VI

О первых трех годах моей жизни я не помню почти ничего, но моя матушка всегда утверждала, что я был прелестным ребенком.

Позднее вижу себя играющим на широкой зеленой лужайке, усаженной лилиями и жимолостью; матушка сидит на выкрашенной в зеленый цвет скамейке и время от времени отрывает глаза от книги или вышивания, чтобы улыбнуться мне или послать воздушный поцелуй. Около десяти утра, прочитав газеты, мой отец выходил на крыльцо. Мать спешила ему навстречу, а я ковылял за ней на своих слабеньких ножках и добирался до ступеней, когда они оба уже стояли около них. Потом мы совершали небольшую прогулку, которая почти всегда приводила нас к месту, называвшемуся гротом Капитана; мы усаживались на ту же самую скамью, у которой сэр Эдуард впервые увидел Анну Марию. Приходил Джордж и докладывал, что карета подана; мы отправлялись в двух- или трехчасовую поездку, навещая либо мадемуазель де Вильвьей, унаследовавшую ренту в сорок фунтов стерлингов и маленький домик моей матери, либо какую-нибудь бедную семью, куда святая неизменно входила словно ангел-хранитель, даруя утешение. К обеду мы возвращались в замок, нагуляв превосходный аппетит. После десерта я поступал в распоряжение Тома, и, должен признаться, это было самое веселое время дня: он катал меня на своих плечах, мы ходили смотреть собак и лошадей, он снимал гнезда с самых высоких деревьев, а я, протягивая к нему снизу руки, кричал: «Не упади, дружище Том!» Потом он приносил меня домой, совсем усталого, со слипающимися глазами, что, впрочем, не мешало мне проявлять недовольство, когда приходил мистер Робинсон, ведь его появление знаменовало, что мне пора отправляться ко сну. Если же я слишком уж сопротивлялся, вновь призывали Тома. Он входил в гостиную, показывая всем своим видом, что хочет забрать меня любой ценой, и я, ворча, уходил, Том укладывал меня в гамак и, раскачивая его, принимался рассказывать разные истории — я тотчас же засыпал. Потом приходила моя дорогая матушка и уносила меня в постель. Простите мне эти подробности, но сейчас я пишу свою повесть, когда нет уже на свете ни моего отца, ни моей матери, ни Тома. Я один в нашем родовом замке; мне столько же лет, сколько было отцу, когда он возвратился в этот старый замок; только по соседству с замком уже нет Анны Марии.

В памяти встает зима: ее приход — источник новых забав. Выпали обильные снега, и Том придумал всяческие приспособления для ловли птиц, которые не могли добывать себе корм в полях и жались к дому. Отец отдал нам большой сарай, и Том накрыл его такой густой сеткой, что даже самые маленькие птички не могли пролететь сквозь нее. Там мы и содержали наших пленниц, обретших обильный корм и убежище средь ветвей трех-четырех елок в кадках, принесенных Томом. Помню, что к концу зимы птиц стало столько, что уже невозможно было их пересчитать. Возле этого самодельного вольера я проводил все свое свободное время, ни за что не желая возвращаться в замок, куда меня с трудом заманивали завтракать или обедать. Матушка стала было тревожиться о моем здоровье, но отец, смеясь, указал ей на мое лицо, ущипнув при этом за толстые румяные щеки; она успокоилась и разрешила мне вернуться к прежним занятиям.

Весной Том объявил, что мы выпускаем птиц на волю. Я громко закричал, протестуя, но матушка, с присущей ей логикой сердца, объяснила, что это естественно и я не вправе насильно удерживать у себя бедных пташек; она продемонстрировала мне, как несправедливо пользоваться слабостью и несчастьем других, чтобы держать их в рабстве, показав на птиц, которые, едва набухли первые почки, попытались перелететь через сетку порезвиться на лоне возрождающейся природы и до крови разбили головки о железную проволоку. Ночью одна из них умерла, и матушка сказала, что это от тоски по воле. В тот же день я открыл клетку, и мои пленницы с веселым чириканьем разлетелись по саду.

Вечером Том нашел меня и молча подвел к вольеру. Какая же радость охватила меня, когда я увидел, что он полон почти так же, как и утром: три четверти моих маленьких питомцев увидели, что листва в парке еще не столь густа и не может защитить их от ночного ветра; они снова вернулись под кров своих елок и весело распевали на разные голоса, будто благодарили меня за оказываемое им гостеприимство! Я тут же побежал рассказать матушке о знаменательном событии, и она объяснила мне, что такое признательность.

Проснувшись на следующее утро и подбежав к вольеру, я увидел, что маленькие обитатели его опять улетели; осталось лишь несколько расторопных воробьев, казалось очень довольных тем, что в их распоряжении остался теперь весь сарай. Том показал мне, как они носят в клювиках соломинки и шерстинки, объяснив, что это для будущих гнезд. Я запрыгал от восторга, мечтая, что у меня будут маленькие птенцы, за ними можно будет наблюдать и мне не надо при этом лазать по деревьям, как Тому.

Наступили погожие дни; воробьи сидели на яйцах, а потом из яиц вылупились птенчики. Я смотрел на них с такой радостью, что даже сейчас, сорок лет спустя, когда я стою у развалин моего вольера, эти чувства живы у меня в душе. Для каждого из нас есть какое-то особое очарование в таких первых воспоминаниях, и я не боюсь утомить ими читателей — уверен, что они будут близки многим. И в конце концов, если кому-то выпало пройти долгую дорогу средь огнедышащих вулканов, по залитым кровью долинам или обледенелым пустыням, неужели не может он хоть на мгновение остановиться памятью на зеленых мягких лугах, встретившихся ему в начале пути?

Наступило лето, и наши прогулки стали длиннее. Однажды Том, как всегда, посадил меня на плечо, матушка поцеловала нежнее, чем обычно, а отец взял свою палку и спустился с крыльца. Мы пересекли парк, прошли берегом речушки и оказались у озера. Было очень жарко. Том скинул куртку и рубашку, подошел к краю берега, поднял руки над головой, прыгнул вроде лягушек, спасавшихся при моем приближении, и исчез под водой. Я в ужасе закричал, хотел бежать к берегу, сам не зная зачем, быть может, чтобы броситься вслед за ним. Отец удержал меня. Я в отчаянии топал ногами; из самой глубины моего сердца рвались крики: «Том! Друг мой Том!» Но тут вдруг он появился на поверхности. Я так страстно умолял его вернуться, что он тотчас же подплыл к берегу. Только тогда я успокоился.

И тут отец показал мне лебедей, скользящих по водной глади, рыб, снующих на глубине нескольких футов, и объяснил, что, совершая те или иные определенные движения, человек, не обладая для этого врожденными способностями, может находиться в стихии рыб и лебедей. Том, желая показать мне, как это делается, снова вошел в озеро, только на этот раз не стал нырять, а принялся плавать по воде, время от времени протягивая мне руки и спрашивая, не хочу ли я к нему. Страх и желание боролись во мне. Видя это, отец сказал Тому:

— Оставь его в покое, он боится.

«Боится» — слово-заклинание, с его помощью меня можно было заставить сделать все что угодно. Я постоянно слышал, что отец и Том говорили о трусости как о самом презренном свойстве в человеке, и, сколь бы мал я ни был, меня бросало в краску при одной только мысли, что меня могут в ней заподозрить.

— Нет, я не боюсь, — воскликнул я, — я хочу к Тому!

Том вылез на берег. Отец раздел меня и посадил ему на спину. Я обнял Тома за шею; он велел мне держаться покрепче (я и не думал его отпускать!), и мы вошли в воду. По тому, как судорожно я в него вцепился, он, конечно, понял, что мое мужество не столь велико, как я хочу показать. В первое мгновение я даже задохнулся от соприкосновения с холодной водой, однако постепенно стал привыкать. На следующий день Том привязал меня к пучку тростника, сам плыл рядом и показывал мне, как двигать руками и ногами; через неделю я свободно держался на воде, а к осени уже умел плавать.

Матушка взяла на себя заботу о моем образовании, и уроки она давала с такой любовью, в наставлениях ее звучало столько ласки, что я путал часы отдыха с часами занятий, и меня нетрудно было переключить с одного на другое. Наступила осень, похолодало. Прогулки к озеру мне запретили, и это меня крайне огорчило, особенно когда я заподозрил, что там творятся некие таинственные дела.

Действительно, в Вильямс-Хауз приезжали какие-то незнакомые люди и отец подолгу беседовал с ними. Наконец они, похоже, о чем-то договорились, и Том увел их через ворота, ведущие на лужайку. Отец присоединился к ним, а вернувшись, сказал матери: «Все будет готово к весне». Матушка улыбнулась: стало быть, не происходило ничего страшного; но любопытство мое было задето. Каждый вечер эти люди приходили ужинать и ночевать в замке, а отец ежедневно куда-то отлучался.

Снова пришла зима, а с ней снега. На этот раз нам не пришлось расставлять ловушки — сети для птиц, стоило только открыть двери сарая, как все наши прошлогодние питомцы вернулись и привели с собою множество новых пернатых друзей; несомненно, те были наслышаны о гостеприимстве, с которым их встретят в замке, и, конечно же, были приняты там со всем радушием, в изобилии найдя конопляное семя, просо и привычные им елки.

В долгие зимние часы матушка закончила обучать меня чтению и письму, а отец начал знакомить с географией и морским делом. Я обожал рассказы о путешествиях, знал наизусть книгу о приключениях Гулливера и следил по глобусу за плаваниями Кука и Лаперуза. В комнате отца на камине стояла под стеклом модель фрегата. Он дал ее мне, и скоро я узнал названия всех частей корабля. К весне я превратился в крупного теоретика, недоставало лишь практики. Том твердил, что в свое время я обязательно стану контр-адмиралом, как сэр Эдуард. При этих словах матушка бросала взгляд на деревянную ногу своего мужа и украдкой смахивала слезу.

Наступил день рождения моей матери. В этот праздник — она родилась в мае — всегда, к моей великой радости, было много красивых цветов и стояла прекрасная погода. Утром вместо обычной одежды я нашел у себя в комнате костюм гардемарина. Нетрудно вообразить себе, как велика была моя радость. Спустившись в гостиную, я застал там отца, одетого в морскую форму. По заведенному обычаю, в этот день все наши друзья и знакомые пришли в замок поздравить матушку. Я искал глазами Тома, но его почему-то не было.

После обеда заговорили о прогулке к озеру и единодушно решили отправиться туда. На этот раз была избрана не привычная, короткая дорога через лужайку, а другая, лесом, более красивая; я не удивился изменению нашего привычного маршрута. И сегодня тот день встает в моей памяти столь же отчетливо, будто это было вчера. Подобно всем детям, я не мог приспособиться к размеренному шагу взрослых, а побежал вперед, срывая по дороге ландыши и маргаритки, как вдруг, выйдя на опушку леса, замер, словно окаменев. Глаза мои неотрывно смотрели на озеро, а губы шептали лишь два слова:

— Папа, бриг!

— Черт возьми! — в порыве радости воскликнул отец. — Он отличает его от фрегата и шхуны! Иди сюда, Джон, я тебя поцелую!



Действительно, стройный маленький бриг, украшенный гербами Англии, грациозно покачивался на водной глади. У него на носу сияли золотые буквы — «Анна Мария». Незнакомцы, что пять месяцев жили в замке, оказались плотниками из Портсмута — отец нанял их для постройки брига. Корабль был закончен месяц назад и спущен на воду, а я об этом ничего не знал!

При нашем появлении бриг отсалютовал всеми своими четырьмя орудиями. Восторг переполнил мне сердце. В небольшой озерной бухте, ближайшей к лесу, откуда мы должны были появиться, ждал ялик с Томом и шестью матросами. Все уселись в него, Том занял место у руля, гребцы склонились над веслами, и мы легко заскользили по озеру. Шесть других матросов во главе с Джорджем ожидали капитана на борту, чтобы отдать положенные ему по рангу почести, принятые им со всей серьезностью, соответствовавшей обстоятельствам. Едва ступив на палубу, сэр Эдуард принял командование. Мы сделали поворот на якоре, чтобы стать по ветру, отдали марселя, затем последовательно подняли остальные паруса, и бриг двинулся.

Я не в силах описать восхищение, охватившее меня, когда я увидел вблизи и в натуральную величину эту чудесную машину, называемую кораблем. Когда я ощутил, как она дрожит и колеблется под ногами, я захлопал в ладоши и из глаз у меня хлынули слезы радости. Матушка тоже заплакала, представив себе, что настанет день, когда я взойду на настоящий корабль и вместо мира и покоя ее мысли наполнятся бурями и сражениями. Впрочем, все откровенно веселились и наслаждались развлечением, которое решил предоставить нам мой отец. Погода стояла отличная; «Анна Мария» легко слушалась руля и маневрировала, словно хорошо выезженная лошадь. Сначала мы обошли вокруг озера, затем пересекли его, а потом, к моему великому сожалению, бросили якорь и убрали паруса. Мы спустились в ялик, доставивший нас на берег, и в ту минуту, когда мы скрылись из виду, направляясь к замку, где ждал нас ужин, прогремел новый артиллерийский салют, на этот раз прощальный.

С этого дня меня преследовала лишь одна мысль, я отдавался лишь одному увлечению, знал лишь одно счастье — и все это было связано с бригом. Мой бедный отец был в восторге, видя во мне столь явную склонность к морскому делу. Поскольку строители, первое время составлявшие наш экипаж, возвращались в Портсмут, отец нанял им в замену шесть матросов из Ливерпуля. Глядя на мое морское обучение, матушка только грустно улыбалась, утешая себя надеждой, что, прежде чем поступить на настоящую службу, я проведу около нее шесть или восемь лет. Увы, она забывала о колледже — первой и мучительной разлуке, имеющей, однако, то хорошее свойство, что она исподволь подготавливает нас к другой, более серьезной разлуке, которая почти всегда следует за ней.

Я уже говорил, что мне были известны названия различных частей корабля; мало-помалу научился управляться с ними. К концу лета я уже умел сам выполнять небольшие маневры. Том и отец попеременно обучали меня, правда в ущерб остальным занятиям, но те были отложены до зимы.

Ступив на борт брига, надев морскую форму, я перестал считать себя ребенком и мечтал только о маневрах, бурях, битвах. Уголок сада для меня превратили в тир; отец выписал из Лондона маленький карабин и два пистолета. Но он хотел, чтобы я, прежде чем прикоснуться к этим смертоносным предметам, основательно разобрался в их механизмах. Дважды в неделю в замок приходил оружейный мастер из Дерби и учил меня разбирать и собирать оружие. Только когда я мог назвать любую его часть и рассказать, для чего она служит, мне разрешили испробовать его. Этим мы занимались всю осень.

Дурная погода не прервала водных маневров, напротив, она помогла отцу дополнить мое обучение. Бури на нашем озере весьма походили на те, что бушуют на настоящих морях, и при северном ветре на поверхности, обычно гладкой и чистой, вздымались огромные волны, вызывавшие весьма сильную качку корабля. Тогда я взбирался вместе с Томом, чтобы взять рифы самых высоких парусов, и эти дни были для меня праздниками, ведь по возвращении в замок я слышал, как отец и Том рассказывали всем о моих подвигах в этот день, и самолюбие превращало меня почти в настоящего мужчину.

В этих занятиях — их сумели сделать для меня радостными и увлекательными — прошло три года. Я не только стал довольно умелым моряком, ловким и искусным в маневрах, но мог даже командовать и управлять кораблем. Иногда отец передавал мне маленький рупор, и я из матроса становился капитаном. Под мои команды экипаж выполнял на моих глазах все то, что я обычно делал вместе с ним, так что мне предоставлялась возможность судить и о собственных ошибках, и об ошибках других, более опытных моряков. Следует все же признать, что обучение остальным наукам двигалось гораздо медленнее; впрочем, для десятилетнего ребенка я был достаточно силен в географии, немного знал математику, однако совсем не знал латыни. В стрельбе же я просто творил чудеса, приводя в восторг всех, кроме моей матери: она видела в этом только тягу к разрушению.

Наступил день моего отъезда из Вильямс-Хауза. Отец избрал для меня колледж Хэрроу-на-Холме, где обучались дети всех дворян Лондона. Первая разлука с родителями! Как она была болезненна, хотя каждый из нас и старался скрыть свою печаль! Сопровождать меня должен был один Том. Отец дал ему письмо к доктору Батлеру: он просил его обратить особое внимание на отдельные предметы, и среди них как самые существенные назывались гимнастика, фехтование и бокс. Латыни и греческому сэр Эдуард не придавал большого значения, хотя не возражал, чтобы меня обучили и им тоже.

Мы с Томом уехали в отцовской карете, и мое прощание с бригом и экипажем было почти таким же нежным, как с родителями. Юность эгоистична, она не делает разницы между теми, кто дарит нам истинную любовь, и тем, что доставляет удовольствия.

В пути все для меня было ново и необычно. К сожалению, единственное путешествие по суше Том совершил от борта «Юноны» до Вильямс-Хауза и впоследствии ни разу не покидал замка, так что он был не в состоянии удовлетворить мое любопытство. Едва мы въезжали в какой-нибудь более или менее большой город, я немедленно спрашивал, не Лондон ли это. Трудно представить себе большую наивность, чем проявлял я во всем, не касавшемся того, чему меня обучили дома.

Наконец мы прибыли в колледж Хэрроу. Том немедленно препроводил меня к доктору Батлеру, недавно сменившему на посту директора доктора Друри, очень любимого учениками, так что появление нового профессора вызвало в колледже настоящий мятеж, который едва удалось усмирить. При подобных обстоятельствах мое появление приобретало особо важное значение. Доктор принял меня сидя в огромном кресле. Он прочел письмо отца и кивнул, давая понять, что включает меня в число учеников. Указав Тому пальцем на стул, он приступил к допросу, имевшему целью выяснить уровень моих познаний. Я ответил, что умею маневрировать судном, прыгать в высоту, ездить верхом и стрелять из карабина. Доктор подумал было, что я говорю вздор, и, нахмурив брови, повторил свой вопрос. Но Том пришел мне на помощь, подтвердив, что я действительно умею все это делать.

— И он не знает ничего другого? — спросил доктор, не давая себе труда скрыть свое презрение.

Том был совершенно ошеломлен: он считал меня кладезем премудрости и даже полагал, что нет никакой нужды отправлять меня в какие-то там колледжи, где, по его мнению, учиться мне уже нечему.

— Простите, — вмешался я, — я хорошо владею французским, прилично знаю географию, немного математику и неплохо историю.

Я забыл сказать об ирландском наречии, на котором благодаря миссис Дэнисон я говорил как истинный сын древнего Эрина.

— Это уже кое-что, — пробормотал профессор, удивленный тем, что двенадцатилетний ребенок, не знакомый с тем, что известно его сверстникам, знает и умеет многое, чему учатся в более зрелом возрасте. — Но вы не знаете греческого и латыни.

Пришлось признаться, что эти языки мне совершенно неведомы. Тогда профессор Батлер взял толстую книгу и записал:


«Джон Дэвис, прибывший в Хэрроу-на Холме 7 октября 1806 года, зачислен в последний класс».


Затем он прочел вслух написанное, и я отлично расслышал последние унизительные слова. Вспыхнув от возмущения, я собрался было удалиться, как вдруг дверь распахнулась и вошел один из учеников. Это был юноша шестнадцати-семнадцати лет, с тонкими аристократическими чертами бледного лица, высокомерным взглядом и черными кудрями, откинутыми в сторону, причем с тщательностью, обычно не присущей подросткам. Кроме того, у него были белые, ухоженные, словно у женщины, руки, что никак не вязалось с обликом питомца колледжа. На одной из них блестел дорогой перстень.

— Вы меня звали, господин Батлер? — спросил он с надменностью, звучавшей даже в самых простых словах.

— Да, милорд, — ответил профессор.

— Могу ли я узнать, чему обязан этой честью?

Последние слова юноша произнес с улыбкой, замеченной нами.

— Я хотел бы знать, милорд, почему вчера, после окончания классов, вы не пришли ко мне на ужин вместе с другими учениками, несмотря на мое приглашение? (Профессор тоже подчеркнул последние слова.)

— Избавьте меня от ответа, сударь.

— К сожалению, милорд, я вынужден настаивать. Вчера вы нарушили правила колледжа, и, повторяю, я желаю знать причину, если, конечно, таковая имеется, — вполголоса прибавил профессор, пожимая плечами.

— Причина есть, сударь.

— Какая же?

— Доктор Батлер! — ответил юноша с неподражаемым спокойствием. — Если когда-либо вам доведется проезжать мимо моего замка Ньюстед, где проходят мои каникулы, я определенно не приглашу вас отужинать. Я не должен принимать от вас любезность, на которую никоим образом не смогу ответить.

— Должен предупредить вас, милорд, — заявил профессор (лицо его пылало гневом), — что, если вы будете продолжать в таком же духе, вам придется оставить колледж Хэрроу.

— Я тоже обязан предупредить вас, что покидаю его завтра и перехожу в колледж Святой Троицы в Кембридже. Вот письмо моей матери, уведомляющее вас об этом.

При этих словах он, не тронувшись с места, протянул письмо.

— Боже мой, милорд, да подойдите же, — воскликнул Батлер, — все отлично знают, что вы хромаете!

Эти слова глубоко ранили юношу, но если профессор покраснел, то лицо молодого человека покрыла смертельная бледность.

— Хотя я и хромаю, сударь, — ответил молодой пэр, комкая письмо в руке, — вам еще придется ступать по моим следам. Искренне вам этого желаю. Джеймс, — приказал он лакею в ливрее, — велите седлать моих лошадей: мы уезжаем.

И, не попрощавшись с профессором Батлером, он захлопнул за собой дверь.

— Ступайте в свой класс, господин Дэвис, — после недолгого молчания сказал мне директор колледжа, — и старайтесь не походить на этого дерзкого юношу.

Пересекая двор, мы вновь увидели молодого человека, на которого мне советовали не походить. Он прощался со своими товарищами. Лакей, сидящий верхом, держал под уздцы другую лошадь. Юный лорд легко вскочил в седло, поднял в прощальном приветствии руку, пустился в галоп, затем оглянулся еще раз, кивнул и исчез за поворотом стены.

— Спесивец бесстыжий, — пробурчал Том ему вслед, — он сразу мне не понравился.

— Спроси, кто он, — приказал я Тому, сгорая от любопытства.

Том подошел к одному из школяров, переговорил с ним и вернулся со словами:

— Его зовут Джордж Гордон Байрон.

Итак, я поступил в колледж Хэрроу-на-Холме в тот самый день, когда лорд Байрон покинул его.

Загрузка...