Когда испанские и португальские моряки ступили на берег Нового Света, там безраздельно царил миф. Открывая те баснословные империи с их несметными сокровищами, приплывшие из Европы искатели приключений, не отдавая себе в том отчета, обретали новое человеческое измерение, связанное с идеей золотого века, которое одновременно предшествовало возникновению рационального способа познания мира и оправдывало его. Зачарованность, вызванная этим открытием у хронистов XVI и XVII веков — Андриса де Ольмоса-и-Мотолиниа, Саагуна, Торквемады и отца Бомонта, Хосе де Акосты, — объяснялась могущественной игрою воображения, пронизывающей духовную атмосферу Нового Света.
Власть мифа не только, и даже не столько, в том, что он пленяет своей абсурдностью. Напротив, миф невозможен без ориентации на логику, ему служат опорой архитектура языка и его образов, особое представление о времени и пространстве. Новые, странные, неведомые народы — ацтеки, пурепеча, майя-киче, карибы, инки — все жили согласно своим верованиям, отнюдь не в том сумеречном неведении нравственных норм, которое европейцы впоследствии приписывали этим «дикарям»; напротив, индейцы пребывали в гармонии: доколумбово состояние их жизни, если судить по свидетельствам ее последних мгновений, сравнимо с бытием античных греков и римлян.
Встреча двух культур оказалась на редкость плодотворной: столкнувшись с загадочной коренной цивилизацией, исследователи расшифровывали ее знаки, открывая начатки будущих наук: лингвистики, этнологии, науки о человеке. Воображаемая вселенная индейцев поражала гармонией и новизной форм, там каждый сюжет имел параллель и перекликался с другим, бытующим на дальнем конце необъятного континента. Его мифы не были собранием суеверий и «побасенок», которые охотно перечисляли первые хронисты. Мифология создала самые устойчивые, противостоящие всесокрушающему потоку времени памятники индейской Америки, на этом фундаменте зиждились религия и культура, развивалась своеобычная система знаний. Создавался круг идей и образ мышления.
Каковы же были эти мифы, что управляли жизнью мексиканцев или перуанцев и оставили такой глубокий след в современных культурных традициях Латинской Америки, в ее искусстве, литературе и философии?
Начать с того, что мир представлялся квадратным, каждую его сторону символизировали особый цвет, растение, животное, каждой ведал свой дух. Майя изображали этих духов — «Бакабов», держателей неба, — в виде каменных стел, называемых акантунами («четырьмя камнями»): Бакаб белый на севере, Бакаб желтый на юге, Бакаб красный на востоке и Бакаб черный на западе.
Истоки подобного членения вселенной — в астрономических расчетах и в первом солнечном календаре, вероятно изобретенном теми, кто возделывал землю две тысячи лет назад в бассейне Миссисипи и насыпал холмы для наблюдения за небом, теми, кого позже назовут «строителями курганов» («Mount builders»), не говоря уже о календаре ольмеков, далеких предшественников тольтекской цивилизации, приютившейся на мексиканских плоскогорьях.
Сказания о сотворении мира распространены на территории всей индейской Америки; основа у них та же — первоначальные наблюдения из области космологии. Сотворение там неотделимо от разрушения. Так, в легенде древних ольмеков ягуар порождает и пожирает вселенную. В пурепечской сказке, которую записал отец Рамирес[43], говорится о разделении мира — в самый момент его рождения — на две части, северную и южную. Когда боги решили переделать мир в четвертый раз, это событие представлено как сцена родов космического масштаба: «Они приказали богу адских глубин, и его жена, зачав, породила все деревья и травы — все, что теперь растет на земле. Все это вышло из лона богини, а остальные боги в это время держали ее, приподняв над землей, головой к закату, ногами на восток, так что одна ее рука указывала на север, другая — на юг. Голову ей поддерживал бог моря, матерь богов держала ноги, а еще два бога — руки, чтобы она не упала».
Ацтеки видели в родах высший акт творения, делавший женщину равной величайшим героям. Шочикецаль, Килатци, Тоси, Тлатсольтеотль — имена богини-матери, чей образ после конкисты повлиял на создателей изображений Пресвятой Девы Гваделупской. Темаскальтес, Йоальтиси — божественные повитухи, царившие в той таинственной паровой бане, чья форма напоминала матку и где женщины рожали в воду по древней методике родовспоможения, ныне заново открытой в западных странах.
Стало быть, тайна рождения человеческой расы была связана с подземным миром, откуда она вышла на свет. Союз земного мира и космоса прославляет миф о рождении всего сущего, записанный отцом Торквемадой (который в свою очередь цитирует несохранившийся труд Андриса де Ольмоса). Судя по этой легенде, бытовавшей в царстве Тескоко, «человеческие существа созданы пущенной солнцем стрелой, которая, вонзившись в землю, оплодотворила ее»[44].
Владимир Пропп в своей работе о происхождении русской народной сказки вскрывает потаенный смысл множества волшебных историй, сходных между собой и распространенных по всей Европе. Там прослеживаются элементы ритуальных камланий доисторической эпохи. В них людоед — это племенной колдун, творящий церемониальное действо, маленькая хижина в лесу — место, где держат взаперти молодых людей, ждущих обряда инициации, а тревожное настроение, пронизывающее сказку, отражает те опасения и страхи, через которые проходят члены племени, переступая порог, отделяющий детство от взрослого состояния.
Подобная же схема проглядывает в основе как большинства индейских сказок, так и множества современных романов от Диккенса до Стивенсона или Голдинга. У древних индейцев сказки обычно повествуют о путешествии в страну мертвых и об испытаниях, уготованных герою (или подручному колдуна), чтобы он мог вернуться на землю, получив от предков некую власть, природа которой божественна. Таково у ацтеков путешествие в Миктлан — мрачную подземную область, жилище мертвых, а у майя-киче — эпос о Шбаланке, добравшемуся туда, где простирается Шибальба.
В племени уичоль из Найярита поныне сохранился самый подлинный, за долгие столетия не претерпевший изменений рассказ об этом мистическом наследстве: Мара'акаме, подручный шамана, блуждает по свету в поисках дома солнца, жилища Татевари, Нашего Дедушки, первого шамана. Венцом его странствия становится настоящее сошествие в ад, в итоге которого он получает доступ к знанию, воплощенному в форме друзы горного хрусталя, символизирующей костные останки его предков.
Для американских индейцев путешествие как обряд инициации наряду с сюжетами о выходе всего сущего из чрева богини — один из основополагающих мифов. Он тесно связан с космогоническими представлениями в доколумбовых религиях, где мироздание тройственно: это небо, земля и нижний мир. Каждое из царств символизирует какой-нибудь представитель животного мира: птица, змея (или черепаха), броненосец (или крот). В этом разделении нижний мир — самый важный, отсюда является на свет все сущее и сюда же нисходят ради встречи с навсегда ушедшими предками.
Путешествие шамана как обряд инициации, кроме всего прочего, завершает цикл оплодотворения. Обитель мертвых, например, в мифологии уичоль — место, где сексуальность возвращается к своему истоку. Сойти в преисподнюю — это вернуться в матку земли-прародительницы, где спрятана тайна всякой жизни. Там совершается то, о чем все мечтают: встреча душ умерших и еще не рожденных, как ее живописуют легенды ацтеков, майя, пурепеча, позволяющие уловить мощное ритмичное колебание вселенной, ее дыхание. Эту тему мы постоянно обнаруживаем в искусстве коренных жителей Америки, находим в «Пророчествах Чилам-Балама» и в поэзии Несауалькойотля. Нельзя считать случайным совпадением тот факт, что первые календари тольтеков и майя-ица согласованы с годовыми ритмами Венеры. Эта героическая планета, воплощение цивилизационных достижений Кецалькоатля и Кукулькана или деяний Урендекауэкары, бога войны древних пурепеча, совершает по небу путь, сходный с мифологическим путешествием первого шамана, просвещая смертных, озаряя путь тем, кто предан близкими и отдан на заклание, чтобы, возвещая людям о наступлении новой эры, возродиться к жизни вместе с солнцем в конце каждого цикла из 104 лет.
Несомненно, что после бедствий конкисты индейская Америка полнее всего сохранилась именно в своих мифах. В старинных текстах, в кодексах, составленных первыми клириками, и в индейских, как, например, «Пополь-Вух» («Книга народа»), «Пророчества Чилам-Балама» или «Описание Мичоакана», культура Мезоамерики может почерпнуть множество бесценных сведений. Читая стихи сестры Хуаны Инес де ла Крус, нельзя не вспомнить гимнов народа науатль. Невозможно понять мексиканскую революцию и фрески великих художников Диего Риверы и Мануэля Ороско, не помня о творческой мощи и одержимости смертью, пронизывающих скульптурные композиции ацтеков и майя.
В латиноамериканской литературе мифы и легенды дали рождение особому жанру, костумбризму (от испанского «costumbre» — обычай), прошедшему путь от первых «фольклорных» романов аргентинца Мартина Фьерро и мексиканских «Бандитов с Рио-Фрио» до произведений Хуана Рульфо.
Мигель Анхель Астуриас, гватемальский романист, нобелевский лауреат 1967 года, — вот кто, пожалуй, довел моду на костумбризм до ее высшей точки. В его творчестве отразилась среда, традиционная по сути, напрямую соотнесенная с мироощущением континентальных индейцев, и при всем этом его проза не служит чисто идеологическим целям и не претендует на какую-то особенную экзотичность. Писатель проникает в сердцевину человечьей натуры, добираясь до глубинных истоков мук и радостей бытия. В романах «Люди маиса» и «Мулатка как мулатка», в знаменитой «банановой трилогии» и прежде всего в «Зеленом Папе» декорация и сущность драмы всегда одна и та же. Это одиночество индейцев, вечных иностранцев в испорченном современном мире, где выгода всегда во главе угла. Предназначение человека этого общественного слоя, земледельца и мистика, все еще укладывается в границы старинных пророчеств. Романы Астуриаса — это верная транспозиция в художественную плоть легендарной «Baile de la conquista» («Пляски конкисты»), театрализованной схватки неверных и христиан, где первые выступают (по крайней мере, на взгляд вторых) как полчище исчадий Сатаны, зато себя завоеватели мнят воинами святого Иакова. Это гимн вечному поражению вождя Текума, последнего бойца из племени майя-киче, павшего в схватке с «аделантадо», военным наместником, который высокопарно именуется «солнцем». Этого подручного Эрнана Кортеса звали Педро де Альварадо.
Астуриаса всегда отличал интерес к индейской мифологии. Одной из его первых книг был сборник «Легенды Гватемалы», небольшая книжка, поэтичная и полная юмора, которую Поль Валери характеризует как «смесь знойной природы, невнятной ботаники, индейской магии и теологии Саламанки».
Его воображение черпает для себя пищу из сокровищницы фольклора, но иногда он заново изобретает мифы, достойные древних, как это делал Ах Бобат, Великий мастер красноречия в классическом обществе майя. У Астуриаса Гаспар Илом, крестьянский касик из романа «Люди маиса», или Гойо Йик, Слепец, кажется, вышли непосредственно из «Пророчеств Чилам-Балама», — это все полубоги, блуждающие по своей охваченной огнем стране, неся на плечах груз сверхчеловеческих скорбей.
«Земля Илома пахла свежесрубленным деревом. Или тем же стволом, сожженным при расчистке поля под пар.
Желтые кролики в небе, желтые кролики в воде, желтые кролики в лесу.
Глаз он не открывал, они уже были широко распахнуты, готовые выпрыгнуть за линию ресниц. Он чувствовал ритм ударов топора. Но даже не подумал пошевельнуться, сглотнуть слюну, потрогать собственное закоченелое тело, боясь убедиться в последствиях ледяного объятия, а пуще того — нащупать глубокие следы, оставленные яростно сжимавшей его змеей.
Светлая ночь сеяла вокруг капельки пахучих благовоний, падавшие на тростниковые заросли. Его жена казалась лишь маленьким холмиком на циновке, она спала, уткнувшись носом в землю, словно опасалась глотнуть пламени, разлитого вокруг».
Астуриас уверен, что индустриальный мир не всесилен и не может побеждать без конца. Угасание и разорение великих банановых кампаний в «Зеленом Папе» выглядит справедливой расплатой за трагическую гибель Хуана Гарсиа, мятежного крестьянина, убитого людьми из охраны крупных землевладельцев.
Для большинства латиноамериканских современных романистов — перуанца Хосе Мария Аргедаса, гватемальца Астуриаса, мексиканца Ревуэльтаса — бунт крестьян против властного наступления современной индустрии не столько предвещает революцию, сколько воспринимается ими как долг перед утраченным прошлым. Преданность своему наследию для них — способ продолжать «Пляску конкисты», где противостоящие силы добра и зла лишь дополняют дуг друга, осуществляя вечный круговорот времен, медленно возвращающий индейцам, наперекор повседневной суете, их былое магическое могущество.
В своей работе «Столкновение противоположностей» («Audiencia de los confines») Мигель Анхель Астуриас предлагает ключ к разгадке драмы конкисты: испанцы ступили на берег Нового Света с крестом, который по их представлениям являлся «истинным» крестом Христовым («Vera Cruz»), но на самом деле то был крест сораспятого со Спасителем злого разбойника («Mal Ladron») и потому принес на покоренную землю смерть, рабство и разрушение.
Перуанца Хосе Мария Аргедаса соединяют с миром коренных народов Америки еще более тесные узы. В своем творчестве он пользуется приемами костумбризма, но уникальный житейский опыт позволяет ему преодолеть рамки этого метода. Родившийся в Андауайласе, маленькой деревушке в Андах, он с детства впитал индейскую культуру, и мифологическое прошлое народа стало источником его творчества. В своих произведениях он прославляет коренных обитателей континента и ведет счет бедам, что принесла с собою испанская цивилизация. Его описание мира кечуа достойно профессионального антрополога, и это неудивительно: Хосе Мария Аргедас был еще и ученым, специалистом по музыкальному фольклору и музыкальной этнографии, к тому же он бегло говорил на кечуа. Как его первые рассказы «Праздник крови», «Рума Юпау», так и последние созданные им произведения вроде «Агонии Разу-Нити» — это еще и подробнейшие исследования фольклора Кордильеров.
Что отличает их от сочинений, к примеру, таких костумбристов, как Рамон Рубин? То, что Аргедас не интерпретирует индейскую культуру, он ведет повествование изнутри нее. Вода, огонь, холодный ветер сьерры, упоение праздничным весельем, страх смерти — у него все это живые персонажи, способные на самые непредсказуемые проявления. Когда он описывает ритуальную церемонию с большим кондором, привязанным к рогам быка и кружащимся вместе с ним по арене, а потом взмывающим ввысь, «словно драгоценная черная комета», или повествует об экзальтации актера, прикрепившего к своему костюму «зеркальца в форме звезд», превращающие его в «светоч праздника», — писатель черпает образы не в собственной фантазии, а в родовой памяти народа кечуа, принадлежащей в том числе и ему самому.
Так, в «Агонии Разу-Нити» читаем:
«И увидел я деда „Унту“ в красно-черной одежде, сплошь в зеркалах, танцующего под веревкой, натянутой в небе, щелкая большими ножницами. И песнь металла взвивалась выше напева скрипки и арфы, игравших рядом со мной. Вставал рассвет. Отец „Унту“ обернулся к бледной заре. Его лицо выступило из тени высокой горы. Звук ножниц бил по ушам, упадая с горных высот на землю, проникая в глаза и сердца тысяч индейцев и метисов, смотревших, как он спускался с эвкалипта и вступал в башню. Казалось, с тех пор, как он начал спускаться, прошла целая вечность. Он изгибался, то и дело исчезая в проемах башни, а меж тем солнце бросило первые лучи на ее беленные известью аркады. Какое-то время он танцевал среди колоколов, а затем спустился ниже. Из башни раздавался только лязг ножниц. Весь мир умолк, и ничто больше не пело, все мыслимые звуки рождались из скрежета сверкающих лезвий…»
В творчестве мексиканского писателя Хуана Рульфо, пожалуй, с наибольшей очевидностью проявляется влияние индейского мира на современную латиноамериканскую литературу, которая состоит не только из слов и образов, но соткана из необоримых предвидений и предчувствий. Родившийся в штате Колима, где оставило свой жестокий след восстание «кристерос» и его разгром — еще одна вспышка «кастовой войны», столкнувшей христиан-земледельцев и атеистическое правительство Плутарко Элиаса Кальеса, Рульфо рисует страну, разграбленную, опустошенную и выжженную, до жути похожую на тот проклятый мир, о коем возвещали старинные пророчества, предшествовавшие конкисте.
Проза Рульфо пронизана образами насилия — непреодолимого наследия конкисты. В «Горящей равнине» человек, куда бы ни кидала его судьба, оказывается один на один с бедой:
«Ну вот, дали они нам эту землю, раскаленную, как стальной противень для тортильи. Хотят, чтобы мы сеяли. Им интересно: может ли здесь что-нибудь взойти, пробиться к свету? Но ничего не вырастет. Здесь даже грифов нет. Их можно увидеть только вдали, высоко-высоко в небе; они спешат побыстрее облететь стороной эту добела разогретую сковородку и убраться подальше, ведь здесь ничто не движется, кроме этих раскоряченных людей, что пятятся задом наперед».
«Педро Парамо» — без сомнения, самая значительная притча из опубликованных ныне в Латинской Америке. Рассказанная там история не относится к миру смертных, а совершается в обители бога, чье единство со своей общиной так же крепко, как узы, что связывают индейцев с родными степями, лесами и реками. Путешествие Хуана Пресиадо в Комалу походит на обряд инициации шамана, его нисхождение в страну предков. Память в этой книге — не что иное, как нижний мир, откуда появляется на свет жизнь. Словно неуловимый дымок: взгляд матери, гул голосов… В центре этого мира царит его всевластный повелитель Педро Парамо, обладающий правом убивать или миловать своих подданных — целый народ. Когда его жена Сусанна Сан-Хуан умирает, Парамо обрекает на гибель всю землю:
«— Вот сейчас сложу руки на груди, и Комала вымрет с голодухи, — заявил Педро Парамо.
Что и было сделано».
Педро Парамо похож на некроманта Титлакауа, вечного врага Кецалькоатля, Злого духа, что властвует над людьми с помощью хитроумного колдовства и магии, способного, когда иные средства исчерпаны, отравить весь мир зловонием своего разлагающегося тела.
Тотальным разрушением аннулируется само человеческое время, непрерывность и длительность переживания бытия. Мир, по Рульфо, — это вихревая воронка, куда все втягивается и возвращается преображенным, следуя какому-то непостижимому правилу, схожему с законами круговращения светил:
«— Сусанна, Сусанна Сан-Хуан.
Он попытался поднять руку, чтобы ее образ прояснился, но рука лежала на коленях как каменная. Попробовал поднять другую, но та стала медленно сползать вдоль тела и упала на землю, словно костыль, привязанный к ненужному уже плечу. „Умираю“, — сказал он.
Солнце принялось кружиться вокруг земли, замелькали какие-то тени, силуэты… Погибшие земли встали перед его глазами, совершенно пустые и безлюдные. Жара завладела телом, глаза едва двигались, перескакивая от одного воспоминания к другому и стирая контуры настоящего. Вдруг сердце совсем остановилось, словно время прекратило свой ход. И замерло дыхание жизни.
— Значит, ночь больше не наступит, — подумал он».
Хуана Рульфо можно считать последним из костумбристов, ведь после него Гарсиа Маркес предпринял поиск иных изобразительных средств, теснее связанных с политикой и литературой. Проза Рульфо предельно заряжена древней вихревой энергией доколумбового мифа. Он творил недолго, но столь интенсивно, что его голос звучит в нашем сознании, как грозный призыв манихейского пророка, как старинное заклятие, что доносится с вершины вулкана Миштекатль и не умолкает, покуда Плеяды не пересекут весь небосклон. Наверное, после него никто уже не сможет так писать о земле, тужащейся в бесплодных родах, о духе зла и о горах с телом женщины. Никогда больше не придет проводник, способный вслед за Орфеем провести нас во чрево земное на поиски одного лишь взгляда Сусанны. Никто так не расскажет нам о всепожирающем огне, о ночи, «полной греха», о вскипающей реке и о тех селениях, где наследники вольных индейцев томятся в бесконечном ожидании того, что никогда уже не сможет вернуться.
А вдруг все-таки вернется? После смерти этого старого провидца Хосе Мария Аргедас, уже стоя на пороге собственной кончины, написал блистательное поминальное слово, адресованное длинной чреде рассказчиков и прорицателей из мира, канувшего в прошлое, чей голос нам дано было расслышать благодаря Рульфо:
«Кто, кроме тебя, Хуан, умел так донести до нас речь, исполненную тоски о былом, сознания долга перед будущим, восхищения роскошеством плоти и мужской силой — всем, что осталось в человеческой природе от праха, камня, воды и болотной гнили, и разродиться песнью, подобной твоей?»