XI

Гибралтар, в сущности, не город: это крепость. Строгой дисциплине подчинено даже его мирное население, поэтому здесь первостепенное значение придается военной иерархии, когда каждый знает свое место, так что нет смысла распространяться подробнее.

Губернатор был доставлен на место своей службы, и нам надлежало ожидать на рейде дальнейших распоряжений. Чтобы как-то скрасить монотонность стоянки, капитан Стэнбоу по своей обычной доброте разрешил половине экипажа ежедневно сходить на берег. Вскоре мы познакомились с кое-какими гарнизонными офицерами и они ввели нас в дома, где были приняты сами. Проводимые там вечера, прекрасная библиотека крепости и верховые прогулки составляли наши основные развлечения. Между мною и Джеймсом установились тесные дружеские отношения. Мы вместе вкушали те немногие удовольствия, что нам мог доставить Гибралтар, и, так как все состояние моего товарища ограничивалось офицерским жалованьем, я заботился, не задевая, впрочем, его самолюбия, чтобы большая часть расходов ложилась на меня, и прежде всего нанял на все время нашей стоянки двух прекрасных арабских лошадей, одна из которых, естественно, досталась Джеймсу.

Однажды во время такой прогулки мы увидели орла, терзавшего павшую лошадь. Он — не в обиду будет сказано поэтичным историкам этой благородной птицы — столь жадно пожирал смрадную добычу, что мне удалось приблизиться к нему шагов на сто. Дома я часто наблюдал, как наши крестьяне, прибегая к очень простому приему, охотятся на зайца в норе: они обходят кругом зверька и постепенно сужают круг, а подойдя вплотную, оглушают животное ударом палки по голове. Царь небес был так поглощен своей добычей, что это обстоятельство внушило мне мысль использовать против него то же средство. Я носил при себе отличные пистолеты Ментона и, зарядив один из них, принялся кружить вокруг орла, изо всех сил пришпоривая коня. Джеймс, не двигаясь, стоял на старом месте и покачивал головой, глядя на это состязание. То ли мой маневр действительно заворожил хищника, то ли он так отяжелел от своей зловещей трапезы, что ему трудно было подняться в воздух, но он позволил мне подъехать на расстояние двадцати пяти шагов. Я резко остановился и прицелился. Ощутив приближение опасности, птица сделала попытку взлететь, но я не дал ей даже оторваться от земли — прозвучал выстрел, и крыло стервятника было пробито.

Мы с Джеймсом радостно закричали и, мгновенно спрыгнув с лошадей, поспешили овладеть добычей. Однако самое трудное оказалось впереди: раненый не собирался сдаваться без борьбы и приготовился к защите. Орла можно было бы пристрелить, но нам хотелось доставить его на корабль живым, так что пришлось повести атаку по всем правилам. Я никогда не видел ничего более прекрасного и гордого, чем поза царственной птицы, властным взглядом следящей за нашими приготовлениями. Вначале мы намеревались схватить ее за туловище, засунуть ей голову под крыло и унести как курицу; но два-три удара клюва, один из которых серьезно поранил Джеймсу руку, заставили нас отказаться от этого намерения. На помощь пришли наши носовые платки: одним я накрыл голову хищника, другим Джеймс связал его когтистые лапы. Затем моим галстуком мы прибинтовали ему крыло к туловищу, как у мумии ибиса, я приторочил орла к ленчику седла, и, счастливые своей удачей, мы возвратились в Гибралтар. Лодка ожидала нас в порту и с триумфом доставила на корабль.

Заметив наши сигналы, возвещавшие нечто необычайное, находившаяся на корабле часть экипажа ожидала нас у трапа. Прежде всего мы озаботились обратиться к хирургу с просьбой произвести ампутацию, и сняли повязку, поддерживавшую крыло раненого. Но, поскольку в этом виде он весьма напоминал индюшонка, доктор заявил, что надлежит обращаться скорее к корабельному коку; тот сейчас же был призван и произвел необходимую операцию.

Затем мы развязали орлу лапы, освободили ему голову, и команда восхищенными криками приветствовала нашего благородного пленника. С разрешения капитана он остался на борту; через неделю Ник стал ручным, как попугай.

В Плимуте я доказал свою ловкость во время похода в Уэлсмут; в шторм я продемонстрировал свое мужество, обрезав грот-бом-брамсель; сейчас я показал свою меткость, одним выстрелом из пистолета ранив орла в крыло. Отныне никто на борту «Трезубца» не посмеет смотреть на меня как на ребенка или новичка. Теперь меня станут считать мужчиной и моряком.

Мистер Стэнбоу по-прежнему питал ко мне самое дружеское расположение и, не задевая самолюбия моих товарищей, проявлял его как только мог. В мистере Бёрке же, напротив, я, похоже, возбуждал откровенную неприязнь. Впрочем, мне выпало это несчастье наравне со всеми, кто принадлежал к аристократии, и, следовательно, ничего не оставалось, как предоставить событиям идти своим чередом. Я удвоил служебное рвение и за все время стоянки на рейде не подал Бёрку ни малейшего повода подвергнуть меня взысканию. Надо полагать, он отложил это до других времен.

Уже около месяца мы находились в Гибралтаре, ожидая инструкций из Англии, когда на двадцать девятый день были замечены маневры какого-то судна, готовящегося войти в порт. Это был сорокашестипушечный фрегат «Сальсетта» его британского величества, и никто не сомневался, что долгожданные распоряжения находятся у него на борту. Экипаж обрадовался — и матросы и офицеры уже начали порядком уставать от той жизни, что мы вели на этой скале. Так оно и оказалось: тем же вечером желанные депеши были доставлены капитаном «Сальсетты» на «Трезубец». Кроме приказов, из Адмиралтейства прибыло и несколько частных писем. Одно из них предназначалось Дэвиду, и мистер Стэнбоу, лично разбиравший почту, вручил его мне для передачи адресату.

За все время двадцатидевятидневной стоянки Дэвид ни разу не воспользовался позволением сойти на берег; несмотря на уговоры Боба и его товарищей, он неизменно оставался на борту, мрачный и молчаливый, выполняя, однако, свои обязанности столь умело и расторопно, что мог бы сделать честь профессиональному матросу. Я нашел его в кладовой за починкой поврежденного штормом фока и протянул ему письмо. Едва взглянув на конверт, несчастный цирюльник вскрыл его с такой поспешностью, что стало ясно, какую огромную важность он придает заключенному в нем листку. Пробежав первые же строчки, Дэвид побледнел, его губы дрогнули и стали белыми, как та бумага, что он держал в руках; крупные капли пота скатились по лицу. Дочитав письмо, он сложил его и спрятал на груди.

— Что в этом письме, Дэвид? — спросил я.

— Ничего для меня неожиданного, — ответил он.

— Однако оно потрясло вас.

— Как ни готовься, удар есть удар.

— Дэвид, — попытался я убедить его, — доверьтесь другу.

— Сейчас нет друга, который мог бы мне помочь. Все же благодарю вас, мистер Джон, и никогда не забуду, что вы и капитан сделали для меня.

— Ну-ну, Дэвид, мужайтесь!

— Что ж, как видите, мужества мне не занимать, — ответил Дэвид, вновь принимаясь зашивать разорванный парус.

Да, мужеством он, бесспорно, обладал, но оно порождалось отчаянием, а не смирением. Я поднялся к капитану, преисполненный непреоборимой грусти, которая охватывала меня всякий раз после встречи с этим несчастным. Я хотел поделиться с мистером Стэнбоу своими опасениями за Дэвида, но он заговорил первый:

— Мистер Дэвис, сейчас я обрадую вас. Мы отплываем в Константинополь для поддержки нашего посла, мистера Эдера, который уполномочен от имени английского правительства сделать предупреждение Высокой Порте. Вам предстоит увидеть Восток, землю «Тысячи и одной ночи», вашу давнюю мечту. Возможно, вы увидите ее в пороховом дыму, но мне кажется, от этого она не станет для вас менее поэтичной. Сообщите это известие экипажу, и пусть каждый приготовится к отплытию на закате.

Капитан не ошибся. Более приятной новости трудно было и ожидать; все прочие мысли вылетели у меня из головы, и я был озабочен лишь тем, чтобы как можно точнее передать старшему помощнику распоряжения, связанные с отплытием. Со времени истории с Дэвидом капитан почти никогда не обращался лично к мистеру Бёрку, избрав меня для роли посредника. А мистер Бёрк, заметив, что капитан Стэнбоу явно избегает общения с ним, отнюдь не сделался со мной более любезным. Однако, поскольку я, разговаривая с ним, неизменно придерживался строго уважительных норм служебной дисциплины, он отвечал мне привычной холодной и принужденной вежливостью.

Тем же вечером мы снялись с якоря; дул попутный ветер; ночью мы подняли паруса, и на следующий день в четыре часа пополудни земля уже скрылась из глаз. Сменившись с первой вечерней вахты, я стал готовиться ко сну, как вдруг с юта донесся сильный шум и до меня долетел леденящий душу крик: «Держите убийцу!» Я бросился на палубу, и перед моими глазами предстала страшная картина: четыре крепких матроса вцепились в Дэвида, сжимавшего окровавленный нож. Старший помощник, сбросив одежду, показывал длинную рану на левой руке. Сколь бы ни был я поражен, места сомнению не оставалось — Дэвид ударил ножом мистера Бёрка. К счастью, предупрежденный криком матроса, заметившего, как сверкнуло лезвие, старший помощник успел закрыться рукой и удар, направленный в грудь, лишь разорвал кожу у плеча. Дэвид снова бросился на мистера Бёрка, но тот схватил его за кисть, и тут на помощь подбежали матросы. Дэвида арестовали; мистер Стэнбоу поднялся на палубу почти одновременно со мной и сам стал свидетелем разыгравшейся драмы. Невозможно описать выражение боли, исказившее лицо этого достойного старика. В глубине своего сердца он все время был за Дэвида и против мистера Бёрка, но на этот раз невозможно было найти оправдания такому проступку: едва не свершилось убийство, настоящее убийство, к тому же преднамеренное. Вот почему капитан приказал заковать Дэвида и бросить его в трюм. Военный суд был назначен на послезавтра.

Ночью, накануне суда, мистер Стэнбоу вызвал меня и принялся расспрашивать, не знаю ли я каких-либо особых обстоятельств этого дела и не сделался ли Дэвид снова жертвой дурного обращения мистера Бёрка. Но мне было известно ровно столько же, сколько и капитану, правда, я попытался было напомнить об учиненной над виновным несправедливости, но мистер Стэнбоу лишь печально покачал головой. Тогда я предложил, что спущусь в трюм и лично расспрошу Дэвида, но это противоречило уставу: виновный должен быть изолирован вплоть до того времени, когда он предстанет перед судом. Итак, надлежало ожидать этого часа.

На следующий день, после корабельной приборки, то есть около десяти часов утра, в большой каюте собрался суд; стол в центре покрыли зеленой скатертью, на которую положили толстую Библию. Судьи — капитан Стэнбоу, два младших лейтенанта, боцман и Джеймс (как старший из гардемаринов, он был приглашен на заседание) — сели лицом к двери. По ту и другую их сторону встали с непокрытыми головами офицер судовой полиции с обнаженной шпагой в руке и офицер, представлявший обвинение; когда все заняли свои места, открылись двери и вошли матросы, разместившиеся полукругом. Старший помощник остался у себя в каюте.

Ввели арестованного; он был бледен, но совершенно спокоен. При виде этого человека, насильственно вырванного из своей, пусть ничем не примечательной, но счастливой жизни, мы вздрогнули: его лишили привычного уклада, и он слепо и бессмысленно пошел на преступление. Закон был против него, но даже служители закона в глубине души чувствовали, что закон не всегда бывает справедлив. И вот, хотя во всех сердцах билось единодушное желание простить его, этого человека, решившегося на убийство, все беды которого проистекли по нашей, а не его вине, он должен был быть осужден. Он стоял одной ногой в могиле, и нам, при всем сострадании к нему, не оставалось ничего другого, как окончательно столкнуть его туда. Еще до его прихода воцарилось всеобщее молчание, а подобные мысли, без сомнения, промелькнули у каждого, ибо на лицах присутствующих отразились одни и те же с трудом сдерживаемые чувства скорби и сострадания. Наконец прозвучал голос капитана:

— Ваше имя?

— Дэвид Мэнсон, — ответил арестованный тоном более твердым, чем тот, каким был задан вопрос.

— Сколько вам лет?

— Тридцать девять лет и три месяца.

— Где вы родились?

— В деревне Сэлташ.

— Дэвид Мэнсон, вы обвиняетесь в попытке в ночь с четвертого на пятое декабря убить мистера Бёрка.

— Обвинение верно, сэр.

— Какие причины подвигли вас на это преступление?

— Часть из них вам известна, мистер Стэнбоу, и мне нет нужды повторять их. Сейчас я расскажу о других.

С этими словами он вынул спрятанную на груди бумагу и положил ее на стол. Я узнал письмо, переданное ему три дня назад в Гибралтаре. Капитан взял его и прочел. Лицо мистера Стэнбоу исказилось мучительным волнением. Он протянул письмо соседу, тот, прочтя, в свою очередь отдал его сидящему рядом; так — из рук в руки — оно дошло до последнего и вновь оказалось на столе.

— Что в этом письме? — спросил офицер, выступавший обвинителем.

— Там говорится, сэр, что моя жена, оставшись при живом муже вдовой с пятью детьми, сначала продала все наше имущество, чтобы прокормить их. Затем она принялась просить милостыню! Наконец в день, когда милосердие окружающих иссякло, она, слыша плач несчастных голодных детей, украла хлеб у булочника. Благодаря смягчающим обстоятельствам, ее не повесили, но приговорили пожизненно к тюрьме, а детей моих отправили в приют как бродяжек. Вот что в этом письме! О! Мои дети, мои бедные дети! — рыдая, вскричал Дэвид, и в этом неожиданном крике звучала такая душевная мука, что у нас навернулись слезы на глаза. Немного помолчав, несчастный продолжал: — О! Я простил бы ему все, как должно прощать христианину, клянусь в этом на Библии, лежащей перед вами, господа. Я простил бы ему, что он оторвал меня от родины и семьи! Я простил бы ему, что он приказал бить меня точно собаку!.. Я простил бы ему любые истязания, которые он придумал бы для меня лично… Но бесчестье моей жены и моих детей!.. Но моя жена в тюрьме и мои дети в приюте! О! Я прочитал это письмо, и будто все демоны ада ворвались мне в сердце с криками: «Отмщение!» И сейчас, да, господа, да, перед лицом смерти я сожалею лишь об одном — что мне это не удалось.

— Не хотите ли еще что-либо добавить? — спросил капитан.

— Ничего, мистер Стэнбоу, разве что попросить не заставлять меня ожидать слишком долго. Ведь, пока я жив, у меня перед глазами так и будут стоять моя несчастная жена и мои бедные дети. Сами видите, сэр, что мне лучше умереть, да и поскорее бы.

— Уведите арестованного, — приказал капитан, тщетно пытаясь скрыть свои чувства.

Два морских пехотинца тотчас же вывели Дэвида. Нам тоже приказали выйти, так как суд должен был приступить к совещанию; но мы столпились по другую сторону двери в ожидании результатов. Через три четверти часа появился офицер судовой полиции, держа в руке бумагу с пятью подписями. Это был смертный приговор Дэвиду Мэнсону.

Хоть мы и не ожидали ничего другого, он произвел глубокое и болезненное впечатление; в моей же груди вспыхнуло особо острое чувство раскаяния. Казалось, мне не в чем себя упрекнуть — я не арестовывал Дэвида, но я принимал участие в этой злополучной экспедиции! Желая утаить охватившие меня чувства, я отвернулся и увидел, что за мной, прислонившись к стене, стоит Боб. Более непосредственный в выражении своей печали, он не старался скрыть крупных слез, катившихся по его щекам.

— Мистер Джон, — сказал он, — вы всегда были Провидением для бедняги Дэвида! Неужели теперь вы оставите его?

— Что я могу сделать для него, Боб? Скажите, вы знаете средство спасти его? Даже с риском для собственной жизни я попытаюсь это сделать.

— Да, да, — пробормотал Боб, дыша во всю силу своих легких, — я знаю, вы честный юноша. Не согласились бы вы предложить всему экипажу пойти просить помилования у капитана? Вы знаете, мистер Джон, как он добр и милосерден.

— Слабая надежда, если у вас нет никакой другой. Но все равно вы правы, следует испытать все средства. Поговорите с командой, Боб. В этом деле почин не должен исходить от офицеров.

— Но ведь вы можете передать командиру просьбу его старых матросов? Вы можете ему сказать, что это просьба людей, готовых умереть по его слову?

— Передам все, что хотите, Боб. Договоритесь со своими товарищами.

Предложение Боба было встречено криками восторга. Джеймсу и мне поручили передать капитану просьбу экипажа о помиловании.

— Друзья мои! — обратился я к ним. — Не кажется ли вам, что имеет смысл попросить мистера Бёрка пойти вместе с нами? Ведь именно на него, виновника всех бед Дэвида, было совершено покушение. Или мистер Бёрк не поведет себя как мужчина, или в данных обстоятельствах он будет красноречивее нас.

В ответ на эти слова воцарилось мрачное молчание, но мое предложение было столь естественным, что никто не осмелился отклонить его; раздалось лишь несколько возгласов сомнения. Боб покачал головой и шумно вздохнул. Тем не менее мы с Джеймсом решили просить старшего помощника о милосердии.

Мистер Бёрк широкими шагами мерил каюту, рукав его куртки был закатан, рука подвешена на черном галстуке. Мне было довольно беглого взгляда, чтобы понять, как сильно он взволнован. Однако стоило ему увидеть нас, как лицо его приняло привычное строгое и спокойное выражение. С минуту в каюте царила полная тишина. Войдя, мы отдали ему честь, не вымолвив ни слова, и теперь он пристально вглядывался в нас, словно стремясь прочесть наши затаенные мысли. Он заговорил первым:

— Можно ли узнать, господа, чему я обязан честью вашего визита?

— Мы хотели бы просить вас принять участие в добром и благородном деле, мистер Бёрк.

Он горько улыбнулся. Я увидел эту улыбку, понял ее смысл, но, тем не менее, продолжал:

— Вы знаете, что Дэвид приговорен к смерти?

— Да, сэр, причем единогласно.

— И приговор справедлив, сэр. Лишь один человек на судне мог бы поднять голос в защиту убийцы, а этот человек не имел права присутствовать на совете. Но суд состоялся, и сейчас, когда закон восторжествовал, не думаете ли вы, сэр, что пришел черед милосердию?

— Я слушаю вас, сэр. Вы говорите как наш корабельный священник. Продолжайте.

— Экипаж решил отправить к капитану депутацию с просьбой о помиловании Дэвида. Для этого доброго дела избраны Джеймс и я, но мы решили, мистер Бёрк, что не имеем права брать на себя эту миссию. Вы, возможно, пожелали бы оставить ее за собой.

На бледных и тонких губах старшего помощника промелькнула свойственная лишь ему высокомерная улыбка.

— И вы были правы, господа, — ответил он, слегка наклонив голову. — Если бы жертвой преступления стал какой-нибудь старшина и я не оказался бы заинтересованным лицом, то, не колеблясь, исполнил бы свой долг. Но убить хотели меня, и это меняет дело. Поэтому, при тех исключительных обстоятельствах, в которые поставил меня нож вашего подзащитного, мне дозволено следовать велению сердца. Идемте, господа, я провожу вас к капитану.

Мы с Джеймсом молча переглянулись: слова мистера Бёрка лишний раз демонстрировали, что он и теперь остался верен своей натуре. Он приказывал самому себе столь же сухо, как и другим. Лицо его отнюдь не служило зеркалом души, оно скорее походило на дверь тюрьмы, куда эта душа была заключена.

Мы вошли к капитану. Мистер Стэнбоу сидел или, вернее, полулежал, прислонившись к орудийному лафету у левой стены своей каюты, и, казалось, был погружен в глубокую печаль. Заметив нас, он встал и сделал шаг навстречу. Мистер Бёрк взял слово и изложил ему цель нашего посещения. Должен признаться, он сказал капитану то же самое, что сказал бы адвокат, однако он и сделал лишь то, что сделал бы адвокат, — это была речь, но не просьба. Ни единое идущее от сердца чувство не согрело сухие слова, слетевшие с его губ, и я понял, что после подобной просьбы капитан, при всем своем желании, не сможет удовлетворить ее. Ответ был такой, как мы и ожидали. Только голос мистера Стэнбоу звучал непривычно бесстрастно, словно вмешательство старшего помощника иссушило в душе капитана все чувства, и ответ свой он облек в строго официальные слова, как человек, знающий, что все им сказанное станет известно лордам Адмиралтейства.

— Я сделал бы это от всего сердца, — сказал он, — если бы представилась хоть малейшая возможность пойти навстречу пожеланию экипажа, к тому же изложенному вами, мистер Бёрк. Но вы знаете, что высший долг повелевает мне остаться глухим к вашей просьбе. Воинская служба требует, чтобы столь тяжкое преступление каралось по всей строгости военных законов. Интересами общества не должно поступаться ради личных чувств, и вы, как никто, знаете, мистер Бёрк, что я серьезно себя скомпрометирую, если проявлю хотя бы малейшую снисходительность в деле, столь важном для поддержания воинской дисциплины.

— Но, мистер Стэнбоу! — вскричал я. — Вспомните о том, в какое положение поставили злосчастного Дэвида, ведь над ним учинили насилие, быть может и законное, но определенно несправедливое, чтобы заставить его стать матросом! Вспомните о том, сколько он выстрадал, и, во имя божественного милосердия, простите его, как ему простит Господь.

— Господь никому не отдает отчета, сэр. Он всемогущ и может проявлять милосердие. Я же только исполнитель законов и вынужден следовать закону.

Джеймс попытался что-то сказать, но капитан отстраняющим жестом приказал ему молчать.

— В таком случае нам остается только попросить у вас извинения, капитан, — пробормотал мой товарищ дрожащим голосом: сердце его сжималось.

— Я извиняю вас, господа, — ответил капитан совершенно иным тоном. — Я не сержусь, что вы, следуя велению ваших сердец, которое я разделяю, несмотря на мой отказ, старались переубедить меня. Удалитесь, господа, и оставьте нас с мистером Бёрком. Передайте экипажу мое сожаление, что я не могу выполнить его единодушную просьбу, и скажите, что приговор будет приведен в исполнение завтра в полдень.

Мы отдали честь и вышли, оставив капитана и старшего помощника наедине.

— Ну, что? — кинулись навстречу ожидавшие нас люди.

Не имея мужества выговорить хоть слово, мы лишь грустно покачали головами.

— Стало быть, вы ничего не добились, мистер Джон? — спросил Боб.

— Нет, мой бедный Боб. Дэвиду остается только приготовиться к смерти.

— Именно этим он и занят как человек и христианин, мистер Джон.

— Я надеюсь, Боб.

— И когда казнь, сэр?

— Завтра в полдень, старина.

— Можно ли увидеть его до этого?

— Я испрошу для вас разрешения у капитана.

— Спасибо, мистер Джон, спасибо! — воскликнул Боб и схватил мою руку, пытаясь поднести ее к губам.

Я вырвал ее со словами:

— А теперь, друзья, за работу и мужайтесь!

Матросы подчинились с привычной покорностью, и спустя пять минут уже казалось, что все пошло по-прежнему, если не считать воцарившегося на борту тоскливого безмолвия, делавшего судно похожим на корабль-призрак.

Мне же предстояло выполнить долг совести. Я принимал участие в той злополучной экспедиции, после которой несчастный Дэвид оказался на борту «Трезубца», и, едва лишь стало ясно, сколь печально завершится его пребывание среди нас, меня начало терзать нечто вроде угрызений совести. Я спустился вниз и приказал открыть мне дверь карцера, где содержался бедняга. Он сидел на деревянном табурете, склонив голову к коленям; руки и ноги его были в оковах. Услышав скрип отворяемой двери, он поднял голову; но лампа была у меня за спиной, лицо мое оставалось в тени, и он не узнал меня.

— Это я, Дэвид, — сказал я. — Хотя прямо я и не повинен в ваших бедах, мне хотелось еще раз увидеть вас, чтобы сказать, как глубоко я сочувствую вам.

— Да, я это знаю, мистер Джон, — ответил несчастный, поднимаясь. — Да, вы все время были добры ко мне. Это благодаря вам мне удалось выйти из этого узилища и в последний раз увидеть берега Англии; это вы вступились за меня, когда Бёрк велел меня бить плетью, прости его Господи, как я ему прощаю; наконец, это вы сейчас от имени экипажа просили моего помилования у капитана. Будьте благословенны за ваше милосердие, мистер Дэвис. Это святая добродетель. Надеюсь, она опередит вас на пути к Небесам, чтобы отворить вам врата рая.

— Значит, вы знаете решение суда, Дэвид?

— Да, мистер Джон. Секретарь суда прочитал его мне. Это будет завтра в полдень, не так ли?

— Сядьте же, Дэвид, — сказал я, избегая прямого ответа на вопрос. — Вы нуждаетесь в отдыхе.

— Да, мистер Джон, да, я в нем нуждаюсь, и, с благоволения Небес, мне будет ниспослан отдых, глубокий и вечный. Ах, мистер Джон, вы человек образованный и о многом знаете. Верите ли вы, что есть иная жизнь, в которой человека вознаграждают за все, что он выстрадал в этой?

— Дэвид, это дело не науки, а веры. Не книги учат верить, это сердце нуждается в надежде. Да, Дэвид, да, есть иная жизнь, где вы вновь встретите жену и детей, и там никакой человеческой силе вас не разлучить.

— Однако, мистер Джон, — со страхом возразил он мне, — однако я совершил преступление.

— Вы раскаиваетесь в этом, Дэвид?

— Я постараюсь раскаяться, сэр, я постараюсь. Но я еще не настолько близок к смерти, чтобы окончательно отрешиться от любви и ненависти. Но скажите, мистер Джон, если у меня не достанет сил раскаяться, — хоть я и надеюсь, что их хватит, — разве моя смерть не послужит искуплением?

— Перед людьми, Дэвид, но не перед Господом.

— Ну что ж, мистер Джон, я постараюсь простить ему. Не мою смерть, — Господь знает, что это я уже простил, — но бесчестье моей жены, несчастье моих детей. Да, я постараюсь простить ему все это, обещаю вам.

В эту минуту повернулся ключ в замке, дверь отворилась и вошел капитан, предводительствуемый матросом, исполняющим обязанности тюремщика.

— Кто здесь? — спросил капитан, пытаясь разглядеть меня.

— Я, мистер Стэнбоу! — отозвался я с надеждой, вызванной этим неожиданным визитом. — Как видите, я пришел сказать последнее прости бедняге Дэвиду.

Капитан молча поднял на меня глаза и перевел их на приговоренного, стоявшего с мрачным, но почтительным видом. Затем он проговорил:

— Дэвид, я пришел испросить у вас прощения как человек за тот приговор, который был обязан вынести вам как судья. Воинская дисциплина накладывает на меня — офицера — этот тяжелый долг, хотя совесть моя может с ним быть не согласна. Поверьте, я не мог поступить иначе.

— Я не обманывался насчет того, что меня ожидает, капитан, Я хотел убить, стало быть, сам заслуживаю смерти; только не всегда подобные преступления караются так же жестоко.

— Поверьте мне, Дэвид, — грустно возразил мистер Стэнбоу, — преступление всегда преступление для суда небесного, и те, кто ускользнул от людской кары, не укроются от взора Господнего. Я пришел к вам, Дэвид, потому что в глубине сердца сомневаюсь в себе. За то недолгое время, что вы провели среди нас, Дэвид, я убедился, что ваше сердце много выше вашего положения. Кроме того, невзгоды укрепляют разум и возвеличивают мысль. Ответьте мне как перед Богом, Дэвид, мог ли я поступить иначе?

— Да, да! — воскликнул Дэвид. — Да, вы могли бы поступить иначе! Вы могли бы быть безжалостны ко мне, как мистер Бёрк, и я умер бы в отчаянии, с проклятием на устах, думая, что нет больше человечных сердец на земле. Но вы, капитан, и я утверждаю это со всей признательностью моей души, вы сделали все, что могли. Видя мое отчаяние, вы передали мне через мистера Джона, что по возвращении домой я получу свободу. Вынужденный покарать меня, хоть я и был невиновен, вы постарались смягчить наказание. И наконец, капитан, когда долг повелел вам приговорить меня к смерти, вы спустились ко мне в тюрьму, чтобы я увидел слезы на ваших глазах и понял, как кровоточит ваше сердце. Да, капитан, да, вы сделали все, что должны были, даже больше, чем следовало сделать для страдальца, и ваша доброта побуждает меня обратиться к вам с последней просьбой.

— Какой? Говорите! Говорите! — вскричал мистер Стэнбоу, простирая к Дэвиду руки.

— Мои дети, капитан, — промолвил несчастный, бросаясь к ногам благородного старика, — мои дети! Когда они выйдут из приюта, им придется просить милостыню…

— Начиная с этого часа, Дэвид, — прервал его капитан, — ваши дети станут моими. Не тревожьтесь о них. Смогут ли они когда-нибудь простить мне, что я отнял у них отца, как вы мне прощаете, что я отнял вас у ваших детей! Что же до вашей жены, то в день возвращения я повергну к стопам его величества сорок лет верной службы, и, надеюсь, в награду за мои заслуги ей будет даровано помилование, о котором я буду умолять его.

— Спасибо, капитан, спасибо! — воскликнул Дэвид, разражаясь рыданиями. — О, сейчас, клянусь, я больше не страшусь смерти, я даже благословляю ее, ведь она дарует моей семье столь великодушного покровителя. Сейчас, капитан, мною на самом деле овладели христианские чувства. Сейчас любовь моя возвысилась, ненависть угасла. Сейчас я хотел бы увидеть рядом с вами и мистером Джоном и мистера Бёрка, и в своем смирении, капитан, я поцеловал бы руку, поразившую меня.

— Довольно, довольно! Вы хотите лишить меня мужества? Обнимите меня, мой бедный страдалец, и скажем друг другу прости.

Отблеск горделивой радости пробежал по лицу приговоренного, и он обнял мистера Стэнбоу с достоинством, обычно не свойственным людям его круга.

— А теперь, Дэвид, не могу ли я что-нибудь сделать для вас?

— Эти оковы стесняют меня, мистер Стэнбоу, боюсь, они помешают мне спать, а я нуждаюсь в отдыхе, чтобы завтра быть сильным. В час смерти мне хотелось бы сохранить твердость перед людьми и солдатами.

— Их снимут, Дэвид. Это все?

— Есть ли на борту священник?

— Я пошлю его к вам.

— Боб просит разрешения быть рядом с Дэвидом, капитан, — сказал я, — и провести с ним ночь.

— Боб может войти и выйти в любое время.

— Это больше того, о чем я осмелился бы просить. Вы слишком добры ко мне, мистер Стэнбоу. Сегодня я благодарю вас на земле, завтра я буду молиться за вас на Небесах.

Выдержка начала изменять нам; мы постучали в дверь — она отворилась, и мы вышли. Капитан тотчас же отдал распоряжение исполнить все пожелания Дэвида. В батарее тридцатишестифунтовых пушек я увидел Боба, ожидавшего нас, чтобы узнать, удовлетворена ли его просьба, и сообщил ему, что он может спуститься к Дэвиду, куда принесут двойную порцию еды, вина и грога. На этот раз мне не удалось помешать ему поцеловать мне руки.

Моя вахта начиналась в четыре часа пополудни, и я оставался на палубе до двух ночи. За это время Боб ни разу не появлялся, из чего я заключил, что он не покидал своего друга. В два часа меня сменили, но, прежде чем удалиться к себе в каюту, мне захотелось пройти мимо места заключения Дэвида, чтобы удостовериться, что все касающиеся его приказания точно исполнены. Все было сделано: оковы сняты, корабельный священник спускался к осужденному, принеся ему утешения Церкви, пробыл у него до часа ночи и лишь по настоятельной просьбе Дэвида ушел немного отдохнуть. Дэвид и Боб остались одни. Я приложил ухо к двери проверить, не спят ли они, но оба бодрствовали, и Боб вслед за священником в меру своих сил дружески утешал Дэвида.

— В конце концов, — говорил он, — видишь ли, Дэвид, это всего лишь один миг. Галстук сжимается посильнее — и готово. Тебе случалось когда-нибудь подавиться? Ну так это то же самое. Я видел однажды, как у нас на борту повесили тридцать пленных бразильских пиратов. Все было сделано за полчаса, ведь это приходится по минуте на человека; тебя еще скорее отправят, поскольку мы все будем здесь с тобой, а тогда вся команда разбрелась кто куда.

— Я боюсь не самого мгновения смерти, — ответил Дэвид достаточно твердым голосом, — я боюсь приготовлений.

— Приготовления, Дэвид, пройдут как между друзьями, и не будет в них для тебя ничего тяжкого. Вот если бы тебя вздернули, скажем, за воровство на суше, о, там все шло бы по-другому. Там палач и его помощники, а это всегда противно. Вокруг стоят зеваки и презирают тебя за то, что ты не захотел жить трудами своих рук как честный человек. Здесь все иначе. Здесь все тебя жалеют, Дэвид, и, если бы матросам предложили отдать месяц своей жизни, чтобы сохранить твою, я уверен, ни один бы не отказался, не говоря уже об офицерах, — они, уверен, отдали бы вдвое больше, точно вместе с двойным окладом им причитается двойной срок жизни. И наш капитан, хоть он и старик и ему мало осталось жить, отдал бы втрое.

— Ты облегчил мне душу, Боб, — сказал Дэвид, вздыхая, точно у него гора с плеч свалилась. — Я боялся, что все меня будут презирать, ибо смерть моя презренна.

— Презирать тебя, Дэвид? Никогда, никогда!

— И все же ты веришь, Боб, что в предсмертную минуту перед строем кто-нибудь из офицеров, пусть даже самый низший по званию, пожелает меня обнять, как обнял сегодня благородный мистер Стэнбоу? Ведь он обнял меня, Боб, как будто я такой же человек, как и он. Правда, мы были одни.

— Что до этого, Дэвид, то осмелюсь сказать, такого офицера я знаю. Он тебе не откажет, если узнает, что тебя это порадует. Это мистер Джон.

— Да, да! Мистер Джон был добр ко мне, и я не забуду его ни здесь, ни на Небесах.

— Дэвид, если ты хочешь, я передам ему твое пожелание?

— Нет, Боб, нет. Это я сказал в порыве гордости, а гордость не пристала христианину, готовящемуся к смерти. Нет, пусть все идет заведенным порядком. Но потом, Боб, кто похоронит мое бедное тело?

— Как, Дэвид, кто?.. Я, — ответил Боб, задышав, словно кит. — Никто, кроме меня, не прикоснется к тебе, слышишь? И ты можешь гордиться, что тебя зашьют в твой гамак так же старательно, как у лучшего портного с Пикадилли. Потом я привяжу тебе к ногам мешок с песком, чтобы ты легко опустился на дно. И там, Дэвид, ты будешь покоиться, подобно настоящему матросу, в прекрасной могиле, где тебя ничто не стеснит, как в жалком гробу, и туда я однажды приду лечь с тобой рядом, слышишь, Дэвид? Потому что я надеюсь остаться истинным моряком и окончить свои дни на борту корабля, а не сдохнуть в постели, точно нищий из приюта. Так что об этом не беспокойся, Дэвид, и положись на своего друга.

— Спасибо, Боб, — ответил осужденный. — Сейчас я спокоен, так спокоен, что желал бы уснуть.

— Спокойной ночи, Дэвид, — откликнулся Боб. — Я не хотел первым заговаривать об этом, но я тоже не прочь поспать.

Оба друга улеглись, и минуту спустя послышался громкий храп Боба и тихое дыхание бедного Дэвида.

Я поднялся к себе в каюту без надежды последовать их примеру и действительно провел всю ночь не сомкнув глаз. На рассвете я уже был на палубе.

По пути с юта на бак нога моя споткнулась обо что-то лежащее у подножия грот-мачты, и, наклонившись, я увидел блок, прикрепленный к палубе.

— Зачем здесь этот блок? — спросил я стоявшего рядом матроса.

Не отвечая, он показал мне пальцем на второй блок, прикрепленный к грота-рею, и третий, возвратный, который прибивали на полуюте. Тогда мне стало понятно все: это завершались приготовления к казни. Я поднял глаза к верхушке грот-мачты и увидел двух матросов, привязывающих к грот-трюм-стеньге флаг правосудия; он был еще свернут, и его держал спускавшийся на палубу фал. Во время казни за него потянут, и освобожденный флаг заполощется.

Приготовления производились в глубоком молчании, нарушаемом лишь Ником: словно предвестник смерти, он, взъерошив перья, уселся на конец грота-рея, тоскливо и пронзительно крича. Погода была серая и пасмурная; пепельное море покрылось зыбью; горизонт сузился и затуманился. День оделся трауром, как и наши сердца.

В восемь утра сменилась вахта. Поднимавшиеся на палубу бросали взгляд на прикрепленный к палубе блок, переводили глаза на блок рея и останавливали их на блоке полуюта. Видя, что все готово, они безмолвно занимали свои места. В половине девятого, как обычно, была произведена поверка; в девять капитан вышел из каюты, где заседал суд, и по трапу левого борта поднялся на полуют. Каждый из нас украдкой посмотрел на него и при виде этого лица, несшего отпечаток твердой покорности, убедился, что, хотя он испытывает жесточайшие душевные муки, вынесенный им приговор не будет отменен.

В половине двенадцатого барабан созвал всех на палубу. Морские пехотинцы выстроились по правому и левому борту в нескольких футах от фальшборта; их строй делал поворот у трапа и перед бизань-мачтой, оставив полуют офицерам, а бак и часть верхней палубы — матросам. За десять минут до полудня из офицеров недоставало только мистера Бёрка, а из матросов — Боба.

Достали веревку, пропустили ее через блок на палубе и завели на блок, прикрепленный на полуюте; конец со скользящей петлей свисал с блока реи, другой конец держали шесть крепких матросов.

За пять минут до полудня на трапе бака появился Дэвид; по одну сторону его шел священник, по другую — Боб. Лицо осужденного было бледно, как парусиновый колпак, покрывавший его голову, но поступь тверда. Он взглянул на приготовления к казни, затем, видя, что следующий за ним конвой замедлил шаг, спросил:

— Святой отец, что еще осталось сделать?

— Поручить свою душу Господу, сын мой, — ответил священник.

— Да, да, — пробормотал Боб. — Час настал. Мужайся, Дэвид.

Дэвид грустно улыбнулся и подошел к подножию грот-мачты. Остановившись, он обвел взором выстроившийся экипаж, как бы посылая ему последнее прости. Его глаза остановились на мне. Вспомнив о высказанном им вчера пожелании, я, пройдя сквозь строй пехотинцев, приблизился к нему:

— Дэвид, не хотите ли вы поручить мне еще что-нибудь относительно вашей жены и детей?

— Нет, мистер Джон. Вы слышали, что сказал капитан, и я знаю, что он до конца будет верен своему слову.

— Тогда обнимите меня и умрите с миром.

Он сделал движение, чтобы броситься к моим ногам. Я обнял его. В этот миг склянки отбили полдень.

— Спасибо, мистер Джон, — воскликнул он, — спасибо! А сейчас отойдите. Мой час пробил.

Действительно, два матроса подошли к нему; один надел петлю на шею, другой надвинул колпак на глаза. Воцарилась торжественная и страшная тишина; все взгляды были устремлены на несчастного страдальца. Офицер судовой полиции подал знак, и матросы, державшие веревку, приступили к делу.



— Господи, помилуй… — только и успел вымолвить бедняга: узел остановил его молитву, тело повисло в воздухе. В это же самое мгновение прогремел пушечный выстрел и на верхушке грот-мачты развернулся флаг правосудия. Все было кончено: Дэвид был мертв.

Едва печальная церемония завершилась, все удалились и на палубе остались лишь те, кого к этому обязывала служба, и двое морских пехотинцев, оставленных охранять труп казненного в течение часа. Через час они обрезали веревку и сняли тело. Все это время Боб ожидал у подножия грот-мачты.

Верный своему слову, он поднял, словно ребенка, тело друга и отнес его на нижнюю палубу, чтобы подготовить к погребению, как и обещал. Несколько матросов предложили ему помощь в этой скорбной работе, но он отказался. В четыре часа пополудни приготовления были завершены. Барабанная дробь вновь созвала всех на палубу. Матросы с несвойственной им медлительностью, один за другим, бесшумно, словно призраки, возникали из люков.

Согласно обычаю, тело было завернуто в холст гамака и заботливо зашито. К ногам Боб привязал мешок с песком вдвое тяжелее обычного, чтобы труп быстрее опустился в морские глубины. Достойный матрос положил тело на доску и поставил ее на шкафут; вперед выступил корабельный священник. Людской суд свершился — пришел черед святого дела религии. Смерть стала искуплением, не было больше преступника, перед нами лежала лишь бренная оболочка, над которой будут вознесены молитвы.

На эту торжественную и скорбную церемонию наложила свой мрачный отпечаток и окружавшая нас обстановка. Солнце едва блеснуло на западе и тут же опустилось в море, бросив на его поверхность широкие фиолетовые полосы; свет мерк с обычной для южных широт быстротой. Экипаж обнажил головы, священник открыл молитвенник, и каждый благоговейно и безмолвно выслушал заупокойную службу, и каждый повторял ее про себя начиная от слов: «Я есмь воскресение и жизнь, — молвил Господь» и до «Мы вверяем тело его морской пучине».

Раздалось всеобщее «Да будет так!». Боб приподнял доску; зашитое в холст тело скользнуло в сомкнувшиеся над ним волны, и корабль величественно отошел, стирая бороздами кипящей за кормой пены круги, расходившиеся от падения трупа несчастного Дэвида. Это событие ввергло команду в глубокую печаль, и она еще не изгладилась из наших сердец, когда через десять дней мы подошли к Мальте.

Загрузка...