Так давно, что никто уже и не помнит, сколько точно лет прошло с той поры — не то сто, не то двести, а не то триста — жила в Казани татарская девочка Гузелька. Родителей своих Гузелька не помнила — те умерли, когда девочка была еще столь мала, что не запоминала ни мир, ни людей, ни себя в мире среди людей. А когда же стала запоминать мир, людей и себя в мире среди людей, то родителей в этом мире среди людей уже не было. Зато была бабушка. Звали бабушку так же, как и внучку. Только, конечно, не Гузелькой, потому что Гузельками в Казани зовут маленьких девочек, а звали ее просто Гузель.
Так и жили Гузелька и Гузель в небольшом домике на берегу речки с названием Казанка, что впадает в саму Волгу, или реку Итиль, как называют ее татары. Жили бабашка с внучкой, надо сказать, очень бедно. Но все же как-то удавалось Гузельке и Гузели сводить концы с концами: бабушка очень умело вышивала полотенца, а внучка эти полотенца в конце всякой недели продавала на рынке, что располагается недалеко от главной казанской мечети. На вырученные деньги покупали бабушка и внучка высушенный чай и хлеб-икмэк.
А иногда, когда Гузельке удавалось продать больше полотенец, чем обычно, покупала девочка для себя и для бабушки сладкий чак-чак, что готовил из муки и меда старик Ильдар. Ильдар жалел малышку Гузельку, жалел ее бабушку Гузель и продавал чак-чак для них по очень невысокой цене. В праздники же случалось так, что старик Ильдар даже дарил кулек с чак-чаком маленькой Гузельке. И та бежала радостная, желая поскорей поделиться подарком Ильдара с бабушкой Гузелью.
Так было и в этот раз. Вся Казань праздновала великий день Курбан-Байрам. Утром Гузелька каталась на больших качелях, поставленных в честь большого праздника; потом смотрела, как татарские юноши ловко стреляют из луков, метают копья, скачут верхом на гнедых и вороных жеребцах; затем любовалась танцами девушек. Только к вечеру усталая Гузелька по пути домой забежала в лавку старика Ильдара. Тот, как было принято, насыпал девочке кулек чак-чака и денег по случаю праздника с малышки не взял. Довольная Гузелька побежала к своему домику, что стоял на берегу Казанки и своим единственным маленьким окошком гляделся летом в прозрачные воды веселой речки, а зимою — в укрытый снегом ледяной покров.
Только вот дома несчастную Гузельку ожидало большое горе. Еще с порога Гузелька поняла, что что-то не так: не было на скамье новых вышитых полотенец, ведро, в котором всегда была вода, приносимая бабушкой с речки, было пустым, а печка, в которой бабушка Гузель готовила ужин, не была протоплена. На миг остановилась сразу за порогом маленькая Гузелька и было уже подумала самое страшное, памятуя по рассказам старших о том, что некогда случилось с ее родителями, как услыхала из комнаты голос бабушки:
— Проходи, внученька, сюда. Проходи, моя хорошая… Что-то, Гузелька, захворала я нынче… Ох…
Гузелька прошла в комнату и увидала, что бабушка ее Гузель лежит на большой кровати, на которую если и ложилась, то только с наступлением ночи. Днем же и вечером (а нынче был как раз вечер, совсем еще не ночь) такой привычки бабушка не имела. Однако же, к удивлению внучки, лежала на большой кровати бабушка Гузель и стонала от боли. Гузелька приблизилась к бабушкиной кровати, сами собой на глазах малышки выступили слезы. Что же теперь будет? Старая Гузель подняла руку и погладила внучку по голове — по черным волосам, туго заплетенным еще утром. И бабушка едва сдерживалась, чтобы не заплакать: что же будет теперь с бедной Гузелькой?
— Милая внученька моя, — сказала бабушка Гузель, — маленькая моя Гузелька. Знать пришла пора мне покинуть этот мир. И все бы хорошо, ведь много прожила я на свете, да вот только как же тебя, душа моя, могу я оставить одну-одинешеньку?.. Жили мы вдвоем хоть и не богато, а все же как-то жили. Нынче же заболела я, а стало быть, не смогу вышивать полотенца; ты, маленькая моя Гузелька, не сможешь продавать их на рынке возле мечети; мы не сможем покупать на вырученные деньги ни высушенный чай, ни хлеб-икмэк. И станем мы тогда с тобой бедняками… Я умру от болезни и с голоду, а ты, несчастная внученька моя, пойдешь скитаться по миру, просить подаяния у сердобольных людей…
Как сказала это бабушка Гузель, так внучка Гузелька сразу очень хорошо представила, как ходит она в грязной и рваной одежде по дворам родной Казани и просит у добрых людей милостыню, а больная бабушка тем временем помирает в большой кровати. Как-то маленькой Гузельке довелось видеть нищего мальчика возле казанского кремля.
Гузелька тогда еще этого мальчика пожалела и отдала ему весь кулек с чак-чаком, который купила до этого у старика Ильдара. Теперь же впору было бедную Гузельку саму пожалеть. Так горько стало девочке от мыслей о грядущей нищете, что заплакала она, зарыдала даже. А тут и бабушка Гузель уже не сдержалась и тоже разревелась как маленькая. Но только не себя было жаль старой Гузели, жаль было своей бедной внучки.
И еще в душе страдала бабушка потому, что не нашла, пока была здорова, часа, не выкроила минутки, дабы обучить маленькую Гузельку, внучку свою любимую, ремеслу, которым владела сама, — вышиванию полотенец. Вот если бы Гузелька умела вышивать полотенца, то смогла бы сама заработать и себе на высушенный чай и хлеб-икмэк, и бабушку бы смогла исцелить, купив нужных лекарств. Да только вот теперь об этом поздно было уже рассуждать: бабушка Гузель лежала тяжело больная, а внучка Гузелька вышивать полотенца так и не научилась. Вдоволь наплакались бабашка и внучка, жалея друг друга, а наплакавшись, стали думать, что делать дальше. И сказала тогда бабушка Гузель:
— Милая моя внученька Гузелька, ступай ты вновь в лавку старика Ильдара. Ильдар мудр и добр. Ты расскажи ему все как есть. А он уж что-нибудь придумает, сможет помочь нашему горю.
Как ни горько было несчастной Гузельке покидать больную и страдающую бабушку свою, а воля бабашки Гузели для внучки всегда была на первом месте. Раз велела бабушка идти к старику Ильдару, то так тому и быть. Осторожно положила Гузелька кулек с чак-чаком возле большой бабушкиной кровати, а сама выбежала на улицу и вдоль берега резвой Казанки побежала знакомой дорогой в лавку старика Ильдара. На счастье девочки, старик Ильдар еще не лег спать и никуда не ушел, а стоял, как и час назад, за прилавком.
— Что случилось, маленькая Гузелька? — по голосу старика Ильдара было сразу понятно, что тот заподозрил что-то неладное. Да и то дело: никогда прежде не случалось так, что Гузелька прибегала в лавку старика Ильдара в столь поздний час.
Расплакалась, разрыдалась бедная девочка. А когда успокоилась, то все-все рассказала старику Ильдару, который (и об этом знала вся Казань) был не просто стариком, а очень мудрым стариком. Крепко-крепко задумался старик Ильдар после рассказа девочки Гузельки; представилось ему, как в нищем рубище несчастная Гузелька бродит вдоль белой стены казанского кремля и как злые мальчишки кидают в маленькую нищенку камнями, как собаки лаем своим прогоняют Гузельку от богатых домов и как сердитый мулла бранит девочку, просившую милостыню возле мечети… Представил все это старик Ильдар и сам едва не расплакался, хотя и много-много всякого повидал он на своем долгом веку.
Но разве можно помочь горю слезами? Старик Ильдар, как мы уже знаем, был очень мудрым стариком и потому знал, что горю слезами помочь нельзя. Горю помочь можно лишь добрым делом. И раз уж причина возможной нищеты внучки Гузельки в болезни бабушки Гузели, то надо сделать так, чтобы бабушка Гузель исцелилась. Но как? Ох, не случайно Гузель отправила Гузельку именно сюда, в лавку старика Ильдара; ведь только старик Ильдар знал, как спасти от болезни бабушку Гузель и, стало быть, как спасти от нищеты внучку Гузели маленькую Гузельку. Подумав, старик Ильдар достал с полки очень старую книгу — такую старую, что обложка на ней уже наполовину истлела от времени, а страницы были местами столь желтыми, что даже разобрать текст было сложно. Однако же старик Ильдар знал эту книгу и, найдя нужную страницу, что-то важное прочел. Только потом старик Ильдар сказал маленькой Гузельке:
— Ты, Гузелька, не печалься, а знай, что есть верное средство, от которого бабушка твоя сможет исцелиться, а исцелившись, научит тебя, внучку свою любимую, вышивать полотенца. И уж тогда не быть тебе нищенкой.
— Что же это за средство? — Гузельке так не терпелось все узнать поскорей, что она даже перебила старика Ильдара. Однако же старик Ильдар не обиделся на девочку, а, улыбнувшись, продолжил:
— Средство это на дне озера Кабан…
Надо сказать, что город Казань славен не только тем, что есть в нем множество мечетей, что есть красавец-кремль, что протекают в нем две большие реки — Казанка и Волга и что Волга столь широка, что в иных местах и берега другого не видно… Не только всем этим славен город Казань, а славен еще и тем, что расположено в нем очень большое озеро под названием Кабан. И широкое оно, и глубокое… А вода в нем чистая-пречистая!
— На самом дне озера Кабан бьет ключ, — продолжал рассказывать старик Ильдар, — и вода в этом ключе — самая целебная в мире. Чтобы исцелить бабушку Гузель, нужна всего лишь одна капля этой воды из ключа со дна озера Кабан, всего лишь одна капля…
— Но как же достать ее? — вновь бедная Гузелька чуть не плакала.
И можно маленькую девочку понять: озеро Кабан и глубокое, и широкое. Как человеку добраться до его дна? Как найти там этот ключ с целебной водой? Как взять нужную каплю этой целебной воды? Кажется все это невозможным. Но старик Ильдар был мудр и знал, как именно даже самому обычному человеку можно сделать все это. — Нынче уже глубокая ночь, — молвил старик Ильдар, — потому, Гузелька, ни о чем пока не беспокойся, а ложись спать в той комнатке, что есть у меня в лавке. Ранним утром я разбужу тебя и все расскажу.
Легла Гузелька спать туда, куда велел ей старик Ильдар, и только подумала, что от волнения вряд ли сможет уснуть, как тут же уснула так крепко, что с рассветом старик Ильдар еле разбудил бедную девочку. Попила Гузелька чай с чак-чаком, вкуснее которого не сыскать во всей Казани, и стала слушать наставления мудрого старика Ильдара:
— Ничего, малышка, не бойся. Все у тебя получится. А надо сделать вот что. Нынче же пойдешь ты в сад возле мечети. Там среди прочих цветов отыщи фиалку. Только такую фиалку, чтобы была она самой фиолетовой из всех других фиалок, что будут расти рядом. Сердце подскажет тебе, маленькая Гузелька, какая из фиалок в саду возле мечети самая фиолетовая. Сорви ее и бережно неси ее на берег большого и чистого озеро Кабан. Как только, маленькая Гузелька, дойдешь ты до кромки воды, то очень аккуратно оторви один лепесток от самой фиолетовой фиалки из сада возле мечети. Когда оторвешь, то сам цветок положи на камень возле воды. Положи только так, чтобы потом без труда смогла найти. Так нужно! Сама же, не боясь, зайди по колено в воду озера Кабан. А как зайдешь, то тот лепесток с фиолетовой фиалки, что ты сорвала прежде, съешь. Вот и все, что нужно тебе сделать. Дальше сама все увидишь, поймешь и сделаешь как следует. Ты справишься, маленькая Гузелька!
И пошла несчастная девочка туда, куда наказал ей идти старик Ильдар — к садику возле мечети. Там увидела Гузелька дивные розы, прекрасные лилии, невиданные гладиолусы… Но не эти цветы, большие и яркие, искала девочка в саду у мечети. Нужна ей была простая фиалка. Но только, Гузелька не забывала об этом, самая фиолетовая! И вот видит маленькая Гузелька, как растут на холмике чудесные фиалки. И все они, как девочка и боялась, фиолетовые. Потому ведь и назвали так этот цветок — по цвету его фиолетовому. Но помнила Гузелька, что сердце ей укажет именно то, что нужно. Стала малышка слушать свое сердце, а то почти сразу и показало ей на самый фиолетовый — сомнений не было — из всех цветков на этом холмике.
Сорвала Гузелька самую фиолетовую фиалку, крепко прижала ее к себе и побежала во весь дух туда, где начинается широкое и глубокое озеро Кабан с необычайно чистой водой. Все сделала девочка, как велел ей старик Ильдар: аккуратно оторвала один лепесток от самой фиолетовой фиалки, цветок положила на прибрежный камень возле самой воды, сняла нехитрую свою обувку и вошла в воду озера. А вода была ох и холодная! Но девочка терпела до той самой поры, пока не зашла, как наказывал старик Ильдар, по колено в озерную прозрачную воду. Маленькие рыбки с любопытством тыкались в ножки Гузельки, а та, строго помня наставления, положила себе в рот лепесток фиалки и съела его. Тут-то чудеса и начались! Аж дух захватило у малышки Гузельки потому, что стала вдруг она уменьшаться. Да так быстро, что вмиг вся оказалась под водой. Вот только была это уже не девочка, а маленькая рыбка, отличавшаяся от всех других рыбок вокруг лишь ярко-фиолетовым цветом — как та фиалка, что была сорвана в саду возле мечети. Теперь рыбка-Гузелька знала, что делать — плыть на самое дно озера Кабан, плыть туда, где бьет ключ с целебной водой, капля которой исцелит бабушку Гузель. Быстро-пребыстро заработала рыбка-Гузелька плавниками и вскоре уже очутилась на самом что ни на есть озерном дне. А вот и тот самый нужный ключ — это опять сердце подсказало девочке-рыбке, где именно находится та вода, что способна будет исцелить бабушку.
Недолго думая, фиолетовая рыбка подплыла к самому ключу, вода которого тут же сливалась с водами озера Кабан, раскрыла ротик и подхватила одну маленькую капельку ключевой воды — как раз ту самую, которая и была необходима. С этой капелькой рыбка-Гузелька поплыла на поверхность озера и вскоре уже выглянула из воды в том самом месте, где еще недавно превратилась из девочки в рыбку. Подплыла фиолетовая рыбка к прибрежному камню, на котором так и лежал цветок фиалки, сорванный в саду возле мечети, понюхала рыбка цветок, ибо так подсказывало ей сердце, и вмиг вновь стала девочкой Гузелькой, отличавшейся от прежней девочки Гузельки лишь тем, что во рту ее была капелька воды из ключа с самого дна озера Кабан.
И побежала что есть силы девочка Гузелька к домику на берегу Казанки, где дожидалась ее больная бабушка Гузель. «Только бы не проглотить эту капельку!» — твердила про себя девочка. Нет, не проглотила, донесла до домика, одним своим окном глядящегося в речку. Донесла и сразу же отпустила из себя целебную капельку на лицо бабушки Гузели. Вмиг к бабушке вернулось здоровье. И теперь бабушка Гузель твердо знала, что ей нужно сделать в первую очередь: в жизни случиться может всякое, а потому надо успеть передать все то, что сам умеешь, молодым. Так рассудила бабушка Гузель и стала обучать внучку Гузельку вышиванию полотенец. Внучка же запомнила, что надо остерегаться болезней, ибо они могут привести к бедности и даже нищете. Стала еще пуще беречь внучка бабушку, а бабушка стала еще пуще беречь внучку.
Коли нет здоровья, то бедность
Одолеет, поверьте уж, всякого.
Не нужны тогда будут ни мудрость,
ни смелость.
Даже самые сильные, утратив здоровье,
плакали.
Вот поэтому каждый, мечтая о чем-то,
Помнить должен одну непременную истину:
Ничего нет важнее здоровья. И оттого-то
Сохранение здоровья как самое главное
следует выстроить.
«Отчего одни люди богатые, а другие бедные? Отчего одни имеют и корову, и лошадь, и куриц, и уток, а у других только кошка голодная? Отчего у одних на огороде чистота и порядок, все цветет, колосится и плодоносит, а у других огород зарос бурьяном? Отчего у одних колодец прямо возле дома и вода в том колодце чистая, прозрачная, а другим надо тащиться по воду через всю деревню, да потом пить воду мутную и с песком?..» — такими вопросами к самому себе задавался, лежа на печи, крестьянин Игнат. Ответов на эти вопросы Игнат не находил, явно имея в виду под теми, у кого есть и корова, и лошадь, и курицы, и утки, у кого на огороде чистота и порядок, все цветет, колосится и плодоносит, у кого колодец прямо возле дома и вода в том колодце чистая, прозрачная, едва ли не всех своих односельчан; а под теми, у кого только кошка голодная, у кого огород зарос бурьяном и кому по воду надо тащиться через всю деревню, да и то вода окажется мутной и с песком, исключительно самого себя. Впрочем, если бы случилось так, что свои вопросы лежащий на печи Игнат задал бы не мысленно, а вслух, и не самому себе, а, например, кому-нибудь из своих соседей, то получил бы ответ исчерпывающий и однозначный: «Потому что одни работают, а другие ничего не делают».
Теперь, думаю, вам понятно, отчего у Игната не было ничего, что было у его односельчан. Да оттого, что был Игнат отъявленным лентяем: целыми днями только и делал, что лежал на печи и либо спал, либо задавался вопросами типа: почему одним все, а другим ничего? В избе Игната все заросло паутиной, покрылось пылью. Хорошо еще сердобольная тетка его Аграфена раз в два-три дня, бывает, зайдет к Игнату в избу, поворчит, побрюзжит, а все же по жалости своей оставит несчастному ленивцу хлебушка, картошечки вареной да молока крынку. Уйдет Аграфена, съест Игнат картошечку вареную с хлебушком, выпьет молока крынку да и завалится опять на печь. Вздремнет там, а потом вопросом каким-нибудь задастся — например: «Почему у одних на обед щи, пельмени, каша да блины, а у других картошка вареная с хлебом?» И опять, как уж водится, ответа на этот свой вопрос, как, впрочем, и на все вопросы подобного рода, ежедневно задаваемые себе самому в большом количестве, Игнат не найдет. Снова заснет. Увидит во сне реки молочные, берега кисельные… Проснется чуть не плача от голода. Сам себе парочку вопросов задаст да и примется ждать, когда вновь Аграфена что-нибудь из еды принесет.
Вокруг дома Игната был огород. Когда-то, возможно, это и был огород, но только не теперь. Земля, окружавшая Игнатову избу, напоминала не то свалку мусора, не то небольшую дикую рощицу. Аграфене стоило часто больших трудов продраться через заросли бурьяна и чертополоха до покосившегося и готового в любой момент завалиться на бок крыльца. Самого же Игната состояние того, что когда-то могло быть огородом, и состояние крыльца беспокоило мало. Точнее говоря, совсем не беспокоило. Да и могут ли беспокоить такие мелочи человека, который задается ежечасно куда как более серьезными вопросами и ответов на эти вопросы не находит? День ото дня огород зарастал все больше, крыльцо все пуще клонилось в сторону, а паутина и пыль заполоняли собой комнаты, но так и лежал на печи Игнат, в полудреме ожидая прихода Аграфены и задавая серьезные вопросы самому себе.
Так бы, верно, длилось бы еще годы и годы, если бы в один прекрасный день не прознала про лентяя Игната живущая в глубине дремучего леса Баба-яга. Как и положено старухе данного имени и статуса, проживала она в избушке на курьих ножках и была не просто Бабой-ягой, а Бабой-ягой потомственной, то есть ее мама была во время оно Бабой-ягой в этой же избушке, до этого Бабой-ягой была здесь мама мамы, а еще раньше мама мамы ее, нынешней Бабы-яги, мамы. А что было до того, как жила в избушке на курьих ножках мама мамы нынешней Бабы-яги мамы, того не помнит даже стоящий возле правой избушкиной ноги старый пень, хотя вообще-то старые пни (если они действительно пни и действительно старые) обычно помнят все.
Так вот, когда нынешняя Баба-яга узнала, что в деревне, которая расположена аккурат за опушкой вверенного ей леса, живет крестьянин Игнат, прославленный в окрестности своей ленью, то решила Баба-яга этого крестьянина Игната сделать работящим. Вы спросите, зачем Бабе-яге нужно, чтобы какой-то там крестьянин по имени Игнат из завзятого ленивца превратился в трудягу? Я сразу вам скажу, что на этот вопрос ответа я не знаю, подобно тому, как не знает сам Игнат ответов на свои серьезные вопросы. Может быть, знает старый пень, стоящий возле правой ноги избушки Бабы-яги. Так вот тогда у этого старого пня и спросите, а меня не мучайте столь трудным вопросом. Но независимо от того, что скажет вам старый пень, должно принять как факт: Баба-Яга решила приучить крестьянина Игната к труду ради его же собственной, то есть Игнатовой пользы. А как приучить? Воспитанием? Нет. Силою, угрозами? Тоже нет. Заманчивыми предложениями? Нет, нет и еще раз нет. Так как же тогда? А сами-то как думаете? Ну, ведь Баба-яга берется за дело, а не школьный учитель или церковный староста. Сдаетесь? Уж я-то знаю, каким именно образом решила Баба-яга в корне изменить образ жизни ленивого крестьянина Игната — решила она это сделать при помощи волшебства, то есть того самого чуда, в которое мы так часто не верим, а оно между тем есть и только и делает, что ждет момента, чтобы явить себя во всей красе в нашей жизни.
Что же за чудо приготовила Баба-яга для лентяя Игната? Это был всего лишь маленький флакончик с какой-то синей жидкостью. Баба-яга, что-то напевая, завернула флакончик в тряпочку, а сама, как ей и подобает по статусу, села в ступу, взяла метлу и полетела быстро-пребыстро. Могла бы, конечно, и пешком дойти — чего там до лесной опушки-то. Но нет — она же сама потомственная Баба-яга, а не лешачиха какая-нибудь в первом поколении. Так что полетела в ступе и с метлой, а флакончик с синей жидкостью сжимала в кулаке.
Долго ли коротко ли (конечно, коротко — чего там лететь-то было), а вот уже приземлилась ступа Бабы-яги на так называемый огород возле дома крестьянина Игната. Тот спал себе на печи и ничего не слышал. Не слышал ленивец и того, как вошла Баба-яга через покосившееся, почти уже упавшее крыльцо, не слышал, как оказалась в избе и встала в пыли да паутине возле печи. Так храпел Игнат, что Бабе-яге на какой-то момент показалось, будто на печке затаился страшный тигр. Однако же нет — стоило заглянуть на печь, чтобы увидеть там самого обыкновенного крестьянина, самого обыкновенного, только очень ленивого. Но как же разбудить лентяя Игната? Тетке Аграфене удавалось это легко — стоило только приоткрыть крышку на котелке с вареной картошкой, как Игнат мигом просыпался. У Бабы-яги котелка с вареной картошкой не было, однако был не менее действенный для побудки лентяя предмет — метла. Когда Баба-яга огрела со всей силы спящего Игната своей метлой, то тот аж подскочил от испугу, лбом стукнулся о потолок, который на печной лежанке расположен очень низко, потер ссадину на лбу и только потом спросил, в упор глядя на Бабу-ягу:
— Тебе, Баба-яга, чего от меня надобно?
— Да вот, Игнат, — отвечала Баба-яга, — смотрю я на тебя, смотрю и все понять не могу, отчего, Игнат, ты — молодой, здоровый, не хочешь работать?
Захлопал Игнат глазами, рот открыл от внезапно начавшейся в ушибленной голове бурной умственной деятельности, но ответить на вопрос Бабы-яги не смог — уж больно вопрос этот был труден, под самую стать тем, которые сам себе Игнат привык задавать постоянно. Поняла Баба-яга, что ответа на вопрос ей не дождаться, и сразу перешла тогда к предложению, с которым и прилетела в деревню:
— Хочешь ли ты, Игнат, из лентяя сделаться работящим?
Тут Игнат, как оказалось, знал ответ, потому что, даже еще не дождавшись конца вопроса Бабы-яги, стал усиленно мотать головой, что на Руси издавна означает отказ. Однако Баба-яга не собиралась сдаваться так быстро, ведь она привезла с собой из недр леса чудо, волшебство, а точнее — флакончик с синей жидкостью. И надо-то всего ничего — заставить этого лентяя выпить из флакончика. Если Игнат сделает хотя бы маленький глоток, то тут же по волшебству станет трудягой. Баба-яга обладала редкой в наши дни прямотой характера, а потому просто предложила Игнату выпить из флакончика. Но и ленивый Игнат, хотя выпить бесплатно любил, был все же не промах — наотрез отказался крестьянин пить синюю жидкость, пока не попробует ее кто-нибудь другой: а ну как Баба-яга хочет его, Игната, отравить? Ничего не выйдет! Делать нечего: с трудом, но уговорила Баба-яга Игната слезть с печи и пойти с ней тайком на соседский двор, где пасется корова, гуляет лошадь и кукарекает петух.
Вся семья соседа в ту пору трудилась на дальнем поле, поэтому Баба-яга и Игнат беспрепятственно прокрались к соседским животным и решили для начала дать попить синюю жидкость уныло склонившейся над свежей травкой пестрой молочной корове. Подошли Баба-яга и Игнат к ней, корова подняла большую рогатую голову и мутными глазами посмотрела на незваных гостей. Тогда Баба-яга открыла флакончик с синей жидкостью и немного вылила из узкого горлышка себе на ладонь. После этого протянула ладонь к хмурой коровьей морде. Корова, надо сказать, никакого особого удивления не выказала, не выказала она и испуга, вообще ничего не выказала, а просто языком слизала с ладони Бабы-яги синюю жидкость из флакончика, шершавым таким языком и ооочень теплым, таким теплым, как мамина ладонь из детства… В тот же миг глаза коровы, до этого мутные, вдруг блеснули так ярко, что Игнат был вынужден даже загородить рукою свое лицо от этого ослепительного света. Вся морда коровы вслед за тем сделалась очень умной, да и вся корова будто просияла — словно обрела что-то доселе ей неведомое. Перемена, произошедшая с коровой, понравилась Игнату. «Вот бы тоже так воссиять, как эта корова соседская», — подумал ленивец. Но Бабе-яге сказал, хитрец, совсем другое:
— Ты, бабка, это, дай-ка водицы своей синей еще вон лошади, что тут гуляет. Тогда уж подумаю, соглашаться мне пить эту водицу или же нет.
Баба-яга вновь открыла флакончик, вновь, как и прежде, налила немного себе на ладонь, и тогда только подошла к гуляющей лошади. Лошадь сразу проявила любопытство и потянула морду к подошедшей Бабе-яге, а та, воспользовавшись моментом, подставила ко рту лошади ладонь с синей жидкостью. Лошадь же не стала слизывать жидкость, как корова, языком, лошадь своими нежными губами, чуть причмокнув, словно подражая своему кучеру, когда тот ее подгоняет, втянула в себя жидкое содержимое ладони Бабы-яги. Преображение тут же дало себя знать: лошадь стала так весело и живо скакать, что даже курицы и утки оторвались от своих птичьих дел и стали с интересом взирать на прыгающую лошадь, Игнату же в какой-то момент пришлось отскочить — иначе разошедшееся животное зашибло бы его. «А ведь и я хочу вот так же скакать, прыгать», — подумалось Игнату, но сказалось опять совсем не то, что подумалось:
— Вот что, бабка, давай-ка, красавица, еще попробуем водичку эту твою синюю дать ну, скажем, вот этому петуху с острыми шпорами и кривым клювом.
Сказано — сделано. Только вот уж больно клюв у этого петуха остер — как же дать ему попить синюю жидкость с ладони-то? Неожиданную для себя смекалку едва ли не впервые в жизни проявил тут ленивый Игнат:
— Ты, это, — сказал он Бабе-яге, — возьми-ка вон лист лопуха сорви возле забора, да туда плесни из флакончика. Пусть петух оттуда себе сколько ему угодно клюет водицу, а? Так-то оно лучше будет небось, чем руку под клюв кривой подставлять.
Подивилась Баба-яга словам этим мудрым да и сделала так, как Игнат предложил: пошла к забору, сорвала лист лопуха, потом только открыла флакончик и синей жидкости самую малость вылила на лопух. А после этого понесла лопух очень аккуратно к петуху, для чего-то пробуждая в нем детскую память звуками «цыпа-цыпа». Петух сначала не обращал внимания на Бабу-ягу, но потом заинтересовался и стал боком, как водится часто меж птицами, глаза которых смотрят не прямо, а в стороны, поглядывать на лист лопуха. Теперь уже выхода у любопытного петуха не было: или бежать с позором от приближающейся с листом лопуха Бабы-яги, либо идти к ней навстречу. Петух выбрал второе — когда же он приблизился к Бабе-яге, то, разумеется, первое что сделал, это клюнул лист лопуха. Одной капли голубой жидкости было достаточно, чтобы петух, замахав крыльями, так громко закукарекал, что Игнату от неожиданности пришлось даже заткнуть ладошками собственные уши — казалось, что вот-вот бедный крестьянин оглохнет. «Как бы мне хотелось иметь столь же звонкий голос, как у этого петуха…» — так подумал Игнат, и этот аргумент перевесил все прежние Игнатовы подозрения. Ни слова не говоря, выхватил Игнат у Бабы-яги флакончик, где еще много было синей жидкости, и всю ее разом выпил. «Ну, сейчас просияю, потом попрыгаю, а уж потом покричу!» — размечтался ленивый Игнат. Но не тут-то было. Ровным счетом не было никаких посылов к сиянью, прыжкам и крику. Никаких.
В первый миг Игнат хотел возмутиться и наброситься с кулаками на Бабу-ягу, однако это только в первый миг. Уже в миг второй Игнат подумал: «Нет, не до прыжков сейчас. Надо бы нынче же огород вычистить от мусора и сорняков, чтобы завтра с утра приняться за починку крыльца, а к вечеру, наконец, навести порядок в самом доме». Не успел Игнат удивиться этим своим мыслям, а Баба-яга тут как тут — протягивает крестьянину тяпку:
— Вот тебе, Игнат, инструмент. Ты с его помощью быстро в огороде приберешься. А в сарае за домом другие инструменты найдешь — они помогут тебе и крыльцо починить, и в доме сделать все чистым да аккуратным.
Взял Игнат тяпку и пошел к своей избе, позабыв о Бабе-яге с ее синей жидкостью, позабыв о просиявшей корове, прыгающей лошади и кукарекающем громко петухе с кривым клювом. Да и что было помнить о них, когда дома ждало Игната столько дел, которые надо было исполнять скорее. Глядя вслед уходящему на свой двор крестьянину, Баба-яга от души порадовалась свершившемуся волшебному преображению, потом села в ступу, взмахнула метлой и улетела к себе в глубь дремучего леса, где уже заскучала без своей хозяйки избушка на курьих ножках.
Игнат же тем временем уже вовсю приводил в порядок огород, вскоре дошла очередь и до покосившегося крыльца, а там и до дома. Зашедшая в гости с котелком вареной картошки и крынкой молока тетка Аграфена аж чуть в обморок не упала — так все было вокруг чисто и аккуратно.
С того момента прошел год. Теперь у Игната гуляют на дворе и корова, и лошадь, и курицы, и утки, и кошка с собакою сытые. На огороде у Игната чистота и порядок, все цветет, колосится и плодоносит. Колодец у Игната вырыт новенький прямо возле дома, и вода в том колодце чистая, прозрачная — говорят про эту воду, что она чуть не самая лучшая во всей округе. С утра до ночи работает Игнат и не задается теперь вопросом: почему одни богатые, а другие бедные? Почему не задается? Может быть, ответ знает, а может, просто времени на дурацкие вопросы теперь у Игната нет. Вот так вот волшебная синяя жидкость Бабы-яги сделала из лентяя доброго труженика. А может, и не было никакой синей жидкости и никакой Бабы-яги. «Так, а как же тогда?» — спросите вы. А подумайте-ка сами.
Ленивый Игнат лежал на печи:
Спал себе, ел да мечтал о чем-то.
И никакие его калачи
Не побуждали к работе.
Только лишь чудом, лишь волшебством
Стал наш Игнат работником славным.
Надо ли чуда ждать? Может, лучше сейчас,
не потом
Взять да и стать самому в труде самым
главным?
Бедняк Мустафа жил себе и жил. А как жил? Для чего жил? Чем жил? Эти вопросы бедняка Мустафу совсем не беспокоили. Если признаться честно, то Мустафу в этой жизни вообще мало что беспокоило; впрочем, в какой-то другой жизни Мустафу тоже ничего не интересовало. Что было у Мустафы в прошлом? То ли не помнил он этого, то ли просто не хотел вспоминать; во всяком случае, никто никогда ничего о прошлом Мустафы не слышал. Здесь, в Самарканде, знали только, что пару лет назад пришел Мустафа откуда-то на самаркандский рынок, попросился на ночлег у одного небогатого торговца да так и остался жить при торговых рядах, ничего не рассказывая о себе. Работал ли Мустафа? Не то что работал, а, скорее, выполнял работу при рынке: то что-нибудь поднесет, то поможет разложить товар кому из торговцев, то посторожит что, если его попросят, но все это без особого желания, через пень-колоду, как говорится. Платили ли Мустафе? Можно сказать, что и платили. Деньги, правда, Мустафе давали не то что редко, а почти никогда не давали; дадут лепешку, например, или молока чашку — вот и вся плата за труды. Мустафа не отказывался, но и больше не просил. Почему? Да все потому же, почему не рассказывал о прошлом и не думал, для чего живет, — Мустафу ничего это не беспокоило. Равно как не беспокоила Мустафу его бедность. Кто-то скажет, что Мустафа — счастливейший из смертных: как же хорошо человеку, который не беспокоится ни о чем!
Однако беда-то в том как раз, что не был Мустафа ни счастливейшим, ни счастливым, ни просто даже удовлетворенным жизнью. Был он просто равнодушным ко всему абсолютно; настоящее Мустафу не интересовало, так же, как и прошлое, и о будущем он никогда не задумывался. Просто влачил, что называется, жалкое существование на самаркандском рынке, ровным счетом ничем не интересуясь и практически ничего не делая ради улучшения своей бедняцкой жизни.
Наверное, так и прожил бы Мустафа до самой смерти в глубокой нищете на рынке Самарканда, если бы однажды не случилось с ним самого настоящего чуда. Как-то вечером по обыкновению своему сидел Мустафа у входа на опустевший самаркандский рынок и смотрел на заходящее солнце. Вы думаете, Мустафа наслаждался красотой покидающего небосклон светила? Ничуть не бывало! Как и всегда, Мустафа был равнодушен — не волновали его ни закат, ни рассвет, ни звездное небо, ни теплый дождь, какие бывают в Самарканде осенью, не радовали и не раздражали Мустафу птицы и звери, рыбы и насекомые, равно как оставляли равнодушными все люди, с которыми приходилось Мустафе общаться. Впрочем, и окружающие люди тоже не очень радовались общению с Мустафой и, признаться, когда была нужда просить Мустафу о чем-то, то делали это с такой явной неохотой, что другой бы кто на месте Мустафы ни за какую плату не стал бы выполнять просьбу. Но равнодушие Мустафы было столь безграничным, что бедняку этому было абсолютно все равно, как люди вокруг к нему относятся. Что уж тут говорить, — сам Мустафа был равнодушен к себе самому настолько, что никогда даже не делал никаких попыток выбраться из той ужасной бедности, в какой он находился. И вот этот самый Мустафа в тот вечер, о котором я рассказываю, сидел на входе в опустевший и отшумевший самаркандский рынок и тупо смотрел на закат.
Так бы Мустафа и досидел до самого того момента, когда солнце полностью ушло бы за горизонт, однако неожиданно случилось происшествие, изменившее в итоге всю жизнь Мустафы; да что там жизнь — изменившее в корне характер этого равнодушного ко всему самаркандского бедняка. Но не буду забегать вперед.
Итак, Мустафа равнодушно пялился на заходящее солнце, как вдруг прямо под ноги Мустафе откуда-то с небес — больше, пожалуй, было неоткуда — низринулся красавец аист. Черно-белое оперение этой птицы и гордый ее полет над крышами домов радуют в наших краях всякого, а особенно радуют тех, на чьих дворах аисты вьют гнезда. Да, такое, к радости самаркандцев, у нас тоже случается. Не радуется только Мустафа. Да и было бы удивительно, если бы равнодушный ко всему Мустафа был рад видеть у своих ног слетевшего с неба красавца аиста. Аист тем временем встал перед Мустафой в полный рост, а Мустафа даже не взглянул на черно-белую птицу — настолько равнодушным он был человеком, этот Мустафа, равнодушным ко всему. Аист же не только не был шокирован таким равнодушным приемом, но и, более того, явно не собирался улетать или хотя бы отходить в сторону от Мустафы — аист начал неспешный, странный, но знакомый многим в наших краях аистиный танец. Всякий, кому этот танец доводилось видеть, скажет вам, сколь прекрасен аист, когда танцует. Поистине, танец черно-белого аиста никого не оставит равнодушным. Вы уже поняли, что никого, кроме Мустафы. Наш герой как сидел спокойно, так и остался сидеть в той же позе. Даже не взглянул на аиста, а аист-то как старался: и ножку изящно согнет, и крылышком поведет, и клювом ровный круг очертит. Но ничто не трогает равнодушного Мустафу, не привлекает его танец аиста. Устала добрая птица, сложила крылья, наклонила клюв, бросила взгляд на бедняка — может, хоть сейчас обратит он внимание на аиста? Ничего подобного. И только тогда решился аист на, как говорится, крайние меры — заговорил аист:
— Эх, Мустафа, Мустафа, какой же ты человек-то? Ничего тебя не удивляет в этом мире, ничего!
Тут в пору всякому удивиться — птица же молвит голосом человечьим! Всякому, но не Мустафе. Чуть не рассердился аист, крыльями даже хлопнул, но, будучи птицей спокойной, сдержался и человечьим же голосом, как и прежде, сказал:
— Бедный Мустафа! Была бы воля моя, ни за что бы не получил ты то, что велено было мне передать для тебя от самого халифа аиста!
С этими словами аист, явно уже отчаявшийся привлечь внимание равнодушного Мустафы к своей персоне как таковой, откуда-то из черно-белого хвоста своего клювом длинным достал что-то зеленое. Отуманенный взор свой Мустафа направил на это нечто, но по-прежнему оставался он равнодушным. Потом почти сразу Мустафа отвернулся. А если бы не отвернулся, то увидел бы верно, что была это зеленая теплая шапка. Такие шапки носят у нас погонщики верблюдов, когда по зиме караван надо вести через пустыню.
— Какой же ты глупый, Мустафа, — сердился аист. — Наш халиф велел сказать тебе, чтобы ты, бедняк Мустафа, сидящий у входа на самаркандский рынок, надел на себя эту зеленую шапку и отправился в ней прочь из города; отправился туда, где нет ничего, кроме сухого песка. Нынче же отправился! И надо там будет тебе провести три ночи. Только к вечеру третьего дня сможешь ты вернуться в Самарканд, бедняк Мустафа.
Так сказал аист. Но не тронули слова красивой птицы равнодушного Мустафу, продолжал бедняк сидеть как ни в чем не бывало. Аист же, по всей вероятности, был готов к такому развитию события — кто-то, знать, предупредил его, что Мустафа этот обладает таким вот характером, способным рассердить даже равнодушного. Увидев, что и сейчас бедняк Мустафа никак не реагирует, аист издал крик — звонкий, пронзительный, резкий. И тотчас же откуда-то на небо над рынком набежали тучи — низкие, черные. И среди этих туч появился огромный аист, голова которого была украшена золотой короной, блестевшей даже несмотря на почерневшее вмиг небо. Громоподобным голосом гигантский аист обратился к Мустафе:
— Я аист халиф, правитель всех птиц мира, обращаюсь к тебе, бедняк Мустафа. На собрании птиц, зверей, насекомых и рыб решили мы все помочь самому бедному из всех людей. Долго искали мы по всему миру самого бедного. И им оказался ты, Мустафа! Возрадуйся, глупец! Ждет тебя, бедняк Мустафа, награда великая — станешь ты богат. Однако обретешь ты богатство, только если преодолеешь собственное равнодушье. Потому бери зеленую шапку и ступай туда, где нет ничего, кроме сухого песка. Там будешь ты три ночи и там обретешь себя. А коли не захочешь идти сам, то окажешься там по нашей воле!
Выкрикнул это аист халиф, посмотрел на все так же равнодушно сидящего Мустафу, крыльями хлопнул и сильным клювом своим взял да и прихватил бедняка за воротник его рваного и грязного халата. Подхватил и взмыл со своей добычей ввысь. Приблизились внезапно черные тучи, повисшие над рынком, пролетел сквозь них стремительно аист халиф со своей странной ношей… Явилось вскоре аисту и Мустафе, глупо висящему в клюве аиста, звездное небо, вслед за тем и полная луна показала свой бледный лик. Но даже в таком вот положении Мустафу ничего не трогало — равнодушно болтался он над тучами. Долго ли коротко ли длился полет, а только настал миг, когда аист халиф спустился с небес вниз. Теперь уже бескрайние песчаные просторы открылись Мустафе в свете усталой луны. Отпустил аист халиф свою нелепую ношу да и взмыл вверх, ничего не сказав равнодушному бедняку напоследок — дескать, пусть сам как хочет себя ведет. Однако осталась при Мустафе та самая зеленая шапка, которую передал первый аист. Повертел Мустафа шапку в руках и засунул за пояс.
Не выбросил! Приберег! Неужели перестает хотя бы здесь быть Мустафа равнодушным? Ведь прежний Мустафа просто бросил бы эту шапку да и побрел дальше прозябать в нищете. Нынешний же Мустафа присел, скрестив под собой ноги, и задумался… Задумался! Случалось ли прежде с ним такое, никто не ведает, а тут вот взяло да и случилось. И стоило Мустафе задуматься, как послышался откуда-то страшный вой. Прежний бы Мустафа остался бы равнодушен к этому вою. Но то прежний Мустафа. Нынешний же немедленно надел на себя зеленую шапку. И как же правильно он поступил!
Вой этот в пустыне случился неспроста — приближалась страшная буря, смешивающая небо и землю, поднимающая песчаные столбы, несущая страх и ужас всему живому. Однако же стоило Мустафе надеть зеленую шапку, подаренную аистом, как песчаная буря стала ему не страшна — словно волшебная прозрачная стена встала вокруг бедняка: всюду бушует буря, и только Мустафа остается в полной безопасности. И смотрит на то, как вихри носятся по пустыне, как небо становится землей, а земля небом, как страшные ямы втягивают в себя песок…
И так за всем этим интересно наблюдать! Да, теперь уже точно можно сказать, что Мустафа становится другим — меняется прямо на глазах его характер. И все это — зеленая шапка. Не только бережет она жизнь Мустафы посреди бури в пустыне, а еще и заставляет бедняка по-новому взглянуть на мир и на себя. Ай молодец аист! Вот буря минула, унеслась куда-то дальше по песчаным барханам, а там и рассвет пришел. Явило себя миру нашему солнце! Глянул на восходящее светило Мустафа и возрадовался. Прежде не бывало такого с ним, чтобы вообще хоть что-то могло радовать, а тут — красота-то какая неописуемая!
И как же раньше ты жил, Мустафа, не замечая такой вот красоты? Эх, Мустафа, Мустафа… Но теперь все переменилось. И вспомнил Мустафа тут, что если верить аисту, то предстоит ему еще две ночи пробыть в пустыне. Неужели опять буря? Того Мустафа не ведал. Поел он каких-то корешков, что нашел неподалеку, из обнаруженного здесь же родника попил воды да и лег спать — устал уж очень Мустафа за это время. Проснулся же наш бедняк от пронзительного свиста. Глаза открыл и первое, что увидел, — вновь наступившую в пустыне ночь, вторую уже по счету. Вновь над Мустафой блестели звезды, вновь плыла куда-то по своим делам луна, вновь вокруг сколько хватало глаз желтел в свете луны песок… Только что-то было не так, как было прежде, что-то заинтересовало некогда ко всему равнодушного бедняка. Да, это тот свист, который его разбудил — откуда же слышится пронзительный свист?
И тут увидел Мустафа, что прямо на него с этим самым свистом несется над барханами огненный шар. И вспомнил тут Мустафа, что когда-то в детстве, а может быть, в юности что-то подобное уже доводилось ему видеть. Вспомнил, что жил он тогда в большом городе и что, когда прилетел такой шар, то все вокруг загорелось. Сам Мустафа тогда куда-то побежал и больше ничего ровным счетом не помнил. Вот и сейчас там, где пролетал огненный шар, вмиг все начинало полыхать ярким огнем.
Шар приближался к Мустафе. И тут вспомнил Мустафа про зеленую шапку. Но где же она? Да вот — все там же, где и вчера была, за поясом. Немедленно Мустафа надел шапку на голову. И вновь, как и в прошлую ночь, вокруг него словно образовалась прозрачная стена, не позволяющая огню подойти вплотную. Стоял Мустафа и смотрел, как бушевал пожар по всей пустыне. Было Мустафе и страшно, и приятно. Страшно от того, что огонь, несущий гибель, так близок, а приятно, потому что в зеленой шапке был Мустафа в полной безопасности. Но мы с вами уже понимаем: самое главное — это то, что Мустафа теперь уж точно не был равнодушным. Много в ту ночь передумал Мустафа. А о чем думал, того не скажу, ибо мысли наши пусть будут только нашими, а ничьими иными.
Утром, когда пожар миновал и вновь взошло солнце, Мустафа, как и раньше, поел корешков, попил воды и лег прямо на песок спать. Шапку же бережно засунул за пояс, поскольку помнил, что еще одна ночь ждет его здесь, в пустыне. Что же ждет на этот раз, того Мустафа не ведал. Когда проснулся Мустафа, то солнце уже, как водится, уступило место луне на небосводе. Огляделся Мустафа и ничего страшного вокруг себя не заметил. Прислушался, но и слух не принес чего-то необычного или удивительного. Все было тихо и спокойно. Но Мустафа знал, что третья ночь в пустыне не может пройти просто так — какое-то новое испытание должно быть ему ниспослано. И радовался этому Мустафа, и боялся этого, но самое важное — не был равнодушным. Испытание же не заставило себя ждать: с небес на песок хлынули бурные потоки воды, столь бурные, что вода залила буквально все.
Вскоре на месте песчаной пустыни уже царствовал океан. И непременно бы утонул Мустафа, не будь у него зеленой шапки; надев же зеленую шапку, Мустафа оказался в безопасности — стоял и смотрел, как вода заполняет все вокруг, даже видел в этом своего рода красоту… К утру вода отступила, но не пустыня предстала взору Мустафы — к радости своей, увидел он прекрасный сад, посреди которого возвышался чудесный дворец, в окнах которого отражалось восходящее солнце. Тут с неба к ногам Мустафы опустился аист — тот самый, который три дня назад танцевал перед Мустафой и который в хвосте своем принес зеленую шапку.
— Вот, Мустафа, — молвил аист, — преодолел ты равнодушие свое, выдержал испытание стихией, а потому получи в дар от аиста халифа этот дворец!
Поблагодарил Мустафа красавца аиста и прошел в свой дворец, в котором жил потом долго и богато. Но самое главное — это все-таки то, что благодаря зеленой шапке изменился характер некогда равнодушного ко всему бедняка, а стоило измениться характеру, как пришел достаток. Однако разве нужно для того, чтобы изменить свой характер, ждать подарков от аиста?
Можно оставаться равнодушным.
Можно ни о чем вообще не думать.
Только жить так будет очень скучно.
Скучно жить на свете всем угрюмым.
Часто хмурость — бедности подруга.
Это помнить должен всякий нынче.
Можно понадеяться на чудо.
Но ведь можно самому стать лучше.
Это теперь Берлин представляет из себя огромный город, столицу большой и единой Германии, а в те давние времена, в которые происходили события, о коих я хочу рассказать вам, Берлин был сравнительно маленьким городком, окруженным со всех сторон таким дремучим и густым лесом, что даже восходящего или заходящего солнца на окраине города видно почти не было — лес загораживал светило до той поры, пока оно не поднималось чуть ли не в зенит. Горожане, берлинцы, немного побаивались леса. Да и не мудрено: в те поры лес возле Берлина населяли разные хищные звери — волки, рыси, кабаны, шакалы… И, конечно, гроза и краса леса — медведь. Медведей в ту давнюю пору, о которой я хочу вам рассказать, было в лесу так много, что даже порою доводилось встречать их прямо на улицах Берлина. Когда-то ведь и сам город получил свое имя как раз от названия этого животного: по-немецки «бер» и есть медведь.
Как я уже сказал, берлинцы боялись леса и если и ходили туда, то только по очень большой необходимости. Однако не все жители города были настроены по отношению к дремучему лесу враждебно. В те времена в еврейской общине Берлина, что располагалась возле Большой Синагоги, был один мальчик по имени Моше. Вот этот Моше не только не боялся ходить в лес, но и всегда отправлялся туда из города с нескрываемой радостью. А все потому, что в Берлине, в еврейской общине возле Большой Синагоги, мальчика Моше все обижали.
С лесом же так оно всегда и бывает: кому-то лес — первейший враг, а кому-то лучше чем дом родной. Таким вот домом и был лес возле Берлина для мальчика Моше. И неудивительно, ведь дом для Моше был всегда тем местом, где мальчику доставалось едва ли не от всякого. Родители Моше умерли, когда мальчик был еще совсем маленьким, теперь же и стар и млад норовил обидеть несчастного сироту. За что же вся еврейская община возле Большой Синагоги ненавидела мальчика Моше? А дело в том, что выглядел Моше внешне не так, как выглядят все остальные его соплеменники. У большинства обитателей общины волосы были черными, как земля весной, у некоторых рыжими, словно трава осенью, и только у Моше волосы были золотыми, будто солнечные лучи, что так редко проникали в Берлин утром и вечером из-за зеленых стен вечного леса. Вот за эти золотые волосы и доставалось сироте, часто даже соседи называли его чужаком.
И можно бы было стерпеть эти обиды или же, наконец, уехать в другой город, если бы у Моше были хоть какие-то деньги; но несчастный сирота был беден. Можно даже сказать, что беднее Моше в еврейской общине возле Большой Синагоги не было никого. И Моше не старался разбогатеть, потому что знал, как казалось ему чуть ли не от рождения, причину своей бедности. Причина же эта точно совпадала с той причиной, по которой Моше поколачивали его же соплеменники: золотые волосы мальчика. Старики еврейской общины возле Большой Синагоги рассказывали: тот, у кого золотые волосы, от самого своего рождения и до самой смерти обречен на прозябание в бедности. Так, дескать, гласит один старинный рукописный текст. Что с того, что этого старинного рукописного текста никто отродясь не видел в глаза? Мы почему-то устроены так, что склонны верить на слово, когда нам говорят о существовании того или иного закона в преданиях старины глубокой. Вот и обитатели еврейской общины возле Большой Синагоги верили в то, что тот, у кого золотые волосы, всегда будет бедняком; это, полагали старики в общине, своего рода страшное проклятие. И Моше, как и все прочие, верил в силу этого проклятия. И не стремился ситуацию никак изменить. Да и к чему? Моше думал, что даже если бы у него и появилось богатство, то отношение людей к нему не поменялось бы — волосы ведь у него остались бы прежнего цвета.
Так бы и прожил Моше всю свою жизнь бедняком с золотыми волосами, если бы не один случай, который в корне поменял судьбу несчастного еврейского сироты. Как я уже сказал, счастливым бедный Моше ощущал себя лишь тогда, когда из города уходил в дремучий лес. И пусть лес этот был полон хищников, Моше совсем их не опасался — разве может быть кто-то страшнее тех людей, которые обижают Моше ежедневно и ежечасно в городе?
И вот однажды (а дело было в самом начале лета) ранним утром вышел Моше из Берлина и направился в лес. Мальчик решил уйти из города еще до того, как обитатели Берлина проснутся и начнут, как повелось, бить бедного сироту. Вернуться же Моше вознамерился только глубокой ночью, когда все в общине уже улягутся спать. До рассвета в лесу было тихо: зверь и птица спали, насекомые тоже пока еще не заполнили воздух и землю собою.
Моше поел ягод прямо с куста, попил воды из ключа, а когда показались с противоположной стороны от города первые лучи восходящего солнца, пытающегося с усердием хоть чуть-чуть прорезать угрюмую тишину тенистого безмолвия непролазной лесной чащи, тогда Моше целых полчаса, а возможно, и дольше, слушал заливистое пение соловья, где-то на самых верхушках вековых деревьев приветствующего рассвет. Когда же соловей вдоволь напелся и смолк, то пробудились и другие птицы — не столь, может быть, талантливые по индивидуальному исполнительскому мастерству, как соловей, но если уж случалось петь им хором, то оказывались способны эти птицы всякого слышащего их заставить наслаждаться. Моше не был глухим, а потому с полным правом радовался вместе с природой пробуждению леса после ночного сна. Здесь, в лесу, мальчика никто не обижал — ни деревья, ни птицы, ни звери. А случись бы бедному сироте быть сейчас в городе, то непременно бы его уже кто-нибудь стукнул: булочник бы, к примеру, или сердитый дворник Абрам, что стережет вход во двор, через который Моше так часто надо проходить; или кучер, или сапожник, или старая торговка рыбой… — все так и норовили ударить сироту, видя повод для этого в цвете волос мальчика. В лесу же никто не обращал на мальчика никакого внимания: по своим делам полетела кукушка; белочка вверх-вниз пробежала по ясеню, в котором у нее дупло; куда-то пропрыгал резвый заяц — должно быть, удирал от вечной противницы своей лисицы; а это стайка кабанов с полосатыми поросятками, хрюкая, бежит к водопою — здесь неподалеку (Моше знает это) петляет небольшая лесная речушка, у которой, скорее всего, и названия-то никакого нет и не было отродясь. Лес живет своей, данной ему от века жизнью. Моше хоть и находится в лесу, но живет жизнью своей, не становясь частью леса, а оставаясь собой.
За те годы, что ходит мальчик в лес, видел много он разных птиц и зверей, и только царя леса медведя видеть Моше не доводилось ни разу. Как-то только был случай: под вечер уже шел Моше вдоль той самой речки без имени, слушал журчание воды и пение птичек, как вдруг услыхал рычание и хруст ломающихся сучьев. Моше был мальчиком умным и сообразительным, потому сразу понял: где-то совсем рядом находится сам медведь. Мальчик тогда счел нужным ускорить шаг и вскоре оказался на лесной опушке, где почувствовал себя в безопасности. Да медведь, признаться, и не думал преследовать Моше — должно быть, у лесного хозяина были другие планы на тот вечер. В то же утро, о котором я рассказываю сейчас, все сложилось совсем иначе: солнце еще не успело подняться над верхушками деревьев, как совсем рядом несчастный Моше услышал уже знакомое ему рычание и не менее знакомый хруст ломающихся сучьев. В пору было бы мальчику, как и в прошлый раз, ускорить шаг и попытаться пойти к выходу из леса, дабы избежать опасной встречи с тем, кто так страшно рычит и хрустит, однако Моше не стал делать этого. Почему? А ответ на этот вопрос был очень прост: в прошлый раз Моше испугался, а в этот раз нет, мысленно сказав себе, что все равно хуже, чем было раньше, уже не будет.
Прав ли был мальчик или же нет, сказать трудно, но можно все-таки по крайней мере утверждать, что люди в нашем мире — и в старину, и сейчас — бывают порою куда как более жестоки чем, к примеру, животные. Наверное, потому, когда показался из лесной чащи огромный медведь, Моше совсем не испугался. «Даже если он съест меня, — подумал мальчик, — то это будет все равно лучше, чем сносить ежедневные обиды от других людей». И только Моше так подумал, как медведь схватил сироту в охапку, подбросил вверх и каким-то странным образом — Моше даже не понял как — проглотил беднягу. Моше был уверен, что пришла его смерть, однако же сознание не покидало мальчика. Наоборот: чуть ли не впервые в жизни здесь, в животе у медведя, Моше ощутил себя в полной безопасности; было так тепло и уютно, что хотелось даже немного подремать. Сделать этого, однако, у мальчика не получилось — медведь, судя по всему, устремился куда-то и понес мальчика в себе и с собой. Сколько длилось путешествие, Моше сказать не мог — наверное, не очень долго. Но в какой-то момент медведь остановился, а остановившись, так сильно чихнул, что бедняга Моше чуть ли не со свистом вылетел из медвежьего живота, в котором мальчику было так хорошо, так тепло, так спокойно и уютно. Однако, как бы расчудесно ни было в животе берлинского медведя, Моше все-таки хотелось возвращения в нормальный мир: к лесу, солнцу, воздуху, реке…
Оглядевшись, мальчик сразу же понял, что медведь принес его в какую-то совсем другую страну, далекую, по всей видимости, от Берлина. Сам хозяин леса прилег под странным деревом с гигантскими листьями и задремал, будто ожидая, что дальше Моше все сделает сам. Моше же решил не уходить далеко от медведя, а для начала хотя бы осмотреть окрестности, хотя бы немного оглядеться. Что же увидел мальчик? А увидел он множество тех самых деревьев с широкими и длинными листьями, увидел золотистый песок, омываемый зеленоватыми волнами, идущими с бескрайних водных просторов. Медведь по-прежнему спал, когда взору бедного сироты предстали люди. Это были юноша и девушка. Моше сначала испугался, решив, что эти люди непременно должны будут его побить — жизненный опыт подсказывал мальчику именно такой сценарий развития событий — однако почти сразу же Моше пришлось признать, что у приближающихся к нему людей совершенно иные планы: и девушка, и юноша улыбались! Как давно Моше не доводилось видеть добрых улыбок! Как давно! А возможно, и никогда… Теперь же и сам он улыбнулся в ответ, хотя, кажется, никогда раньше этого не делал. А улыбнувшись, увидел вдруг, что и у юноши, и у девушки волосы точно такого же золотого цвета, как и у него самого. Неужели и эти прекрасные люди прокляты от рождения и проклятием этим обречены на бедность? Внешне было не очень похоже, что это правда.
Приблизившись к Моше, юноша и девушка взяли его за руки и повели по теплому песку вдоль кромки воды. Вскоре мальчик увидел дома такой красоты, какой в тех краях, где прежде жил он, никому, пожалуй, видеть не доводилось. Из этих прекрасных домов выходили люди — все они были с золотыми волосами, все улыбались, все обнимали мальчика… И совсем никто не собирался его бить. Не было сомнения, что все эти люди были людьми счастливыми. И уж никак нельзя было сказать, что цвет их волос означал то самое родовое проклятие, о котором всегда думал Моше. Под ласковым солнышком, вместе с легким ветерком и неспешным шумом прибоя Моше и сам впервые в жизни почувствовал себя счастливым. Прошло так мало времени, а сколько всего пережил бедный мальчик в первый раз! Иному бы хватило на целую жизнь…
Солнце клонилось к закату, когда добрые золотоволосые люди завершили рассказ о своей счастливой стране. И тот самый юноша, который совсем недавно привел Моше сюда, сказал, обращаясь к мальчику:
— Моше, ты видишь, что мы такие же, как и ты. Нет на нас никакого проклятия и на тебе его тоже нет. Поэтому оставайся в нашей стране навсегда. И будешь счастлив вместе с нами тем счастьем, которое у нас уготовано всякому.
Моше задумался глубоко, и хоть разум и подсказывал ему, что неплохо было бы остаться в этой чудесной золотой стране навсегда, сердце говорило совсем другое — сердце говорило: «Возвращайся, Моше, в Берлин. Там ты родился. Там отныне будет хорошо и тебе, и твоему народу. Когда же настанет час, то весь народ твой переселится в золотую страну. Но будет это еще не скоро…» Так сказало сердце мальчику, а мальчик привык верить своему сердцу, доверять ему во всем. Вот и сейчас, поблагодарив гостеприимных хозяев, Моше все-таки признался, что хочет вернуться назад, в Берлин.
Золотоволосые люди не возражали и проводили мальчика к тому месту, где Моше оставил берлинского медведя. Хозяин леса по-прежнему спал. Большого труда стоило мальчику разбудить громадного зверя. Когда же медведь проснулся, то тотчас же схватил Моше, подбросил, как и прежде, его высоко в воздух и вслед за тем проглотил. И опять в уютном брюхе медведя летел куда-то Моше, и опять, как уже было утром, медведь громко чихнул, и вместе с этим чихом Моше вылетел наружу. Ворча, медведь уходил к лесу. Моше махнул ему рукой и направился в город Берлин, который теперь был совсем рядом.
Вот и квартал Большой Синагоги. Впору мальчику испугаться — ведь сейчас его, как водится, начнут бить. Однако страха почему-то нет. Есть уверенность в том, что все будет хорошо. Моше приблизился к самой Синагоге и тут увидел, что на главной площади квартала собралась едва ли не вся еврейская община. Что делают они здесь? И что это за старик — совсем незнакомый — стоит на ступенях самой Большой Синагоги и так пристально смотрит на приближающегося мальчика? Ничего не понимая, Моше приблизился к Синагоге. И тогда стоящий на ступенях незнакомый старик сказал:
— Верьте мне, братья и сестры, верьте мне, старому раввину, пришедшему к вам в Берлин из самой Варшавы. Вот приближается к нам золотоволосый мальчик по имени Моше. Это ему суждено отныне и на долгие годы быть правителем вашим.
Для того чтобы объявить это вам, я и был сюда послан волею свыше. Примите же золотоволосого мальчика Моше, и он сделает жизнь вашу здесь счастливой, потому что только он знает, что такое счастье и только ему предначертано вести народ вашей общины дальше!
Никто уже не вспоминал о якобы родовом проклятии на бедность, никого не смущали и не раздражали золотые волосы мальчика Моше. Все жители еврейского квартала возле Большой Синагоги обступили мальчика и со слезами на глазах стали просить управлять общиной.
Не один десяток лет стоял золотоволосый Моше у руля еврейской общинной жизни Берлина. Был сирота богат и счастлив, и соплеменников своих, не помня обид, тоже делал богатыми и счастливыми…
Спустя века страшным гонениям подвергся еврейский народ. Настал час, когда евреи не захотели больше оставаться в Берлине и, памятуя о счастливом путешествии золотоволосого Моше в животе медведя к счастливой стране, отправились туда — и черноволосые, и золотоволосые, и рыжие… И все обрели в далекой теплой стране у моря подлинное счастье.
Однако и Берлин не остался от того давнего события в стороне. Некогда разрушенную большую Синагогу теперь восстановили, а главный купол ее сделали золотым в память о золотоволосом мальчике Моше. И теперь из многих мест немецкой столицы мы с вами можем видеть, как золотится купол большой Синагоги.
Никогда не угадать, кем кто уродится.
Не понять нам никогда, что кого здесь ждет.
Может, веком суждено вам летать, как птица.
Может, суждено в воде двигаться вперед.
Мир наполнен красотой — помнить это надо.
Мир наполнен добротой злобе вопреки.
Значит, можно одолеть в мире все преграды.
Значит, жизни трудной дни станут вновь легки.
У нас на Севере испокон веку людей кормит море. Далеко раскинулись его незамерзающие воды. И никому из деревни еще не доводилось доплывать до другого берега нашего моря: кто-то говорит, что это оттого, что берега другого у нашего моря нет вовсе, то есть что море наше бескрайнее; а кто-то — что лодки, на которых трудятся в море наши рыболовы, не могут просто заходить туда, где море кончается, — слишком уж утлые эти лодки. Однако же как бы там ни было, а до другого края моря никто еще не добирался. Да и зачем? Изрядно море дает рыбы и возле нашего берега. Но только дает тем, кто трудится. А справедливости ради надо сказать, что трудятся у нас на Севере далеко не все. Так уж сложилось, что одни с малолетства к труду приучены, каждое утро выходят на лодке в море, борются с волнами, ставят сеть, достают улов… Другие же всю жизнь свою ничего не делают — лежат себе целыми днями возле очага, ноги греют, спят да едят — едят то, что удается выпросить у соседей. Таких людей называют у нас на Севере шавгунами.
Ох, и хлопот с заботами от этих шавгунов, да только ничего не поделаешь — силой же не заставишь их работать. Спросите: почему же не заставишь? Пытались, старались, словом и делом, кнутом и пряником. Да проку никакого не было — шавгун, он ведь человек такой, что ни за что работать не будет. А все потому, что привык он не работать. Привычка же, как говорится, вторая натура. И потому-то поделать с ней, с этой привычкой ничего нельзя. И хорошо еще, коли шавгун по характеру смирный да мирный — лежит себе да поесть чего только просит. А то ведь бывает так, что шавгун еще и подраться любит, похулиганить, пошалить. Таких, правда, среди наших шавгунов немного. Но вот порою встречаются такие, в которых все затмила зависть черная и лютая. Шавгун живет бедно — это уж само собой разумеется. Работяга рыбак живет тоже не сказать чтобы богато — перебивается, как говорится, с хлеба на воду. Вот только хлеб и вода достаются ему тяжелым трудом. Шавгуну же достаются просто так. И все равно иному шавгуну кажется, будто рыбак-труженик живет лучше, богаче, роскошнее, чем он, шавгун. Вот тут-то зависть черная и начинается у шавгуна. Глянет такой шавгун на утлую лодку рыболова и позавидует, что у него, шавгуна, такой нет. А кто виноват, что давным-давно свою лодку этот шавгун продал заезжему купцу, который через пару дней перепродал ее втридорога в соседнем селе? Глянет шавгун на хижину рыбака, и покажется хижина рыбака ему, шавгуну, гораздо лучше, просторнее, теплее и богаче, чем его, шавгунова, хижина. Так ли оно на самом деле? Да конечно нет! Рыбаку выручки от проданной перекупщику рыбы едва хватает на жизнь, чем же тут хижину-то украсишь? Ровно такая же она, как и хижина шавгуна-бездельника.
Только все равно шавгуну кажется, что рыбаку во всем лучше живется. Ходит шавгун и завидует рыбаку-труженику. Не думает при этом совершенно о том, как сложна работа рыболова, сколько всего ему за кусок хлеба вынести приходится — таких мыслей у шавгуна нет. А есть только черная зависть, которая, как известно, способна завести ох как далеко. О зависти шавгуновой я и хочу рассказать историю, некогда случившуюся в нашем северном селе. В ветхой хижине неподалеку от незамерзающего моря жил молодой рыбак Николай. И хоть Николай был еще молод, но от самого детства был приучен к труду отцом и матерью, дедом и бабушкой.
Хижина досталась Николаю в наследство от деда. Отец же и мать Николая жили в другой хижине — на противоположном конце села. Ранним утром выходил Николай из своей ветхой хижины, взваливал на плечо сеть и спускался по крутому каменистому обрыву к то шумному, то тихому, то светлому, то темному, то мутному, то прозрачному морю. Там, на поросшем морским мхом берегу, стояла утлая лодчонка Николая — тоже, как и хижина, доставшаяся ему в наследство от деда. Лодка была старая, и потому Николаю часто приходилось ее чинить. Но не роптал Николай на это, потому что знал: новой лодки у него не будет еще долго (хотя, признаться, деньги на новую лодку Николай откладывал, по копеечке в неделю — а все же откладывал). Каждое утро садился Николай в дедовскую лодку, клал на дно сеть и отправлялся в открытое море. Знал Николай рыбные места, туда и правил лодку свою утлую, забрасывал сеть, спустя некоторое время вытаскивал — то с рыбой, а то только с тиною морскою и с осколками ракушек. Да, всякое бывало на пока еще небольшом веку Николая. Радовался он, когда улов был большим, печалился, когда улова не было, но все же носа не вешал, а верил в то, что если нынче улова нет, то завтра непременно будет — так учил его дед. Николай любил рыбачить, любил никогда не замерзающее море, любил каменистый обрыв, по которому утром спускался к воде, а вечером поднимался, любил берег, поросший морским мхом, любил утлую лодочку свою, любил свою хижину, любил родителей, помнил деда с бабушкой, умерших несколько лет тому назад, любил соседей своих, любил скудную природу Севера… Короче говоря, любил жизнь, радовался каждому дню, благословлял свое существование, то есть при всем том, что был беден, все-таки был счастлив.
И была у Николая невеста — добрая и красивая Нина. Вот только жениться Николай пока не мог: думал, что сначала купит новую лодку и только потом сделает Нине предложение. А по соседству с Николаем, что называется забор в забор, жил самый что ни на есть настоящий шавгун по имени Ермолай. Лет Ермолаю было столько же, сколько и Николаю, вот только никогда ничего этот самый Ермолай не делал. Чем жил? Да тем же, чем живут все прочие шавгуны, — жил тем, что давали ему простые труженики. Народ у нас на Севере ведь добрый и жалостливый — просит шавгун копеечку, так дадут непременно, даже если копеечка эта последняя, а другая появится еще не скоро; просит хлебушка шавгун или рыбки — тоже дадут не задумываясь. Иной шавгун поблагодарит хотя бы — бывают у нас такие шавгуны, которым стыдно вот так вот жить, а иной даже спасибо не скажет: возьмет копеечку или хлеба кусочек, развернется и пойдет к себе в хижину дальше лежать возле очага. Ермолай был как раз из таких — никогда за подаяние не благодарил, совестью не мучался, жил себе и жил. Больше того, завидовал Ермолай чуть не всем в селе: и рыбакам-труженикам, и женам их, и детям малым, и старикам древним… Да даже таким же шавгунам, как и сам он, завидовал.
Все казалось Ермолаю, что вокруг люди живут лучше, чем он. А самую большую зависть испытывал шавгун Ермолай к рыбаку Николаю. Идет ли утром Николай к своей лодке, вечером ли возвращается с моря в хижину — Ермолай затаится за деревом и смотрит злыми глазами. Чинит ли сеть Николай, рыбу ли вялит, выловленную намедни, — за всем этим наблюдает Ермолай из укрытия и сердится на то, что любая работа у сверстника его Николая спорится. Вот кажется, что тому же Ермолаю мешает перестать быть шавгуном, найти себе лодку старую, каковых много по берегу моря брошено, починить ее да и ловить рыбу, как всякий труженик в нашем селе. Однако же нет — даже мыслей таких не приходило в голову шавгуну Ермолаю. Да и верно ведь: проще бродить по селу и завидовать всем встречным и поперечным, нежели начать работать; проще быть шавгуном, чем тружеником. Так что же тогда завидовать, раз сам не хочешь трудиться? Ответа на этот вопрос, пожалуй, не найти. А только завидовал шавгун Ермолай рыбаку Николаю — и все тут. И однажды зависть завела шавгуна Ермолая очень далеко.
Лето было в самом разгаре. Стояли как раз те денечки, когда в море можно было наловить больше всего рыбы. И рыбак Николай этим пользовался — ранним утром уходил в море и возвращался только поздним вечером. Летом в наших краях не бывает темноты, а потому трудолюбивые люди могут работать чуть ли не круглые сутки напролет. Николай же был как раз очень трудолюбив, а вот зависть шавгуна Ермолая делалась в такие дни еще более сильной — казалось, Ермолай был готов на все, чтобы только сделать рыбаку Николаю хуже. И вот как-то раз, когда только лодка Николая отчалила от берега и направилась в открытое море, шавгун Ермолай подошел к ветхой хижине, что досталась Николаю от деда его, осмотрелся, чтобы никто его, Ермолая, не видел, да и поджег жилище несчастного рыбака Николая. Огонь моментально охватил всю хижину.
Увидал Николай из лодки своей, как валит дым, стал править к берегу. Однако пока причалил, пока добежал по каменистому склону до хижины своей, та выгорела уже дотла. Народ, заметив огонь, сразу сбежался, стал тушить, но проку от этого не было — сгорело жилище рыбака Николая. Догадались наши селяне, чьих рук это дело, пошли к шавгуну Ермолаю. Тот пытался отнекиваться, говорил, что, дескать, спал и ничего не видел, да только народ у нас умеет добиваться правды, коли таковая где-то есть. Вот и сейчас старик Кузьма так все расписал перед шавгуном Ермолаем, что вынудил того признаться во всем. Покаялся ли Ермолай в содеянном? Да ничуть! Совести-то у этого шавгуна давным-давно не было, а может, и никогда не было, то есть от самого рождения шавгун Ермолай напрочь был лишен того, что называют совестью.
Старик Кузьма, все наши поселяне стали бранить Ермолая, а тот сидит себе, улыбается и в ус не дует. Такой вот он человек, шавгун Ермолай. Случись нечто подобное где-нибудь на Юге, так несдобровать бы поджигателю, давно бы его побили, и это в лучшем случае. У нас же на Севере народ добрый, потому бить Ермолая не стали. А еще народ наш северный очень стариков уважает. Потому ждали все, что старик Кузьма скажет. Кузьма же подумал и сказал:
— Пока ты был простым шавгуном, Ермолай, мы тебя на селе терпели. Нынче же совершил ты проступок, после которого не жить тебе здесь. Потому уходи-ка ты подобру-поздорову.
Тут уж делать нечего, каким бы наглым ни был бы шавгун Ермолай, а раз старик Кузьма сказал, раз народ на селе так решил, то тут уж так тому и быть. И пошел Ермолай прочь из села. А куда пошел и где жил потом, о том никто у нас не знает и не ведает.
Одно только правда — с той поры никто в наших краях шавгуна Ермолая не видел. Когда же Ермолай ушел, старик Кузьма подозвал к себе опечаленного Николая, отвел его в сторону и сказал:
— В мире нашем, рыбак Николай, ничего случайного не бывает. А все что ни делается, то, как говорится, к лучшему. Так что не печалься, что сгорела твоя хижина. Раз сгорела, то был в том высший промысел. Сделать же тебе следует вот что.
Нынче по вечерней заре, то бишь когда солнце к вершине горы опустится, чтобы вскоре начать обратный путь наверх неба, подойди к берегу, к самому заливу и разведи там костер. Там возле залива найдешь ты высохшую сосну — она и послужит тебе дровами. Как только костер разведешь, садись и жди.
Рыбак Николай, как и всякий в нашем селе, старших уважал, а раз так, то, дождавшись наступления вечера, то есть того часа, когда солнце опустилось к самой вершине горы, направился, как и велел старик Кузьма, к берегу, на самый залив. Там и правда обнаружил рыбак Николай старую, давно уж высохшую сосну. Из нее и развел он костер. Огонь был жаркий-прежаркий и яркий-преяркий.
Напомнил этот огонь Николаю, как утром полыхала изба его, что досталась от деда. А как вспомнил Николай сегодняшний пожар, то чуть было не заплакал — так горько ему сделалось от того, что негде теперь ему жить, некуда привести хозяйкою красивую и добрую Нину. Такая вот печаль стала одолевать бедного рыбака Николая. Костер же между тем пылал все ярче. Огонь был таким красным, словно солнце на вечерней заре. И на этот красный огонь из моря вдруг приплыла большая красная рыба. Никогда прежде таких больших рыб Николай не видел. Рыба подплыла к самому берегу и молвила, обращаясь к Николаю:
— Зачем звал ты меня, добрый рыбак?
Николай не знал, что ответить большой красной рыбе, ведь он ее и не звал, а только, когда солнце опустилось к самой вершине горы, развел костер на берегу у залива из высохшей сосны, как велел ему старик Кузьма. Рыба поняла замешательство Николая, а потому сама продолжила речь:
— По давно заведенному закону, если случается с человеком горе великое, если печаль какая большая или несчастье, то тогда человек этот в час, когда солнце опускается к самой вершине горы, разводит костер на берегу у залива из высохшей сосны. Я, красная рыба, из глубин морских вижу красный огонь костра и спешу на помощь всякому страждущему.
— Спасибо тебе, добрая красная рыба, — сказал тогда Николай, — что приплыла ты по зову моему, но чем, скажи, можешь ты помочь мне?
— Обладаю я, Николай, великим могуществом, данным мне морскими волнами и северными облаками, каменистыми скалами и суровыми лесами, веселыми птицами и хищными зверями. И могущество мое для помощи добрым людям безгранично. Знаю я, какое горе приключилось с твоей хижиной. И знаю, чем помочь тебе, рыбак Николай. Ни о чем сейчас не думай, а посиди здесь возле костра до наступления нового дня, то есть до того часа, когда солнце отдохнет на вершине горы и отправится снова в путь на небосвод. Дождись, Николай, этого часа и тогда только ступай домой.
— Спасибо тебе, добрая красная рыба, — сказал Николай, — только вот не знаю, куда идти мне, ведь нет теперь дома-то у меня, сгорел мой дом…
Ничего на это не сказала большая красная рыба, а только глубоко вздохнула, махнула красным хвостом своим и исчезла в холодных морских волнах. Николай же, как и велела рыба, остался сидеть возле костра. Так и просидел до самого того часа, когда солнце, отдохнув на вершине горы, отправилось снова в путь на небосвод, отправилось, чтобы начать новый день. К тому времени высохшая сосна сгорела вся, костер потух. Да и море стало тихим-тихим, как часто бывает в утренний час. Встал рыбак Николай и пошел назад в село. Не думал теперь он, куда именно ему идти следовало — ноги сами несли его туда, где прежде стояла ветхая хижина, доставшаяся рыбаку Николаю от деда и сгоревшая стараниями шавгуна Ермолая. И что же взору Николая открылось вскоре?
Бедный рыбак едва не потерял дар речи, когда увидал, что на месте, где еще сутки тому назад было старое его жилище, высится красавица изба, изба-богатырица, все три окна которой смотрят на морские волны. А как только бросил взгляд Николай на море, то удивился еще пуще: там, где некогда была привязана утлая лодчонка его, теперь красовался самый настоящий рыбацкий баркас, равных коему не было, уж точно, на всем берегу. Понял тогда Николай, о какой помощи говорила давеча ему большая красная рыба, и радостно переступил порог новой своей избы. С той поры, правда, жизнь рыбака Николая внешне изменилась мало: трудился он, как и прежде, то есть по утрам выходил на новой лодке в море; как прежде вечером возвращался домой. Только вот дом Николая был теперь не пустым: вместе с добрым рыбаком жила теперь там и его молодая жена, добрая Нина.
А потом пошли у Николая и Нины дети, следом за детьми внуки. И все-все были счастливы.
Счастья можно достичь добротою своей.
Надо только жить в сердце с радостью.
Если зависть съедает, то стань добрей.
И тогда проживешь ты счастливым
до старости.
Стань добрее, душевней, спокойнее.
Мир тогда приоткроет в себе все прекрасное.
Жизнь начнется тогда даже очень достойная.
Все плохое исчезнет, останется только
лишь ясное.
Саид был богат и жил в зеленом дворце. Окружали дворец этот чудесные фонтаны; по саду что расположился возле дворца, гуляли павлины; специально прибывшие по воле Саида индийские музыканты играли такую прелестную музыку, что случайно услышавший ее прохожий или проезжий застывал на месте и никуда не уходил, пока музыканты не заканчивали игру. И все вокруг дворца Саида утопало в зелени. И сам дворец был тоже зеленого цвета — потому-то и прозвали его зеленым. И Саид носил зеленые одежды, что казалось ему довольно-таки красивым и в придачу гармонировало с цветом дворцовых стен.
Внутри дворца Саида тоже было все очень красиво: на стенах висели картины, привезенные из самой Европы; а ниши в стенах украшали скульптуры, сделанные из кости моржа на далеком Севере, где полгода царит темная ночь, но зато другие полгода властвует светлый день. А еще у Саида было много книг — древних и новых, на языках самых разных. Одни из этих языков были Саиду хорошо знакомы, другие знакомы не очень, третьи не знакомы вовсе. Но даже те книги, язык которых оставался тайной, обладали порою такими красивыми картинками, что невозможно было отвести глаз. В такой роскоши и жил Саид. При этом родни никакой Саид не имел, отца и мать своих он не помнил, а помнил только, как его совсем маленького привел в этот дворец седовласый старец, привел и сказал:
— Это все твое, Саид, отец твой умер и велел свой зеленый дворец передать тебе. Живи теперь здесь, будь хозяином.
Сказав это, седовласый старец ушел и больше никогда не возвращался. А маленького сироту-Саида окружили своей заботой добрые слуги и своим вниманием строгие учителя. Так с той поры и жил Саид в зеленом дворце — рос, взрослел, набирался ума-разума: от учителей своих строгих научился Саид читать на нескольких языках, научился рисовать и играть на нескольких музыкальных инструментах, научился различать на небе ночном звезды и созвездия, научился понимать многие законы природы, освоил математику и игру в шахматы, освоил даже химию. Стал Саид в итоге одним из образованнейших и умнейших людей своего времени. Хотел Саид узнать побольше о своем отце — том самом, что завещал ему этот чудесный дворец и все это окружавшее Саида с детства богатство, да только ни слуги, ни учителя ничего сказать не могли, потому что ничего не знали. Седовласый же старец, который, возможно, и знал что-то, с той самой поры, как привел маленького Саида в зеленый дворец, никогда больше не появлялся. С годами Саид оставил попытки найти родственников, а просто жил в своем дворце: слушал дивную музыку, любовался картинами и скульптурами, павлинами и фонтанами, много читал, сам сочинял, ставил химические опыты, играл со слугами в шахматы… Так шли за днями дни, проходили недели, пролетали месяцы и даже годы. По-прежнему молод был Саид, по-прежнему полон энергии и сил, по-прежнему умел делать все то, чему научили его строгие учителя, по-прежнему был богат, но только что-то такое стало закрадываться в душу Саида, что сам он объяснить не мог. Просто заметил вдруг юноша, что музыка, исполняемая индийским оркестром, уже не так радует его слух, как раньше; что картины европейских мастеров и северные скульптуры не радуют взор; что даже чтение и сочинение уже не доставляют прежнего счастья. Стал даже дворец зеленый тяготить Саида. Чаще начал юноша выходить за пределы дворца, бродить по городу, по песчаным барханам, что со всех сторон город окружали; стал частым гостем на базаре, где торговцы наперебой предлагали свой товар, привозимый с самых разных краев необъятной нашей Земли. Недостатка в деньгах Саид не знал, а потому без труда мог бы купить что-то, что ему бы понравилось.
Однако ровным счетом ничего в этом многообразии Саида не интересовало. Точно так же, как не интересовало его теперь все то, чем заполнены были залы его зеленого дворца. Да, так оно порою случается, что человек, у которого есть все и даже, может быть, больше, чем все, вдруг в какой-то момент утрачивает интерес к чему бы то ни было, напрочь теряет жажду познания или обретения ценностей, становится равнодушным ко всему, что только есть в этом мире. Такого человека уже не привлекает все то, что еще недавно казалось таким заманчивым; не тянет к себе и новое, что могло бы раньше даже не просто заинтересовать, а на какое-то время даже стать чуть ли не смыслом жизни.
Короче говоря, Саидом полностью овладело равнодушие ко всему. К примеру, в прежние времена Саид очень любил общение с другими людьми — со слугами у себя во дворце, со строгими учителями своими, с прохожими, проезжими на городских улицах, с торговцами на базаре, даже, за неимением лучших собеседников, мог раньше Саид разговаривать с павлинами у себя в саду, с фонтанами и даже с деревьями и цветами, что в изобилии окружали зеленый дворец во всякое время года. Но то было раньше, теперь же Саид стал избегать любого общения, стал тянуться к одиночеству. Однако и наедине с собой не находил душевного равновесия. Чуть ли не любимыми словами, которые ныне Саид почти все время повторял самому себе, стали слова «Все равно». Увидит картину, которая прежде казалась такой прекрасной, посмотрит на нее да только рукой махнет и скажет: «Все равно». Услышит музыку, книгу с полки достанет, начнет сам что-то писать или опыт химический ставить, глянет на звездное небо, расставит на доске шахматные фигуры… Но не проходит и минуты, как машет Саид рукой и произносит все то же самое: «Все равно». И с каждым днем, да что там говорить — с каждым часом делался некогда добрый и общительный юноша Саид все равнодушнее и равнодушнее, лицо Саида делалось все грустнее, ничто уже не могло его порадовать, буквально на все, что только происходило, махал Саид рукой и говорил свое излюбленное «Все равно».
И вот как-то раз с отсутствующим взглядом, который теперь стал завсегдатаем на лице Саида, с опущенными руками и повесив нос, бродил Саид по базару — только бросал взгляд на тот или иной товар, хвалимый каким-нибудь бойким торговцем, да тут же махал рукой и говорил: «Все равно». Поначалу в своем равнодушии даже не заметил Саид, как до рукава его халата кто-то дотронулся. Но прикосновение повторилось, и только тогда юноша остановился и посмотрел на того, кто это до него дотронулся: перед Саидом стояла девочка-нищенка.
— Добрый юноша, — ласковым голосом проговорила девушка, — дай мне хотя бы маленькую лепешку, а то не ровен час умру я с голоду.
Саид уже было хотел исполнить просьбу нищенки и дать ей то, что она просит, но тут вновь волна равнодушия накатила на юношу. Махнул тогда Саид рукой и вслух сказал: «Все равно». Развернулся и пошел дальше по базару, уже даже не бросая взгляд свой на выставляемый товар. Девочка же нищенка осталась стоять между торговыми рядами, покачиваясь от голода. По щеке девочки бежала слеза.
Саид же в беспредельном равнодушии своем брел дальше по базару, пока не набрел на самую страшную его часть — на ту, где шла торговля живым товаром, торговля людьми. Равнодушными глазами скользил Саид по закованным в цепи и связанным веревками рабам, как вдруг взгляд юноши невольно остановился на одном мальчике. Что-то в этом мальчике показалось Саиду близким. Но что? Первым порывом было вынуть из кошелька несколько золотых монет, каковых там было много, и выкупить этого мальчика, чтобы тут же отпустить его на свободу. Уже полез за кошельком Саид, но тут рука его, потянувшаяся было к тому карману халата, где кошелек лежал, застыла в воздухе. Потом эта же рука совершила взмах, насквозь пронизанный равнодушьем, а вслед за этим взмахом последовало такое уже знакомое и такое холодное «Все равно». И после этого пошел Саид прочь от невольничьего рынка, а мальчик смотрел Саиду вслед грустными глазами, как давеча смотрела девочка, которой Саид не дал лепешку. «Все равно, — размышлял Саид, — даже спасая одну нищенку от голодной смерти, не сделаешь всех людей в мире богатыми. Все равно, выкупив из рабства одного несчастного мальчика, не сделать так, чтобы в нашем мире совсем не осталось рабов. Все равно…» Тут размышления Саида, уже выходившего с базара, прервала какая-то старуха. Ничего не говоря, старуха взяла юношу за руку и пронзительно посмотрела в Саидовы глаза. Взгляд старухи был столь ярким, что Саид невольно опустил веки, а потом и отвернул голову от старухиных глаз. «Чего ей надо?» — подумал Саид. И уже было собрался спросить у старухи, в чем та испытывает нужду, уже хотел помочь ей, однако вновь, как и всегда теперь, сказал себе: «Все равно». А сказав так, вырвал руку свою из руки старухи да и пошел своей дорогой.
А старуха, подобно девочке-нищенке и мальчику-рабу смотрела Саиду вслед. Смотрела и уже не сдерживала бегущие из глаз слезы. Равнодушный же ко всему Саид по мере приближения к зеленому дворцу своему уже даже и стал забывать про свои встречи на рынке, про девочку, мальчика и старуху, как вдруг остановился и замер как вкопанный. Равнодушья Саида и след простыл, когда увидел юноша, что на том месте, где еще утром стоял его зеленый дворец с картинами и скульптурами, с добрыми слугами и строгими учителями, где зеленел прекрасный сад с красавцами-павлинами и журчащими фонтанами, где разливалась прелестная музыка индийского оркестра, там теперь ничего этого не было, а только до самого горизонта, сколько хватало глаз, царил желтый песок да изредка прерывалась эта желтизна светло-зелеными островками саксаула.
Попытался Саид отогнать от себя все это, надеясь, что перед ним столь частый в наших краях мираж. Но нет, не мираж это был, и не сон, и не видение. Было все это по правде — исчез зеленый дворец, исчез сад, исчезли слуги и учителя, исчезло все, что еще так недавно воспринималось Саидом как всегдашняя часть не только его жизни, но и его самого. Завещанное отцом перестало существовать. Но разве так бывает? А если бывает, то почему? за что? что такого Саид сделал? На эти вопросы юноша не находил ответа. И куда только подевалось все прежнее равнодушие? Стоя посреди барханов и саксаулов, в голос рыдал Саид. Вот уж воистину: что умеем — не храним, а потерявши — плачем. Да разве поможешь горю слезами?
Надо теперь что-то делать, как-то надо жить. Но как? И этого бедный Саид не знал. Только вот в кармане кошелек, в нем несколько золотых монет.
На сколько их хватит? А что потом? Вот сейчас бы Саиду-то нашему кошелек этот бросить в сторону куда подальше, рукой махнуть, сказать свое уже ставшее знаменитым «Все равно» и пойти по барханам, куда равнодушные глаза глядят и куда равнодушные ноги несут. Однако же от ставшего уже таким привычным равнодушия Саида что-то теперь ничего не оставалось. Наоборот: душа Саида вся была в томлениях и метаниях, ибо совсем не знала, как поступить и что делать дальше.
И вовсе не хотелось юноше махать рукой, а слова «Все равно» оказались вдруг забытыми, как казалось, навсегда. И только одно слово всеми красками переливалось перед глазами бедного юноши. И слово это было «Нищета». Вот то самое, до чего осталось сделать только шаг: голод, ветхая одежда, а там недалеко и до рабства. Потерять свободу?
И это возможно в нищете. И вот тут почему-то вспомнились Саиду лица встреченных им на базаре девочки-нищенки, мальчика-раба и бедной старухи. Какой-то ведь это был знак ему, Саиду. Но какой? И на этот вопрос Саид не мог ответить, хотя и чувствовал если не умом, то сердцем, что все эти трое, встреченные им сегодня на базаре, все они имеют к случившемуся к исчезновению зеленого дворца и сада какое-то отношение. И рад бы был Саид вернуться на базар, отыскать хоть кого-то из их троих, однако что им юноша скажет… И тут размышления Саида оказались прерваны — почувствовал вдруг юноша, что позади него кто-то стоит; стоит и глубоко дышит; глубоко дышит и ничего не говорит.
Резко развернулся Саид и, к радости своей, увидел того, кто явно пришел его, бедного Саида, спасти. Был это тот самый седовласый старец, который когда-то давно, когда Саид был еще совсем ребенком, привел его в зеленый дворец. Тогда седовласый старец почти все время улыбался, теперь же лицо его было очень серьезным.
— Ну что, Саид, — довольно-таки грозным голосом сказал седовласый старец, — по-прежнему тебе все равно?
Тут многое понял юноша. Как-то сразу уразумел, что причина нынешнего плачевного положения его не во внешнем мире, а в нем самом, в Саиде, точнее говоря, в том громадном равнодушии, что целиком овладело им, Саидом, в последнее время.
Неужели еще недавно Саиду действительно было все равно? Теперь в это трудно было поверить, потому что теперь Саид уже не был тем равнодушным юношей, каким знал его, скажем, базар. Теперь уж точно он бы никому не сказал это дурацкое «все равно». Но что проку? Дворца-то зеленого нет как не было.
— Добрый старик, — взмолился Саид, — что делать мне? Молю о помощи!
— Что ж, — молвил седовласый старец, — рад хотя бы тому, что осознал ты, Саид, свою неправоту; понял, наконец, что равнодушие порою бывает хуже злобы человеческой. Потому теперь забудь о равнодушии своем, следуй строго за мной, иди туда, куда я тебя поведу. Развернулся седовласый старец и пошел в противоположную от города сторону, пошел туда, где ничего, кроме песка и саксаула, не было. Но Саид ничего не спрашивал и не возражал, а смиренно шел вслед за седовласым старцем. Шли они так до самого позднего вечера. Наконец седовласый старец, который, как казалось, совсем, в отличие от Саида, не устал, остановился и сказал грозным своим голосом:
— Проделали мы с тобой, Саид, большой путь. И теперь настало время отдохнуть, потому ложись спать. А утром решим, что делать дальше. Ничего не стал спрашивать Саид у седовласого старца, целиком доверился ему и, как и было велено, лег спать, подстелив под себя только полы своего же халата. А седовласый старец прилег рядом.
Вскоре оба спали крепким сном. Настало утром, солнце выглянуло из-за бархана. И один из солнечных лучиков — самый озорной — коснулся лица Саида, пощекотал губы, нос и направился на глаза. Нехотя Саид поднял веки и тут только вспомнил, что лежит не в своем зеленом дворце, а посреди пустыни; вспомнил все то, что случилось с ним вчера, вспомнил и едва не заплакал. Однако как только собрался Саид заплакать, то увидал лицо своего спутника — седовласого старца. И лицо это было не серьезным, как вчера, а улыбчивым, даже веселым. Жестом указал седовласый старец куда-то за спину Саида. Юноша обернулся и не мог сдержать восторженного крика — во всей красе взору Саида предстал его зеленый дворец.
Саид вошел в ворота — как и раньше, гуляли павлины, били фонтаны, играл индийский оркестр. Только почему-то у входа в сам дворец стояли теперь не слуги Саида, как обычно, не учителя даже, а трое каких-то незнакомых Саиду людей. Юноша приблизился и тут уже не мог не узнать в этих людях встреченных им вчера на базаре девочку, мальчика и старуху. Кто же это? Что делают они здесь?
В недоумении Саид обернулся к седовласому старцу, который шел сзади. Старец, поймав взгляд Саида и уловив во взгляде вопрос, тихим, а совсем не грозным голосом сказал:
— Это, Саид, твоя родня. Девочка — твоя родная сестра. Мальчик — брат родной. А старуха — мать. Все они ждут тебя в твоем зеленом дворце. Живите богато и счастливо!
Сказал так седовласый старец и исчез, словно его и не было. Саид же все понял. Ну, если и не все, то, пожалуй, почти все. Понял и пошел по дорожке сада мимо павлинов и фонтанов, мимо цветов и деревьев, под звуки индийского оркестра к тому, что потерял когда-то, а теперь обрел вновь, к главному богатству в жизни — к своей семье. На вопросы любые Саид отвечал: «Все равно».
На заботы, на жизнь махал он рукой.
И лишился тогда в этой жизни всего.
И остался покинутый всеми и злой.
Хорошо, что спустя только ночь, отыскался
дворец.
Хорошо, что при нем отыскалась родня.
А могло быть и так, что пришел бы конец
Сытой жизни. И жил бы Саид, лишь себя
в том виня.
Историю эту на заводе нашем знал в прежние годы всякий. Теперь только стали забывать ее за давностью миновавшего с тех времен срока. Вот чтобы помнили о ней, я и решил рассказать эту историю сегодня. Все знают, что при нашем заводе народ сплошь собрался работящий, лодырей у нас не держат. Да и как можно при заводе быть лодырем? Любой скажет, что никак нельзя. Ежели ты лодырь, то найди себе для безделья какое другое место, но никак не наш завод. Это все потому, что работаем мы с металлом, а металл — господин своенравный, постоянного внимания к себе требующий. Стоит кому в литейном цеху или же в цеху кузнечном отвлечься хоть на минутку, так металл тут же почувствует это и норов свой крутой покажет: возьмет и застынет раньше срока или же вовсе не застынет, а по всему полу расплескается. А вы говорите — лодыри. Или вот еще был случай: помощник кузнеца задремал, когда сам кузнец уже механический молот над заготовкой поднял; хорошо, что приказчик, случаем оказавшийся рядом, увидал, да как треснет помощника кузнеца по голове кулаком — тот от боли и от неожиданности проснулся и сразу отскочил; но уж лучше кулаком по голове получить от приказчика, чем молотом от нашего кузнеца.
Так вот и говорю, что народ у нас работящий; лениться, дескать, не только некогда, но часто и опасно просто. Потому-то и удивительно, что в тот год, в который случилась эта история, что я хочу рассказать, при заводе жил юноша, который ничего ровным счетом не делал. Откуда он пришел и ради чего — того на заводе у нас не ведали. Вроде как определили его на работу — стружку от станков возить. Да только до того был тот юноша ленив, что за смену стружкой все в цеху завалит чуть не до потолка, а тачка возчика так и простоит все на том же месте, где стояла и вчера. Где же новый возчик? А он спал всю смену на рогоже за одним из станков. Такой вот оказался ленивец. Звали его, кстати говоря, Алексеем. Несколько дней так прошло, Алексей все спал и к работе не приступал совсем. Старые рабочие уж и стыдили его, и ругали, и бранили даже, а Алексею хоть бы что. Мол, пришел к вам нищим, нищим и останусь, а коли скажете, так уйду таким же нищим. Прогонять, впрочем, Алексея не стали, хотя поначалу и хотели прогнать — кому на заводе лентяй нужен. Однако потом почему-то рассудили, что лентяй лентяем, а вот почему бы нищего-то не пожалеть? Ну и, как часто у нас на Руси бывает, пожалели. Да, часто так у нас случается, что жалеют вовсе не того, кто в жалости нуждается, а того, кто как раз жалости заслуживает меньше всего. Однако как бы там ни было, а пожалели наши рабочие Алексея; решили: пусть живет при заводе да спит со всеми вместе в казарме. Зима, дескать, на дворе, так куда он пойдет? Вот зиму его покормим всем миром, а как весна настанет, ежели работать не захочет, то прогоним. На том рабочие и порешили.
Алексей молча согласился с таким положением, занял лежак в казарме, спал да ел, ел да спал. И вот как-то раз, когда одни рабочие спали после тяжелой смены, а другие трудились на заводе, нищий лентяй Алексей сидел подле печки и грыз сухарь. На улице зима лютует, ветры, мороз свирепствует, а у печи тепло и сухо. Сухарик догрызен, и только было стал Алексей задремывать, как вдруг слышит откуда-то голос словно и не человеческий. Что-то голос говорит и вроде как к нему, к Алексею, обращается. Раскрыл глаза свои Алексей и видит: да это печка раскаленная с ним пытается разговор держать. Решил сперва Алексей, что сон это, видение, каковые не редкость у людей, ничего не делающих — от безделья и не такое привидится да прислышится. Стал Алексей себя щипать, чтобы проснуться, однако же нет — не сон, не видение: печка и правда разговаривает. А голос у печки грозный такой:
— Ты, Алексей, потому беден, что работать не хочешь. Ступай-ка ты, Алексей, нынче же в цех да принимайся за работу, а то случится беда великая, непоправимая. Послушайся ты меня!
И рот у печи такой жаркий, такой горячий. Испугался наш Алексей. Огляделся вокруг — нет, никто речи печкиной, кроме него, нищего Алексея, не слыхал. Так оно и хорошо, что никто не слыхал — может, обойдется? Может, оно и не случится ничего? Может, не надо идти работать? А то так лень — то ли дело здесь, в казарме дремать, не думать ни о чем, никуда не спешить… И что с того, что нищий?
Так зато не работаю! Вот таким вот образом рассуждал Алексей, утешая самого себе, точнее даже, убеждая самого себя в том, что печка ничего плохого ему не сделает, что это она просто так стращала его, бедного, беды великой, о которой печка говорила, не будет. То бишь будет все по-прежнему: рабочие будут трудиться, а Алексей лодырничать. Рассудив так, лентяй Алексей твердо решил печкиных наставлений не слушаться, а жить так, как и до этого жил, то есть ничего не делать.
На следующий день все было по-прежнему. И через день тоже все было по-прежнему. Рабочие в свои смены шли к станкам, в урочный час возвращались в казармы. И только Алексей никуда не спешил, потому что из казармы никуда не отлучался — как и прежде, ел да спал, спал да ел. Три ночи уже минуло с того дня, как печка произнесла перед Алексеем свою речь. И ничего страшного пока что не происходило. Пока что! Только после той самой третьей ночи проснулся Алексей — как водится, проснулся к полудню — глаза еще открыть не успел, а уже поразился какой-то небывалой тишиной. Когда глаза все-таки открыл после своего традиционно долгого сна, то увидел перемены, произошедшие в казарме, пока он, Алексей, спал. Нет, казарма не опустела — все рабочие тут как тут: кто на нарах лежит, кто столуется подле окна, кто играет в домино за столом… Да только неподвижны все! Вот оно, выходит, предсказание печки! Вот какая беда случилась-то! Расстроился Алексей, искренне расстроился, ибо хоть и был он лентяем да лодырем, но человеком черствым, бездушным не был совсем; сразу понял, что пострадали рабочие из-за него; понял, что теперь ему, и только ему положение исправлять. Да, признаться, уже и съесть что-нибудь хотелось, вокруг же даже корочки хлеба не было. Пошел тогда несчастный Алексей прочь из казармы, вышел на заводской двор и ужаснулся еще пуще прежнего: и здесь тоже все, кто только был, застыли словно во сне каком страшном. Вот возчик стоит вместе с лошадью и оба не шелохнутся; вот молочница, приходившая с соседнего села, — как несла крынку молока, да так с ней, с крынкой этой, и застыла; вот урядник — замер будто памятник, так ему, уряднику, и надо, вредный он шибко; а это кто? да это же сам хозяин завода — и его судьба закинула, стало быть, сюда, когда предсказание печки сбывалось.
Побрел голодный и печальный Алексей дальше, решил зайти в цех какой-нибудь, посмотреть, что там делается. Самым ближним к казарме был цех как раз кузнечный. Туда и направился Алексей. Ворота железные были притворены, но Алексей навалился плечом на видавшее виды кольцо — ворота и открылись. И здесь взору Алексея предстала картина, похожая на ту, что видел он прежде в казарме и на улице: в горнах бушевал огонь, а кузнецы возле горнов стояли недвижные, помощники кузнецов тоже были больше похожи на монументы, чем на живых людей. Да даже большой механический молот завис над заготовкой, словно собрался ударить ее хорошенько да задумался, стоит ли делать это, и так в задумчивости и остался висеть в воздухе. Картина, что и говорить, была совсем не радостная. И только было уже собрался Алексей вновь вернуться на улицу да посмотреть, не осталось ли где еды какой завалящей, как тут услыхал голос знакомый, голос печки казарменной. Только была это теперь не печь — печь-то осталась стоять в казарме, где и была всегда, — а был это горн кузнечный; тот самый горн, в котором еще полыхал огонь, хотя вокруг и люди, и инструменты застыли, как казалось, навсегда. Сперва испугался Алексей голоса кузнечного горна, хотел было уже бежать прочь, да взял себя в руки, повернулся к горну и стал слушать:
— Ох, Алексей, ослушался ты воли нашей, не стал работать. Видишь теперь сам, что случилось. Даже если сейчас и захочешь трудиться, Алексей, поздно уже теперь, поздно… Надо делать все вовремя.
— Но что же делать? — воскликнул Алексей. — Как исправить положение? Как вернуть всех их к жизни? Неужели совсем нет выхода?
— Выход-то есть, Алексей, — отвечал кузнечный горн, — только уж больно он сложен, больно труден. Слушай меня внимательно: прямо сей же час ступай-ка ты, Алексей, в дремучий лес, что подступает к забору с севера. Там в лесу найдешь ты большую нору, в той норе живет синий барсук. Он поможет тебе и поможет всем тем, кто здесь сейчас застыл. Иди, Алексей, исправляй свою же ошибку. Только вот дорогу самому тебе найти будет очень трудно…
Делать нечего — несмотря на лютый мороз, пошел Алексей в тот дремучий лес, что начинался сразу за забором завода с Северной стороны. И только вошел в лес, как увидал птичку маленькую, птичку-невеличку; запуталась, несчастная, в сухих ветках и выбраться никак не может. Алексей-то, хоть и был лентяем отъявленным, однако же был человеком добрым — пожалел птичку-невеличку распутал ее да и отпустил на волю. Птичка же сказала Алексею:
— Спасибо тебе, путник. Спас ты меня от верной гибели. Знаю, ищешь ты синего барсука. Ступай за мной — покажу тебе, куда идти надобно.
И пошел Алексей вслед за маленькой птичкой. Птичка летела, Алексей шел. Вот впереди показалась широкая дорогая с проторенным, по всей видимости, недавно санным путем. Здесь птичка покинула Алексея, еще раз поблагодарив его и указав, куда идти дальше. И пошел Алексей по санному пути. И вскоре возле дороги увидал тоненькую и юную совсем березку. Заметил Алексей, что веточка одна у березки была надломлена. Сразу понял Алексей, что если не подвязать эту веточку, то и все деревце может легко погибнуть. Достал тогда юноша свой платок и надломленную ветку перевязал так, чтобы она снова могла расти на березке. Березка низко поклонилась Алексею и сказала:
— Спасибо тебе, добрый юноша! Умерла бы я, если бы не ты. В благодарность за деяние твое укажу я тебе дорогу к синему барсуку. Здесь должен ты свернуть с санного пути направо и идти до самого ручья, который даже в лютый мороз не замерзает.
А там и до норы синего барсука будет недалеко совсем. Сказала так березка, поклонилась вновь Алексею и мягко зашелестела ветками. Алексей же, поклонившись березке, пошел, как деревце и велело, направо от санного пути по узенькой тропинке.
Шел так Алексей, шел и услыхал вскоре журчание ручья, а вслед затем увидал и сам ручей, который даже в самую лютую зиму, в самый мороз свирепый не замерзает. Только вот нынешнее положение этого ручья никак нельзя было назвать благополучным — старая сосна завалилась прямо на русло ручья, перегородила его и в результате получилась самая настоящая запруда, какие часто на наших реках делают, например, бобры, а иногда, что греха таить, и люди. Затапливает тогда вода все вокруг и начинает застаиваться. Оно, конечно, запруда может быть нужна, скажем, на мельнице. Но здесь-то, в лесу, какая может быть мельница? Ясно одно — ручей надо спасать. Алексей подхватил ствол сосны и, всеми силами навалившись, сдвинул-таки его с русла ручья к радости никогда не замерзающей водички. Хлынул ручей в образовавшуюся прореху, вскоре бежала вода так, как и положено было ей бежать природой. Ручеек, никогда не замерзающий, сказал тогда Алексею:
— Спасибо тебе, человек добрый! Век не забуду я доброты твоей! Спас ты меня от замерзания, ведь если бы не ты, то водица моя застоялась бы, застыла да и замерзла, а к весне из ручья превратился бы я в пруд, а к осени — в овраг сырой. Спасибо тебе! Нора же барсука синего, которого ты ищешь, находится сразу за мной. Ты, добрый человек, перешагни через меня, не бойся, ведь теперь я совсем не широкий, а как перешагнешь, так слева увидишь пень, от него пройди по тропинке тридцать шагов, там и будет нора синего барсука.
Поблагодарил Алексей никогда незамерзающий ручеек, перешагнул через него и сразу же по левую руку увидал пень, о котором сказал ручеек. А как отсчитал от пня этого тридцать шагов, то прямо и уткнулся в нору, откуда раздавался сильный храп. Заглянул туда Алексей, а навстречу ему высунулась острая мордочка.
— Так это ты, синий барсук? — спросил Алексей.
Мордочка ему отвечает:
— Нет, Алексей, я не синий барсук, я жена синего барсука. Муженек же мой, как всегда, дрыхнет. Лентяй он у меня, лежебока, лодырь, каких еще поискать. Вход в нору обваливается, барсучатам есть нечего, а синий барсук знай себе спит и ничего не делает. Когда же проснется, то только ест; ест то, что мне удается раздобыть. Поест синий барсук и снова спать заваливается.
Выслушал Алексей барсучиху и вдруг все-все понял — понял, что сам он ничуть не лучше барсука этого синего, такой же лентяй, лежебока и лодырь. И так стало стыдно Алексею, что перво-наперво решил он несчастной барсучихе помочь. И откуда только уменье взялось, а очень скоро был отремонтирован вход в нору. Вслед за тем барсучата были накормлены корешами да ягодами, что удалось Алексею добыть из-под снега, а там и синий барсук проснулся. Тут уж барсуку синему стыдно стало оттого, что его нору чинил и его барсучат кормил кто-то посторонний. Впрочем, синий барсук не стал себя исправлять, а, поев то, что недоели его барсучата, снова завалился спать. На то он, синий барсук, и нужен, чтобы своим примером стыдить себе подобных. Алексей же только усмехнулся, выслушал благодарность барсучихи и пошел себе прочь из лесу, дошел до пня, потом через ручей, никогда не замерзающий, потом по тропинке до березки, потом по санному пути, снова по тропинке и вышел на опушку — прямо к забору, за которым и начинался наш завод. Вошел Алексей в заводские ворота и вздохнул с облегчением: завод жил своей обычной жизнью — возница вел под уздцы лошадь, молочница несла крынку с молоком, урядник бранился с управляющим, с озабоченным лицом спешил куда-то хозяин завода. Заглянул в кузнечный цех — там вовсю кипела работа. Побежал тогда Алексей в казарму — там все тоже было пo-прежнему все были живы и здоровы. Порадовался Алексей и сразу к старосте нашему — проситься на работу.
Удивились рабочие, что лентяй всем известный вдруг работать захотел, да виду не подали — дескать, пусть работать начнет, а там время покажет, что он за работник. Вечером же Алексей, поглядывая на горящую печь, рассказал про синего барсука и про все то, что с ним приключилось нашим рабочим. Рабочие же одни поверили, другие не очень, да дело-то не в том. Важнее, что стал в итоге Алексей одним из лучших кузнецов на заводе, а кто работает, тот, как известно, и денег много получает. Так было и с нашим некогда ленивым и нищим Алексеем, который стал вскоре не только работящим, но и богатым. Только синий барсук в дремучем лесу по-прежнему спал да ел и примером своим стыдил всех лентяев и лодырей.
Был лентяем Алексей,
Но судьба сложилась так,
Что проник он в суть вещей.
И теперь он не бедняк.
Всякий лодырь знает пусть:
Жизнь — не только еда со сном.
И тогда исчезнет грусть,
Если только жить трудом.