Утро двадцатого апреля выдалось ясным и тихим. Взошедшее солнце веселыми зайчиками заиграло по насту, на темных зеркальцах лужиц. На опушках тайги по-весеннему приветливо щебетали синицы, пересвистывались рябчики, нежными колокольчиками перекликались чечетки. Днем солнце припекает все смелее, в воздухе запахло весной и хвоей; на полянах и марях зашуршал оседающий снег, весело звенят подспудные ручьи. Лыжи проваливаются в потемневшую снежную кашицу, становятся обузой; лицо покрылось испариной, на груди и на спине рубашка взмокла от пота. Но весенние звуки тайги прогоняют усталость, и испещренное черными оспинками обнаженных кочек. Лосиное болото уже осталось позади. В пихтаче за болотом делаю первый привал.
Это был последний поход к шалашу, поход за самородками. Я рассчитывал задержаться там только на один день. Ведь скоро луга, пади и мари надолго покроются толстым слоем мутной полой воды, и тогда к шалашу не добраться, золото останется там. Когда я собрался в обратный путь, неожиданно с севера накатился густой туман и грязной ватой укутал тайгу. Сыростью и холодом он пронизывал тело, густой поволокой слепил глаза так, что трудно было отыскать не только метки на деревьях, но даже свой вчерашний след. Потом туман угоняло ветром, а взамен из туч сыпался то дождь, то град, то снег, то вместе разом, и я, прикованный капризами погоды, сидел у шалаша три дня.
Небольшой запас продуктов закончился, и на дорогу осталась только одна копченая рыбешка да немного соли. Теперь эту небольшую рыбу надо разделить на два дня пути.
Затоптав костер и взвалив ношу на плечи, иду тайгой. С юга подул теплый ветерок и шаловливой детской ручонкой теребит бороду, гладит лицо. И кажется, что сейчас потянутся к озеру косяки уток, весело защелкает дрозд, а на опушку выйдет проснувшийся медведь. Но вдруг жалобно запищала кедровка, тревожно зашумела тайга, по небу заметались свинцовые тучи, спряталось солнце и деревья погрузились в серый полумрак. В лицо посыпалась крупа, за воротник скатились холодные букашки. Между деревьями заметался холодный ветер и закрутил уже не крупой, а снегом. Я потерял отметки и сбился с направления, лыжи то и дело натыкаются на стволы и колодины — двигаться дальше нет никакого смысла.
Снимаю рюкзак и лыжи и прислоняюсь спиной к стволу сосны за ветром. Но ствол защищает мало, ветер забирается под одежду, гуляет по коже, и я пляшу на месте, чтобы хоть немного согреться. Проходит час, другой, ветер стихает, а снег все сыплет, будто прорвалось небо. Уже укутались белым пухом и отяжелели кроны, спрятан под периной крепкий наст, а снегопаду нет конца.
Собираю ветви и у самого ствола делаю небольшой шалаш. В нем развожу костер и жду рассвета. Утром заря моргнула светлой бровью и потухла, серой шерстью нахмурилось небо, а лес напевает угрюмую песню. На лучшую погоду нет пока надежды, а надо идти, чтобы не заплутаться совсем в незнакомых дебрях, не упасть с голоду, идти туда, где теплая постель, где у потолка висит готовая к походу берестянка.
И я иду наугад, радуясь тому, что на голову не валит снег, что в лицо не хлещет дождь. Только не успел еще найти своих пометок на деревьях, как снег опять посыпал, спорый и мокрый. Иду назад к месту ночлега, но лыжню уже скрыло свежим снегом, и я совсем запутался в незнакомой чаще.
Опять строю небольшой шалашик, до лесной подстилки разгребаю снег, из пихтовых лап стелю постель и, закусив последним кусочком рыбы, засыпаю у «сибирского» костерка из трех длинных, положенных крест-накрест бревен. К утру снегопад прекратился, и я снова шагаю наугад против ветра, как, кажется, шел и вчера. Солнце так и не показалось, а к половине дня из нависших серых облаков заморосил холодный мелкий дождь. Падая па ветви, на одежду, капли тут же замерзают, кусты покрываются толстой, звенящей как стекло, гололедицей, куртку и брюки сковывает панцирем. Ноша стала невыносимо тяжелой, давит в спину и ломит плечи, ноги подкашиваются от усталости, а пустой желудок требует пищи. Но надо идти, и я шагаю и шагаю без остановки, нередко забывая придерживаться нужного направления на землянку.
Уже под вечер лыжи упираются в ствол лиственницы, и я падаю в снег. Покрытая льдом закоченевшая одежда не дает подняться. Лежа отвязываю лыжи и освобождаюсь от мешка с самородками: наконец, удалось встать на ноги. Оказывается, что я стою у опушки леса, а дальше тянется незнакомое, заваленное снегом болото. Конечно, там под снегом немало спрятано ягод клюквы, а в сосняке — брусники; их можно собрать и утолить голод, стоит только покопаться. Но сперва надо оттаять у костра одежду.
На горизонте справа серую хмарь прорезала узкая рубиновая полоска. Там заходит солнце!.. По вершинам деревьев вблизи бивака что-то захлопало, на снег посыпались обломки веточек ледяшек. Всматриваюсь в кроны и вижу на вершине березы сидит тетерев-косач, а немного подальше еще один. Вынимаю пистолет и беру косача на «мушку», но в такую хмурь с большого расстояния стрелять бесполезно, и я с досадой опускаю оружие.
На болоте затрещал наст, взвились фонтанчики снега — вспорхнуло несколько птиц. Они закружились над лесом, подлетели к сидящим, но скользкие от гололедицы ветви отказались их принять, и тетерева заметались по другим деревьям. Три из них, хлопая крыльями, долго не находили нужной опоры под ногами и, наконец, уселись вблизи бивака. Первый выстрел был удачным, и косач, цепляясь крыльями за обледенелые ветки, повалился на снег. Но вторым выстрелом я только слегка ранил птицу. Почуяв опасность, все косачи поспешно удалились куда-то в глубь леса. Через четверть часа из болота прилетели свежие, и мне удалось добыть еще одного краснобрового красавца.
Обрадовала не только добыча, но еще и то, что непогоде пришел конец. Об этом хорошо знают косачи. Иначе они не вышли бы из своих укрытий, так как оледенелые перья привели бы их к верной гибели.
Только двадцать восьмого апреля по незнакомой пади я вышел к долине, по которой, петляя, вьется изуродованная наледью моя дорогая речушка. Наугад свернул влево и, пройдя километров десять у обрыва, к вечеру подошел к землянке.