Давным-давно жил в городе Риге на еврейском подворье ребе Исаак, и была у него дочка Рахиль. Жили они вдвоем, потому что мать Рахили умерла, когда девочке не было и года, а ребе снова так и не женился. Исаак пуще глаза берег любимую дочку, пылинки с нее сдувал и дрожал над ней, как будто бы была она хрустальной. Да и было чего бояться ребе Исааку: жизнь еврейского подворья в Риге в те времена была непростой и не всегда безопасной, чем, впрочем, Рига не отличалась от большинства городов старой Европы.
Бюргеры Риги охотно торговали с еврейскими купцами, но неохотно позволяли жить евреям в городе, и если изгоняли евреев из Риги относительно редко, то громили еврейское подворье по несколько раз в год, а оскорбить еврейскую девушку не считалось зазорным. Так что ребе Исаак старался не отпускать Рахиль из дома. Рахиль же томилась за высокими стенами — больше всего любила она сидеть на берегу Даугавы, вдыхать свежий запах речной воды и любоваться отражением стройных башен и красных черепичных крыш красавицы Риги в серебристых водах реки.
Рахиль была красива станом и лицом, и многие юноши мечтали сделать ее своей женой, а один ливонский юноша, Якобс, увидел как-то Рахиль на берегу Даугавы и полюбил ее всем сердцем. Тогда Якобс проследил за девушкой и с тех пор часто наблюдал за тем, как она любовно поливает алые розы по утрам в своем садике, как срезает одну, чтобы украсить густую черную косу, а когда девушка выходила из дома, то Якобс шел за ней тайком, оберегая ее. Ах, если бы ребе Исаак знал, что кто-то оберегает его возлюбленную дочь и готов защитить ее, не так бы болело его сердце!
Рахиль была не только красивой, она была еще и очень гордой девушкой. Она глубоко презирала горожан, из-за которых вынуждена была тайком выбираться из дома и пробираться по улицам Риги, чтобы оказаться на берегу Даугавы и вдохнуть свежий запах речной воды, увидеть отражение стройных башен и красных черепичных крыш красавицы Риги в серебристых водах реки. Почему она должна бояться рижских бюргеров, ведь она не сделала им ничего плохого! А ее отец! Как может он терпеть бесконечные оскорбления!
Рахиль любила своего отца и почитала его как благородного человека. Девушка уважала и других жителей еврейского подворья — никто из них никогда не позволял себе напиться до свинского состояния, как частенько это случалось со славными бюргерами Риги, оскорбить женщину, ударить ребенка, разгромить дом… Рахиль нисколько не сомневалась в том, что ее народ избран Господом — весь ее опыт говорил об этом, и только одного не понимала Рихиль: почему никто на еврейском подворье никогда не оказывал отпора тем, кто нападал на них. «Ты же сам учил меня мудрости праведного Баала Шем Това, — говорила с укором девушка отцу своему, — что не надо никого бояться, потому что с нами Бог», — но ребе Исаак все равно боялся, он смертельно боялся за дочь.
А здесь надо сказать, что ребе Исаак был давним почитателем праведного ребе Баала Шем Това и учил евреев своей общины, в том числе и Рахиль, согласно мудрости старца из Меджибоша. Рахиль с самого раннего детства слушала рассказы о жизни праведного целителя, мудреца, возлюбившего простых людей и несущего им здоровье и радость жизни. Больше всего восхищало девушку, что никого не боялся великий каббалист и целитель, что мог он защитить евреев от погромщиков, что учил их быть счастливыми и улыбаться миру. Грустно было Рахили в стенах своего дома, где кроме алых роз в ее садике не было больше у нее радостей, видела девушка страх отца своего и других жителей еврейского подворья и понимала, как важно дать людям радость в это тяжелое время.
Особенно любила Рахиль историю, как Баал Шем Тов, будучи двенадцатилетним мальчиком, помогая учителю, вел детишек в синагогу, а дорога проходила через лес. И вдруг прямо перед ними из леса вышел огромный волк. Волк зарычал на детей и, верно, бросился бы, если бы не мужество Баала Шем Това. Мальчик, крича во всю силу своего голоса молитву, с голым руками бросился на зверя, и волк скрылся в чаще. Двенадцатилетний мальчик не испугался лютого зверя, а взрослые мужчины из еврейского подворья в Риге боятся всего на свете!
Еще ребе Исаак рассказывал Рахили, что, когда праведный Баал Шем Тов перебрался из местечка, расположенного недалеко от города Броды, в Меджибош, он в том местечке вместо себя оставил своего ученика. И когда дошли в местечко вести о том, что спешат сюда казаки, что хорошо бы спасти свою жизнь, а сохранить дома и ценности нечего и мечтать, вспомнил ученик праведного Баала Шем Това, что делал в таких случаях его учитель.
А Баал Шем Тов, когда нависала угроза над его общиной, шел в лес, всегда на одно и то же место, читал заклинание из Каббалы, молился, и Господь отводил опасность. Вот и пошел его ученик на то самое место, и взмолился он Господу, прося спасти общину. Ученик не знал заклинания из Каббалы, знал он только молитву и место в лесу, но Господь тогда уберег общину от погрома. Вскоре и ученик перебрался из этого местечка в Меджибош, так как хотел быть поближе к своему учителю, а вместо себя оставил он своего ученика. И снова нависла над общиной опасность погрома. Пошел тогда ученик ученика праведного Баала Шем Това в лес, на то самое место, где молился Господу сам праведник.
Но ученик ученика не знал ни заклинания из Каббалы, ни молитвы, знал он только место в лесу, и на этом месте просил Господа защитить общину. Господь услышал просьбу Своего слуги, и охранил общину от погрома. Вскоре же и этот ученик перебрался в Меджибош, оставя вместо себя своего ученика. И снова нависла над общиной опасность погрома. А этот ученик не знал не только заклинания из Каббалы и молитвы, он и места того, на котором молился праведный Баал Шем Тов, не смог найти в лесу. Заливаясь горькими слезами, просил он Господа спасти общину, потому что он же помнит, как просил Господа об этом сам праведный Баал Шем Тов. Господь и на этот раз спас общину именем праведника. Впрочем, вскоре все евреи перебрались в Меджибош под защиту крепостных стен и, что намного важнее, молитвы праведного Баал Шем Това. Воистину нечего бояться тому, с кем рядом Господь.
И вот как-то раз сидела Рахиль на берегу Даугавы, наслаждалась свежим запахом речной воды, любовалась отражением стройных башен и красных черепичных крыш в серебристых водах реки и размышляла над словами праведного Баала Шем Това о том, что вся земля наполнена Богом — так прекрасна была Рига, отражающаяся в водах Даугавы, что открылась девушке истинность слов праведника. А за Рахилью наблюдал влюбленный в нее Якобс. Юноше и в голову не приходило познакомиться с девушкой — он считал себя недостойным ее, как часто бывает с влюбленными. Но это и к лучшему — Рахиль ни за что бы не стала разговаривать с Якобсом, она не доверяла горожанам.
Якобс никогда не слышал о праведном Баале Шем Тове, но думал он примерно о том же, о чем и Рахиль, только смотрел юноша не на серебристые воды Даугавы, а на алую розу в черных волосах возлюбленной. И так он был очарован этим дивным зрелищем, что не заметил свою подружку, синеглазую Лайму. Лайма и Якобс выросли вместе — они были соседями, и Якобс даже не догадывался, что Лайма влюблена в него.
Якобе смотрел на алую розу в волосах Рахили, а Лайма — на Якобса, и восторженное лицо юноши ей совсем не нравилось. Рахиль, наконец, собралась домой, в еврейское подворье, Якобс, как всегда, поспешил за ней, а за ним — Лайма, наверное, для того, чтобы окончательно убедиться в своем горе. Проводив Рахиль, Якобс отправился на берег Даугавы, чтобы побыть там, где так любит проводить время прекрасная еврейка, а Лайма — к старой Беатрисе. А вся Рига знала старую Беатрису как ведьму, и многие жители Риги ходили к ней, кто для того, чтобы любимого приворожить, кто — от порчи избавиться, а кто и для того, чтобы порчу навести. Вот за этим, последним, и пришла синеглазая Лайма к старой ведьме Беатрисе. А почему бы девушке не попробовать приворожить Якобса? Плохо, конечно, да все не так, как испортить человека.
Дело в том, что Лайма до этих самых пор нисколько не сомневалась в его любви, хотя то, что она принимала за любовь, было лишь проявлением дружеской привязанности и теплого характера юноши. Лайма же считала иначе и была уверена, что еврейка как раз и приворожила Якобса — девушка, как и многие жители Риги, не сомневалась в том, что каждый еврей находится в теснейших отношениях с самим сатаной, так что никому из них ничего не стоит охмурить простодушного парня, разумеется, чтобы потом погубить его душу на радость своему покровителю и приятелю сатане. Поэтому Лайма решила первым делом извести соперницу, а уж потом вплотную заняться Якобсом.
Старая Беатриса была ведьмой сильной и злой — порчу наводить она особенно любила, и особенно приятно ей было испортить еврейку — Беатриса, как и Лайма, верила, что евреи — друзья сатаны, и видела в каждом из них конкурента в колдовском мастерстве. Поэтому Беатриса с удовольствием взялась выполнить заказ Лаймы.
Глубокой ночью Рахиль проснулась от невыносимой боли. Болели руки, пальцы сводила судорога. И разогнуть их было невозможно. В ужасе девушка бросилась из своей спальни к отцу, как всегда, с самого раннего детства бежала к нему за помощью и утешением. Но смогла несчастная девушка только пару шагов сделать — ноги тоже скрутила судорога, и Рахиль упала, плача от боли и ужаса.
Ребе Исаак был человеком мудрым и знающим — он облегчил боль дочери, но беда была не только в боли. Руки Рахили так и остались скрюченными, как птичьи лапки, колени — опухшими и синими, а стопы — с торчащими у больших пальцев костями, да настолько сильно торчащими, что не лезла девушке на ноги никакая обувь. Уснула бедняжка вся в слезах, а пробуждение не принесло ей облегчения — огромный горб изуродовал еще вчера прекрасную девичью фигурку.
Не ходит больше Рахиль на берег Даугавы, не наслаждается свежим запахом речных волн, не любуется отражением стройных башен и красных черепичных крыш в серебристых водах реки. Она сидит в своем садике среди алых роз, и слезы часто падают из черных глаз на нежные лепестки любимых цветов девушки.
А что же Якобс? У Якобса было верное сердце, и внезапная хворь, поразившая его возлюбленную Рахиль, лишь принесла ему боль, но не изгнала любовь. Юноша по-прежнему наблюдал за Рахилью в ее садике, и она казалась ему все такой же прекрасной, ведь что такое горб в глазах влюбленного, если на ангельски прекрасном лице возлюбленной печалью светятся черные глаза, а алая роза горит огоньком в густых волосах!
Узнала синеглазая Лайма, что по-прежнему пропадает Якобс в еврейском подворье и не спускает глаз с дома ребе Исаака, и снова поспешила к старой Беатрисе. Лайма не собиралась довести соперницу до смерти, она хотела изуродовать ее так, чтобы Якобс сам отказался от своей любви, а это вполне было по силам злой ведьме.
Этой ночью не мучили Рахиль боли, которые, к слову, частенько теперь скручивали руки и ноги несчастной и терзали горбатую спину, и лишь ребе Исаак только и мог облегчать их целебными снадобьями. Рахиль спала спокойно этой ночью, но утром… Утром горькие рыдания разбудили ребе Исаака, в ужасе побежал он в спальню любимой дочери, и увидел Рахиль, рыдающую над разбитым зеркалом. Лицо и шею девушки избороздили глубокие морщины, черные глаза окружали старческие лучики, а кожу на скрюченных руках во множестве покрывали пигментные пятна. Только черные глаза на старушечьем лице блестели от слез и роскошные черные волосы не тронула жестокая старость, в одну ночь пришедшая к юной девушке.
Рахиль по-прежнему сидит в своем садике среди алых роз, только нет уже яркого цветка в роскошных черных волосах — не смотрится роза над старушечьим лицом. А юный Якобс, как и раньше, смотрит издалека на свою возлюбленную, и любовь не вянет в его сердце, ведь печальные черные глаза Рахили все так же прекрасны. Впрочем, верно, если бы в довершение всего Рахиль ослепла, Якобс бы продолжал любить ее — у него было верное сердце.
Мечтал Якобе об одном: снова увидеть алую розу в роскошных волосах Рахили, мечтал, наверное, даже больше, чем о своем счастье с возлюбленной. А ребе Исаак думал, как помочь своей несчастной дочери. И решился он оставить свой дом и еврейское подворье, оставить Ригу и отправиться в Подолье, в город Меджибош, где живет праведник Баал Шем Тов. Праведник Баал Шем Тов — великий каббалист и чудотворный врачеватель, о чем знают все евреи, и никому он никогда не отказывал в помощи. Тысячи и тысячи евреев со всех концов земли собираются в Меджибош, чтобы получить радость совместной молитвы с праведником Баалом Шем Товом, исцелиться от недугов и петь и танцевать вместе с другими евреями, которые не знают страха в Меджибоше, а потому любят и умеют веселиться.
И ребе Исаак решил присоединиться к тысячам и тысячам своих соплеменников в Меджибоше, тем более что и сам мечтал увидеть праведника Баала Шем Това и услышать его мудрые речи, но лишь одно смущало ребе: боялся он, что не дойдет с больной дочерью в Подолье, что сгинут они в пути, ведь ребе уже не молод, Рахиль тяжко больна, а земли, через которые им предстоит пройти, враждебны к несчастным евреям. Если бы был кто-то молодой и сильный, кто мог бы поддержать их в пути! Но не знал ребе такого человека, потому что все еврейские юноши, мечтавшие взять Рахиль в жены, когда она была красива, отвернулись от нее.
Однако делать нечего, стал ребе Исаак готовиться к дальнему пути — если и сгинут они с дочкой в дороге, так и дома ей все одно пропадать, а без дочери ребе жизнь не мила. А Якобс как увидел, что собираются ребе и Рахиль оставить дом свой, так испугался ужасно — не видеть свою Рахиль было для юноши смерти подобно. Не осталось у Якобса другого выхода, пришлось ему войти в дом ребе Исаака и рассказать о своей любви. Рахиль не поверила юноше — она вообще не доверяла горожанам, да и не представляла, как кто-то может любить ее такую, зато ребе Исаак поверил Якобсу сразу — ребе хорошо разбирался в людях. И отправились в город Меджибош к праведнику Баалу Шем Тову ребе Исаак, Рахиль и Якобс втроем.
Долго ли, коротко ли шли странники, про то неведомо, но видно, долго тянулся их путь — был он неблизким и нелегким. Да только дошли они живыми и невредимыми, в чем большая заслуга была юного Якобса. К слову, за время пути многое открылось глазам Рахили, то, что знал ребе Исаак, но о чем не ведала его дочь. Поняла Рахиль, что все люди, и евреи, и неевреи, могут быть жестокими и добрыми, жадными и щедрыми, мудрыми и глупыми. И что нет на земле человека с более верным сердцем и светлым характером, чем юный Якобс.
Всей душой полюбила Рахиль юношу, и только болезнь мешала им пожениться еще в пути — Якобс был бы счастлив, да Рахиль не хотела стать обузой любимому на всю жизнь. Алый восход окрасил крепостные стены Меджибоша, когда путники подошли к городу. Они были тепло приняты еврейской общиной и нашли приют в щедром, гостеприимном доме одного из учеников праведного Баала Шем Това. В этот же день сам праведный Баал Шем Тов пришел в приютивший их дом. Он сорвал алую розу в саду и украсил цветком волосы Рахили. И тут же морщины исчезли с лица девушки, и шея снова стала гладкой и нежной. И велел тогда праведный Баал Шем Тов играть свадьбу, а что за свадьба без песни и пляски!
Как ни отказывалась Рахиль плясать — она ходила-то с трудом своими больными ногами, да и горб не способствовал изяществу движений, — вытащил ее в круг танцующих веселый праведник Баал Шем Тов, и тут произошло еще одно чудо: распрямилась спина Рахили, пустились в пляс снова ставшие легкими ноги, разогнулись суставы, и стала девушка еще прекраснее прежнего!
Ребе Исаак, прекрасная Рахиль и ее муж Якобс долгое время прожили в Меджибоше, они подолгу беседовали с праведным Баалом Шем Товом, и не осталось страха в сердце ребе Исаака и гордыни в сердце Рахили. Тогда вернулись они в родную Ригу на берега серебристой Даугавы и зажили счастливо всей семьей.
А что же случилось с синеглазой Лаймой? Когда Якобс исчез из города, она благополучно забыла и о нем, и об искалеченной ее стараниями еврейке, а вскоре вышла замуж, раздобрела и стала одной из самых знаменитых сплетниц Риги, прославившись дурным языком да склочным нравом.
Алое солнце
Растопит снега.
С алым восходом
Отступит беда.
Алая роза
К утру расцветает,
Ночь все болезни
С собой забирает.
Около двух веков назад пришли мои предки в этот город, носящий имя Нальчик, что значит «Подковка», под защиту крепостных стен и скалистых гор, подковой огибающих город. Нальчик приютил странников, и не было им здесь горя, и не знали они страха, и никто не убивал и не гнал сынов Израилевых, и в самые страшные для моего народа и для всех людей тяжкие 1940-е годы здесь выжили они.
Жил в еврейской общине Нальчика, а может быть, и сейчас живет, да вот только, где, про то я вам не скажу, да и никто в моей общине не скажет, старый Лазарь. Не подумайте, Лазарь не всегда был старым, но все его знают как старого, кроме, конечно, его молодой жены Ребекки, а она, как всем известно, о нем совсем иного мнения.
Родился Лазарь в семье знатной и богатой, почитающей закон. Закон уважал отец Лазаря Авраам, и дед его Исаак, и прадед Иосиф, и прапрадед, имя которого ведомо, верно, лишь самому старому Лазарю, а может быть, и сыновьям его, и внукам, и правнукам, да только где их сыскать, я не знаю.
Закон, который почитали предки старого Лазаря, был уважаем не только в его семье, но и среди тех, кого лучше не встречать на шумных базарах, чьи руки нежны, шаги бесшумны, а лица не помнит никто, кроме… Впрочем, я никогда никому не назову тех, кто помнит их истинные лица. И Лазарь, и отец его, и дед, и прадед, и прапрадед, и прочие предки, как и люди, тайком под покровом черной ночи и горных утесов приходящие в его дом, промышляли воровством. Все они чтили воровской закон и не мыслили отойти от него.
В то время, когда началась моя повесть, старому Лазарю минуло шестьдесят лет, и все знали его как старого Лазаря, да и был он человеком почтенным, уважаемым всеми, кто не знал о его старой воровской жизни. И особенно теми, кто о ней знал.
Лазарь к тому времени уже отошел от своих тайных воровских дел, жил в покое и довольствии, и всего хватало ему для счастья, кроме одного — мечтал он, чтобы была с ним рядом возлюбленная жена, да детишки смеялись и радовали его своим смехом. Воры в законе если и заводят семью, то поздно, когда уже оставляют навсегда воровские дела свои, чтобы не бросить, если что, супругу с детьми пустой коркой хлеба пробиваться. Вот и Лазарь жил один, бобылем, и не радовалось его сердце покою и богатству. А почему бы не жениться Лазарю? Человек он видный, в общине (как еврейской городской общине, так и в тайной, воровской) уважаемый, да и нищим Лазаря вряд ли мог бы назвать самый богатый человек Нальчика. Так почему бы не жениться Лазарю?
Да беда в том, что полюбил Лазарь юную Ребекку, дочку ребе Давида, красавицу огненноволосую да черноглазую, глядя на которую вздыхали о минувшем старики и мужали юноши. И красавица Ребекка не отрывала от вора своих прекрасных черных глаз, и радовалась, когда заговаривал с ней Лазарь, намного больше, чем вниманию своих ровесников — Ребекка любила Лазаря, и не казался он ей стариком, потому что видела она красоту его, которую, впрочем, видели многие женщины и даже совсем юные девушки. И ничего не помешало бы Лазарю жениться на Ребекке, если бы не былая воровская жизнь, о которой не знали ни юная Ребекка, ни семья ее, семья праведного ребе Давида.
И мог бы утаить Лазарь правду о своей бурной воровской жизни, да все равно не смог бы взять в жены прекрасную Ребекку: годы истощили его мужскую силу. А годы Лазарь прожил бурные. О его похождениях в тайной воровской общине ходили легенды. Ходили легенды о Лазаре и в еврейской общине города Нальчика, да только не знали люди, что живет легендарный Лазарь рядом с ними и улыбается в усы, слушая о том, чего никогда не было. Я вместе с Лазарем слушал и легенды еврейской общины, и те, что произносятся тихим шепотом под шелест падающих звезд.
Рассказывают люди, что много лет назад была большая облава, и взяли чекисты тогда всех, кроме Лазаря, которого в те давние времена знали как Лазку-вора. Как ушел от облавы Лазка-вор, не знает никто, да только все видели, что парил над городом орел, и говорили люди, что это Лазка, обернувшись орлом, ушел от чекистов. Не все так было гладко в прошлой воровской жизни Лазаря, как хотелось бы, и не всегда он орлом парил в поднебесье, насмехаясь над людьми с автоматами. Были и невольные ходки в места не столь отдаленные, как думают те, кто никогда не бывал там. Да и не был бы Лазарь вором в законе, если бы не побывал в землях Сибирских и не похлебал бы казенной баланды.
Старый Лазарь не любил, когда его жалели, а и правда, жалеть его было незачем, потому что хоть и плохо было Лазке-вору в лагере, как и тому, кто грабежом промышлял, и тому, кто, страшно сказать, за смертоубийство наказание нес, да не так плохо, как тому, кто за веру страдал. Все легче было ворам да грабителям, чем людям честным, а таких в те времена немало горе мыкало в Сибирской земле.
Жалел таких Лазка-вор, и особенно жалел он ребе Израэля, который за веру народа Израилева муки нес в Сибирской земле. Жалел его Лазка-вор, делился с ним тем, что на душе наболело, и слушал мудрые речи ребе. А ребе Израэль учил Лазку-вора Закону, да не тому закону, который тот и сам знал и почитал, а тому, по которому должно жить народу Израилеву, Закону, данному Господом. «Ты вспомнишь Закон, — говорил Лазке-вору ребе Израэль, — и воскреснешь духом, потому что не умерла душа твоя». Только недолго слушал Лазка-вор мудрые речи ребе Израэля — недолго смог прожить праведник в земле Сибирской. Проводил ребе Израэля Лазка в последний путь, да и сам ушел из лагеря — не было здесь больше ничего для души его, а вертухаи с овчарками не могли удержать орла южных гор.
Зайцем быстроногим бежал Лазка-вор от вертухаев, голодным волком пробирался через тайгу, рысью крался и птицей вольной парил в поднебесье. Черные холодные ночи и белые, но такие же холодные дни истощили тело и истомили душу странника, и думал Лазка-вор, что смерть пришла за ним, но, когда силы были на исходе, расступились высокие сосны и открылась ему в тайге вырубка. Черная изба, хлев да баня, — больше ничего, но и это показалось Лазке-вору небесным Иерусалимом. Когда Лазка стучался в избу, верил он, что сам ребе Израэль привел его сюда, а значит, и корки хлеба нельзя взять, не спросив хозяев. Жили в той избе люди старой русской веры, и приютили они путника. Пропал бы без их помощи бескорыстной Лазка-вор, и забыл бы о нем город Нальчик, но не было на то воли Господней.
А может быть, и не было ребе Израэля, не было таежной избы в жизни кавказского вора, да только, годы спустя, вернулся Лазка в Нальчик и всегда привечал путников в доме своем и не брал у них ни рубля ни тайно, ни явно, что, впрочем, у нас в горах по закону положено.
Но вернусь к тому времени, когда Лазка-вор стал почтенным Лазарем. Жил он и горя не знал, лишь любовь к огненноволосой да черноглазой Ребекке лишила его покоя. А я уже говорил, что старый Лазарь был богат. Слухи о его богатстве, верно, преувеличили люди, а может быть, и нет, но только дошли эти слухи туда, куда доходить им не надо было.
Черной ночью, когда лишь глаз лесного разбойника различает смутные очертания скал и провалы пропастей между ними, пришли в дом Лазаря черные люди. Лица их закрывали маски, только черные глаза горели огнем да черные ружья поблескивали в смуглых руках. Пошел с ними Лазарь, молча пошел, слова не сказав, даже дышать старался тише. А что было делать бедному еврею, когда сыны гор пришли за ним и его деньгами? Народ Израилев не умеет сражаться, да и о каком сражении может идти речь, если их много и с ружьями, а ты — один и без ружья!
Сакля в горном ауле, где пришлось жить Лазарю, ничем не напоминала его роскошный дом в Нальчике, да выбирать ему никто не предлагал, и выбирать, честно говоря, было не из чего — роскошью жители аула похвастать не могли. Тихие кареглазые женщины, вечно орущие дети, седобородые старцы, скрипящие старухи и сурово-молчаливые воины не нуждались в роскоши. Но где наша не пропадала, да и каждый знает, что нет на свете никого умнее старого еврея. Было, в общем, Лазарю и в ауле неплохо.
Плохо было одно: никто не собирался платить выкуп за Лазаря. Забыло закон воровское сообщество, и отошедший от дел старик привлекал сыновей и внуков тех, кто помнил его в деле, только сказками о нем, а за сказки платить молодежи не интересно. Еврейская же община… евреи Нальчика, возможно, не забыли закон, а может быть, и забыли, не знаю, да уж больно большим показался им выкуп, который потребовали за Лазаря сыны гор. Эти самые сыны гор обиделись и решили прикончить Лазаря, и закончилась бы так бесславно жизнь вора в законе, если бы не был он старым евреем, который, как известно, хитрее черноглазых воинов с огненными сердцами и черными ружьями.
Живя в ауле, Лазарь даром времени не терял. Пока рядились доблестные сыны гор с еврейской общиной Нальчика, он проведал, где у них в ауле хранится оружие и деньги, а когда пришли за ним, его уже и след простыл. Оружия Лазарь не взял — зачем брать чужое, если оно никогда не пригодится? Зачем еврею оружие? Разве что продать, да тащить через горы тяжело. А вот деньги — дело другое. Теперь Лазарь сам бы мог выкупить себя из плена.
Путь по горам был короче, чем тот путь, которым прошел в молодости Лазка-вор, и вот уже огненно-оранжевое солнце окрасило лучами город Нальчик, с вершин гор открывшийся старику во всей своей красоте. Горы подковой окружают город, и путь к нему короток для того, кто прошел путь длиною в сибирскую тайгу. Спустился Лазарь в город, вошел в свой дом, и радоваться бы ему, да только не было радости в сердце, и уют роскошного дома не принес легкости душе его.
Теперь Лазарь был богат вдвое против прежнего, и не боялся он сынов гор, но одна мысль не давала покоя старому еврею: почему забыло закон воровское сообщество? Почему оставили его без помощи? Сам Лазарь закон помнил и уважал, сам бы он всегда выкупил бы своего, но сейчас — время людей с холодными сердцами. А может быть, не тот закон чтит старый Лазарь?
А община? И она не нашла тех денег, что требовали за него сыны гор. Вспоминал Лазарь рассказ ребе Израэля о том, как продали Иосифа его родные братья, и горько было у него на душе. Так и его продали те, кого он считал своей семьей. Все можно продать? А как же закон?
Люди отводили глаза свои, когда встречали старого Лазаря на улицах Нальчика, им было стыдно перед ним. А Лазарь видел их стыд, и ему тоже было стыдно. Почему? Да, Лазарь никогда не продавал людей, но он за деньги продал закон. Тот самый закон, которому учил его ребе Израэль, тот самый, который дал Господь народу Израилеву. Он всю жизнь воровал, он брал у богатых, брал и у бедных, и не было жалости в сердце его. А если он забирал последнюю копейку у нищего? Лазка-вор никогда не задумывался над тем, у кого он берет — брал, как учили отец его, и дед, и прадед. Почему тогда ему больно от того, что продали его? Чем он лучше?
И вспомнил Лазарь закон, как предсказывал ему ребе Израэль, и наполнилась светом душа его. И солнце в тот миг окрасило оранжевым светом снега на горных вершинах, и старец-мученик, ребе Израэль, улыбнулся Лазке-вору и почувствовал старый Лазарь те силы в себе, которые нужны, чтобы взять в жены юную огненноволосую и черноглазую Ребекку.
Поведал Лазарь ребе Давиду, отцу огненноволосой и черноглазой Ребекки, о своем воровском прошлом, и простил его ребе. Поведал он о своем прошлом и юной Ребекке, да девушка лишь рассмеялась — ей так мил был Лазарь, что ни годы его, ни грехи, нажитые за эти годы, не смутили ее. Была свадьба, а после свадьбы… Пусть вам лучше Ребекка об этом расскажет.
Рассказал ребе Давид всей общине о Лазке-воре, и никто не осудил Лазаря за его прошлое, но стыд растаял в сердцах людей, как тают горные снега под огненными лучами солнца. Снега не тают на самых вершинах Кавказских гор, и капля стыда осталась в сердцах людей, ведь нет забвения предательству. И многие из общины оставили горы и уехали в страну, где море омывает золотые пески, по которым ходили их далекие предки.
А Лазарь с Ребеккой не уехали, они ушли пешком, и не так далеко, а всего лишь на другую сторону Кавказских гор, где море омывает белую гальку. Они там счастливы, на другой стороне Кавсказских гор, ведь эти горы — их родина, и море стало им родным. У них растут дети, а вскоре появится внук или внучка. Может быть, когда он или она вырастет, перестанут сыны гор сжимать черные ружья в смуглых руках, и в той стране, куда уехали люди из общины Нальчика, тоже никому не нужны станут ружья. И уедет он или она в ту страну, и положит камень в основание Храма, потому что чтит закон, как учил его или ее дед.
Да, у старого Лазаря и его молодой жены Ребекки скоро будет внук или внучка, но ведь не так много времени прошло с тех пор, как началась моя история. И не так уж и стар старый Лазарь. Кстати, они с Ребеккой ждут не только внука или внучку, но еще и сына или дочку. Да-да, не удивляйтесь. А чему вы удивляетесь? Вспомните, сколько лет жили их предки, о которых вы читали в Книге, в той самой единственной Книге. Так почему бы и Лазарю, чтящему закон, и его жене Ребекке не жить счастливо под оранжевыми лучами солнца?
Мы стареем за наши грехи,
Мы теряем способность любить,
Сердце ноет от горькой тоски,
Разум память не в силах убить.
Но парит над горами орел,
Солнце золотом красит снега,
И оранжевым цветом пылает костер,
Возвращая нам юные наши года.
Я вам расскажу, что за чудо вышло у нас в Лопатнях. А в Лопатнях у нас много чудес случается, всех и не рассказать, потому что Лопатни наши — село необычное. Да вы, верно, ничего и не знаете про наши Лопатни? Сам Ермак Тимофеевич родом из села Лопатни, вот какое наше село! Ермак Тимофеевич земли Сибирские открыл, так что не стой в наших краях село Лопатни, не родись в нем славный казак Ермак Тимофеевич, не было бы в России земель Сибирских, и была бы Россия вполовину меньше.
Стоит наше село на холме, который еще наши предки Бараньим прозвали, потому что там давным-давно круторогий баран пятерых волков победил. Не верите? Зря. Так оно и было, когда здесь еще не стояло наше село. Отбился один баран от стада, и волки его погнали. Загнали барана на этот холм, а он рога выставил — и на волков! Волки хвосты поджали, да и в лес убежали, а наши предки на этом холме поселились, холм Бараньим прозвали, а село — Лопатнями, потому что люди здесь поговорить любят — лопочут, значит, много.
Но славятся наши Лопатни не круторогим бараном, и даже не тем, что сам казак Ермак Тимофеевич отсюда родом, а теми чудесами, что у нас в Лопатнях случаются чуть не каждый божий день. Обо всех чудесах я вам не расскажу — язык отсохнет, а вы лучше приходите к нам в Лопатни на Николу Вешнего, когда мы пиво варить начинаем, да и идите сразу к Ваське Шевцову, его избу вам каждый покажет. У Васьки Шевцова мы собираемся на наши мужицкие братчины и в Николин день, когда пиво варить начинаем, и всегда, когда работа к земле не гнет, бабы пряжу прядут да песни поют, а мужику в своей избе вроде как и делать нечего. Да вы не подумайте, что мы у Васьки-то пивом допьяна напиваемся. Как в старинной песне поется:
Нам не дорого, братья, пиво пить,
пиво пьяное,
А нам дорога, братья, беседушка смиренная,
Как во той беседушке сидит мужье
все честное,
Говорят они речь-пословицу старинную…
Вот-вот, старинные песни — правильные, слов из такой песни не выкинешь, так что приходите к нам в Лопатни, да сразу и к Ваське Шевцову, если на Николыцину попадете, то про все наши лопатинские чудеса услышите. Но про одно чудо-чудное да диво-дивное я вам сейчас расскажу. Было это не так давно, да и не сказать, чтобы намедни приключилось. У Васьки Шевцова на Никольской братчине вы и про стародавние времена услышите, а я — не рассказчик, говорю только то, что своими глазами видел.
Так вот, было это, когда я пешком под стол ходил, да все примечал, потому что был я мальцом смышленым, не обидел Господь разумом, грех жаловаться. Когда я еще мальцом был, служил у нас в нашей церкви Святого Николы, Угодника милостивого и Чудотворца батюшка. Батюшку отцом Владимиром звали, и был наш батюшка особенным. Да у нас в Лопатнях все не как у людей, а по-особенному но такого, как отец Владимир, батюшки и у нас никогда не было.
Отец Владимир приехал к нам в Лопатни из самого Петербурга. В Петербурге, он нам рассказывал, есть Монастырский остров, так наш батюшка на этом острове жил да поповскому делу учился. Этот остров потому и называется монастырским, что живут на нем одни монахи и те, кто поповскому делу учатся. Там и церква есть большая, и еще есть церкви поменьше. Я было задумался, зачем так много церквей, неужто все люди на этом острове в большую церкву не помещаются? У нас в Лопатнях одна церква Николы Угодника, и не сказать, чтобы очень большая была, а мы всем селом в ней Богу молимся, а по престольным праздникам и с окрестных деревень народ собирается — в тесноте, да не в обиде. Но батюшка мне объяснил, что молиться на Монастырский остров со всего Петербурга люди собираются, и их намного больше, чем и в Лопатнях, и в окрестных деревнях, и из других городов люди специально приезжают помолиться на Монастырском острове, и даже из-за границы, вот и нужно много церквей, чтобы люди не давили друг друга, а спокойно Богу молились. Я тогда совсем мальцом был — не мог и вообразить себе так много людей сразу, что в одну церкву им не влезть.
Сейчас-то я понимаю, что есть на земле города, где живет народу намного больше, чем у нас в Лопатнях, и даже больше, чем в Лопатнях и во всех окрестных деревнях, вместе взятых, хотя и наши Лопатни — село немаленькое. Жил наш батюшка со своей попадьей матушкой Натальей в домике при церкви. Хозяйство они вели небогатое — одна корова, одна лошадь, одна свинья, птицы немерено, пес да кошка. У нас в Лопатнях дворы крепкие, так что жил наш батюшка едва ли не беднее всех на селе. Мы-то понимали, что нехорошо это, когда поп на селе беднее прочего народу живет, вот мы всей общиной и решили выделить отцу Владимиру с матушкой Натальей телочку, да еще свинку их к кабану свести, чтобы был у них к Рождеству поросеночек. Поросята — дело хорошее, и мясо к осени, и, если хороший приплод, продать в ярмарочный день можно, или оставить, чтобы в хозяйстве свиньи велись. Мы уже и телочку подобрали, ладненькую такую, рыженькую, с белым пятнышком на лбу, да батюшка — ни в какую.
Говорит, что и так матушка день-деньской за скотиной ходит да в огороде пропадает, да и ему хлопот полон рот — и сена накосить, да и то хлев починить, то огород забориком обнести… А он здесь, в Лопатнях, не для этого. Ему надо и службы божественные служить, и с людьми разговаривать — наставлять народ на путь истинный. Да и у матушки попадьи дел полно — и хор церковный на ней, и воскресная школа. Мы сказали, что поможет батюшке община с хозяйством управиться — если всем миром взяться, то и труд невелик, да отказался наш батюшка: у нас, мол, и без него в страдную пору работы хватает, а они с матушкой попадьей не бедствуют.
Таким вот особенным был наш батюшка из Петербурга, до него, да и после ни один поп не отказался ни от телочки, ни от помощи в хозяйстве, ни от какой иной общинной поддержки. Вот сейчас у нас, после того как отец Владимир с матушкой Натальей на Север подались тамошних жителей в веру христианскую обращать, служит в Никольской церкви отец Сергий, так он и телочку от общины принял, и работой ему помогаем.
А еще наш батюшка отец Владимир бывал к нам, простым людям, строг и порой так сильно нас ругал, что самым отчаянным невмоготу становилось. Ругал за то, что в Святки наши парни, да мужики, да вдовицы в разных чудищ наряжаются, козу по дворам водят да матерные песни поют. Говорил батюшка, что грех это, да где ж нам его слушать — испокон веку все предки наши на Святки в чудищ наряжались да песни матерные пели. А пуще того девок отец Владимир ругал за то, что гадают они в Святки. Говорил, что так мы с чертями заодно становимся и Богу это не по нраву. А что черти нашим играм святочным радуются, знаем мы.
Вот в Забродье, что в трех верстах от наших Лопатней, собрались как-то в Святки девки на посиделки в баню. Гадать хотели, да к ним парни незнакомые на огонек заглянули. Стол накрыли прямо в бане, да и пошло гулянье. Парни девкам нравятся — красивые да вежливые, а откуда они, не говорят, да девкам не больно-то и надо — спасибо, гулянье на славу идет. Одна ложку под стол уронила, а малая девочка, сестренка ее, седьмой годок тогда девке шел, за ложкой-то и полезла. И видит, что у парней тех вместо ног — копыта! Ребенок — до семи лет ангел, вот и увидела малая то, что от других скрыто. Стала девочка по нужде проситься, сестра вышла с ней, а малая ей и рассказала, что она увидела. Девки — бежать, а за ними — вой страшенный, пурга, буря! Как уж другие девки спаслись из той бани, я не знаю, а сама баня сквозь землю провалилась, на том месте яма и сейчас есть. Если пойдете через Забродье, спросите, где там Бесовская ямища, вам каждый покажет. Но и сами знаем мы это, и батюшка нас учил, а все равно, как канун Рождества, так уже к вечеру слышны отовсюду на селе колядки — собирается народ на веселье. И гадают наши девушки, и рядится народ в Святые вечера, потому что так делали наши предки. Отец Владимир в канун светлого праздника Крещения народ исповедовал, а тех, кто гадал и рядился, бранил крепко, но грех отпускал, а парни и мужики, кто поздоровее, в Крещение в проруби купались, где батюшка в праздник воду святил.
Ругал нас батюшка и за костры в Иваньевскую ночку, и за то, что когда жатва пройдет, последний сноп Илье на бороду оставляем, да не шибко-то и ругал, а масленичные песни вообще любил. Как бабы на холм поднимутся, чтобы Масленицу песнями проводить, а из Забродья, что за три версты, им забродские бабы песнями и ответят, так спешит наш батюшка со двора на улицу, а матушка Наталья — за ним. Стоят оба и слушают, а лица у них такие, словно солнышко весеннее светлым лучиком их озолотило.
Как ни строг был к нам отец Владимир, но и пошутить любил. Как-то раз пришла к нему Матрена наша, а тут надо сказать, что уж сильно склочная баба была эта Матрена. Мужика своего совсем забила, он уже и горелку попивать начал — от такой жены и святой бы запил. А как выйдет Матрена на улицу, так собирайтесь, люди добрые, на бесплатный цирк: враз склока да брань, а порой и до драки доходило. И вот пришла Матрена к отцу Владимиру: «Помоги, — говорит, — батюшка, чтобы не браниться мне. Знаю, грех это, а невмоготу, точно сам нечистый за язык тянет». Выслушал отец Владимир бабу да и дал ей пузырек со святой водой. Как только, значит, захочется Матрене браниться, должна она из пузырька этого святой воды в рот набрать и держать во рту, пока охота не пройдет. Послушалась баба глупая батюшкиного совета — сразу тише у нас в Лопатнях стало, а вскоре и мужик ее горелку пить забросил. Все село потешалось, глядючи, как Матрена за пузырек хватается. С полным-то ртом воды особо не побранишься, да Матрена поверила, что святая вода ее от брани вылечила, да и за святого батюшку нашего почитала.
А еще с отцом Владимиром всякие неурядицы приключались. Ни сам батюшка, ни матушка попадья хмельного в рот не брали, и не то что горелки, а и пива даже на Николу Вешнего, и только любили принять за праздничным столом в Рождество по маленькой рюмочке вишневой настойки.
Как-то готовила матушка Наталья настойку, да и выкинула пьяные вишни, а курицы их склевали. Склевав же, пошатались по двору, пошатались и заснули, только что не храпели. Матушка — в слезы: мор птицу побил. И соседки перепугались, что к ним беда перейдет. Вместе ощипали куриц — зачем перу пропадать? — и уже собирались зарыть, как те просыпаться начали. Долго еще по поповскому двору голые курицы расхаживали, народ смешили.
Да что тут говорить, любили мы нашего батюшку, хоть и строг он к нам был, и когда злая хворь на отца Владимира накинулась, всем селом его лечить пытались. И бабку Иринью, шептуху нашу, к нему приводили, и доктора из города приглашали, да только грызла хворь нашего батюшку и отступать не собиралась. Думали было к Пахому, колдуну нашему, на поклон пойти, да тут батюшка, как ни плох был, а воспротивился: «На все, — сказал, — воля Божья, а у колдуна лечиться не пристало православному человеку».
Хворь все нутро батюшкино изгрызла, высох он, с лица спал, и стал как будто старец древний, пусть и годами не стар был. И видели люди, как во время службы вдруг выступит пот на лбу батюшки, а бывало, что и сгибался он от боли. Болел у отца Владимира живот, а почему болел, о том и доктор из города сказать не смог, а я так думаю, что поселился у отца Владимира в животе червь животный, который и грыз батюшкино нутро, и изгрыз бы все, если бы не помощь Божья за наши молитвы. Мы уж и не надеялись ни на что и думали, что скоро похороним нашего батюшку, как чудо случилось. А и как не случиться было чуду, если мы всем селом за батюшку нашего молились!
Случилось чудо аккурат в Иванов день — самое время для чудес. В каждом селе свой престольный праздник: у нас в Лопатнях на Николу гуляют, в Клинищах — на Илью, а на Ивана — в Забродье. Вот и шел наш Петька-пьяница с гулянья забродского домой, в Лопатни. Петька так выпить любил, что ни одного праздника не пропускал, а уж пройти три версты, если там тебя ожидает бесплатное угощение, пьянице только в радость. Каждому известно, что с пьяными недобрики [1] пошутить любят: то водить его станут, так что он, бедолага, всю ночь вокруг родной деревни бродит, а домой попасть не может; то на печку сажают. Вы спрашиваете, как на печку сажают? Приходите к нам в Лопатни на Николу Вешнего, когда мы пиво варить начинаем, да сразу — к Ваське Шевцову в избу, а когда обратно пойдете, так и узнаете, как недобрики пьяных на печку сажают.
Вот и Петьку нашего сажали. Неподалеку от Малых Криниц, как раз как из них в Лопатни идти или из Лопатней в Криницы, Сережино озеро. Озеро красивое и рыбой богато, в нем и криничные, и лопатенские ловят, а ребятишки аж из самого Забродья летом купаться бегают, и думать не думают, что далеко это, а надо бы на огороде матери помочь или в лес по ягоды сходить — варенье то малиновое да пироги с черникой всем по нраву. Так вот, шел наш Петька из Малых Криниц домой в Лопатни, в Криницах-то свадьбу играли, вот Петьку туда и занесло. Шел пьяненький со свадьбы, а навстречу ему — дядька его покойный. «Да ты, — это дядька говорит, — племяш, на ногах не стоишь! Пойдем, провожу тебя до дома». Петька и пошел с дядькой своим, а того спьяну не вспомнил, что дядька уже год как в могиле. Пришли они в избу, — это Петьке так видится, что в избу, — Петька лапти снял, портянки размотал, да и залез на печь спать. Проснулся утром наш Петька от холода. И немудрено: спал он на Большом камне, что ровно посередине Сережина озера.
Петька, значит, на камне сидит, рядом лапти стоят и портянки аккуратненько так расстелены, а сам — сухой, и одежда сухая, точно и не посередине озера, а дома на печке спал. Рыбаки его к берегу свезли. Так что, если придете к нам в Лопатни на Николу Вешнего да и соберетесь домой затемно, может, и сами узнаете, как недобрики на печку сажают.
Шел, значит, наш Петька из Забродья в Лопатни Иваньевской ночкой, вдруг к нему под ноги — кот. Шерсть у кота желтая, и глазища желтые в темноте светятся. Трется кот о Петькины ноги да песни поет по-своему, по-кошачьи. Петька-пьяница — мужик добрый, пожалел он животину, взял кота на руки, приласкал да и понес домой в Лопатни — пропадет, решил, котяра в лесу, либо лиса задерет, либо сам сгинет. А как до Лопатней дошел, так кот с Петьки спрыгнул и прямо на батюшкин двор, только желтый хвост мелькнул. Звал его Петька, звал, да кот как сквозь землю провалился. И как только он исчез, так все черное небо на Лопатнями частыми золотыми звездочками усеялось. Петька глазам своим не поверил: то темно было, хоть глаз выколи, а тут засияло небо золотым светом. Ну да в Иваньевскую ночку и не такие чудеса случаются. Утром Иванова дня вышли во двор батюшка с матушкой попадьей, и, как и Петька ночью, глазам своим не поверили: весь двор их усыпан желтыми цветами зверобоя. Откуда ему взяться? Матушка Наталья и не думала зверобой на дворе сажать, да и кому такое в голову придет, когда его и в поле полно!
Собрала матушка Наталья желтые цветки, что-то засушила, что-то батюшке заварила. И стал батюшка наш от этого чая из зверобоя выздоравливать. Через пару недель и следа от злой хвори не осталось, так что когда Ильинскую службу служил наш батюшка, то никто не видел у него пота на лбу, а глядели мы изо всех сил — беспокоились за него.
Вы спросите, верно, что это за кот такой желтой шерсти да с желтыми глазами? А это, я вам скажу, клад был. Клады же частенько пьяным открываются, как припозднится пьяный, так ему то золотой конь привидится, то сундучок, полный золотых монет, с боку на бок переваливается, дразнится, а в руки не дается. Вот и открылся клад Петьке нашему, да не монетами золотыми обернулся, а частыми звездами да желтыми цветами — здоровьем батюшки нашего, за которого мы всем селом молились.
Иваньевская ночка,
Мала-невеличка,
Золотыми звездами
Небо усыпает.
А Ивановым днем
Золотым теплом
Нас солнышко согревает,
Силу-молодость дарит.
Папенька мой, Николай Андреевич Кологривов, погиб во славу Отечества, сражаясь с басурманами под Российским знаменем и под командованием самого графа Александра Васильевича Суворова. Говорят, что та победа, в которой мой батюшка смертью храбрых пал, тяжело нашим войскам далась, а Александра Васильевича за то, что не было приказа на тот бой, к казни приговорили, но сама Императрица указ издала, в котором своей белой рученькой начертала: «Победителей не судят». Да, наши победили в том бою, как всегда, побеждали и побеждать будут, и это греет мое сердце и сердце моей матушки. Просто без папеньки очень плохо…
Маменька, Екатерина Александровна, вынуждена была испросить Высочайшей милости, коея и была ей как вдове героя оказана. Так я покинула свой родной дом в селе Высоком, что в Нижегородской губернии, чтобы получить образование в Смольном институте благородных девиц.
Ах, как холодно смотрятся на бумаге эти бездушные строки! А сколько слез было пролито, когда сосед наш и друг моего папеньки Петр Иванович Новосильцев привез из дальних краев известие о гибели папеньки! Как плакала маменька, когда собирала меня в дорогу! Как страшен показался мне Петербург после солнечных сосновых лесов и звенящих песнями жаворонков полей моей милой родины! Какой холодно-серой открылась мне Нева, закованная в гранит набережных, после любимой Волги, что раздольно течет, омывая своими водами зеленые берега! И какими холодными оказались каменные своды Смольного монастыря после теплого, полного любви родного дома! Все это не в силах я выразить в бездушных строках!
Может быть, тяготы пути, а может быть, каменные своды Смольного монастыря истомили меня, не знаю, но в бытность мою в Петербурге я постоянно болела. Стоило мне только взбежать по лестнице или на уроке танцев постараться больше понравиться учителю, или резкий голос наставницы нашей Елизаветы Карловны вырывал меня из сладкого утреннего сна, как сердце начинало колотиться в груди, точно сошедшие с ума часы, и, будто котенок, царапать что-то внутри, отчего раздирал меня на части мучительный кашель, губы синели и дышать становилось очень тяжело. У наставницы нашей Елизаветы Карловны, мы ее должны были называть maman, голос резкий, но доброе сердце, только она это почему-то тщательно скрывала и от нас, и от директрисы. Мы и узнали-то об этом, потому что, когда я начала болеть, она частенько зазывала меня к себе холодными осенними вечерами. Ее жарко натопленная комнатка казалась мне раем, ведь в нашем дортуаре всегда было холодно.
Мы с Леночкой Евстафьевой, подругой моей, даже и спали вместе, прижавшись друг к другу и укрывшись двумя одеялами, чтобы согреться. Елизавета Карловна наливала мне в чашку горячий кофий и сливки и разрешала есть без меры печенье с корицей, очень вкусное печенье, его на самом Невском продают, в кондитерской госпожи Шнейдерман. Я все время хотела есть, даже сразу после ужина, и все барышни, с которыми я подружилась в Смольном, тоже хотели есть, поэтому каждый раз, уходя из теплой комнаты Елизаветы Карловны, я приносила им целую горсть печенья с корицей. Вскоре я слегла. То есть Елизавета Карловна разрешила мне не вставать утром вместе с барышнями, не ходить на уроки, а на прогулки выводила меня сама и не разрешала бегать, потому что я сразу синела и задыхалась. Кофием со сливками и печеньем она меня по-прежнему угощала и смотрела на меня как-то очень нежно и грустно, верно, жалела меня.
Наш Смольный монастырь — место, едва ли не самое таинственное во всем Петербурге. Когда я только поселилась здесь, все недоумевала, почему наш собор всегда закрыт, и как это может быть, чтобы в монастыре не молились в своем соборе, а ходили на сторону. А собор наш такой красоты необыкновенной, что глаз не оторвать, и кажется, что сами ангелы небесные создали эту красоту!
А потом Дашенька Ростовцева рассказала нам, что в алтаре нашего собора наложил на себя руки его строитель, и стоять теперь собору неосвященным сто лет. Дашенька нам это перед сном рассказала, а потом я долго не могла заснуть, размышляя о судьбе собора нашего. Это же надо такому случиться, чтобы сама покойная государыня наша Елизавета Петровна монастырь построила, а теперь монастырскому собору стоять закрытым сто лет! Еще, признаюсь откровенно, уснуть мне мешал страх. Хотя я не считаю себя трусихой, но я все-таки не такая храбрая, как Мариночка Осташевская. Марина из Польши и, наверное, потому что она из Польши, она вообще никого и ничего не боится. Там, говорят, в Польше, даже вурдалаки есть. Они по ночам у людей кровь пьют, поэтому в Польше ночью никто никуда не выходит, даже в уборную, чтобы вурдалаки не поймали. И кто из Польши, тому уже ничего не страшно. А мне было страшно, что как придет этот самоубийца ночью к нам в спальню!
Мы с барышнями после того, как Елизавета Карловна желала нам спокойной ночи и уносила из нашей спальни свечи, еще долго шептались. Мы вообще никогда сразу не засыпали, рассказывали страшные истории, а в Святки гадали, и один раз Дашенька Ростовцева увидела самого сатану! О сатане здесь рассказывать неуместно. Я просто хочу показать своему читателю… Нет, не будет у меня читателя, никому никогда я не покажу эти записки, ведь в них раскрываю я душу свою! Я хочу хоть себе на память написать, как страшно было нам по ночам, а уж пойти в уборную! Нет таких слов, чтобы описать весь ужас, который охватывает тебя в темных каменных коридорах, где по ночам ходят призраки. И этот строитель, что наложил на себя руки, и замурованная монахиня, и зеленоглазые понимашки. Как-то раз Дашенька пошла ночью в уборную, когда все барышни уже спали, а обратно с таким визгом влетела, что у меня со сна сердце так заколотилось, что Елизавета Карловна накапала мне сердечных капель.
— Mesdames, я видела, видела! Представляете, я их видела! — я так испугалась, проснувшись от Дашиного крика, что даже подумала было, что никого она не видела, а специально нас разбудила, потому что нравится ей, когда все слушают ее одну, рты раскрыв от ужаса. Видела она кого-то, как же! Вот не буду ее слушать, и все. Пусть другие барышни слушают, а я не буду, я же не дурочка, право слово. А все-таки ужасно интересно, кого же наша Даша увидела на этот раз… Спросить, что ли…
— Дашенька, душа моя, успокойтесь. Успокойтесь и расскажите нам, что же вы видели. — Леночка, умница наша. Леночка рассудительна, как всегда, я очень люблю Леночку. Мы с Леночкой дружим, и даже на ты друг друга называем, я ей все-все про себя рассказываю! Вот даже рассказала, как в воскресенье… Ах, а что же это Даша-то видела? Ну почему же барышни так галдят, не слышно же ничего!
— Дашенька, расскажите! Ну Дашенька, душенька наша, ну пожалуйста! Дашенька, не будьте букой, расскажите!
— Ах, mesdames, страх-то какой! Я, вы не представляете, чуть не умерла, такой страх! — Все барышни затихли. Мне тоже стало страшно, но не особенно, почти и не страшно. — Mesdames, я их видела… — И Даша громким шепотом закончила:
— Понимашек.
Ух, какой визг поднялся! Все восемь барышень завизжали так громко, как только могли. Нет, не восемь, девять — я вдруг поймала себя на том, что визжу вместе со всеми. Ах, что сейчас будет!
Разумеется, Елизавета Карловна не заставила себя долго ждать, и хотя сердце у нашей наставницы доброе, сейчас она скрывала это особенно тщательно:
— В чем дело, mesdames? Извольте объяснить, что позволило вам так вести себя заполночь, когда все порядочные девицы должны сладко почивать в своих постелях? Все, у кого спокойна совесть, разумеется.
Ответом maman была гробовая тишина. Понимашки — это наша тайна, мы ее никому не выдадим, даже нашей maman под самой страшной пыткой. Но пытать нас Елизавета Карловна не стала. Не дождавшись ответа, она накапала мне сердечных капель и удалилась, взяв с нас слово наконец заснуть.
Как только за нашей наставницей закрылась дверь, мы все уставились на Дашу. Нам не терпелось узнать, какие они, эти понимашки, о которых все мы слышали с самых первых дней пребывания в институте. Даша на этот раз даже забыла о своем обычном кривлянии — сразу стала рассказывать.
— Ах, mesdames, я как вышла из уборной, иду по коридору, а там они! Они как погонятся за мной! Ах, я еле успела добежать до дортуара!
— Дашенька, душенька, а какие они?
— Ax, mesdames, они такие страшные! Я так испугалась! У них глаза огромные такие, и зеленые-зеленые, как трава! И они маленькие и худенькие…
— Ах, так они хорошенькие! И совсем-совсем не страшные! Почему же вы их испугались, Дашенька? — Марине нашей ничего не страшно.
— Хорошо вам, Мариночка, говорить! А вот за вами бы погнались, вы бы тоже небось так бежали бы!
Барышни еще немного пошептались и успокоились, даже Дашенька Ростовцева уютно засопела в своей постели, когда Леночка перебралась ко мне. Мы с ней крепко обнялись и попытались представить себе понимашек.
— Анюточка, а ведь они не злые, как ты думаешь?
— Ах, Леночка, страх как интересно, какие они!
— Вот бы их увидеть! — нет, честное слово, эта мысль первой пришла в благоразумную головку моей подруги! Я тут совсем ни при чем, разве что самую малость.
— Леночка, а пошли поглядим, вдруг мы их встретим!
— Что ты, Анюточка, страшно же! А то Елизавета Карловна узнает!
— А мы тихонечко, никто и не заметит.
— Ага, а если что, то скажем, что в уборную.
Мы с Леночкой выбрались из кровати, и, трясясь от страха и холода, в одних сорочках выскользнули в коридор. Было темно, единственный подсвечник, кажется, только усугублял тьму — уж больно страшно колыхались на потолке тени от его тусклых свечей. Мы, держась за руки, медленно пошли в направлении уборной. Вдруг какой-то скрип… Нет, даже, пожалуй, не скрип, а просто что-то ужасное, звук, какого и представить себе невозможно, раздался у нас за спиной. Мы с Леночкой бросились к уборной, вбежали и вдвоем вцепились в ручку двери. Изо всех сил мы тянули дверь на себя, и, конечно, ручка оторвалась. Шлепнуться на ледяной каменный пол было крайне неприятно, но страх куда-то испарился, и мы, стараясь не хихикать вслух, вернулись в наш дортуар. Заснули мы с Леночкой в моей кровати, тесно прижавшись друг к другу и даже не успев отогреться после нашей ночной вылазки. Жаль конечно, что мы не увидели понимашек, но зато просто здорово, что нас не увидела Елизавета Карловна! А утром я вспомнила, что ночью, когда мы с Леночкой вбежали в наш дортуар и забрались в мою постель, я совсем не задыхалась! Сердце билось ровно, как будто бы я и не вставала, не совсем, конечно, но почти. И после этого случая мне стало настолько легче, что Елизавета Карловна велела мне утром вставать вместе с барышнями и на все уроки ходить. И даже на уроки танцев. И гуляла я снова вместе со всеми барышнями, и мне никто не запрещал бегать. Я так думаю, что мы с Леночкой на самом деле понимашку встретили, и он мне помог, но я все равно никому не расскажу о нем, кроме этой бездушной бумаги, коей поверяю я все мысли и чувства свои.
Масленица в Петербурге празднуется широко и почти так же весело, как у меня на родине, в Нижнем. Конечно, петербургскую ярмарку не сравнить с нижегородской, ведь туда приезжают купцы из разных городов и даже стран и крестьяне из ближних и дальних сел и деревень свозят туда свой товар. А вот в Петербурге нас на ярмарку не пускали, поэтому про нее я ничего написать не могу. Зато в четверг на Масляной неделе нас повезли кататься на Неву. Барышни визжали и смеялись, сани легко скользили по рыхлому снегу. В воздухе пахло весной, скоро уже треснет лед на реке и нельзя будет прокатиться в санях, глядя на гранитные набережные. Вы не подумайте, не так уж часто мы и катаемся — хорошо, если на Масленицу вывезут, как сейчас, а обычно и этого не бывает. Но эта прогулка оказалась замечательной!
Я, кажется, впервые увидела, какая кругом красота! Наши сани пронеслись мимо Летнего сада, который тоже, как и весь город, ждал скорой весны, чуть замедлили ход у Мраморного дворца, словно давая возможность полюбоваться его совершенством. Мрамор разных оттенков как будто светится изнутри, в лучах солнца скульптуры, украшающие дворец, кажутся еще более изящными. А на другой стороне Невы сверкает золотом шпиль Петропавловской крепости… Я почувствовала настоящий восторг! Я представляла себя скользящей по залам Зимнего дворца, низко приседающей в реверансе перед самой Императрицей…
Прогулка утомила меня — я после той встречи с понимашкой, хоть и чувствовала себя намного лучше, все равно быстро уставала. И Елизавета Карловна запретила мне появляться на балу. Мне было ужасно обидно, потому что это был не просто бал, это был особенный бал, на него пригласили кавалеров! Обычно-то на наших балах в Смольном мы сами танцуем, друг с другом, а кавалеров приглашают только в самых редких случаях. Вот тут и настал этот случай, а я должна была сначала смотреть, как наши барышни наряжаются, а потом одна сидеть весь вечер в холодном дортуаре, и даже Елизавета Карловна не пригласит меня выпить кофию, потому что сама будет на балу.
Как только за барышнями затворилась дверь, я села у окошка с книгой и стала смотреть на снег, крупные хлопья которого медленно проплывали вниз. Я собиралась погрузиться в трагедию господина Сумарокова «Вышеслав» и постараться получше войти в свою роль — мы собирались в субботу на Масляной ставить эту высокую трагедию перед самой матушкой Государыней нашей. Мне предстояло играть Зениду. Какой прекрасный образ!
Я чувствовала точно так же, как моя героиня. Как и Зенида, я бы смогла отказаться ради долга от своего любимого, я была бы готова последовать за ненавистным Любочестом даже в тюрьму, ведь нет ничего выше данного слова! Тогда бы счастье восторжествовало, я уверена! Зенида обрела свое счастье с милым Вышеславом, и оно явилось наградой их добродетели. И меня часто одолевали те же сомнения, что и мою героиню: «У всех ли разумы господствуют сердцами?»
И как ни грустно мне было, но роль увлекла меня, и я забыла, что и часа не прошло, как мне хотелось быть вместе со всеми барышнями на балу. Как только я произнесла вслух слова моей Зениды, мне ответил странный и абсолютно незнакомый голосок: «Не часто ль наших дел пристрастия творцами?»
Я почему-то не испугалась, как должна была бы: наверное, если не ждать чего-то страшного, то не так страшно и бывает.
— А ты меня не боишься? Я вообще-то тебя лечить пришел, а вдруг так напугаю, что и лечить-то некого будет? — голос был тоненький и не визгливый, совсем не страшный, — когда наши барышни визжат, намного страшнее бывает.
— Ты кто такой? А на тебя можно посмотреть?
— Ох, слышала бы тебя ваша Елизавета Карловна! Так запросто разговаривать с незнакомцем! Это же абсолютно неприлично! А посмотреть можно. Я — понимашка, ну, один из понимашек, меня Гаспаром зовут, — из-за кровати Мариночки выбрался самый настоящий понимашка, как его Дашенька описывала: глаза у него огромные, и зеленые-зеленые, как трава! А сам маленький и худенький. И совсем не страшный, а, права Мариночка, очень даже хорошенький.
— А разве вас, понимашек, много?
— А как я тебя лечить буду, тебе неинтересно? Много нас, много, столько же, сколько и вас, девиц. И если кто-то из барышень умирает, то и понимашка тоже умирает, вот я и пришел тебя вылечить, потому как умирать мне совсем не хочется.
— А когда барышни уезжают из института, как же вы живете?
— Если на лето уезжают, то мы здесь остаемся, барышень ждем, а если насовсем, то понимашки уходят в свой город, что под городом Санкт-Петербургом, под землей расположен. Мы, понимашки, наверх только здесь, в Смольном, поднимаемся, место это такое особенное.
А потом понимашка начал меня лечить. Он надел мне на палец тоненькое серебряное колечко с маленьким изумрудиком и наказал никогда его не снимать, даже в бане. А потом дал выпить какой-то сонной воды зеленого цвета, так что, когда барышни вернулись в дортуар, я крепко спала.
Я никому никогда не рассказывала про моего понимашку Гаспара и не расскажу, только что и доверила эту тайну бездушной бумаге и, разумеется, барышням рассказала. Ведь понимашки — это наша общая тайна. Колечко, что мне понимашка подарил, я никогда не снимала и больше не болела, а вскоре наступило лето и я уехала домой, в наше село Высокое, в Нижегородскую губернию, к моей милой маменьке, и дома ни о каких болезнях и вовсе не вспоминала.
Если холодно, и горько,
И пустынно, и темно,
Значит, будет поздней зорька,
Заморожено окно.
Если в поле зеленеет
Яркой зеленью трава,
Значит, на сердце теплеет,
Согревается душа.
Было это давным-давно, когда еще не было на небе звезд, и ночью можно было бы заблудиться путнику в полной темноте, если бы не луна. А луна в те стародавние времена была без единого пятнышка, потому что никто тогда на луне не жил.
Сейчас-то на небе ночами много звезд, а на луне много пятен, потому что сейчас на ней живут люди, и звери, и птицы. Я же вам расскажу о том, кто первым на луне поселился, и как на небе появилась первая звездочка.
Жила-была девушка, и звали ее Айгуль, что значит «Лунный цветок», да и была девушка такой тоненькой да нежной, что и впрямь на цветок, лунным светом рожденный, походила. Матери у Айгуль не было, а отец ее, старый Асфат, души в своей дочери не чаял, холил ее и лелеял, подарки дорогие дарил и старался, как мог, чтобы его драгоценная Айгуль ни в чем не нуждалась. И Айгуль любила своего старого отца, потому что не только лицом, но и сердцем была она нежна, как цветок, рожденный лунным светом. И подарки, которые дарил Айгуль отец ее, радовали девушку, ведь подарены они были с любовью.
Особенно же обрадовалась нежная Айгуль, когда подарил ей ее отец маленького котенка. Котенок был необычным и очень красивым: шерсть у него была серебристая, голубым цветом отливающая, как волны реки Свияги, недалеко от которой жили Айгуль и Асфат, а глаза — ярко-голубыми, как небо весной. Айгуль назвала своего котенка Маликом, он всюду ходил за девушкой хвостом, и так они подружились, что и не расставались ни на минуту.
И жили бы втроем Асфат, Айгуль и котенок Малик долго и счастливо, если бы не женился Асфат на злой женщине по имени Багита. У Багиты была дочка, Амиля, и, если Айгуль напоминала цветок, рожденный лунным светом, то Амиля ничем не напоминала труженицу, а именно «Труженица» и значит ее имя. Трудиться Амиля терпеть не могла — хотя и была сильная, как джигит, но зато и ленивая, как сонная муха, — день-деньской на постели валялась да сладости ела. А еще, как только вышла ее мать Багита замуж за старого Асфата, стала Амиля злобной, потому что завидовала Айгуль, завидовала ее красоте и нежности, а еще тому, что дружит с Айгуль котик Малик.
Багита, жена старого Асфата, сразу же невзлюбила свою падчерицу, и, как ни жалел Асфат дочку, загружала она Айгуль тяжелой работой за троих, а сама, как и дочка ее Амиля, день-деньской на постели валялась да сладости ела. Каждый день, как только солнышко просыпалось, будила Багита девушку и прогоняла ее птицу кормить, за скотиной ходить, воду носить… Да мало ли дел в большом хозяйстве! Но только по силам ли вся работа одной девушке?
Стала Айгуль совсем тоненькой да бледненькой, как былинка степная, и с каждым днем все меньше становилось у нее сил, зато Багита и Амиля с каждым днем становились все толще, и уже с трудом помещались на своих постелях. Как же старый Асфат позволял так мучить свою любимую Айгуль, свою родную кровиночку? А он и не замечал, что происходит у него под носом, в его родном доме, потому что день-деньской его дома не было, а как вечером возвращался старый Асфат, так ужинал, да — в постель к жене. Может быть, Айгуль и пожаловалась бы отцу, да она жалела его — девушка боялась огорчить Асфата, ведь у нее было нежное сердце. А может быть, девушка боялась, что ее отец не поверит ей, ведь, как все знают, ночная кукушка всегда перекукует дневную, и где ей, пусть и любимой дочери, переговорить толстую Багиту! В общем, девушка молчала, хотя ей было все тяжелее и тяжелее управляться одной с большим хозяйством.
Амиля же так завидовала Айгуль, что надумала отобрать у нее котика Малика.
— Зачем тебе котик? Ты же целый день крутишься, и не поиграешь с ним никогда, не приласкаешь его, не приголубишь. Он за тобой только по двору ходит, а ему играть надо. Отдай котика мне! Я день-деньской дома, на постели лежу, мне скучно одной, с котиком мне веселее будет, а ему — со мной, потому что я буду с ним играть, ласкать его и голубить.
— Как же я отдам тебе моего Малика? — Айгуль так испугалась, что Амиля отнимет у нее ее маленького друга, что слезы выступили у нее на глазах, девушка подхватила котика на руки и прижала к себе. — Мне же подарил его отец! Я не могу отдать тебе отцовский подарок!
На этот раз Амиля оставила Айгуль в покое, так как поняла, что со старым Асфатом ссориться ей совсем не нужно. Однако не такой была Амиля, чтобы отступиться от желаемого. Стала она подзуживать свою мать Багиту: пусть та уговорит старого Асфата отдать Малика ей, Амиле.
Вечером, когда старый Асфат отужинал и все, кроме Айгуль, спать улеглись, а Айгуль за водой пошла, чтобы утром все могли умыться, стала Багита своему мужу в постели нашептывать:
— Уж и хороша Айгуль, и пригожа, и сердцем добра, а только день-деньской пропадает где-то, не бывает ее дома, я уж и беспокоиться начала — не случилось бы чего?
— А у Айгуль ты спросила, где она бывает целыми днями? Ты ей теперь вместо матери родной, тебе и следить за ней.
— Ох, милый, милый, не любит меня Айгуль, не скажет мне, где день-деньской пропадает она. Ты бы сам поговорил с ней, а то мало ли что может приключиться! А котика своего Айгуль повсюду с собой таскает. Зачем ей это? Чует мое сердце, не доведет нас до добра твоя дочка! А если забрать у нее котика, то, глядишь, и она дома останется — любит она его и не захочет без него никуда уходить.
Утром старый Асфат, как всегда, уехал из дома, а, когда вернулся вечером, после ужина подозвал Айгуль к себе:
— Узнал я, дочь моя, что целыми днями пропадаешь ты неизвестно где и котика своего с собой носишь, — строго обратился Асфат к девушке. — Я должен знать, где вы с ним бываете?
— Я целый день во дворе, батюшка, — еле выговорила нежная Айгуль. Девушка испугалась, ведь отец никогда прежде не разговаривал с ней строго. — Хозяйство у нас большое, нет у меня времени гулять.
— А что, котик с тобой — тоже по хозяйству? Воду носит, дрова колет, за скотиной ходит? Никогда такого не видел и хотел бы своими глазами на чудо этакое взглянуть, да только, боюсь, не видать мне этакого чуда как своих ушей, потому что не бывает такого. С завтрашнего дня я забираю у тебя Малика. Будет он в доме жить да с Амилей дружить — Амиля и носа на улицу день-деньской не кажет, как и положено девице. А ты иди куда хочешь.
И как ни плакала нежная Айгуль, как ни убивалась она, слово отца ее Асфата осталось твердым, да и не поверил он дочери, пусть и любил ее, — люди верно говорят, что никогда дневная кукушка не перекукует ночную, и никогда слово девушки не перевесит слова желанной жены.
И снова всходит утренняя зорька, снова будит Багита свою падчерицу, нежную Айгуль — пора на работу выходить, пора воду носить, птицу кормить, дрова колоть, за скотиной ходить, да и Асфату со двора собираться вскоре — Багита ему завтрак подаст, а кто его приготовит? Пора вставать Айгуль.
Поднялась девушка, умылась ледяной водой, да за работу принялась. А котик Малик — за ней во двор. Только, разбудив Айгуль, Багита не уснула, как она обычно делала, а схватила Малика, привязала его веревкой за лапку и лишь после этого в постель вернулась. Долго плакал котенок, разбудил плачем своим Амилю, та его схватила, под одеяло запихнула, и не слышно стало плача. Малик хотел вырваться, даже оцарапал Амилю, да куда ему справиться с ней, да и веревку с лапки не снять. А Айгуль тоже плакала оттого, что нет рядом с ней ее маленького друга. Несет на коромысле полные ведра и слезами обливается; задает птице корма, ласково так с ней разговаривает, а у самой — слезы из глаз текут; а как стала дрова рубить, так и совсем захлебнулась в рыданиях — плохо было Айгуль без ее котика, а еще хуже оттого, что знала она — плохо и котику в доме без нее. Так один день прошел, прошел и другой. Багита нашептала Асфату, что теперь его Айгуль со двора не выходит и даже стала немножко по хозяйству ей, Багите, да дочке ее Амиле помогать. И Асфат стал благосклоннее поглядывать на дочь — он же любил ее и только хотел, чтобы было как лучше. Айгуль же увидела, что отец ее подобрел к ней, и однажды, когда мачеха ее вместе с Амилей вышли вечером отдохнуть на свежий воздух (они всегда к вечеру очень уставали оттого, что целый день лежали в своих постелях и ели сладости), Айгуль бросилась в ноги к отцу:
— Батюшка родной! Пожалей меня, горемычную, верни мне моего Малика! Я день-деньской по хозяйству, а котик за мной ходит, мне с ним веселее и с работой справляться легче!
— Ты, Айгуль, не обманывай своего старого отца — никогда не поверю я, что ты целыми днями по хозяйству хлопочешь, когда рядом и жена моя Багита, и дочка ее Амиля. Багита — женщина сильная, да и Амилю силой Аллах не обидел, куда уж тебе с ними тягаться! Да и вижу я, как устают и Багита, и Амиля к вечеру, как им отдохнуть хочется. Ты у меня — умница, Айгуль, — воды принесешь вечером, когда у Багиты и Амили сил не остается, поможешь им на стол накрыть да со стола прибрать, а большего от тебя и не требует никто. Зачем же ты обманываешь отца своего? Почему плачешь? Хочешь, чтобы я отдал тебе котика? Так сиди с ним в доме, не уходи со двора, и будет твой Малик всегда с тобой.
Ничего не ответила Айгуль своему отцу — поняла девушка, что никогда он ей не поверит, а всегда будет слушать жену свою, злую Багиту. Отвязала Айгуль веревку с лапки Малика, да и закрепила на ней слабым узлом, а котику велела день-деньской сидеть, точно он по-прежнему привязан, а ночью, как все уснут, к ней в постель приходить. Котик был так рад тому, что может быть со своей хозяйкой хотя бы по ночам, что даже перестал плакать целыми днями, а Амилю он уже давно не царапал — била его за каждую царапину злобная Амиля.
Надоело злой и толстой Багите, что живет здесь, в ее доме, Айгуль, хлеб ест да красотой своей дочку ее Амилю затмевает (что было совсем не трудно — Амиля настолько растолстела от вечного лежания в постели и поедания сладостей, что красотой ее затмила бы и самая обыкновенная девушка, не то что такая редкая красавица, как Айгуль — цветок, рожденный лунным светом), и решила Багита извести девушку. Не подумала злая женщина, что, не стань Айгуль, и некому будет по хозяйству ходить, да от вечного лежания в постели и поедания сладостей растолстела она, как и дочка ее Амиля, и мозги у нее жиром заплыли. Ничего лучше не придумала злая Багита, как только извести Айгуль работой, а она всегда исполняла то, что задумала.
И, как только поздним вечером улегся старый Асфат спать, умильным голосом попросила она Айгуль принести воды на утро, а то, мол, сама так устала за день, что ни рукой, ни ногой пошевелить не в силах (это чтобы Асфат, сохрани Аллах, не догадался, что это Айгуль много по хозяйству трудится, а не Багита с Амилей). Как только взяла Айгуль ведра, как только вышла девушка из дома, злая Багита за ней подалась и наказала она Айгуль, чтобы принесла та столько ведер воды, сколько нужно, чтобы заполнить бочку, что у них во дворе стояла. Бочка и сама по себе была велика, а еще по дню Багита у самого дна в ней несколько дырок проковыряла, так что и сотня джигитов никогда не наполнили бы эту бочку водой.
Носит Айгуль воду, носит, а бочка все не наполняется. Запыхалась бедная девушка, капли соленого пота выступили на лбу ее, пот слепил глаза, губы покрыла болезненная корка. Отпила Айгуль ледяной колодезной воды, чтобы освежить себя, да и снова взялась за работу. А как только озарила небо ранняя зорька, без сил упала Айгуль у бездонной бочки — от непосильного труда потеряла она сознание. Как только озарила небо ранняя зорька, проснулась по привычке злая Багита — пора будить Айгуль, пора девушке за работу приниматься. Да только нет Айгуль в своей постели, лишь котик Малик по дому мечется да плачет так горько, что даже каменное сердце разорвалось бы. Сердце у Багиты было тверже любого камня — оно не разорвалось, но и Багита поняла, что дело тут недоброе. Она поспешила на двор и увидела Айгуль, лежащую без сознания рядом с бездонной бочкой.
Обрадовалась Багита, что удалось ей извести ненавистную Айгуль, но, чтобы старый Асфат ничего не заподозрил, перетащила девушку в ее постель (Айгуль была такой легкой, что толстой Багите это ничего не стоило), а когда пробудился Асфат, рассказала ему, какая Айгуль ленивая да лживая: обещала вчера воды на утро принести, а сама спать завалилась и до сих пор головы от подушки не оторвет. И опять поверил Асфат своей жене: ведра стояли пустыми (вода-то из бочки давно вытекла), а Айгуль и правда головы от подушки не отрывала. Айгуль не встала в этот день, не встала она и на следующий, и на третий день тоже. Истощение сил и ледяная вода сделали свое дело — Айгуль не только встать, она и слова сказать не могла, потому что горло ее покрылось гнойными нарывами, а тело то озноб бил, то огонь сжирал.
Как заболела Айгуль, так старый Асфат призадумался, а так ли прав был он, что не послушал родную дочь? Так ли честна перед ним жена его Багита и так ли заботятся она и дочь ее Амиля о процветании его хозяйства? Тем более что и хозяйство за те несколько дней, что лежала в забытьи Айгуль, стало в упадок приходить, ведь Багита и Амиля работать по-прежнему не хотели. Призадумался Асфат, да что он мог сделать? Только слезы и мог проливать по дочери своей Айгуль, кровиночке родной. Зато котик Малик, как только заболела нежная Айгуль, хозяйка его, из веревки выпутался и к ней на постель пришел. Асфат не разрешил забрать Амиле котика, так что тот днями и ночами, громко мурлыкая, терся серебристой спинкой о лицо, руки и шею своей хозяйки, а как засыпал, так все на шею Айгуль укладывался. И стала девушка поправляться. Сначала жар спал и сознание вернулось, а потом и нарывы в горле заживать начали. Котик с ее постели не слезает, все на шею забирается, а от него тепло и приятно, и горло болит все меньше и меньше, да и старый Асфат перестал на целые дни исчезать из дома, теперь он проводил эти дни у постели своей любимой дочери. Да недолго так было. Как только поднялась Айгуль с постели, так старый Асфат поспешил отправиться из дому, а злая Багита вновь погнала девушку за водой, хоть и шаталась та от слабости, точно былинка в степи на вольном ветру. Айгуль и пустого ведра не поднять, а Багита ей два в руки дала да коромысло в придачу: «Нечего прохлаждаться, на постели валяться, когда мы с Амилей все истомились, по хозяйству трудясь». (Они и правда немножко похудели за те дни, пока Айгуль болела.) Дошла Айгуль до колодца и без сил опустилась на землю. Где ей донести до дому два ведра воды! И с земли подняться сил нет! А Малик за Айгуль побежал, потому что никто больше его не привязывал. Лежит Айгуль на земле у колодца, думает свою горькую думу, а Малик — рядом, трется о свою хозяйку серебристым тельцем да поет свои кошачьи песни. И не заметила Айгуль, как задремала.
Очнулась девушка от вечерней прохлады. Небо из голубого постепенно становилось синим, и вот уже луна осветила мир своей красотой. Испугалась Айгуль: скоро вернется домой ее отец Асфат, а она до сих пор воды не принесла! Поднялась она и только взялась за ведра, как увидела идущую к ней лунную дорожку. Залюбовалась Айгуль чудом таким, а Малик вдруг по дорожке вверх бросился! Звала девушка своего котика, звала, а он все выше и выше поднимается, да нет-нет и обернется, и громким мурлыканьем точно зовет за собой свою хозяйку.
Не смогла оставить Айгуль своего маленького друга одного в ночном небе и пошла за ним по лунной дорожке. Давным-давно на луне появилось первое пятнышко. Если внимательно вглядеться в него, можно увидеть девушку — прекрасную Айгуль, цветок, рожденный лунным цветом. В то же время рядом с луной засветилась маленькая голубая звездочка — котик Малик всегда рядом со своей хозяйкой, и его голубые глаза придают этой звездочке такой необычный цвет. Я рассказал вам, как появилась в небе первая звездочка и как первый человек появился на луне. Откуда же взялись в небе другие звезды, а на луне — другие люди, про то и истории будут другие, и сколько звезд на небе, сколько пятен на луне, столько и историй.
А старый Асфат прогнал злобную Багиту и ее дочку Амилю из дома вскоре после того, как пропала Айгуль. И долго вечерами он глядел на небо и гадал, откуда на луне появилось пятнышко, так напоминающее девушку, прекрасную и нежную, точно цветок, а рядом — голубая звездочка? И пусть не знал старый Асфат правды, но на сердце у него становилось чуть-чуть легче.
Беда тому, чье сердце оскудело,
Чьи мысли черные рождают злое дело,
Чью душу ревность желчью наполняет.
Болезни иссушат ревнивца тело.
А тем, кто любит, благостью небес
Миры даются, полные чудес,
Уходят прочь болезни и печали.
Для новой жизни любящий воскрес.
В те далекие времена в благородной и царственной Бухаре правил эмир, который, как ни восхваляли его многочисленные придворные, мудрецы и поэты, сам ни благородством, ни царственностью не отличался. Вы, наверное, думаете, что за всю долгую и славную историю Бухары он был единственным эмиром, к которому невозможно было отнести эпитеты, навечно закрепленные за этим дивным городом? Вы ошибаетесь. Немало эмиров, не отмеченных ни благородством, ни царственностью, правило в Бухаре за всю ее долгую историю. Но не надо думать, что никогда не было в благородной и царственной Бухаре благородных и царственных эмиров! История Бухары — долгая, много, очень много столетий знает Бухару мир Востока, и неужели за все эти столетия ни разу не было в Бухаре благородного и царственного эмира? Этого просто не может быть!
Но в то время, о котором я собираюсь вам рассказать, в Бухаре правил эмир, больше всего на свете чтящий золото, драгоценные камни и свою персону, потому что как было не чтить «всесильного, всемогущего, великого, всепобеждающего, наимудрейшего…» и так далее, и так далее, ибо бесконечен напев хора льстецов. Поэтому этот эмир развел вокруг себя множество льстецов, одних поэтов не меньше пятидесяти штук трудились ради прославления эмира. А мудрецы! Их при дворе эмира было меньше, чем поэтов, всего четыре штуки, и труд их заключался в том, чтобы звезды по небу плыли в угоду эмиру и никогда не предвещали ничего, кроме благоденствия его правления и долгих лет счастливой жизни. Но и я, и вы, и любой разумный человек знает, что звезды, странники небесные, плывут по небу и складываются в созвездия единственно по воле Аллаха, а не придворных мудрецов, а эмир, видимо, этого не знал, то есть, кроме прочего, он был еще и глуп.
Для того чтобы казна эмира пополнялась постоянно, по Бухаре разгуливали толпы сборщиков налогов, а стража никого не пропускала в город и не выпускала из него, как следует не обчистив. Эмир содержал большую стражу, чтобы в случае бунта или войны было кому защитить его особу, его казну и его гарем (именно в таком порядке: гарем свой эмир очень ценил, но меньше прочего, потому что силы его были уже на исходе, а средств на содержание гарема уходило очень много).
Эмирская стража в то далекое время была всем широко известна своим сребролюбием. Богатые купцы доставали перед городскими воротами свои драгоценности и спешили отдать их доблестным стражам, чтобы не лишиться большего, и даже бедные крестьяне, возвращавшиеся вечером с базара домой, в деревню, рисковали расстаться со своими жалкими медяками. И если вы думаете, что стражи пеклись о казне эмира, то вы так же наивны, как сам эмир, потому что он думал именно так, и был он единственным во всей благородной и царственной Бухаре, кто так думал. Реки и ручьи, вытекающие из широкой денежной реки, текущей в казну эмира, и впадающие в карманы стражников, были полноводны и глубоки. Впрочем, то же можно сказать и о сборщиках налогов, и о многих, многих других, через чьи руки текли в казну эмира деньги.
Но не о них сейчас речь, а об одном из эмирских стражников. Нет, даже не об одном из прочих, а о самом главном стражнике, о начальнике всей эмирской стражи. Звали начальника эмирской стражи Асланбеком, и жадностью своей Асланбек превосходил всех своих подчиненных, вместе взятых. Как только видели люди Асланбека, проезжающего на великолепном арабском жеребце по улицам Бухары, так спешили поскорее укрыться в своих домах, и даже великий бухарский базар затихал в тех местах, куда направлял коня храбрый стражник Асланбек. Начальник эмирской стражи на редкость талантливо изобретал причины, по которым люди должны были платить ему. Если человек живет в гостях, то обязан заплатить гостевую пошлину, а те, у кого он гостит, в свою очередь — налог за гостя; если же человек едет в паломничество к святому месту, — а в благородной и царственной Бухаре есть места, прославленные своей святостью, — то обязан он заплатить страже за то, что сберегает она святыню от разбойников… Велика была фантазия незабвенного Асланбека. В отличие от эмира Бухарского Асланбек был в расцвете сил и стремился регулярно пополнять не только свои сундуки, но и свой гарем. Не давало покоя доблестному воину то, что его многочисленные жены и наложницы рожают ему только дочерей. Асланбек был очень высокого мнения о себе и мечтал о сыне, чтобы продолжить свой род.
И вот взял в жены Асланбек совсем юную Динару, дочку одного из придворных поэтов, и случилось чудо — родила Динара Асланбеку сына. Да не просто сына, а самого настоящего богатыря! Мальчика так и назвали Батыром, то есть Богатырем. И рос Батыр, сын Асланбека, не по дням, а по часам, отец на него нарадоваться не мог, и даже как-то сразу присмирел в своей жадности, только забрал у ювелира на базаре бусы индийских рубинов, чтобы Динару свою одарить, а больше с рождением сына почти и не появлялся на улицах и базаре благородной и царственной Бухары.
Однако, как бы ни был счастлив Асланбек в своем доме, но нельзя ему было забывать и о службе, иначе он мог лишиться всего, даже головы. Начальник стражи обязан появляться при дворе эмира и сливать свой голос с хором льстецов, потому что, если нет в Бухаре никаких волнений, если исправно подслушивают шпионы, а стражники — собирают мзду, то льстить эмиру — единственная забота начальника стражи, а уж следить за порядком — дело его подчиненных.
Как-то раз ехал Асланбек на своем великолепном арабском жеребце во дворец к эмиру. Настроение у него было не слишком хорошим — ему не хотелось оставлять юную Динару, жену свою, и сына Батыра. И вдруг увидел Асланбек на узкой бухарской улице старуху, одетую в простые темные одежды и спешащую куда-то по своим делам. Вы спросите, что же тут необычного? Мало ли старух встречается на узких улочках благородной и царственной Бухары! Или Асланбек впервые увидел старуху в темных одеждах? Вы смеетесь, и зря смеетесь. Обычная бедная старуха, каких множество можно встретить на улицах Бухары, ни за что не привлекла бы внимание Асланбека, даже если бы, сохрани ее от этого Аллах, бросилась на колени перед его конем с криком: «Защиты и справедливости!», умоляя спасти ее от разбойников. Впрочем, никакой обычной бедной старухе такое просто никогда не пришло бы в голову. Этой тоже не пришло, однако была она старухой необычной. Почуял Асланбек, что хоть и просто одета старуха, а есть у нее, чем поживиться начальнику эмирской стражи. Да, Асланбек давно уже не грабил горожан, но не потому, что смягчилось сердце его или уменьшилась жадность, и не потому, спаси Аллах, что потерял он чутье на богатство, а потому, что не хотел лишний раз оставлять Динару и сына.
Чутье на богатство не подвело Асланбека и на этот раз. Когда объехал он старуху на своем великолепном арабском жеребце и приказал ей остановиться и предъявить ему, начальнику эмирской стражи, то, что она так тщательно прячет за пазухой, женщина не задрожала, как это бывало со всеми, к кому обращался Асланбек, а спокойно достала из-за пазухи и протянула ему пару сапфировых серег старинной работы. «Неплохо будет принести такие в подарок моей Динаре», — промелькнула мысль в Асланбековой голове, мысль, единственно для него в этой ситуации возможная.
— Окуда у тебя эти серьги, женщина? — обратился Асланбек к старухе, забирая у нее роскошное украшение.
— Они мои, и принадлежат мне по праву, человек, — с достоинством ответила старуха. Асланбека же в самое сердце поразило то, с какой наглостью посмела разговаривать с ним эта простолюдинка. Какое-то недоброе чувство шевельнулось в душе стражника, но тут же замерло — жажда овладеть роскошными серьгами оказалась сильнее недобрых предчувствий.
— Или ты сейчас же докажешь свои права, или я представлю тебя на суд эмира, да продлит Аллах его годы, — Асланбек говорил так всем, кого собирался ограбить. Никто не ждал от эмира справедливого суда, но никто и не боялся угроз Асланбека, ведь если он потащит владельца приглянувшейся ценности на эмирский суд, то не видать ему этой ценности как своих ушей — она займет свое достойное место в сокровищнице эмира.
— Я не собираюсь ничего доказывать тебе, человек. Отдай мне серьги и езжай своей дорогой, пока не поздно, — старуха нисколько не боялась ни суда эмира, ни грозного Асланбека на великолепном арабском жеребце. Она спокойно протянула руку за своими серьгами.
— Поздно?! — Асланбек рассмеялся ей в лицо. — Ты смеешь угрожать мне, женщина! Если так, то сама придешь к величайшему из великих, к эмиру Бухарскому, да продлит Аллах его годы, за своими серьгами, и пусть справедливейший суд преславного эмира Бухарского, да благословенно имя его, удостоверит справедливость твоих слов. Асланбек развернул коня и поскакал к эмирскому дворцу. Он уже спешил, ведь беседа со старухой отняла у него время, а опоздать к эмиру ему и в голову не приходило, поэтому стражник не услышал, как прошептала старуха ему вслед проклятие.
Здесь я должен отвлечься от повествования о знатном, но, увы, нисколько не благородном и отнюдь не царственном Асланбеке, но, если разум ваш свободен от цепей стереотипов, не упрекнете вы меня за это отступление, ибо, как сказал поэт: «Невелик разум человека, который умеет ходить только прямо и не подбирает золота, если оно лежит немного в стороне». Отвлечься же я должен ради этой странной старухи, что не испугалась незабвенного Асланбека.
Вы заметили, что она, нисколько не смущаясь своего низкого положения, называла Асланбека «человек»? Это может показаться странным любому, кто не ведает, что на земле рядом с людьми живут многие и многие, с легкостью принимающие людской вид, не будучи людьми. Да, странная старуха не была человеком: Асланбек повстречал на узкой улице благородной и царственной Бухары гуля. Даже младенец, пищащий в своей колыбели, требуя материнскую грудь, знает, что гули могут принимать человеческий вид, причем чаще всего принимают вид старых женщин. Живут гули на кладбищах, так как питаются мертвечиной, и горе тому, кто по случайности или как-нибудь еще окажется ночью на таком кладбище! Все, что зарыто в могилу вместе с покойным, гули считают своей неотъемлемой собственностью, поэтому больше всего ненавидят они кладбищенских воров. Рассказывают даже, что к одному известному всему Востоку кладбищенскому вору ходил каждую ночь гуль… Но эту историю вы узнаете в другой раз, сейчас же позволю себе вернуть верблюда своего красноречия на прямую тропу, ведущую к оазису вашего сознания, и продолжить историю незабвенного Асланбека. Забрав серьги у гуля, Асланбек нажил себе беспощадного и жестокого врага — гули не прощают обид. И немного на всем Востоке людей, способных одолеть гулей, я, по крайней мере, знаю только двоих: славного Ходжу Насреддина и не менее славного, только, как бы это выразиться… пo-другому Багдадского вора.
Вы спросите, почему гуль, прикинувшийся бедной старухой, сам отдал серьги Асланбеку? Я отвечу вам. Гуль в образе человека и сил имеет столько же, сколько их у человека, поэтому, будучи бедной старухой, он никак не мог противостоять Асланбеку. А уж по каким делам занесло гуля в благородную и царственную Бухару, где, чтобы спокойно все управить, принял он человеческий облик, про то только гуль и знает. При дворе эмира дела поглотили начальника эмирской стражи настолько, что домой он смог вернуться только через четыре дня, и о странной старухе с ее сапфировыми серьгами все это время не вспоминал вовсе. А когда вернулся… Вряд ли возможно описать то, каким застал Асланбек дом свой, вернувшись из эмирского дворца, — лишь гениальной кисти Айвазовского по силам передать бурю, обуявшую всех чад и домочадцев его — стоны и вопли проникали даже через каменные ограды, и соседи беспокойно ворочались в своих постелях, не понимая, что нарушает их сон звездной душной ночью. Буря была вызвана горем юной Динары, прекрасной жены Асланбека. Пока Асланбек пропадал во дворце, ее сын Батыр почему-то оглох. Вы, верно, уже поняли, что это была месть гуля, у которого Асланбек забрал сапфировые серьги, но ни юная Динара, ни сам Асланбек этого не знали, правда, нет-нет да и мелькало в голове Асланбека лицо той старухи, да тут же терялось, заслоненное более важными мыслями, например болезнью сына…
В горе своем Асланбек не мог больше ходить во дворец эмира, перестал он и грабить людей — Асланбек перестал любить деньги. Он любил только своего сына, своего маленького Батыра, с ним и с юной Динарой, его матерью, проводил теперь Асланбек свое время. Кстати, сапфировые серьги Асланбек Динаре не подарил — забыл. Когда услышал он плач Динары, когда понял, что оглох его мальчик, не до серег ему стало.
Асланбек не ездил больше на своем арабском жеребце по узким улицам благородной и царственной Бухары, он ходил по ним пешком. Почему он так делал, он и сам бы не мог объяснить, просто ему казалось, что так будет правильно. И правильно будет не брать денег ни с бухарцев, ни с заезжих людей. И правильно вернуть сапфировые серьги… вот только кому? Ради здоровья сына Асланбек готов был на все, но он знать не знал, что же ему делать.
Однажды Асланбек шел по бухарской улице и увидел вдову, которую облепили трое ее детей. Вдова просила милостыню, и раньше никогда Асланбек не обратил бы на нее внимания, а сейчас… что-то творилось в его душе. Рука сама потянулась к карману, нащупала вместо кожаного кошелька сапфировые серьги… Произошло поистине чудо — Асланбек отдал нищей вдове драгоценность такой цены, что еще недавно ему и в голову не могло прийти отдать такое. Такое он мог только брать. А женщина, со всех сторон облепленная своими детьми, взяла серьги и… она ничего не сказала Асланбеку, она заплакала. Если Асланбек впервые давал такую милостыню, то она впервые такую милостыню брала. И дело не в том, что на деньги, которые бедная вдова могла выручить за сапфировые серьги, она со своими детьми могла бы долго жить безбедно, а в том, что эти серьги принадлежали ее матери.
Жители Благородной и Царственной Бухары знали, что все, в чем они хоронят своих близких, становится собственностью кладбищенских гулей, но все равно старались обряжать своих мертвых в дорогие одежды и одаривать дорогими украшениями — ведь они любили их, да и, если Аллах позволяет гулям хозяйничать на кладбище, значит, на то Его воля… И вдова не была исключением — сапфировые серьги ее отец подарил на свадьбу ее матери, и в них она похоронила мать. Вы можете представить себе чувства бедной вдовы, когда она увидела эти серьги на блюде для милостыни! Сапфировые серьги вернулись на кладбище — вдова зарыла их в материнскую могилу, — а к маленькому Батыру вернулся слух. Асланбек же с тех пор больше не брал чужого, и не потому что стал лучше, а потому что понял: никогда нельзя знать, кто на самом деле скрывается под личиной беззащитности. А может быть, он и стал лучше? В душе Асланбека сокрыто достоинство, просто, верно, очень глубоко оно сокрыто, но ведь оно есть, не правда ли? Как сказал поэт, «и в желтых песках пустыни можно найти каплю воды, и на вершинах гор под вечными снегами прячется синий цветок».
Ты любишь богатство? Знай:
Жадность — тяжелое бремя,
И тяжесть его нести
Не всякому хватит сил.
Когда-нибудь, может быть,
Тебя образумит время,
И ты убедишься сам,
Что раньше неправедно жил.