ГЛАВА 1979

Недостижимость блискующего идеала

Отдельная героическая история была рассказана однажды на скамейке Речного вокзала в городе К., стоящем на великой сибирской реке Е., впадающей в Ледовитый океан, когда третьего послали за бутылкой, а двое оставшихся заговорили о любви.

Солнце клонилось к закату, на реке гудели различные суда, в ветвях начали чирикать вечерние птички, и Мясоедов (в очках он сидел, с открытой тощей шеей, по-курячьему высовывавшейся из ворота рубашки) заявил так:

— Вы мне — нет. Вы мне ничего про женщину сообщить не можете, потому что я знаю свой блискующий идеал, понимаю недостижимость его. Все это меня угнетает, и я пью, но на свои и не так уж много по сравнению с тем, сколько бы имел право в подобном случае.

Я хмыкнул. Мы смотрим, вот уже и Виктор Химков бежит, стиляга и художник такой с кудрями, красавец, на которого вешаются все женщины города, если он, конечно, не врет.

— Чего торопиться, когда ты уже принес,— заметил Мясоедов, и мы с Химковым были вынуждены признать его правоту. Химкова временно (1969 год) исключили из Художественного училища за то, что он, подобно азиатскому дервишу и европейскому монаху, торговал реликвиями, связанными с Вождем, на этой же самой набережной. Кричал, разложив их на чистой тряпочке: «Покупайте Святые реликвии Святого Николая! Покупайте Святые реликвии Святого Николая!..» Бил в бубен.

— Наливай,— сказал я,— и мы будем слушать.

— Я и наливаю,— не удержался Химков, чтобы не огрызнуться. Вольный дух его принес ему в жизни много бед, но все закончилось хорошо. Недавно я узнал, что парень нашел свое место в жизни: поставил «Лебединое озеро» в одном из больших театров СССР. Из института его тоже исключили (1973 год).

— Вот и наливай,— настаивал я.— Мы слушать будем.

— А я что делаю? — Химков вытер стакан о джинсы «Леви-Штраус», сделанные в США, проткнул пальцем пробку и встряхнул кудрями.

— Друзья! — провозгласил Мясоедов.— Этот тост я предлагаю поднять за недостижимость блискующего идеала и споспешествующую ему сладкую горечь разлуки. Я сейчас же расскажу вам эту героическую историю.

— Погоди, дядя. Дай и нам сначала выпить тоже,— сказал я, а Химков хотел было придраться, чего я раскомандовался, но ему тоже очень сильно хотелось выпить, и он промолчал.

Мы выпили, и тогда Петр Григорьевич, как выяснилось при составлении протокола звали Мясоедова, начал:

— Друзья! Я прочитал об этом в газете «К-ский комсомолец» под рубрикой не помню, как называется, что у нас участились случаи появления на улицах волков, которых раньше всех отстреливали, а потом благодетели стали их жалеть, писать в так называемую Красную книгу, отчего, собственно, хищников развелось кругом видимо-невидимо, а эти суки ученые лишь подливали масла в огонь, сообщая, что волк, дескать, санитар леса, хотя из волка такой же санитар, как из меня. Ну и волки стали шуровать везде налево и направо, резать скот, хватать курочек, баранов, коз. Что им, когда все их жалеют!..

И вот однажды отдельная храбрая женщина, «работник молочнотоварной фермы», шла ночью домой в поселок Кубеково через лес, после вечерней дойки, когда в пушистую оренбургскую шаль на шее ея вцепился волк, догнав мягкими бесшумными прыжками. Храбрая женщина не упала в обморок, как это бы, наверное, сделала на ее месте любая пелядь, а она стала бороться с волком. Засунула ему в харю по локоть обкусанную руку и тем самым схватила его за внутренний горловой язычок. Волк тогда стал смирный, это тебе не то, что про санитаров писать, знаем мы этих подлюк-санитаров, совсем стал смирный, и он стал задыхаться. А она протащила его, такого тихого, все 600 метров до дому и все время страшно кричала: «Помогите, люди!» Однако был сильный мороз, все сидели по домам пьяные и смотрели по телевизору «Голубой огонек». Храбрая женщина доволокла волка до дому и там стала бить его по голове палкой деревянной фанерной лопаты для уборки снега и тем самым забила животное насмерть.

После этого она рухнула в сугроб рядом с ним, и выбежавшие вскоре люди увидели на снегу два лежащих существа: бездыханный труп волка и тело храброй женщины-доярки, которая вскоре очнулась и сшила из волка пимы...

— Пимы? — удивился Химков, доставая вторую бутылку.

— Пимы,— подтвердил Мясоедов, принимая стакан.— Я как прочитал про пимы, обувку эдакую теплую, так во мне все сразу еще раз перевернулось, и я решил непременно на ней жениться.

— Погоди, погоди, дядя,— снова остановил я его.— Ты, во-первых, не гони, мы тоже выпьем, а во-вторых, с чего ты взял, что она незамужняя? Как бы это могло случиться, что она жила в Кубекове, работала на молочнотоварной ферме, сшила пимы и была незамужняя? Быть этого не может!.. Ты бы к ней приехал, и она б тебя тоже удушила. Или бы ее муж набил тебе морду, или еще что-нибудь.

— Вот именно! — вздохнул Петр Григорьевич.— А я ведь так хотел приехать к ней! Я хотел весной ходить вокруг ее дома, починив ей плетень, вдыхая пряный запах молока, целуя ее изработавшиеся морщинистые руки. Однако в редакции «К-ского комсомольца» мне сказали, когда я пришел, что написавший такую галиматью сотрудник, его фамилия Попов, уже строго наказан, так как он все наврал. А когда я насторожился и спросил, не потому ли он уволен, что очень много мужчин приходили справляться о предмете моей любви, о моем недостижимом блискующем идеале, нет ли тут сексу, то они ответили, что никто, кроме меня, не приходил, нет идиотов, а Попова все равно выгнали правильно, потому что тут не Америка, пускай в Америку ехает сотрудничать в желтых листочках, а тут — СССР, и он обязан, если работает, писать правду, а не раскидывать чернуху, которая мало ли какая может залезть в башку каждому дундуку...

— Да вот же он и сидит перед тобой, этот самый Попов! — пьяновато рассмеялся Виктор и предательски указал на меня указательным пальцем, чего я, по совести сказать, совершенно не могу терпеть. И не вытерпел бы, коли Химков не был тут же немедленно посрамлен Петром Григорьевичем.

— Этого не может быть,— строго сказал Мясоедов.

— Почему? — вытаращился Химков. (Эх, молодой человек, подумай, с кем споришь, это тебе не против институтского начальства бунтовать за неформальную свободу творчества...)

— Потому, что я с плохими людьми не пью,— поглядел на него Петр Григорьевич.

— Да чем же он плох, если написал такую замечательную заметку? — не унимался Химков, хотя было видно, что парень на ходу взрослеет, получая этот хороший жизненный урок.

— А я ее и не писал,— сказал я.— Вам в газете все наврали. Моя фамилия действительно Попов, но я эту заметку не писал. Ее писал Алик Кутик, так у него был запой, а сейчас он лечится на станции Тинская Красноярского края у Эдика Прусонова. А с ними я сотрудничал, конечно. Я фельетоны писал, юморески. Платили они гроши, но я с ними сотрудничал. А с кем мне еще, спрашивается, сотрудничать?..

Розовое солнце опускалось на тонкий латунный шпиль Речного вокзала. Потрясенные горькой исповедью Петра Григорьевича, скорым взрослением Химкова, моим точным сообщением, расставившим все точки над i, мы надолго замолчали. Незаметно появился милиционер, обликом своим напоминающий поэта Д. А. Пригова, если его содержание вместить в соответствующую форму.

— Распиваем, товарищи? — ласково спросил он.

— Нет, мы не пьем,— сказали мы.

Солнце село на шпиль, и шпиль проткнул его. Блистало — нестерпимо.

— Разве газет не читаете? — продолжал допытываться милиционер.

— В газетах все врут,— сказал Петр Григорьевич.

— Что касается меня, я читаю отрывной календарь. Каждый день по листику,— сказал я.

— А я — Марселя Пруста на английском языке,— сказал Химков.

Милиционер вылил разлитую водку обратно в поллитру, заткнул горлышко бумажной пробочкой, поставил бутылку во внутренний карман служебного кителя, вздохнул и повел нас в участок.

Писательская организация столицы сегодня едина, сплочена и активна как никогда. Активна по-доброму, по-партийному, как творчески, так и политически. И это знамение нашего времени, сильного единством, сплоченностью и активностью всего советского народа.

Ф. КУЗНЕЦОВ. Счастливого Нового года

ПРИСУДИТЬ ТОВАРИЩУ БРЕЖНЕВУ ЛЕОНИДУ ИЛЬИЧУ ЛЕНИНСКУЮ ПРЕМИЮ ЗА КНИГИ «МАЛАЯ ЗЕМЛЯ», «ВОЗРОЖДЕНИЕ» И «ЦЕЛИНА», ЗА НЕУСТАННУЮ БОРЬБУ ЗА МИР

Водевильная история эта с самого начала была замешана на лжи. Подходили к крупному или не очень крупному писателю и, отведя в сторонку, спрашивали: «Нет ли у вас чего-нибудь такого... что когда-нибудь куда-нибудь не пошло?..» — «А зачем?» — «Да мы тут литературный сборник замышляем, ВААП думаем предложить...»

Одни, чувствуя, что дело нечистое, отказывались, другие, более легковерные, соглашались. Но и тем, кто соглашался,— всей правды не говорили, упорно именуя свою затею «чисто литературной».

Заботой о литературе объяснили эту затею ее организаторы (В. Аксенов, А. Битов, Ф. Искандер, В. Ерофеев, Е. Попов и др.) и секретариату правления Московской писательской организации, и всем остальным. «Основная задача нашей работы,— впоследствии писали они,— состоит в расширении творческих возможностей советской литературы, способствуя тем самым обогащению нашей культуры и укреплению ее авторитета как внутри страны, так и за рубежом!»

Ах, лукавцы! Этакие беззаботные и безобидные литературные шалуны!.. Что бы этими самыми словами им и открыть свой альманах «Метрополь»! И вопрос был бы ко всеобщему удовлетворению тут же решен: люди позаботились о советской литературе, пришли в родную писательскую организацию с интересным начинанием, попросили творчески обсудить его, чтобы отобрать все действительно ценное, что по недоразумению не попало на журнальные или книжные страницы, подготовить предисловие, начинающееся процитированными только что словами — и в путь!.. В любое отечественное издательство.

Именно такой, нормальный, естественный ход делу и предложили составителям «Метрополя» в секретариате правления Московской писательской организации.

Ан нет! Как раз естественное-то, нормальное развитие событий и не устраивало составителей альманаха.

Почему?

Ответ на этот вопрос дает сам так называемый альманах, в действительности это сборник тенденциозно подобранных материалов. И прежде всего — предисловие к нему.

Здесь нет и отзвука заботы о советской литературе, зато много неправды о ней.

Предисловие это, как подчеркнуто в нем, адресовано людям, «не вполне знакомым с некоторыми особенностями нашей литературной жизни». А особенности эти охарактеризованы так: «хроническая хвороба, которую можно определить, как «боязнь литературы», «муторная инерция, которая вызывает состояние застойного тихого перепуга» и как следствие — чуть ли не подпольное существование некоего «бездонного пласта литературы», «целого заповедного пласта отечественной словесности, обреченного на многолетние скитания и бездомность», который, как оказывается, и представляет указанный альманах.

Помимо предисловия заранее предпослан еще и безоговорочный ультиматум возможным издателям: «Альманах «Метрополь» представляет всех авторов в равной степени. Все авторы представляют альманах в равной степени. Типографским способом издавать альманах только в данном составе. Никаких добавлений и купюр не разрешается».

Ничего себе условьице для успешного решения задачи «расширения творческих возможностей советской литературы»! Условие на грани шантажа и фантастики; ни одно издательство в мире не в состоянии принять его, если думают об интересах дела, а не о грязной игре, не имеющей ничего общего с литературой.

Не такая ли игра как раз и затеяна вокруг этого альманаха? Об этом говорит хотя бы тот факт, что составители принесли свой фолиант в писательскую организацию по просьбе секретариата уже тогда, когда текст альманаха, как выяснилось позднее, вовсю готовился к набору в некоторых буржуазных издательствах за рубежом. Не успели составители дать клятвенное заверение в чистоте своих намерений, заверить своих товарищей по организации, что альманах не отправлен за рубеж, что буржуазные корреспонденты ничего не знают о нем, как буквально на следующий же день на Западе началась пропагандистская шумиха вокруг «Метрополя». Это ли не конфуз!..

Оконфузились не только организаторы альманаха, но и те, кто пытается на столь ненадежной основе продолжать непристойную политическую игру.

Литература, как известно, дело серьезное, и любые амбиции здесь поверяются суровой реальностью, литературным текстом, его содержанием и художественностью.

Сколько ни говори о «субъективности вкуса» — Баркова в нашей литературе не выдашь за Пушкина, а Арцыбашева — за Льва Толстого.

Широковещательные заявления, вроде тех, на которых замешан «Метрополь», будто составителями его открыт некий «пласт литературы», допрежь обреченный «на многолетние скитания и бездомность»,— такие заявления надо доказывать делом. А, как известно, «делом» в литературе является «слово».

Так вот, главный вопрос, который как раз и решает все: где они нашли этот «пласт»? И каков в нем уровень слова? Отвечает ли, соответствует ли этот уровень словесности тем несоразмерным амбициям, с которыми выступают составители «Метрополя»?

Фактически перечеркивая всю современную советскую литературу, «Метрополь» заявляет, будто советская литература находится в состоянии «застойного тихого перепуга». Но кто же из писателей находится в такого рода «застойном перепуге»? Может быть, Айтматов? Симонов? Бондарев? Абрамов? Гранин? Астафьев? Распутин, Быков? Трифонов? Бакланов?.. Или другие талантливейшие наши писатели, опубликовавшие за последние годы немало высокогражданственных и высокохудожественных произведений? И кто эти «бездомные скитальцы», казанские сироты советской литературы, составляющие будто бы никому не известный, девственно заповедный и наконец-то открытый «Метрополем» новый пласт отечественной словесности?.. Если верить «Метрополю» — вполне преуспевающие наши писатели, включая Б. Ахмадулину, А. Вознесенского, чьи произведения издавались в нашей стране многотысячными тиражами...

Как говорится, комментарии излишни!

Теперь, каков же литературный уровень представленных в альманахе произведений? Здесь нет эстетических открытий, нет серьезных художественных завоеваний. Даже такие опытные литераторы, как А. Битов или Ф. Искандер, С. Липкин или И. Лиснянская, представили в альманах произведения заметно ниже своих возможностей. Произведения эти играют в сборнике, по существу, роль фигового листка.

А сраму, требующего видимости прикрытия, в этом сборнике самых разносортных материалов хоть отбавляй. Здесь в обилии представлены литературная безвкусица и беспомощность, серятина и пошлость, лишь слегка прикрытые штукатуркой посконного «абсурдизма» или новоявленного богоискательства. О крайне низком литературном и нравственном уровне этого сборника говорили практически все участники совместного заседания секретариата и парткома Московской писательской организации, где шла речь об альманахе «Метрополь».

Причем — парадоксальная вещь: натужные разговоры о душе напрямую соседствуют здесь с безнравственной пачкотней, какой занимается, к примеру, в рассказе «Едрена Феня» начинающий литератор В. Ерофеев, чей герой созерцает надписи и изображения на стенах мужского ватерклозета, а потом перебирается с теми же целями в женский. А чего стоит название второго рассказа того же В. Ерофеева: «Приспущенный оргазм столетия»!

Натуралистический взгляд на жизнь, как на нечто низкое, отвратительное, беспощадно уродующее человеческую душу, взгляд сквозь замочную скважину или отверстие ватерклозета сегодня, как известно, далеко не нов. Он широко прокламируется в современной «западной» литературе. При таком взгляде жизнь в литературе предстает соответствующей избранному углу зрения, облюбованной точке наблюдения. Именно такой, предельно жесткой, примитизированной, почти животной, лишенной всякой одухотворенности, каких бы то ни было нравственных начал, и предстает жизнь со страниц альманаха — возьмем ли мы стилизованные под «блатной» фольклор песни В. Высоцкого или стихотворные упражнения Г. Сапгира, пошлые сочинения Е. Рейна или безграмотные вирши Ю. Алешковского, исключенного из Союза писателей и уже выехавшего в Израиль.

Эстетизация уголовщины, вульгарной «блатной» лексики, этот снобизм наизнанку, да, по сути дела, и все содержание альманаха «Метрополь», в принципе противоречат корневой гуманистической традиции русской советской литературы. Весь этот бездуховный «антураж», как и эти слабые подражания Кафке или театру «абсурда»,— не более чем «задняя» европейской «массовой культуры».

Как говорится, туда всему этому и дорога!

Не надо только при этом превращать Савла в Павла, выдавать отходы писательского ремесла за художественные достижения, бездарность — за литературный талант, беспомощность — за мастерство, аморализм — за нравственность, а пустую и ничтожную затею, не нужную никому, кроме горстки зарубежных политиканов, за что-то серьезное.

Не надо варить пропагандистский суп из замызганного топора и представлять заурядную политическую провокацию заботой о «расширении творческих возможностей советской литературы».

Наши издательства публиковали и будут публиковать все, на чем лежит печать гуманности и таланта, что помогает людям жить и верить в будущее. Возможно, заслуживают публикации и некоторые произведения, представленные в альманахе, но, естественно, в соответствии с установившейся издательской практикой.

Что же касается графомании и порнографии, ватерклозетов и культа жестокости, словом, всего, что оскорбляет достоинство человека и достоинство литературы, то это нам ни к чему.

Небезызвестный американский издатель Карл Профер, специализирующийся на подобного рода публикациях, объявил о своей готовности выпустить этот альманах. Что ж, вольнó ему!.. Всем понятно, что господин Профер преследует при этом отнюдь не литературный и даже не коммерческий, а голо пропагандистский интерес.

А вот какой интерес преследуют тут организаторы и авторы альманаха, и в том числе некоторые бездумно включившиеся в эту конфузную ситуацию профессиональные писатели,— понять трудно.

Но очевидно одно: подобная авантюра не прибавит им ни литературной славы, ни доброго отношения товарищей по литературному цеху, ни гражданского уважения читателей.

Феликс Кузнецов. Конфуз с «Метрополем»

МНЕНИЕ ПИСАТЕЛЕЙ

О «МЕТРОПОЛЕ»: ПОРНОГРАФИЯ ДУХА

Секретариат правления СП РСФСР постановил:

«Учитывая, что произведения литераторов Е. Попова и В. Ерофеева получили единодушно отрицательную оценку на активе Московской писательской организации, секретариат правления СП РСФСР отзывает свое решение о приеме Е. Попова и В. Ерофеева в члены Союза писателей СССР, принятое по журнальным публикациям, и предлагает секретариату правления Московской писательской организации рассмотреть приемные дела указанных литераторов по выходе их книг».

Пять американских писателей — Э. Олби, А. Миллер, У. Стайрон, Дж. Апдайк и К. Воннегут — направили в Московскую писательскую организацию телеграмму с протестом по поводу (цитируем «Нью-Йорк таймс» от 12 августа) «запрещения» альманахов «Метрополь» и тех «официальных акций», которые будто бы имели место в отношении составителей альманаха, стремившихся «получить разрешение на публикацию антологии, минуя цензуру». <...>

...Хочу, дорогие коллеги, уверить вас, что мы ничуть не меньше кого-либо другого беспокоимся за творческую судьбу наших писателей и меньше всего хотим, чтоб прервалась их, как пишете вы, писательская «карьера» в нашем творческом союзе, в советской литературе. Союз писателей СССР — организация добровольная, и находиться в ней — добрая воля коллектива, с одной стороны, добрая воля каждого — с другой. Держать насильно в нем мы никого не собираемся. Но мы верим, что те глубокие и органические связи, которые связывают подлинных писателей с родной литературой и родной землей, неразрывны.

Эти надежды распространяются и на начинающих литераторов В. Ерофеева и Е. Попова. Секретариат правления Союза писателей РСФСР, как вы правильно заметили, «приостановил» окончательное решение о приеме их в Союз писателей СССР. Но, простите, прием в Союз писателей — это уже настолько внутреннее дело нашего творческого союза, что мы просим дать ему возможность самому определять степень зрелости и творческого потенциала каждого писателя.

Ф. КУЗНЕЦОВ. О чем шум?..

ПЛАН 1979 ГОДА ВЫПОЛНЕН

ДОСРОЧНО

ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ ПОБЕДА

МЕТРОСТРОИТЕЛЕЙ

Генеральному секретарю ЦК Народно-демократической партии Афганистана, Председателю Революционного совета и Премьер-министру Демократической Республики Афганистан

товарищу Кармалю БАБРАКУ

Сердечно поздравляю Вас с избранием Генеральным секретарем Центрального Комитета Народно-демократической партии Афганистана и на высшие государственные посты в Демократической Республике Афганистан.

От имени Советского руководства и от себя лично желаю больших успехов во всей Вашей многогранной деятельности на благо дружественного афганского народа.

Уверен, что в нынешних условиях афганский народ сумеет защитить завоевания Апрельской революции, суверенитет, независимость и национальное достоинство нового Афганистана.

Л. БРЕЖНЕВ

КАБУЛ, 28 декабря (ТАСС). Кабульское радио передало сегодня заявление правительства Демократической Республики Афганистан.

В нем говорится:

«Правительство ДРА, принимая во внимание продолжающиеся и расширяющиеся вмешательство и провокации внешних врагов Афганистана и с целью защиты завоеваний Апрельской революции, территориальной целостности, национальной независимости и поддержания мира и безопасности, основываясь на Договоре о дружбе, добрососедстве и сотрудничестве от 5 декабря 1978 г., обратилось к СССР с настоятельной просьбой об оказании срочной политической, моральной, экономической помощи, включая военную помощь, о которой правительство Демократической Республики Афганистан ранее неоднократно обращалось к правительству Советского Союза.

Правительство Советского Союза удовлетворило просьбу афганской стороны».

Радио отметило, что революционный суд за преступления против благородного народа Афганистана, в результате которых были уничтожены многие соотечественники, в том числе гражданские и военные члены партии, представители мусульманского духовенства, интеллигенции, рабочих и крестьян, приговорил X. Амина к смертной казни.

Приговор приведен в исполнение.

Но дай руке, итог определив,

Ко лбу прижаться жадною щепоткой,

Вдруг увидав, как бывший князь Кропоткин

Немотствует. Не помнит. Не глядит.

С. В.

В скрадке

Осень. Вялые, пропитанные влагой листья падают вниз на охотников, что притаились в скрадке, как волки, лишь выставив наружу ружья в ожидании развязки. Моросит мелкий дождичек, наполняя водой брезентовые куртки, сапоги, две сменные пары теплого китайского белья, надетого на голое тело, создавая в насыщенном воздухе феерические, невиданные миру картины распада и временного гниения. Изредка глухо хрупнет сучок, неизвестно отчего пролетит птица или, наоборот,— высоко в небе обнаруживается клин курлыкающих журавлей, отбывающих в Египет по физиологическим потребностям. Охотникам страшно и одиноко. Многовременная щетина окутывает их лица, мерзко хлюпает в сапогах, с полей наносит дерьмом. Где-то гордая ива тускло клонится над ручьем, теряя, как зубы, последнюю зелень, а березки, что твои подружки, взявшись за руки, взбежали на бугорок да там и остановились, вцепившись друг другу в волосы. Дубы, посмеиваясь, снисходительно глядят на эту распрю, но не вмешиваются и не вызывают милицию, справедливо рассудив, что скоро все равно придет Армагеддон в виде генерала Мороза и остудит разбушевавшиеся напоследок страсти, сначала бросит пригоршнями мелкий колючий снег, напоминающий соль в пачках за 6 копеек, а потом скует жидкость льдом, и если хочешь, то катайся на коньках, а если желаешь — броди в туфлях на кожаной подошве по высоким деревенским валунам застывшей грязи. Изредка дождь то стихнет, то снова начнет хлестать с удвоенной силой. Тогда временами встает мертвое подслеповатое солнце и тут же ложится обратно в свою койку. А если и пролетит высоко в атмосфере самолет или какой-нибудь другой космический корабль, то в данном случае он не имеет к описываемым земным делам ровным счетом никакого отношения. Охотники часто вглядываются в прорезь прицела, но в московской губернии осенью темнеет рано, и им ровным счетом ничего не видно. И они не выдерживают.

— Я не знаю, относится ли к прекрасности жизни порнуха,— говорит один из них, Пров Пиотрович, выше среднего роста, во фризовой шинели, с суровым обмороженным лицом, в угрюмых рытвинах которого, казалось, навеки залегли жесткие складки, след концентрационных лагерей, в которых он добровольно провел всю свою жизнь, после чего его реабилитировали и выпустили в лес, чтобы он этой охотой пуще неволи оправдал и не зачеркнул свое прошлое,— но считаю, что имею право на одну историю, напрямки связанную с порнухой, и хочу рассказать ее тебе, Хунцихун Теодорович, как помнится, мы уже перешли на «ты», так что не серчай, выслушай, пойми меня правильно, как человека, витающего в сфере искусства, и не преследуй автора за этот рассказ, так как он не занимается порнухой, а всего-навсего ее пародирует, имея впереди перед собой далеко идущие вперед цели нравственности, гуманизма, морали, самоочищения, всего того, что и составляет в какой-то степени прекрасность жизни.

— Дык етта совершен правильно, паря!..— Хунцихун Теодорович выпрастывает руку из огромной, ватной, дышащей паром рукавицы и, разжав сухонький кулачок, кладет в свой маленький рот зубик сенсена, чтобы у него поменьше пахло изо рта.— Совершен прувиль, потому что я когда был в ссылке, то у меня в бунгало двенадцатилетняя девочка мыла полы и однажды сказала, раскрасневшись, отставив ведро и тряпку, вытирая потный лобик тыльной стороной ладошки, сдувая прилипшие к этому лобику одинокие волосики ее прямой прически,— начинает он и тут же заканчивает, потому что Пров Пиотрович, как выясняется, уже некоторое время рассказывает о своей нелегкой жизни.

— И происходило это конечно же на юге, потому что на юге — тепло. Меня тогда только что выгнали из ГШД, Гильдии Шурующих Духовку, и я снимал за 2 доллара в сутки сарай у армянина, ненавидевшего сенатора-биттла Маккарти и тайно сочувствовавшего коммунистам. Я приехал туда не один, а с громадной долей скарба, состоящего из наспинного рюкзака, битком набитого всякой всячиной: тут и утюги, и бутылки, и листы запрещенных клеветнических произведений. Сарай стоял на самом берегу чудесного теплого залива, который, как вогнутая линза, занимал полнеба и граничил на горизонте лишь с еле фосфоресцирующей цепочкой кораблей американского седьмого флота. И мы были счастливы там с Елизаветой Бам, девушкой 37 лет, отчаянно черноглазой, пока она не бросила меня, убежав через залив в Турцию. Она плохо знала географию и утверждала, что возвращается в Византию, ждет, когда и я к ней тоже вернусь, и мы будем жить долго, счастливо и умрем в один день. Мы вместе приехали и вместе жили в сарае, ничего не говоря о нашем предстоящем будущем, как бы даже вовсе и не планируя его. Грех так думать, но, очевидно, из-за этого она и уехала, ожидая, по-видимому, что я раскаюсь и вскоре возвращусь к ней.

А я, признаться, вдруг неожиданно затосковал после ее внезапного отъезда и, проводив ее до разукрашенной флагами многих стран фелюки, долго бродил по берегу залива, бросал в воду камешки, много и напряженно размышляя о том, что концентрические круги, расходящиеся по поверхности, существуют лишь в прямом направлении, необратимом и необратном. Как странно все здесь устроено, думал я, выпив однажды полторы бутылки вина «Абхазия абукет» и лежа в сарае на ссохшемся сене, покрытом дерюжкой и белоснежной простыней. Как странно! Она уехала, и где-то она сейчас? Я никого не люблю, и меня, наверное, будут мучить поллюции...

Я уже засыпал, так и не придя ни к какому определенному решению, как вдруг дверь сарая тихо, со скрипом отворилась и передо мной оказалась ужасно старая старуха лет 60—80, но только совершенно почти голая. Очевидно, она работала на ближайшей свиноферме, кормила в ночную смену свиней, ей стало скучно, вот она и заглянула ко мне на огонек.

— А потри-ка мне титьки, я совсем замерзла,— сказала она, выпрастывая и выставляя вперед свои совершенно синего, как слива, цвета титьки. От нее пахло ровно и хорошо — молоком, поросятами, навозом, алкоголем, в голосе ее было столько убежденности, что я потянулся к ней рукою, и она доверчиво распахнулась мне навстречу уже практически вся, отчего и казалась мне смутной точкой в розовом телесном тумане, а отнюдь не тривиальной черной щелью... Когда все кончилось, и я засыпал, убаюканный ее неторопливыми объятиями, то, проснувшись утром, обнаружил, что вновь сплю со своей прежней подружкой: на фелюке случился бунт, кого-то повесили на рее, и она была вынуждена возвратиться обратно. Я любил ее, и она всегда ждала меня все эти и все другие долгие годы, когда я честным трудом добывал себе свободу. Но когда мы вышли после обеда прогуляться до ближайшей кофейни, то навстречу нам шла процессия и несли деревянный гроб. Сердце мое все сжалось от нехорошего предчувствия. И действительно, процессия вскарабкалась на высокий утес, мелькнул в воздухе раскрывшийся гроб, и я узнал ее, свою ночную гостью. «Ши дайед эт зе уокер поуст!» — рыдали в толпе...

Пров Пиотрович смахнул рукавом внезапно набежавшую слезу и стал дрожащими пальцами сворачивать козью ножку, достав махорку и аккуратно нарезанные газетные бумажки из круглой жестяной коробочки с полустершейся надписью «Ландрин».

— ...Вот. И она отставила тряпку, ведро, вытерла потный лобик тыльной стороной ладошки и, сдувая прилипшие к этому лобику одинокие волосики ее прямой прически, сказала: «Дедушко, можно я тебя поцелую?..» — Хунцихун Теодорович осторожно коснулся рукой плеча курящего Прова Пиотровича, как бы тем самым утешая его после нелегкого рассказа о пережитом, и продолжал говорить почти безо всякого на этот раз акцента, который был ли иль не был у него — непонятно: — «Да за что ж етта, шалунья, ты будешь меня целовать?» — задрожал я, искоса поглядывая в узкое подслеповатое окошко бунгало, опасаясь, не подстроено ли это могущественной каморрой, пославшей меня в ссылку, с одной стороны, а с другой — не придут ли меня бить по лицу туземцы во главе с папашей девочки, высоким улыбчивым хлеборобом, имеющим медное кольцо в носу и мелкие синенькие бантики из оберточной рафинадной бумаги в жестких курчавых волосах. «Ты такой добрый, дедушко! Ты рассказал мне про древнего волшебника дядю маркиза де Сада и его потустороннего ученика, прилежного колдуна Ерофея, который родился в русском Смоленске и провел детство, отрочество и юность, припав к банным окошкам и тем самым сотрудничая с Гестапо, за что получил 45 лет без права переписки, ты не шутя говорил мне, что роман В. Набокова «Лолита» был удостоен Орловой премии за укрепление любви между всеми народами, ты читал мне «Алису в Стране Чудес». Ты — добрый дедушко, и я хочу отплатить тебе за твое добро своим. Не отказывайтесь, дедушко! — топнула она ножкой.— А то я велю папе собрать гребцов-канаков, они заколотют вас в деревянный гроб, подымут на тот же самый утес, что и возлюбленную Прова Пиотровича, и так же сбросют в море, если он, конечно, не врет, как сивый мерин.

— Я сивый мерин? — побледнел Пров Пиотрович.— А впрочем, суть в другом. Неужели вы все же воспользовались малолетностью неопытного ребенка? Неужели вам не стало стыдно?

— Конечно, нет,— строго покачал головой Хунцихун Теодорович.— Ведь именно практически в тот самый момент, когда я мог это сделать, в дверь бунгало требовательно застучали, так что я еле оделся и едва успел спрятать под топчан 12-летнего мышонка. Зашел наш местечковый комиссар-исправник, довольно неотесанный, между нами говоря, человек, грубый исполнитель старой формации. Презрительно осмотрев мое жилище, но не обнаружив ничего подозрительного, он зачитал ярлык о моей немедленной реабилитации, после чего меня увели на расстрел, и любовь моя, таким образом, тоже оказалась той смутной точкой в розовом телесном тумане или, если выражаться точнее, той самой разноцветной фелюкой, на которой столь неудачно бежала ваша ветреная сучка, но фелюкой, уже пересекшей воображаемую линию горизонта, отчего в моем случае побег, стало быть, удался, тем самым лишний раз подтвердив тезис Евгения Попова о прекрасности жизни...

И тут вдруг зашуршало, заухало в кустах! Увлеченные воспоминаниями охотники так-таки не замечают, что прямо на них несется истинная цель их многовременного ожидания — громадное черное чудище с огнедышащей пастью и расширенными, как от атропина, зрачками, тоже полыхающими огнем. Они все бубнят, шаманят, выкрикивая время от времени: «Любовь! Нравственность! Гуманизм! Мораль! Самоочищение! Как жить, если потеряны истинные критерии прекрасности жизни?!»

Дрожит земля от топота лап черного чудища, и слепящие языки холодного пламени жадно лижут все окрест, но друзья по-прежнему лишь бубнят да шаманят, да ноют да хнычут, совершенно не желая считаться с имеющейся реальностью.

Ну и что же? Что? Неужели зазевавшиеся дундуки будут съедены этим практически баскервильским чудовищем?

Нет, отнюдь нет! Литература вновь торжествует свою победу над жизнью. Чудище громадным прыжком перемахивает через них и, грохоча, удаляется.

— Гребаный Конан Дойл! — в отчаянии восклицают друзья, наконец-то вернувшиеся из своих эмпирей на землю и видящие, что счастливый случай безнадежно упущен. Кряхтя и осыпая друг друга площадной бранью, они разворачиваются в скрадке на 180° и снова выставляют наружу ружья в ожидании развязки.

Загрузка...