барабан бросает свой властный и мощный клич. А внутри церкви теснится плотная толпа, медленно кружащаяся вокруг «кончерос» — тех, кто заняты в ритуальном танце. Паломники, подойдя к алтарю, почти тотчас отходят к паперти, где «кончерос» с павлиньими перьями в волосах танцуют под звуки барабана. Удары тепонацтля гулко отдаются под сводами, стуча, словно сердце великана, и подчиняя своей пульсации тела верующих. Даже не глядя на «кончерос», мужчины, женщины и дети танцуют в церкви, плечом к плечу, с отрешенными лицами. Барабан ускоряет ритм. Удары все чаще, все оглушительней, пока все не сливается в долгую дробь, напоминающую то землетрясение, во время которого полвека назад рождался Парикутин. Плюмажи «кончерос» содрогаются где-то в центре храма, прямо под взглядом Христа. Но барабанная дробь вдруг разом обрывается, наступает тишина, словно сердце церкви остановилось. И тут под сводами нефа становятся слышны тонкие и резкие, будто голоса маленьких девочек, возгласы «кончерос», звучащие под всхлипы мандолин. Это и песня, и молитва, исступленная и нереальная, словно пришедшая из древних веков. До слуха долетает теперь и звон бубенцов на ногах танцоров, и снова — мягкое шлепанье индейских босых подошв. А прямо к небу возносится ладанный дух копала.

Но вот деревянный барабан грохочет вновь, павлиньи перья продолжают трепетать. Здесь, в церкви Сан-Хуан-Парангарикутиро, может быть, — самое главное место в мире. А солнце за стенами храма уже касается сельских крыш. Но теперь оно обжигает все, что ранее пряталось под навесами, и больно бьет по усталым детским глазам. Ближние улицы усеяны объеденными кукурузными початками. В лужах загнивает вода. К запаху горелого масла примешивается вонь от мочи, а вдалеке на дорогах уже снова рычат моторы грузовиков и автобусов.

В Мексике мечты длятся бесконечно, как прыжки здешних танцоров.

Кукурузная месса в Чун-пом, Кинтана-Роо

Люди сидят под большим хлопковым деревом, они глядят прямо перед собой, туда, где среди кукурузных полей полукругом раскинулось их селение, а за ним темнеет в густеющих сумерках лес. Селение сейчас похоже на мираж со своими глинобитными стенами, выбеленными известкой, и крышами из пальмовых листьев. В северном конце площади — дом Стражей и храм крестов. Женщины собрались у дома Стражей, они стоят в пыли на коленях и мелют кукурузу в ручных мельницах, повторяя все одни и те же размеренные движения, исполненные глубокого смысла. У другого конца площади приготовлены кухни: каждая представляет собой три больших камня, угли под ними краснеют в темноте. Везде уже разносится запах копала и похлебки из тыквенных семечек. Совершенно голые дети бегают под последними лучами солнца. Слышно похлопывание ладоней, готовящих тортильи, — как услышишь эти рукоплескания, сразу хочется есть.

Мужчины целыми часами сидят в тени, пьют «священное вино бальче» из коры одноименного дерева со слабыми наркотическими добавками, баночное пиво или палому — смесь анисовой водки с водой. Рядом под навесом, крытым пальмовыми листьями, радиоприемник, дребезжа, наяривает лихую колумбийскую кумбию. Чуть поодаль в тенистом переулочке стоит старик в белой пижаме и выводит на уастекской скрипке тоненькую мелодию, впрочем, никто его не слушает. Порой музыка отдаляется, скрипка замолкает, женщины перестают работать, и тогда слышится странное поскрипывание, шелест, может, так шумит свет… Солнце тихо садится в красный туман над копаловой рощей.

Когда смеркается, люди направляются к дому Сегундино Коха, прихватив с собой глиняные плошки. Образуется целое шествие, несколько беспорядочное и пьяноватое, а впереди бегут оголодавшие псы. Все движутся к церкви, с ними даже небольшой оркестр: скрипка, гитаррон — огромная мексиканская гитара — и большой барабан. Старики шествуют впереди, все в белом, в сандалиях из сизаля.

Босоногие юноши вступают в храм. Они принесли плошки с мясом, похлебкой из тыквенных семечек и тортильями и теперь ставят их перед главным крестом, окутанным вышитым покрывалом. Слева от крестов — пустое кресло, украшенное цветами гибискуса. В церкви царит густая темень, дым копала делает ее еще непроглядней. Огоньки лампад в потемках мерцают красным, словно собачьи глаза. Коленопреклоненные мужчины, женщины и дети шепчут молитвы, раскинув руки крестом. Их шепот уплотняется, набирает силу, становится мощным, как порывы ветра, и тяжелым, словно гром. Священник стоит перед самым большим крестом, закутанным в покрывало. Сам настоятель тоже облачен в длинную рубаху, расшитую красными цветами. Он говорит с крестом, который высится над ним, словно великан, обращается к статуям, одетым в голубые и пурпурные наряды. Затем преклоняет колени перед пустым троном. Те из прихожан, что принесли плошки с едой, поочередно наклоняются над коленопреклоненными старцами, что-то шепчут им на ухо, какое-то тайное послание. Может статься, все свершится этой ночью. Быть может, именно сегодня владыка должен вернуться: задрапированный в циновку, он появится на центральной площади селения. И тогда Стражи вновь возьмутся за оружие (а на вооружении у них однозарядные ружья, проданные англичанами из Белиза) и освободят майя-крусоб — «крестовых майя» — от гнета уачей, то есть мексиканцев.

Люди выходят на площадь перед храмом. Там уже собрались все селяне, к ним присоединились жители Кинтаны-Роо, пришедшие из Тулума, Чанкаха, Тишкакаля, Шхасиля, Тиосуко. Усевшись в тени хлопкового дерева, они ждут. Некоторые продолжают пить свое пиво и палому. Раздается детский смех. Чересчур нервный петух прокричал невдалеке, да так резко, будто ворон каркнул.

Сумерки внезапно сменяются полной темнотой. Ночное небо — черное, блестящее, ледяное. При свете костров через площадь проходят молодые люди из числа Стражей, неся освященную пищу для большого причастия. Очень сладкие тортильи и неимоверно острая похлебка из тыквенных зерен, обжигающая, словно касание языка ягуара. Звучит музыка, взрываются несколько петард, от грохота которых, быть может, екает сердце старого Сегундино. Наверное, он вспоминает об Отделившихся, до которых войска генерала Браво так и не смогли добраться — не пробились сквозь лесную чащу. А может, ему слышатся последние слова Хуана де ла Крус Сеха, завет, что он продиктовал своему секретарю по имени Юм Поль Итца накануне падения города Чан-Санта-Крус (ныне это Филипе-Каррильо-Пуэрто):

«Есть еще одно, что я должен вам сказать, дорогие мои христиане, жители наших селений. Смотрите, каким я стал: тенью дерева, не больше, вы все, взрослые и дети, можете видеть меня таким, а кроме вас и те, кто считает себя выше других, ведь мой Господь не поставил меня рядом с богатыми, Господь мой не к генералам и военачальникам направил меня, не к тем, кто говорит, что у него много денег, или к тем, кто называет и мнит себя людьми достойными и могущественными, но указал мне Господь место рядом с бедными и несчастными, потому что и сам я беден, и Отцу моему небесному жалко меня, он любит меня, ибо воля Господа такова, что кто одарит меня, увидит, как его собственное добро прирастает. Так скажите мне, есть ли какой-нибудь другой Бог? Нет такого, и я — хозяин этого неба и этой земли, а все дети ее — мои дети, разве не так?»

Луна поднимается в черное небо, в ее лучах блестит белая пыль на площади и на дорогах. Сладкий мягкий хлеб насыщает тела людей, жгучая тыквенная похлебка горит в их жилах. Медленно, один за другим, костры гаснут. Малые дети задремывают, прильнув к матерям, а те придвигаются поближе к горячему пеплу кострищ. От ночного холода камни потрескивают, деревья зябко жмутся друг к дружке. А старый радиоприемник снова дребезжит, наяривая новую кумбию, но далеко-далеко, словно по ту сторону сновидений.

Загрузка...