Притчи для улучшения памяти и повышения интеллекта

Волшебная флейта

Себастиан и родился, и всю жизнь прожил в прекрасном городе Вене на берегах широкой и спокойно протекающей в здешних краях реки Дунай. И голубые волны Дуная, ласково касающиеся гранита венских набережных, и прекрасные строения — соборы, прежде всего, и люди, живущие в этом почтенном городе, создали в Вене совершенно особую, неповторимую атмосферу, в которой стали вдруг неожиданно рождаться, расти и расцветать различные искусства — и поэзия, и живопись, и скульптура… Но самым главным из всех искусств издавна в Вене сделалась музыка.

Каждый житель города над голубым Дунаем рожден для музыки: одни рождены музыку творить, другие — музыку исполнять, третьи — музыку слушать. Да, друзья, слушать музыку — это тоже большое искусство, способности к которому есть не у всякого, слушать музыку многим надо научиться. Но есть и еще одна группа людей, связанных с музыкой, — эти люди умеют сочинять музыку, умеют исполнять ее и слушать. Однако славны они не этим, а славны в первую голову тем, что делают музыкальные инструменты. Издавна промысел этот процветает в Вене, издавна мастера, создающие рояли и скрипки, трубы и аккордеоны пользуются и уважением, и почитанием, и заслуженной популярностью на пологих дунайских берегах.

Плещется лениво Дунай, отражается в чистой воде вечной реки душа города, звуки музыки льются над голубыми волнами. И уже непонятно: то ли город создает свою музыку, то ли музыка создает неповторимый облик этого места…

Себастиан был мастером своего дела. И надо сказать, был мастером непревзойденным, и в Вене, и во всей Европе не имеющим себе равных. Мастерство же Себастиана было в том, что умел он делать такие флейты, играя на которых даже самые посредственные музыканты вдруг в одночасье делались гениями. Что уж говорить о настоящих гениях! Те, хоть раз поиграв на флейте, сделанной руками Себастиана, впредь отказывались брать в руки флейты, произведенные другими мастерами. Не было Себастиану равных в мастерстве создания флейт. Достойно прожил Себастиан жизнь, нечего было ему стыдиться, не о чем переживать и жалеть.

Хотя все же об одном жалел Себастиан в своей глубокой и почтенной старости. Жалел о том, что ни один из трех сыновей его не захотел продолжить дело отца. Впрочем, все трое избрали стезю искусства. Старший сын по имени Райнер стал известным поэтом, еще в молодости перебравшись в город Зальцбург. Средний сын Гунтер в далеком Риме выучился на архитектора, да так и остался навсегда в Италии, переезжая со своей профессией из города в город — то во Флоренции трудится Гунтер, то в Милане, то в Бергамо… Однако справедливости ради нельзя не сказать, что и Райнер, и Гунтер отца своего Себастиана не забывали, часто приезжали в Вену, на свою родину. Третий же сын Эмиль остался жить с отцом. И хотя Эмиль не продолжил дело Себастиана, а все же не только стал мастером — известным в Вене живописцем, — но еще и порадовал старика-отца тем, что обзавелся женой, прекрасной Магдой, а Магда народила доброму Эмилю детей — трех дочерей, столь же прекрасных, как и их мать, и сына, которого умиленные родители назвали в честь деда, то есть дали ему имя Себастиан.

Вот на этого Себастиана-младшего Себастиан-старший и возлагал свои самые большие надежды, свято веря в то, что именно внук станет продолжателем его дела. Потому и стал старый Себастиан приучать этого внука к своему ремеслу с самых, как говорится, младых ногтей. И показывал ему самые разнообразные флейты, которые сделал сам и которые сделали в свое время талантливые предшественники и наставники Себастиана. Рассказывал о всех тонкостях создания флейты, о том, как надо слушать и слышать флейту еще до того, как появятся на свет первые ее детали. Пытался показать, как звуки флейты в каждой ноте рождаются из неповторимой архитектуры Вены, из плеска волн, из отражающихся в волнах светил ночного неба…

Много чему хотел и мог научить старый Себастиан своего внука, да только — вот беда — внук этот, носящий имя деда, решительно не хотел учиться. Не хотел — и точка. Дед рассказывает ему что-то, а внук не слушает, думает о чем-то своем, смотрит голубыми, будто вода в Дунае, глазами куда-то вдаль, а во взгляде не то что мудрой мысли, ни единого проблеска размышлений не видать. Дед, конечно, расстраивался, печалился, обсуждал с сыном своим Эмилем и с невесткой Магдой такое поведение внука, однако выхода найти так и не мог, сколько ни пытался.

Когда приезжали старшие сыновья — поэт Райнер и архитектор Гунтер, — то и с ними обсуждал Себастиан то, как ведет себя внук на его уроках. Однако и Райнер с Гунтером не знали, что делать в таком случае. Все печалились, а юный Себастиан продолжал исправно посещать уроки деда, но ничего на этих уроках не делал. И нельзя сказать, что был Себастиан-младший лентяем, ведь выполнял он всю положенную работу по дому, помогая маме и трем своим сестрам, помогал отцу готовить холсты и краски, помогал при продаже готовых уже живописных полотен. Был, правда, чего уж тут скрывать, несколько медлителен. Но ведь медлительность часто у нас с вами бывает из-за мечтательности, а мечтательность пороком еще не признавалась никогда. Короче говоря, непонятно было, почему юный Себастиан упорно не желал учиться ремеслу деда своего, не желала осваивать мастерство, которым Себастиан-старший овладел в совершенстве — мастерство создания лучших в Европе, а может, и во всем мире флейт.

Сколько ни бился, ни старался дед, сколько ни рассказывал и ни показывал, а внук все так же смотрел голубыми глазами вдаль и, совсем не слушая деда, мечтал о чем-то своем. О чем? Пожалуй, и сам молодой Себастиан не знал этого — мысли если и были, то были очень расплывчаты, очень бледны, словно мазки, наносимые на холст Эмилем, отцом мальчика; а если случалось так, что какая-то из скользящих в голове мыслей вдруг принимала хоть сколько-нибудь осязаемые очертания, превращалась в то, что можно разглядеть, а разглядев — понять и даже, может быть, принять к сведению, так тут же юный Себастиан эту мысль почему-то прогонял прочь и радовался, когда такая вот осязаемая мысль улетала куда подальше. А потом снова мазки, снова блики, будто ночные фонари набережной, отражающиеся в скольжении дунайских волн.

И часами мог сын Эмиля и Магды и внук старого Себастиана сидеть вот так, глядя вдаль и ни о чем толком не думая. Старик же расстраивался — расстраивался и потому, что внук не желает учиться творению флейт, и потому, что дни его, старого Себастиана, подходили на этой земле к концу, а мастерство свое так никому он и не передал — сыновья пошли иными путями, внук же, с которым связывались такие надежды… Да что тут говорить… Эх… В горьких думах и засыпал, и просыпался старый Себастиан, и только во сне мог немного отойти от печальных мыслей своих. Сон ведь часто нам для того и нужен, чтобы могли мы с вами забыть горести дня, печали, преследующие нас наяву, предаться парению в мире грез, погрузиться в мечту. И старый Себастиан не был исключением — дневные заботы, стоило прикоснуться головой к подушке, тут же улетали и уступали место сладкой дреме, в которой все было так, как в самом начале жизненного пути — радостно, светло, ярко…

Но только не в эту ночь, в середине которой проснулся мастер Себастиан от стука по стене. Что это? Кто? Откуда? Дом ведь крепко заперт. В нижних этажах почивают Эмиль, Магда и их дети, а спальня Себастиана под самой крышей, сюда и заберется-то не всякий — больно уж высоко. Все эти размышления на бумаге выглядят довольно обширно, на деле же проскользнули в голове Себастиана, пока тот открывал глаза, то есть за какой-то один миг. Когда же старый Себастиан все-таки открыл глаза, то удивлению его не было предела: в ночном сумраке у самой стены разглядел сразу же Себастиан тень человека. Как он сюда проник?

Довольно скоро глаза привыкли к темноте, а тут еще и тень взяла да и зажгла свечу. И тогда проснувшийся мастер рассмотрел лицо ночного гостя. Вот тут-то и пришлось Себастиану удивиться еще пуще прежнего, ведь стоял перед ним не кто-нибудь, а умерший больше двадцати лет тому назад сам мастер Михаэль собственной персоной, а если уж совсем просто, то был это учитель старого Себастиана, тот человек, который много-много лет назад передавал оригинальное мастерство свое любимому ученику — тому самому, который, убеленный сединами, нынче лежал на своей кровати и с испугом смотрел на проступающее в свете свечи лицо учителя.

— Не бойся, друг мой! — молвил Михаэль несколько скрипучим, но все же приятным и, самое главное, узнаваемым голосом. — Я явился нынче с того света, чтобы помочь тебе в разрешении твоей заботы. Знаю я, Себастиан, что забота твоя, твоя печаль — это внук. Знаю я и то, как сделать так, чтобы внук твой захотел учиться нашему ремеслу. Должен ты сделать то, что некогда делал для тебя я…

— Но что? — воскликнул Себастиан. — Кажется, я переделал уже все возможное и невозможное. Использовал во влиянии на внука все то, чему вы меня учили, мастер Михаэль.

— Нет, друг мой, не все еще использовано тобой. Помнишь ли ты, как однажды я достал из сундука, что и сейчас находится на чердаке, старую, очень старую флейту? Я стал играть на ней, и тут посреди комнаты повисло серое облако дыма. И из него вскоре стали появляться очертания крепостной стены, за ней уже виден был купол собора. Музыка этой флейты, созданной еще моим учителем Фридрихом, умела формировать прекрасные здания. Не так ли и наш город Вена был создан? Ты помнишь это, Себастиан?

Себастиан почему-то не помнил, чтобы в годы его учения был с ним такой случай, как описал сейчас Михаэль. Однако Себастиану было несколько стыдно признаться в своем беспамятстве, потому старик кивнул в знак согласия — дескать, да, учитель, я все помню. И тут свеча в руках Михаэля сверкнула так ярко, что даже на мгновенье ослепила Себастиана. Тот от неожиданности зажмурился, а когда открыл глаза, то увидел, что ослепил его совсем не свет свечи в руках учителя, а свет восходящего солнца, лучи которого проникли в незашторенное окно комнаты.

Себастиан сразу же поднялся с постели, поскольку с молодости не имел привычки залеживаться в утренние часы, а как поднялся, то сразу и опечалился — ведь все, что было, было только лишь сном, а стало быть, как и во все прежние дни, остался старый Себастиан наедине со своей печалью — с нежеланием внука учиться мастерству и с невозможностью заставить молодого Себастиана приняться за учение со всей серьезностью. Подошел старый Себастиан к тому месту, где явился ему учитель Михаэль, посмотрел для чего-то на пол и тут аж вскрикнул от удивления — на полу перед ним отчетливо белели следы от застывшего воска, явно накапавшего со свечи и накапавшего совсем недавно. Так значит, явление Михаэля не было сном! Что же это тогда было, если не сон? Впрочем, неважно. Важно то, что совет, данный учителем, может быть исполнен применительно к Себастиану-младшему. Но как?

Тут вновь впору было Себастиану-старшему опечалиться. Сундук на чердаке… Но где это чердак? И что за флейта? Так ведь старый мастер и не вспомнил о том уроке, про который рассказал ему наставник Михаэль. И как это вообще музыка может создавать крепостную стену, купол собора? Размышляя так, вышел Себастиан из своей комнаты и тут вдруг глазам его предстала лестница, ведущая на чердак. Комната Себастиана была под самой крышей, но было еще и чердачное помещение — про него Себастиан обычно даже и не думал, сегодня же именно чердак поманил старого мастера к себе. Себастиан поднялся по запыленной лестнице, с трудом отворил дверь чердака, которую много лет уже никто не беспокоил. Среди паутины и птичьего помета нельзя было не увидеть довольно большой кованый сундук. «Неужели тот самый?» — пронеслось в голове Себастиана, когда руки уже поднимали крышку. На счастье мастера, сундук не был заперт. И нисколько не удивило старика то, что в сундуке этом находился только один предмет — черный футляр. Себастиан взял его, закрыл крышку сундука и вернулся к себе в комнату, спустившись с чердака. Только в комнате мастер раскрыл футляр и увидел такую флейту, каких прежде ему видеть не приходилось. Это мы с вами, увидев эту флейту, ничего бы про нее не подумали — для нас все флейты одинаковы. Но Себастиан ведь был прекрасным мастером своего дела и уж точно мог отличить хорошую флейту от плохой. Но эта флейта не то что не была плохой. Она — Себастиан сразу же заметил это — была прекрасна! Дрожащими руками взял мастер инструмент, поднес к бледным губам своим и начал играть — медленную печальную музыку нынче исполнял Себастиан на этой прекрасной флейте. И видел старый мастер повисшее посреди комнаты облако дыма, и видел, как в нем проступает шпиль башни, и видел, как вслед утихающей мелодии шпиль этот улетает в открытое окно комнаты и куда-то летит вместе с облаками…

Целый день просидел старый мастер Себастиан у себя в комнате, любуясь на прекрасную флейту, но боясь снова начать играть на ней — слишком велика была сила той музыки, что исполнил он утром. А вечером из Зальцбурга приехал погостить старший сын Себастиана поэт Райнер. Райнер рассказал, что по дороге в маленьком городке, названия которого он даже и не запомнил, хотя проезжал и прежде через него частенько, увидел вдруг на башне какой-то удивительный шпиль. Никогда прежде не замечал его, а тут прямо бросилось в глаза. Отец попросил сына описать этот шпиль и, к удивлению своему, услышал от Райнера точное описание того шпиля, который нынче утром был буквально сотворен на его глазах музыкой волшебной флейты.

Однако почти сразу удивление старого Себастиана сменилось непреодолимым желанием как можно скорей показать волшебную флейту своему внуку. Быстро понял Себастиан-старший, что только такая музыка способна хоть немного заинтересовать Себастиана-младшего. И сразу после ужина пригласил внука к себе в комнату. Внук же, едва завидев флейту, которую достал дед из футляра, сразу же проявил к инструменту неведомый ему доселе интерес — не прошли знать все предшествующие старания деда даром, научился юный Себастиан разбираться во флейтах. Трудно деду было скрыть радость, когда увидел он, как равнодушные прежде голубые глаза внука засверкали таким блеском, что и в солнечный день в дунайских волнах не всегда встретишь.

Себастиан-старший взял флейту и заиграл. И вновь, как и утром, полилась музыка. Только теперь это была музыка бодрая, жизнеутверждающая. Вновь облако серого дыма повисло посреди комнаты. И в облаке этом почти сразу же стали появляться контуры купола собора — большого и прекрасного. И уже контуры эти стали почти осязаемыми, когда Себастиан увидел буквально горящие глаза внука. Радость деда была безмерна. Мелодия подошла к концу, собор вместе с облаком улетел в окно и исчез где-то в северной части неба. Юный Себастиан подошел к деду, низко поклонился.

В глазах юноши стояли слезы. Невольно прослезился и старый Себастиан, когда внук сказал ему, что отныне желает учиться у деда мастерству создателя флейт, потому что хочет сделать флейту еще лучше, чем вот эта — такую флейту, которая могла бы творить целые города, заполненные чудесными картинами, скульптурами, соборами. И чтобы флейта эта могла творить еще и стихотворения.

В тот же вечер стал мастер Себастиан с утроенным рвением обучать внука своего, тоже Себастиана, умению делать флейты. Прошло полгода с того момента, когда в ночи явился к старому Себастиану учитель его Михаэль. За эти полгода молодой Себастиан научился очень многому. И вместе с дедом сделали они флейту. Нет, конечно, пока еще не была эта флейта точно такой, о какой мечтал юноша. Но пришедшие по приглашению мастера Себастиана виртуозы-флейтисты оценили данный инструмент очень высоко. Похвала эта, однако, нисколько не добавила Себастиану-младшему гордости, нисколько не повысила его самомнения. Скорее, наоборот — открыла перед юношей новые горизонты, к которым и стал он стремиться в своем учении. И радовался этому дед, радовались родители, радовались дяди и сестры.

Пройдут годы. Станет молодой Себастиан прекрасным мастером, достойным последователем своего деда. И уж точно создаст такую флейту, музыка которой сможет творить и картины, и скульптуры, и соборы, и стихи… А что же волшебная флейта Михаэля? После того знаменитого дня, когда благодаря этой флейте удалось увлечь учением Себастиана-младшего, Себастиан-старший взял чудесный инструмент этот, положил его в футляр и отнес обратно на чердак — в кованый сундук. Можете проверить: по сей день волшебная флейта лежит на чердаке — верно, ждет опять своего часа.

Голова воина

Это теперь село наше носит название Лесное, а во все прежние времена село это называли Смердынь. Прежнее название кому-то не понравилось, и решили поменять его. Постепенно жители привыкли называть себя не смердынцами, как раньше, а лесновцами, но в душе все же навсегда остались именно смердынцами — бережно хранящими прошлое. А прошлое в селе нашем и вокруг села буквально на каждом шагу. Озера, реки, церкви, дома — все хранит печать истории… Если же случится вам пойти из села на восток, то сначала глазам вашим откроется чистое поле, сразу за полем будет почти что бескрайний луг, об эту июльскую пору весь заросший колокольчиками и васильками и оттого кажущийся одним цветом с бесконечными небесами. За этим слиянием неба и земли вы непременно набредете на озеро, что зовется в наших краях Глухим. Вода в озере такая прозрачная, что даже на самой середине его можно (если, конечно, заплыть туда на лодке) увидеть дно. А до дна там метров тридцать, никак не меньше. В озере отражается чистое небо, на котором только, может, пара облачков видна; отражается берег, поросший соснами и березами; отражается стоящая на берегу чуть ли не от начала времен избушка, в которой и по сей день живет старый лесник… А еще отражается холм.

«И что с того? — скажете вы. — Подумаешь, холм… Да мало ли у нас на Руси этих холмов!» Скажете так и будет правы. Да. Но только ведь холм холму, знаете ли, рознь. Холмов много, а наш холм, что виден в отражении в Глухом озере, необычный. Чем же? А уже хотя бы тем, что и в селе Лесное (бывшей Смердыни), и в окрестностях нашего села холм этот издавна зовут курганом. А курганом — и не мне вам это объяснять — народ называет далеко не всякий холм. Курганами зовут только холмы очень древние. И те холмы, под которым, возможно, нашли покой вожди древних племен, цари-бродяги эпох минувших. Кто-то скажет вам, что и под нашим курганом спит вечным сном такой бродяга царь, кто-то расскажет еще что-нибудь. А я ничего пока рассказывать не буду, до поры до времени помолчу, а только посоветую вам встать лицом к озеру и спиной к избушке лесника, к дверям, в нее ведущим. Встали? Теперь смотрите внимательно. Что видно вам в отражении? Небеса бескрайние, лес прибрежный… А холм видите? Конечно, отсюда не увидеть отражение нашего кургана просто невозможно. А раз видите, то не мне объяснять вам, на что похож этот холм.

Всякий в окрестностях села нашего и в землях сопредельных знает, на что похож отраженный в Глухом озере курган. Всмотритесь же внимательней, если еще не поняли. Холм это похож на голову воина — в шлеме сверху, в бороде снизу; приглядеться — и можно увидеть орлиный нос воина, глаза под нахмуренными бровями. А если подольше постоять, то воин может и посмотреть на вас. Впрочем, я ни разу не дожидался этого. Да и вам не советую — с виду он хоть и добрый, а кто его знает, что на уме у этого воина.

Так откуда взялась тут — среди лесов, рек, озер — эта голова воина? Хранителем предания старины глубокой является наш лесник. Вы посмотрели на холм в озерном отражении, вы увидели голову воина. Теперь смело, но вежливо стучите в двери избушки, что была все это время за вашей спиной. И если вам повезет, то двери отворятся, выйдет на крыльцо лесник — такой старый, как сама его избушка, а избушка, напомню, стоит тут чуть ли не от начала времен. И расскажет вам старый лесник про… Да, расскажет, если повезет. А если не достучитесь вы до хозяина избушки? Если будет он в это время в лесу, например, или же уйдет по делам своим лесниковским в село Лесное, которое издавна называлось Смердынь, то что тогда будете делать? Так и пойдете ни с чем восвояси? Так и не узнаете предания старины глубокой? Нет уж, не зря же вы приходили. Вот поэтому я и начал вам рассказывать и про село наше, и про озеро Глухое, и про избушку, и, самое главное, про холм, про курган, что напоминает голову воина. Ну а коли начал, то послушайте предание это из моих уст.

Случилось это в очень давние времена. Вот избушка лесника стоит тут на берегу Глухого озера чуть ли не от начала времен, а история, которую я вам расскажу, случилась еще раньше. Может быть, даже еще до начала времен; все может быть… Одно знаю точно: может, времен никаких тогда еще и не было, но село наше уже существовало. И случилось так, что из дальних земель северных пришли на землю нашу враги, захватчики в рогатых шлемах, с мечами зубчатыми в руках, на конях черных.

Сперва приплыли они на кораблях от холодного моря, возле лесистого берега корабли свои под присмотром оставили, а сами оседлали привезенных с собою черных коней, сели на них и вскачь пустились по Руси-матушке, истребляя все на своем пути. Долго ли коротко ли скакали так от холодного моря воины-враги в рогатых шлемами, с мечами зубчатыми в руках, а добрались и до нашего Глухого озера, добрались туда, откуда, если, скажем, забраться на сосну, можно увидеть и само село, тогда называемое Смердынь. То есть подошли так близко, что опасность нешуточная нависла и над селом, и над всеми его обитателями. Однако для смердынцев воевать было если не повседневным, то, уж точно, знакомым занятием. И прежде случалось защищать родное село то от черноволосых всадников, на коротконогих лошадях прискакавших с востока; то от одетых в железо и пришедших с запада воинов; то от своих же земляков почти что — от ненавистных соседей с берегов реки Дон — эти по обыкновению приходили с юга. И все они как приходили, так и уходили, изгоняемые доблестными смердынцами, которым и в те времена, как, впрочем, и потом, и теперь, равных по силе и по умению сражаться не было.

Черноволосые всадники удирали к себе на восток на коротконогих своих лошадях; бежали в страхе и с позором на запад воины, одетые в железо, — грохот стоял аж жуть; и ненавистные соседи улепетывали на берега своего Дона, испытав ужас перед доблестными смердынцами. Никого Смердынь не боялась в те годы, о которых мой рассказ. Не боялась и впредь. Не боится и теперь.

И в ту пору, когда подошли к берегам Глухого озера северяне в рогатых шлемах, когда обнажили они свои зубчатые мечи, наши воины находились уже на подходе к озеру и готовы были вступить в бой. Не боялись смердынцы грозного врага. Не страшили наших доблестных воинов ни черные кони, ни рогатые шлемы, ни зубчатые мечи. Бой вышел коротким, сила воинства смердынского обратила злобных обитателей северных земель в бегство. А иные из них так и остались лежать на вечные веки здесь — в приозерной земле нашей. Но, как оно часто бывает в мире и по сей день, не обошлось без жертв и среди победителей — самый лучшие раньше срока отдают жизнь свою, вверяют себя высшим силам. И в этот раз один из самых наших доблестных воинов не вернулся с поля боя.

Рьяно сражался он с врагом, но не заметил, как этот враг вероломно подкрался сзади, как подобрался к самой спине, как нашел на спине нашего воина незащищенное место и как вонзил туда свой зубчатый меч. И упал наш доблестный воин. И обагрил траву кровью своей — кровью, пролитой за родину. Не ушел вероломный и подлый враг от расплаты — вскоре настигли коварного убийцу в бою наши воины, поразили мечами своими в самое сердце. Да только товарища боевого не вернешь уже.

И когда враг оставил поле боя, когда удалился со стыдом обратно на север, наши воины окружили тело павшего товарища и горько плакали над ним. Пролили слезы свои богатырские и похоронили доблестного друга своего прямо здесь же, на озерном берегу, решив наутро вернуться сюда, чтобы честь по чести помянуть погибшего. И вернулись, как и порешили, утром. И тогда удивлению пришедших не было предела, потому что на том месте, где вчера похоронили они своего друга, возвышался не могильный холмик, который они оставили, а огромный курган. Когда же вгляделись, то удивились еще пуще, ибо всякий, кто видел, рассмотрел в кургане этом голову павшего намедни товарища. Да, это был именно он, и не узнать его было невозможно. В молчании склонились друзья перед головой воина, ибо без лишних слов поняли — друг их удостоился чести великой, удостоился того, чтобы и после смерти голова его осталась навсегда возле любимого села, возле родной Смердыни. Такова была воля высших сил. И волю эту приняли как должное воины-смердынцы. Так с тех пор и возвышается голова воина над Глухим озером, отражаясь холмом ли, курганом ли в прозрачной воде.

И среди селян почти сразу же появилось одно поверье, которое прожило вместе со Смердынью века, которое живо и по сей день. Поверье это о том, что голова воина всегда придет на помощь тем, кто оказался в беде, тем, кого постигла неудача, тем, у кого просто какие-либо дела не ладятся. Хотите верьте, а хотите нет, но жители села Лесное (бывшая Смердынь) нередко и ныне, как и в старину, со своими бедами и печалями идут на поклон к голове воина. И голова помогает своим землякам, помогает, если видит, что приходит проситель с чистой совестью и без умысла злого. Ну а чтобы вы поверили словам моим, не сочли их сказкой или вымыслом, поведаю вам то, о чем знаю не понаслышке.

Пришлось как-то просить помощи у головы воина одному из моих друзей, доброму и мудрому крестьянину Антипу. Все у Антипа было хорошо в жизни — и благополучье в семье, и удачи в делах, и здоровье. Только вот младший из семи сыновей Антипа — мальчик по имени Никита никак не хотел учиться. И чего только не делал добрый Антип: и уговаривал сына, и угрожал даже порою — хотим мы того или нет, а родители все-таки имеют право иногда, пусть и изредка, пригрозить чадам своим, когда те совсем уж не слушаются. И старшие братья пытались уговаривать Никиту, благо сами учились и трудились исправно. Даже жена Антипа, сама добрейшая Ульяна, умоляла сына приняться за учебу, взяться за ум. Все было бесполезно.

Почему? Да потому что Никита вот такой уродился и ничего тут, как говорится, не попишешь. И родители справные, и старшие братья тоже вслед за родителями такие же справные. И только меньшой сынок не в отца и не в мать уродился по части рвения к учебе, по части прилежания. Поначалу думали еще Антип и Ульяна, что нежелание учиться в Никите от возраста — дескать, мал пока, вот и не хочет постигать науки различные. Но чем дальше, тем больше понимали, что дело отнюдь не в возрасте: Никита становился старше, а учиться не хотел по-прежнему. Вот тогда-то и решил Антип сделать то, чего прежде никогда не делал, ибо не было для этого никакого ровным счетом повода, — решил обратиться к голове воина за помощью или хотя бы за советом, а там как уж голова воина захочет, так пусть и будет.

Однако же прежде чем идти из Лесного (Смердыни) к Глухому озеру и обращаться к голове воина, решил Антип посоветоваться с женой своей, с добрейшей Ульяной. Тут надо сказать, что Антип наш всегда и во всем советовался с супругой своей почтенной — так уж повелось от самого того момента, как поженились они, а возможно, еще даже и раньше, то есть в те времена (ныне уже довольно-таки давние), когда были Ульяна и Антип еще только невестой и женихом. И ни разу еще не было так, чтобы совет, данный Ульяной мужу своему, всеми уважаемому в селе и за пределами села нашего Антипу, не был бы полезен, не пришелся бы к месту и ко двору. Что уж скрывать, была Ульяна не в пример многим прочим женщинам из села нашего и окрестностей умной, сдержанной и терпеливой. Может, потому и прожили вместе Антип и Ульяна так долго? Не знаю, все может быть. Однако, так или иначе, а и теперь прежде чем совершить столь важный шаг в жизни своей — пойти к голове воина — Антип обратился за советом к жене своей, к Ульяне.

Конечно, вы уже поняли, что ответила Ульяна на вопрос Антипа. Но для тех, кто пока не понял, я поясню — ответила Ульяна так своему доброму мужу:

— Милый мой Антип, уж и чего мы только с тобой не пробовали, чтобы сынка нашего меньшого Никитку заставить учиться. И бранили ведь даже, да? И что? А ничего ровным счетом. Так, стало быть, дорогой Антип, одно теперь осталось — пойти на берег Глухого озера. И пойти, друг мой сердечный, вместе. Я бы и одного тебя, Антип, пустила туда, да только вот боюсь малость, что ты возьмешь и ляпнешь чего не то, как уж за тобой, прости меня за прямодушье, нередко водится. Так что уж, не серчай, а придется тебе и меня взять с собою на озеро, вместе пойдем мы, Антип, на поклон к голове воина.

И Антип наш, как и всегда, впрочем, послушался жену свою, добрую и мудрую Ульяну. В тот же день, когда состоялся между супругами этот разговор, направились они от села нашего на восток. Шли сначала чистым и светлым полем; на котором в тот год уже вовсю заколосилась высокая рожь; потом пошли по лугу, который об эту пору июльскую, как уже сказал я вам, был весь сплошь покрыт васильками и колокольчиками, отчего казалось, будто небо прилегло на луг и так и дремлет здесь, не желая вовсе и не стремясь даже возвращаться к себе наверх. А как прошли лугом, то сразу и оказались там, куда шли, — оказались на самом берегу озера, что издавна зовется в наших краях озеро Глухое.

Встали Антип и Ульяна, как и было древним преданием некогда предписано, лицом к этому озеру и спиной к избушке лесника. Посмотрели на холм, на курган наш, так напоминающий голову воина, да, впрочем, этой головой и являющийся, как мы с вами уже знаем. А как посмотрели, так разом оба и заплакали. Антип плакал тихо, по-мужски, точнее даже и не плакал, а не мог, как это порою бывает, сдержать в себе сами собой набегавшие на взор и туманящие взгляд слезы. И Ульяна отнюдь не рыдала, как порою бывает с нашими женщинами даже и без всякого на то повода; добрейшая Ульяна всхлипывала, украдкой утирая спешившие куда-то по щекам солоноватые капельки. Довольно долго проплакали Антип и Ульяна, глядя на голову воина. И так ничего голове и не сказали — да и что говорить, когда и без слов все ясно!

Пошло уже солнце к закату, и тогда только добрые супруги перестали плакать, низко поклонились голове воина и рука об руку направились к себе в Смердынь. Пришли домой, когда все их сыновья уже спали. Спал и Никита. Завтра ему надо в школу, а значит, утром опять жди истории про то, как не хочется мальчику учиться и как хочется поспать еще хотя бы полчасика. Как же не любил Антип такие вот споры! Сам-то он завсегда вставал с петухами. Да и бывает ли иначе в крестьянском хозяйстве? Прямо скажу, если и бывает, то хозяйством это уже никак назвать нельзя, даже если очень захотеть.

И наутро, как повелось уже, встал Антип еще до рассвета. И прежде всего решил наносить воды на огород — июль стоял жаркий, без дождей, а огород требовал полива каждый день. Тут и Ульяна встала — пошла с подойником к коровам. Старшие сыновья спали еще, когда чуть ли не сразу вслед за Ульяной с кровати со своей соскочил Никита. Неужто в мире случилось что-то страшное? Отродясь не бывало в доме Антипа такого, чтобы сын его Никита так рано вставал сам. Отец, вернувшись от колодца с полными ведрами воды, едва их, эти полные воды ведра, не уронил. Мать охнула и присела прямо на порог. Впрочем, удивление Антипа и Ульяны носило радостный характер — ведь первый раз за все время Никиту не пришлось будить, сам мальчик взял себе да и встал, сам запросто собрался в школу, даже сам — о ужас! — пошел туда без всякого принуждения. А уж как удивились братья старшие, когда проснулись! Тут и говорить нечего.

Лишь вечером рассказал Никита, что же такое произошло с ним прошлой ночью. А оказывается, приснился мальчику сон про то, будто идет он по берегу Глухого озера, проходит мимо избушки лесника и вдруг слышит откуда-то сзади голос. Оборачивается на звук, а перед ним во всем вооружении стоит не кто-нибудь, а тот самый воин, чья голова возвышается курганом здесь испокон веку. Не узнать воина было невозможно! С почтением поклонился Никита воину, а тот улыбнулся и сказал мальчику:

— Слышал я, Никита, что ты ленив и что учиться не хочешь. Вот что скажу тебе, друг ты мой. Я ведь тоже в малолетстве не был большим охотником до учебы. И что стало из этого? Да ничего хорошего! Кабы учился я, так уж точно не погиб бы в том бою. Ведь учеба дает мудрость, а мудрость сдерживает страсти. Сражался бы я разумом, а не чувством, так прожил бы долгую и счастливую жизнь. Ну а раз разума во мне не было, то и говорить уж теперь нечего. Сам виноват! Так что, Никита, мой тебе совет: не ленись больше, а учись; учись усердно и исправно.

Сказал так воин, вновь улыбнулся и пошел своей дорогой. Да так быстро пошел, что Никита даже не успел ничего сказать, а только взял и проснулся. Ну а как проснулся, так сразу же ринулся в школу, рванул что было мочи учиться. И правильно сделал, надо сказать, потому что именно учеба впоследствии сделала из Никиты человека. Выучился Никита в школе, потом выучился на военного. А совсем недавно, к радости родителей и братьев своих старших, получил Никита звание генерала. То есть, можно сказать, продолжил Никита наш дело того воина, чья голова и по сей день возвышается холмом на Глухом озере возле села Смердынь, носящего теперь, правда, другое имя — Лесное.

Сиротка Глаша

Так уж угодно было судьбе, что с самых малых лет осталась девочка Глаша сироткой. Родителей Глаша потеряла в те поры, когда даже еще себя не помнила. Отец на охоте погиб — не сладил с медведем-шатуном как-то раз в январском лесу. А вслед за отцом и мама Глашина пошла в ту страну, откуда никто не возвращается, — не выдержала огорчения, расстроилась, когда мужа не стало. Обо всем этом знала Глаша от бабушки Ефросинии. Ефросиния — хоть и стара она была как забор возле деревенской церкви, а может быть, даже и старше — не допустила, чтобы внучку ее растили чужие люди в чужих домах; сама взялась Глашу воспитывать. И воспитала, грамоте обучила — читать да писать, обучила и тому, как за садом и огородом ухаживать да как за скотиной присматривать. Глаша же хоть и мала была по первоначалу, а смышленышем росла всем на диво. Даже уж на что завсегда строга была ко всем бабушка Ефросиния, однако Глаша повода для строгости не давала вовсе — была послушна, учтива и — самое главное — все понимала сразу. Потому и получалась у Глаши любая работа на загляденье. Вышивать ли сядет долгим зимним вечером, коровку ли пасти направляется майским утром, смородину ли в саду собирает или же на огороде морковь полет — всякое дело не просто ладится у Глаши, а не залюбоваться ну никак нельзя, как Глаша работает. Из всех же дел больше всего любила Глаша печку топить. И так ловко эта работа у нее получалась, что даже бабушка Ефросиния училась у внучки этому, поверьте, далеко не самому простому ремеслу. Ефросиния помнила, что раньше так же хорошо управлялась с печкой покойная мама Глаши…

Однако как-то раз настал черед и старой бабушке Ефросинии покидать наш мир. Годов ей было уже так много, что она даже уже и не помнила, сколько живет на свете; как сама говорила, лет не то сорок, не то пятьдесят тому назад сбилась со счету и теперь уже не припомнит, когда именно что в ее жизни случалось. Ясно одно — дожила бабушка Ефросиния до весьма и весьма почтенного возраста; старше ее — это уж точно — ни в деревне, ни в округе никого не было. И когда настал черед Ефросинии уходить, то позвала она к себе внученьку свою любимую Глашу и молвила ей такие слова:

— Пожила я долго, много и хорошо. Повидала и радость, и горе. Да, жаловаться грех. Одна беда: тебя, мою радость, оставляю одну. Ох, Глашенька, болит душа-то, болит, что сил нет никаких и сладить. Душе бы успокоиться перед уходом — ан нет, томится и томится, хоть что ты с ней делай. А все потому, что тебя, мое солнышко, одну оставляю, сиротинушку. И как ты, Глашенька, без меня справишься? Всему, чему могла только, научила я тебя. А все ж мала ты еще, ох и мала, чтобы одной оставаться. Уж не так мала, чтоб по чужим людям идти, да вот только сама сладишь ли с хозяйством? Сама с коровкой нашей Лункой сладишь ли? Сумеешь ли уток, гусей и куриц каждый день пестовать? А как весна и лето вслед за весной — так там и сад, и огород. Ох, сколько забот на плечики твои маленькие да хрупкие ляжет. И понимаю, сиротинушка, что причитания мои мало помогут тебе в жизни, да вот только поделать ничего не могу — никак душу мне мою не успокоить. Словно, Глашенька, камень на сердце моем лежит и никуда уходит с сердца. Ну как, скажи на милость, мне покидать этот мир, если нет во мне уверенности, что ты без меня тут сама справишься?

— Милая моя бабушка Ефросиния, — отвечала Глаша, гладя бабулю по руке, — ты не волнуйся, хорошая моя. Коли уж час пришел, то не миновать его и не отодвинуть. Горько мне без тебя будет. Горько и одиноко. И нынче плачу, и в грядущем плакать буду. Так уж мир устроен — сама меня, бабушка, ты этому учила, когда я спрашивала у тебя про своих родителей, про маму и про папу, — так мир устроен, что настает час и мы покидаем мир этот. И знаю это, а оставаться в мире без тебя ох как грустно… Но коли уж ничего не поделать, так верь мне — все твои заветы, милая моя бабушка, исполню в точности. Нигде и ни в чем не подведу тебя. Справлюсь с хозяйством сама, как ты меня все эти годы и учила. Весь свой век буду помнить тебя и уроки твои, золотая моя бабушка Ефросиния!

И как ни старалась Глаша, а все же сдержаться не смогла — разрыдалась во весь голос. А вслед за ней расплакалась и бабушка Ефросиния. Только бабушка плакала не от горя, а плакала от счастливого понимания того, какую замечательную внучку удалось ей воспитать. «Ох, — думала бабушка, — оно, конечно, годик бы еще или пару лет пожить, чтобы уж совсем точно знать: Глаша стала взрослой. А впрочем, хоть и мала еще Глаша да все ж сама проживет и хозяйство не забросит…»

Так размышляла бабушка Ефросиния, а утром покинула душа бабушки ее тело и направилась туда, где уже поджидали ее мама Глаши, папа Глаши и многие другие родственники Ефросинии, ушедшие из нашего мира еще раньше. А Глаша осталась одна-одинешенька. Бабушку хоронили всем селом. А на поминальном обеде твердо поселяне решили не отступать от обычаев предков наших, то есть во всем при первой же возможности помогать бедной сироте Глаше. На селе ведь все очень любили и бабушку Ефросинию, и внучку ее Глашу. Да и было за что любить — обе приветливы, вежливы, всегда, коли есть нужда, придут на помощь, всегда встанут на защиту слабого и не побоятся сильного, если есть какая-либо необходимость оказать этому сильному сопротивление. Только вот теперь все это про бабушку Ефросинию можно было сказать лишь в прошедшем времени — отныне и навсегда не было Ефросинии ни в избе ее родной, ни в селе нашем, ни в волости, ни в уезде, ни в губернии… Во всем нашем мире не было больше Ефросинии — тело упокоилось на погосте за обветшавшим от времени забором, а душа… Душа была уже так высоко и так далеко, что никому из ныне живущих не увидеть ее и не услышать. Только крохотные капельки этой души остались в сердцах каждого, кто хоть немного знал Ефросинию. И еще не будет лукавством сказать, что очень много от души бабушки Ефросинии теперь перешло в душу внучки ее любимой, сироты Глаши. И все бы хорошо, да только уж больно Глаша все ж таки мала была еще. Ну как сладит она с таким большим хозяйством, с которым еще недавно они вместе с бабушкой управлялись? Вот поэтому и решили всем миром маленькой сироте помогать, если помощь понадобится. И слово, данное тогда на поминальном обеде, селяне наши сдержали — весь год помогали Глаше и с посевами, с уборкой урожая, и со скотиной сладить. Но и Глаша, скажем прямо, не оставалась в долгу — тоже при первой же возможности приходила всегда на помощь, если таковая кому-либо требовалась: и пастушка Максимку целую неделю подменяла, когда тот захворал, и в дни сенокоса с утра до вечера со всеми на лугу была, и помогала соседке Акимовне на рынке торговать глиняными горшками, что искусно муж Акимовны делал…

Да и не перечислить всего того, что делала Глаша в помощь другим. И миновал год с того дня, как покинула наш мир бабушка Ефросиния. Весь этот год трудилась Глаша не покладая рук. Да и неудивительно — так уж на селе принято, что отдыхать-то и некогда. А Глаша и не стремилась к отдыху — Ефросиния так воспитала внучку, что та только и жила, что трудом своим. Год прошел без бабушки, и аккурат в тот день, когда год назад не стало Ефросинии, вдруг в одночасье хворь поразила кормилицу Глашину — добрую и смирную корову Лунку. Глаша помнила и травы, которые бабушка давала корове, если той случалось прихворнуть, помнила и заговоры, которым бабушка ее учила. Набрала нужных трав сирота, отвар приготовила, стала, как бабушка и наставляла когда-то, Лунку отваром поить, пришептывая при этом заговоры, которые некогда слово в слово запомнила от Ефросинии. Все Глаша сделала, как когда-то Ефросиния учила, но хворь у коровы Лунки не проходила, делаясь только пуще. Дошло до того, что к вечеру Лунка уже даже не могла стоять, а все лежала. И Глаша бы, возможно, примирилась с этим, когда бы Лунка была коровою старой, то бишь когда Лункин век приближался бы к своему завершению закономерному. Но корова Лунка по коровьим меркам была еще даже и не пожилой, а не то что старой. И Глаша знала это. А потому за помощью обратилась к односельчанам.

На селе же в ту пору, о которой рассказ, жил один старик — такой седой, что казалось, будто облако поселилось на его голове. Седина же, как уж водится в народе, верный признак мудрости. Вот и шли селяне наши со всякими трудными вопросами, с делами тяжкими и насущными к этому седому старику. Звали его, кстати говоря, Сосипатром, что тоже, как вы понимаете, говорило в пользу наличия в нем недюжинного ума. И побежала бедная Глаша к старику Сосипатру. Думала почему-то сиротка, что старик сразу же отправится осматривать корову Лунку, но Сосипатр даже не стал выходить из избы. Он только усадил Глашу подле окна, а сам, глядя на плывущие по небу редкие облака, сказал так:

— Скажи-ка мне, девица, какое дело из тех, что ты умеешь делать, и получается у тебя лучше всего, и нравится тебе больше других?

Хоть и странен вопрос Сосипатра Глаше показался — пришла-то она не о любимых делах говорить со стариком, а корову Лунку спасать от хвори — а все же помнила сиротка заветы Ефросинии, согласно которым надо было почитать старших, а стало быть, смиренно отвечать на те вопросы, которые старшие задают. Впрочем, вопрос Сосипатра не был для Глаши сложным.

— Есть такое дело, — отвечала Глаша, — и люблю, и умею я лучше всего топить печку в моей избе.

— Отчего же так? — несколько удивленно спросил старый Сосипатр.

— Да так вот, дедушка, вышло. А только сказывала мне моя бабушка Ефросиния, что в прежние годы по искусству топить печь не знала себе равных мама моя. Вот от нее, видать, и получила я эту способность.

— Что ж, печку так печку, — промолвил Сосипатр. — Ступай, Глаша, в избу к себе да топи хорошенько печку свою. Хорошенько!

Глаша низко поклонилась старому Сосипатру и побежала скорей исполнять его наказ. Вообще-то наказ старика показался Глаше как-то не очень понятным, но от бабушки своей девочка знала, что в мире взрослых, а особенно в мире стариков и старух очень много непонятного — много такого, что юному уму не только не постичь, но даже и не приблизиться к постижению. А раз так, то и не надо думать, пытаясь вникнуть в суть. Старый мудрец велел, так надо не рассуждать, а выполнить то, что он велел.

Глаша твердо знала, что именно так надо поступить, как велел ей Сосипатр. И потому, как только пришла в избу свою, то еще до того, как заглянуть в хлев к бедной корове Лунке, стала сиротка печь топить. Ох и спорилась же у Глаши эта работа! Помнится, уж на что много всего повидала старая Ефросиния на своем долгом веку, а и та чуть ли не пуще всего на свете любила просто посидеть да посмотреть, как внучка ее Глаша топит печку. И вот уже дрова, сложенные каким-то особым, только Глаше известным способом, запылали в печи. Глаша аж сама залюбовалась на огонь, оранжевые языки которого старались вырваться из печкиного рта прямо в избу, но не могли сделать этого, потому что Глаша уложила поленья строго по правилам. И резвился огонь, а из печи ни ногой. И тут вдруг из печи раздался голос человеческий:

— Слушай меня, Глаша! Слушай внимательно и делай все то, что буду тебе говорить!

Глаша от удивления аж кочергу уронила и только и смогла, что спросить:

— Кто это со мной разговаривает? Неужто сам огонь?

— Да нет же, не огонь, — отвечал все тот же голос. — Это говорит с тобой, Глаша, твоя печка, которую ты так хорошо и так ловко умеешь топить. Только вот скажи мне прежде всего, девочка, было ли когда-нибудь так, чтобы я тебя подводила или обманывала?

— Нет, — сразу же сказала Глаша в ответ на этот печкин вопрос, потому что действительно ни разу не бывало, что печь в избе у Глаши обманывала ее или же подводила.

— Потому верь мне, Глаша, — продолжала печь. — Делай то, что велю. А велю я тебе вот что: прямо сейчас залезай в самое пламя. Только так сможем мы спасти корову Лунку. Сперва немного испугалась Глаша. Ну как, скажите на милость, лезть в горящий огонь?

Однако же потом твердо решила печкин наказ выполнить, ведь старый Сосипатр велел печку топить, то есть знал путь исцеления коровы-кормилицы. И печь этот путь знает. А к тому же не забывала ни на миг сиротка Глаша, что именно печка с самого малолетства ее, Глашу, кормила и согревала. Ах, как хорошо бывало маленькой в лютую стужу забраться на печь и дремать, и слушать бабушкины сказки, и мечтать… Нет, раз уж печь велела, то Глаша исполнит. И больше не сомневаясь и не размышляя, Глаша влезла на полок, а там и до самого жаркого пламени рукой падать. Сиротка только зажмурилась и шагнула в самый жар.

Перво-наперво стало Глаше очень тепло. Но, однако, совсем не больно. Потому-то сиротка и решилась открыть глаза. Чтобы было не так страшно, решила Глаша досчитать до десяти и на счет десять открыть глаза. Так и сделала девочка: «…девять, десять!» Открыла глаза и увидала, что не в печи она сидит, и не в избе своей, и даже не в селе нашем, а сидит на цветущем лугу. Лицо же Глаше греет не огонь совсем, не языки пламени, а ласковое и доброе солнышко. И так тут сиротке хорошо стало, будто где-то рядом то ли мама ее, то ли бабушка. Хотела было от счастья Глаша зажмуриться, да только вспомнила, для чего она здесь — для того, чтобы исцелить от хвори корову Лунку. Но как? Этого Глаша пока не поняла, а потому встала и пошла по лугу вперед. Однако долго идти девочке не пришлось — услыхала она, и даже, пожалуй, не услыхала, а ощутила, почувствовала, что кто-то идет за нею следом. Кто? Глаша обернулась и, к радости неописуемой, увидела свою любимую бабушку Ефросинию. Та подходила к внучке и улыбалась так, что Глаша не могла не улыбнуться в ответ.

— Всему, думала я, тебя научила, — промолвила бабушка таким знакомым, таким родным голосом, — только вот об одном забыла я, запамятовала по старости знать. Прости уж меня, внученька. Рассказала тебе про травки разные целебные да про заговоры, а забыла сказать про то, что если хворь уж больно сильная, то тут еще кое-что нужно. Нужен, Глашенька, цветок-каблучок. Растет этот цветок в лесной чаще, возле самого болота. А зацветает только на макушку лета. Нынче же сентябрь на дворе, а стало быть, прошла уже макушка лета, до грядущей же далеко еще.

— Что же мне делать, бабушка? Как исцелить от хвори кормилицу мою корову Лунку?

— А вот для этого, внученька, и велел тебе старик Сосипатр делать то, что ты лучше всего делать умеешь и любишь делать, то есть печку топить. Печка же, что все годы грела тебя и кормила, нынче перенесла тебя в мой мир; в тот мир, где теперь живу я, где живут твои мама и папа; перенесла тебя сюда печка неспроста, а ради того, чтобы я передала тебе цветок-каблучок, который и спасет Лунку. Вот он, внученька, этот цветок. Возьми его и неси в свой мир.

С этими словами бабушка Ефросиния протянула Глаше розовый маленький цветочек, и правда похожий чем-то на каблучок от туфельки — от туфельки детской или даже кукольной, так мал был этот цветок. Глаша укрыла цветок-каблучок в ладони и поняла, что теперь ей вновь надо зажмуриться. Откуда поняла, Глаша не знала, но сделала так, как поняла, то есть зажмурилась. И вновь, как и раньше, стало Глаше тепло и уютно. Раскрыла девочка глаза — и снова сидит в своей избе подле печки. Пламя так и играет, так и играет.

Разжала ладонь Глаша, а на ладони розовеет цветок-каблучок. Тут девочка печку прикрыла, чтоб огонь ненароком в избу не попал, и скорей заспешила к бедной Лунке. Застала Глаша корову все так лежащей на соломе в хлеву. Глаза только смотрели коровкины на сиротку грустно-грустно. Тут Глаша едва не заплакала. И, верно, заплакала бы, если бы не верила в силу цветка-каблучка. Давешний отвар из трав стоял рядом с лежащей Лункой. В этот отвар и положила Глаша бабушкин цветок. Корова Лунка попила отвару с цветком-каблучком и тотчас встала на все четыре свои ноги. А потом и пошла, и замычала радостно, благодаря спасительницу свою Глашу за избавление от хвори. А Глаша тем временем мысленно благодарила бабушку Ефросинию, старого Сосипатра и печку в своей избе. Корова же с тех пор больше не хворала. Впрочем, на долю Глаши выпало потом еще много других испытаний, однако и их девочка-сиротка смогла преодолеть, на всю жизнь оставшись настоящим человеком.

Добрый Кирьян

Нынче утром, едва только солнце показало первые лучи свои над прозрачным стеклом большого озера, на берегу которого и стоит наша деревня, засобирался Кирьян со двора. Кирьян очень любил в такой час, когда, несмотря на летнюю пору, все в деревне еще спят, в одиночку отправиться куда-нибудь, да даже просто пройтись по деревне, подумать, побыть наедине с собой. Не то чтобы Кирьян был малообщительным или же был нелюдимым как живущий на краю деревни старик Лаврентий, за всю свою жизнь если с кем и говоривший, то только по очень большой, какой-то, прямо скажем, гигантской необходимости.

Нет, Кирьян на старика Лаврентия похож не был; более того, любил Кирьян, хоть и жил пока что по молодости лет один, без семьи, принимать гостей или же в свободную минутку пройтись по деревне, чтобы встретить кого и изрядно поболтать о чем-нибудь или даже просто ни о чем. Но по правде сказать, такая минутка свободная выпадала Кирьяну нечасто, ведь работал Кирьян не кем-нибудь там, а самым настоящим деревенским конюхом. То есть на плечах Кирьяна была ответственность за весь табун, насчитывавший ни много ни мало полсотни голов коней и кобыл. И это не считая жеребят. Конечно, одному человеку не под силу справиться с таким большим табуном, потому были у Кирьяна и помощники из числа наших же, деревенских.

Однако именно Кирьян, несмотря на молодые его годы, был все ж таки по коням да лошадям на деревне у нас первым и главным. Так уж получилось. Просто еще с малолетства Кирьян отличался от сверстников неслыханной, небывалой по нынешним меркам добротой. Нет, не то чтобы все у нас в деревне злые, а Кирьян один добрый, нет, конечно. Народ здесь самый, надо сказать, обыкновенный, ничем не выдающийся, а потому не выдающийся ни злобой особой, ни особенной какой добротой. Разумеется, случись чего с кем не очень хорошее, так непременно всем миром сразу же придут на подмогу. Но и осерчать могут так, что если кто виноват да попал в придачу под горячую руку, то уж тут такому не поздоровится. То есть народ у нас в деревне мало чем отличается от народа, что живет в деревне по соседству, или же от народа, живущего деревне в семи верстах от нас. Люди как люди. И только Кирьян отличался всегда да и нынче отличается от прочих. Чем же? Да вот как раз тем в первую очередь, что ни в детстве своем, ни сейчас ни на кого никогда не сердился. Бывало, с такими же малышами играет Кирьян, возится в песке, а тут кто-нибудь из детей возьми да и обидь Кирьяна. Как? Да, к примеру, песком в него бросится или же отберет игрушку. И что же Кирьян наш? Да ничего. Только улыбнется.

А улыбка с малолетства у Кирьяна такая была, что обидчику хуже оплеухи или слова грубого, потому как от улыбки Кирьяна даже самому сердитому, самому гневливому и самому злому делалось очень стыдно. Поэтому, верно, очень скоро на деревне у нас Кирьяна обижать перестали. Ну, скажите на милость, кому захочется наносить обиду человеку, если потом этот человек улыбнется так, что обидчику станет стыдно? Конечно же никому не захочется. Так зато если нашего Кирьяна не обижать, если относиться к нему по-доброму то и Кирьян ответит добротой — и на помощь придет, если надо будет, и теплым словом завсегда утешит, и просто даже посмотрит добрыми глазами своими, в которых будто все небо наше отразилось, а и это уже иногда так приятно. Верно, в силу своей доброты небывалой Кирьян наш как немного подрос, так стал захаживать чуть ли не каждый день на деревенскую конюшню.

Народ на конюшне подобрался в то время незлой — не гнали они мальчика Кирьяна, а даже и наоборот: рассказывали все про лошадей да показывали к мальчишеской радости. Так вот с юных лет полюбил Кирьян лошадей, а те отвечали ему, надо прямо сказать, взаимностью. Как только Кирьян входил в конюшню, так обитатели ее так резво и радостно ржали, что даже старые конюхи тому немало дивились — дескать, парень еще молод, а уже может найти общий язык с таким своенравным животным, как лошадь. И то правда, лошади во всем слушались Кирьяна. А все потому, что Кирьян был очень добрым. Лошадь она ведь из всех животных, что человеку послушны, к доброте и к злобе людской самая чувствительная. Если кто в гневе пришел или просто сердит даже, то к лошади такому человеку лучше не подходить вовсе, ибо лошадь такого вот человека может не только к себе не подпустить фырканьем и брыканьем, но может даже и лягнуть ненароком такого вот человека. То есть подходить к лошади надо только в добром расположении духа. Стало быть, такому человеку, как Кирьян, к лошади подходить можно всегда, ведь Кирьян никогда не сердится и уж тем более не гневается. Шли годы, Кирьян взрослел. И как-то так само собой получилось, что из желанного гостя на конюшне Кирьян превратился в работника. Лошади в Кирьяне просто души не чаяли, а все оттого, что Кирьян сам относился к ним с должной теплотой и небывалой любовью. Другие работники тоже очень любили, почитали и уважали Кирьяна, потому-то когда наш старый конюх Тимофей решил, что пора ему на отдых, то сразу же все работники в один голос сказали:

— Кирьяна хотим видеть самым главным конюхом на нашей конюшне.

Примечательно, что попервоначалу Кирьян отказался — не хотелось ему другими людьми командовать. Однако же и работники конюшни, и прочие жители наши деревенские принялись уговаривать с усердием Кирьяна, чтобы тот соглашался на сделанное ему предложение. И Кирьян, будучи беспредельно добрым, предложение быть конюхом вместо старого Тимофея принял. И стал таким конюхом, что просто диво да загляденье. И при Тимофее на конюшне всегда был порядок: лошади были накормлены, подкованы и помыты; стойла вычищены; возки, телеги да сани во всякое время готовы к выезду по первому пожеланию. При Кирьяне же порядка стало, как это ни странно, еще больше. Просто образцово-показательной конюшня наша деревенская очень скоро сделалась. Все работники были рады, а уж про коней, кобыл да жеребят и говорить нечего: как только утром Кирьян приходил на конюшню, так тут же встречало его дружное и веселое ржание со всех сторон — это так доброго хозяина своего приветствовали обитатели стойл. И сразу закипала работа: кто чистил лошадей специальными скребками, кто готовил упряжь для срочных выездов, кто корм разносил по стойлам, кто готовился выводить табун на пастбище. И сам Кирьян никогда никакой работой на конюшне не брезговал: если нужно было, то хоть и главный конюх он, а брался за все; даже навоз выносил, когда было надо. То есть Кирьян наш стал очень скоро таким хорошим конюхом, какого только можно себе представить. А все почему? Да потому, что Кирьян — и человек хороший, человек добрый. Таким только и должен быть тот, кто трудится на конюшне.

И нынче утром, как и всегда летом, встал Кирьян очень рано, дождался, когда над тихими водами большого озера покажутся солнечные лучи, и вышел из дому. Как я уже сказал, Кирьян очень любил в такой вот ранний час побродить где-нибудь один. И не по нелюдимости своей, отнюдь нет, а только вот просто чтобы хоть немного иногда побыть наедине с самим собой, немного поразмышлять, подумать о жизни, о прошлом, настоящем и будущем. Однако же первым делом заглянул все-таки Кирьян на свою конюшню — там, как и всегда, все было в полном порядке. Лошади спали еще, и Кирьян тихонько отворил ворота и так же тихонько, чтобы раньше времени не потревожить животных, прошел внутрь. Во сне некоторые обитатели стойл фыркали, иные даже храпели словно люди, но большинство только тихо посапывало. Добрый Кирьян даже умилился на эту идиллическую картину утреннего покоя во вверенной ему конюшне. Так же тихо, как и вошел, Кирьян вышел из конюшни и затворил за собой тяжелые ворота.

Через пару часов, Кирьян знал это, придут работники, проснутся лошади и закипит, забурлит на конюшне жизнь. Но это будет только через пару часов, пока же пусть кони, кобылы и жеребята поспят еще немного. Вышел Кирьян и направился берегом озера к другому краю деревни — туда, где высилась совсем новая, несколько лет назад выстроенная в связи с, что называется, веяниями времени, водонапорная башня из красного кирпича. К ней и шел Кирьян, чтобы в этот рассветный час полюбоваться на красавца аиста, что поселился там в нынешнем году вместе с семейством. Вообще-то до наших краев северных птица эта по весне долетает нечасто, однако ж в эту весну, глянь-ка, прилетала и даже по лету уже потомство вывела. А красивая до чего, так это словами и описать невозможно. Вот на аистов и на птенцов их и шел полюбоваться нынче утром добрый Кирьян. Но еще на подходе к красной водонапорной башне ощутил Кирьян что-то неладное — печально курлыкал красавец-аист, а аистиха вторила ему еще более печально. Когда Кирьян приблизился к башне с гнездом, то увидал, к ужасу своему, что из гнезда торчит лишь одна голова аистенка, тогда как их должно там быть две — совсем недавно у наших аистов родились двое аистят. И что же — сейчас в гнезде был только один из них, а взрослые аисты стояли под башней и печально курлыкали.

Кирьян был не только добрым, но и довольно-таки смышленым — сразу понял он, в чем дело: понял, что это один из двух аистят нынче выпал из гнезда. Да вот и он, этот выпавший маленький аист — лежит и грустными глазами смотрит на маму с папой, а те в свою очередь с мольбой в глазах глядят на подошедшего Кирьяна. Человек в отличие от птицы не наделен способностью летать, однако у человека есть другая способность, которой птица лишена — птице даны крылья, а человеку даны руки и этими руками человек может брать те или иные предметы. И Кирьян, чтобы помочь аистам, воспользовался своими руками: подобрал с травы бедного аистенка и по специальным скобам, что предусмотрительно оставили в красных кирпичах строители башни, бережно прижимая аистенка к груди, вскарабкался на самый верх, к аистиному гнезду. Там Кирьян аккуратно пристроил несчастного птенца на положенное место и спустился вниз под благодарный крик взрослых аистов, счастливым образом вновь обретших своего аистенка. Однако только стоило Кирьяну спуститься на землю, как услыхал он жалобное мяуканье. Конечно, это где-то плакала кошка — потерялась ли или еще какая неприятность с нею приключилась, но понял Кирьян, что и это животное нынешним утром нуждается в его помощи.

Осмотрелся Кирьян, пытаясь понять, где же это кошка так жалобно мяукает, и смекнул, что кошкин плач доносится со стороны старого сарая — того самого сарая, что чернеет неподалеку. Туда и направился добрый Кирьян, желая узнать причину горя кошки и если помощь понадобится, то, конечно, помочь. Подойдя к старому сараю, Кирьян понял, что не ошибся — действительно, мяуканье доносилось отсюда. Но откуда именно? Это еще Кирьяну предстояло узнать. Стал он обходить сарай, завернул за покосившуюся стену и тут моментально сообразил, откуда раздается такое жалобное и пронзительное мяуканье — оно шло из-под самой крыши старого сарая. А стало быть, чтобы увидеть кошку и понять причину ее горя, предстояло забраться под крышу сарая. И для этого надо было в первую голову раздобыть где-то приставную лестницу. Конечно, дома у Кирьяна такая была — новая и большая. И на конюшне было несколько приставных лестниц. Однако плач кошки с каждой секундой становился все пронзительнее и, вместе с тем, как это ни странно, все печальнее. Медлить было нельзя. И даже быстро бежать на конюшню или же домой за лестницей было некогда. Тогда Кирьян решил попробовать забраться по стене без помощи лестницы — все-таки бревна сарая могли позволить сделать это. Так и поступил Кирьян. И хорошо, что решился он на это действие, потому что добраться до крыши ему удалось, а там увидел он такую вот картину: несчастную рыжую кошку старой Силантьевны прижало полусгнившим и отвалившимся уже крыши сарая бревно. И не просто прижало, что было бы еще полбеды, а с каждой минутой прижимало все сильнее и сильнее. Без всякого преувеличения можно сказать, что если бы в это время не забрался Кирьян под крышу старого сарая, не пришел на помощь бедной кошке, да даже если бы просто отправился на конюшню или домой за приставной лестницей, то старая Силантьевна просто-напросто лишилась бы своей кошки раз и навсегда. Но Кирьян пришел вовремя. Очень аккуратно одной рукой приподнял он полусгнившее бревно, другой же рукой бережно взял рыжую кошку старой Силантьевны. Кошка же, надо сказать, едва завидев Кирьяна, перестала мяукать, а стала своими глазами-изумрудами пристально смотреть на своего спасителя, полностью доверившись конюху. Кирьян между тем понимал, что забраться на крышу и вытащить кошку из-под бревна — это еще только полдела. Главное же было — теперь вместе с кошкой спуститься вниз. Оно, конечно, можно бы было кошку и отпустить; верно, она бы и сама смогла найти дорогу с крыши сарая, когда бревно ей уже не было помехой, однако Кирьян пока что опасался отпускать рыжую кошку старой Силантьевны из своих рук, опасался в силу того, что надо было кошку эту еще внимательно осмотреть — не повредило ли ее бревно. И стал Кирьян спускаться вниз — медленно, не спеша, переступая с бревнышка на бревнышко и держа при этом кошку. И таки добрался до земли, не оступившись и не уронив рыжую страдалицу. Внизу Кирьян внимательно осмотрел и старательно ощупал бедную зверюшку. Кошка ведь по строению организма своего не очень сильно отличается от лошади, а организм лошади Кирьян знал как никто другой.

Только убедившись, что кошка старой Силантьевны цела и невредима, Кирьян отпустил ее. Но кошка ушла не сразу — прежде она благодарно мяукнула и ласково потерлась о Кирьяновы штаны. Потом сверкнула глазками-изумрудами и только после этого куда-то побежала по тропинке вдоль забора. Кирьян посмотрел ей вслед, дождался, пока кошка скроется за поворотом и только после этого пошел дальше. Вскоре оказался Кирьян возле крайнего дома в деревне — того самого дома, где жил старик Лаврентий, известный на всю округу своим нелюдимым и угрюмым нравом. Кирьян бросил взгляд на окна дома Лаврентия и хотел уже было идти дальше, как услыхал, что прямо под забором, который отгораживал Лаврентьев дом от деревенской дороги, кто-то возится.

Кирьян наклонился и к великому удивлению своему, разглядел в траве маленького щенка. «Ну и утро нынче выдалось», — подумал Кирьян. Подумал так, потому что понял: и здесь нужна его помощь — щенок ведь запутался в густой траве, что росла под забором. «И чей это щенок?» — сам себя спросил Кирьян, вызволяя беднягу из травяного плена. И тут до Кирьяна донеслось ворчание, идущее откуда-то из-за забора, — сомнений не было: так ворчать мог только один человек в деревне, так ворчать мог только старик Лаврентий. Оно, впрочем, было и неудивительно, ведь за этим забором дом Лаврентия и стоял. Кирьян еще подумал, и чего это старик разворчался в такую рань, как тут же уловил причину этого ворчания в словах Лаврентия: ворчун сетовал на исчезновение недавно родившегося щенка.

Кирьян сразу все понял — понял, чьего щенка только что он вытащил из травы. Поэтому постучал в ворота и, не дожидаясь ответа, прокричал сквозь забор:

— Эй, Лаврентий, принимай своего малышка-питомца.

Тотчас ворота отворились и в проеме показалось хмурое и недоумевающее лицо старика Лаврентия. Ни слова не сказав, Лаврентий протянул руку и взял у Кирьяна щенка. Только после этого пробурчал что-то себе под нос и захлопнул ворота. Кирьян нисколько не обиделся, только улыбнулся захлопнувшимся воротам. Не обиделся и потому, что хорошо знал угрюмый нрав старика Лаврентия, и потому, что вообще ни на кого никогда не обижался, ведь был очень добрым. День между тем вступал в свои права, солнце поднялось над прозрачным большим озером и озарило всю нашу деревню. Кирьян вновь улыбнулся и направился на конюшню — обитатели стойл (Кирьян знал это) уже просыпались и ждали своего хозяина. И Кирьян был счастлив — счастлив потому, что добр. И мир в ответ был тоже добр к нему.

Днепровская русалка

Киев не просто древний город, положивший начало Руси, Киев славен многими местами прекрасными и чудесными — славен и в веках, славен и теперь. В каком большом городе вы найдете столько деревьев? В каком городе так трудно бывает забраться на гору? В каком еще городе, скажите на милость, сверху можно лицезреть такую красоту? Вы стоите на Владимирской горке — той самой, на которой, по преданию, сам великий князь Владимир, прозванный на Руси Красное Солнышко — прозванный за тот свет, что принес он всему народу нашему, — крестил наших предков в веру христианскую, в веру православную. Так вот, стоите вы на Владимирской горке, где теперь среди деревьев вековых возвышается памятник крестителю Руси Киевской князю Владимиру Красное Солнышко, стоите и смотрите, как внизу резвится одна из величайших рек мира — сам Днепр. Или как у нас его зовут — Днипро.

А за Днепром вдалеке вы видите дали, которые и глазом за один раз обнять невозможно — столь велики они и столь великолепны в своей красоте. А если с Владимирской горки посмотрите вы влево вниз, то увидите место, издавна называемое Подолом. Там, на Подоле, много-много лет назад поселился дед моего деда, там родился мой прадед, мой дед родился и всю жизнь прожил на Подоле. Теперь на Подоле живет мой отец. И я тоже живу на Подоле, но как только выдается у меня свободный денек, то прихожу я сюда — на Владимирскую горку, прихожу и подолгу смотрю на свой родной Подол, на Днепр, что бежит внизу и пугает редких гребцов хитрыми водоворотами; смотрю на синеющий на фоне столь же синего неба Андреевский собор, любуюсь куполами Софии Киевской… И уж конечно, часами могу смотреть на тот вид, что открывается взору справа от Владимирской горки — веками стоит там знаменитая на весь крещенный мир Киево-Печерская Лавра. Печерская она названа потому, что издавна монахи селились здесь в печорах, а по-нашему — в пещерах. Ныне же в пещерах этих покоятся мощи многих святых, подвизавшихся в Киеве и нашедших здесь покой вечный. И я под праздник, а порою и просто так иду в Лавру нашу, чтобы поклониться святым мощам, мощам праведников. И со всего мира идут в Лавру на поклон верующие и страждущие. И звон от главной колокольни разлетается по всей округе, теша слух и старого, и малого, и семейного, и сирого, и богатого, и нищего — теша слух всех тех, кто только звон этот слышит.

Доносится звон с колокольни и до Владимирской горки, и даже до Подола, где стоит мой дом. Весь Киев и все деревни вокруг города слышат этот звон. И душа радуется, когда звон этот разлетается по всей округе. Службы в Лавре идут своим чередом, приходят на службы странники, со свечами спускаются в пещеры — в ближние и даже в дальние, поклоняются там мощам святым и умиротворенные расходятся дальше по свету, чтобы славить в мире нашем благолепие, царящее среди Киевских холмов, будто висящих в воздухе на кронах древесных над бурными водами нашего Днепра. И весь мир знает благодаря странникам, что Киев — это не просто город, а город городов, всем городам город, славнее и великолепнее которого под нашим солнцем и под луною нашей не сыскать, хоть ищи весь век. И конечно, знаем о красоте и славе города все мы — те, которые гордо именуют себя киевлянами, жители города над Днепром.

История же, которую хочу нынче рассказать вам, случилась в Киеве уже довольно-таки давно. Когда я был маленький, то историю эту рассказывал мне мой дед, слышавший ее якобы от своего деда. И история эта о днепровской русалке. Из великого и прославленного города Чернигова ранним утром в начале лета вышел Петро, вышел и пошел к Киеву. Петро был молод, красив, силен. Не был богачом, конечно, но и не был нищим — трудился в кузнице от утренней зари до зари вечерней и на всю округу славился мастерством коваля (так у нас кузнецов называют): и лошадь мог хорошо подковать, и ворота сделать, и даже оружие какое, если кому было надобно, то шли к Петро.

И все хорошо было в жизни кузнеца, да только вот невесту никак не мог он себе сыскать в родном Чернигове. И девушек вокруг много, и все красавицы, да и Петро не сказать, чтобы привередник какой. Однако же возраст подошел, а все не женится. Даже и не милуется ни с кем. И уж мать все Петро и говорит, все наставляет — пойди, дескать, куда-нибудь да там сыщи себе невесту, раз в Чернигове найти не можешь. Но где же искать? Да и легко ли это? Долго размышлял кузнец, пока наконец не принял решения. Пришел к матушке своей и говорит:

— Собрался я, матушка моя, в Киев. Да только не невесту искать.

— А если не невесту, так что ж? — удивилась матушка Петро.

— Собрался я, матушка моя любезная, в Лавру в Киево-Печерскую на поклон мощам святых угодников в пещеры в ближние и в пещеры дальние. Буду просить у Господа и у святых, чтоб ниспослали мне невесту. Да такую, которая бы и тебе, матушка моя, пришлась бы по душе. Благослови же меня, пожалуйста!

Что было делать матушке кузнеца? Конечно же благословила она сына, перекрестив. А Петро дождался утра и вышел из дому. Что ж — пусть кузница побудет пустой пару деньков, дела семейные нынче важнее. Рассуждая так, шел Петро по большой дороге, что издавна соединяла два славных и древних города — Киев и Чернигов. Дорога-то большая, а все же и здесь топи попадались и овраги, в трех местах пришлось ручьи какие-то вброд переходить, а однажды по пути Петро едва в каком-то перелеске не заплутал, да по солнцу смог выйти на дорогу вновь. Шел кузнец так, шел, и когда солнце уже стало клониться к закату, вышел Петро на берег Днепра — широкого и бурного. Каково же было восхищение кузнеца, когда посмотрел он на противоположный Днепровский берег и увидал там и горку Владимирскую с памятником великому князю, и Андреевский собор, всеми маковками своим упирающийся в облака, и гигантские купола Софии Киевской… А бросил взгляд чуть в сторону, так даже воскликнул в радости от увиденного что-то такое, чего и сам не разобрал, — всей красой своей предстала перед кузнецом Киево-Печерская Лавра, равных коей во всем мире не сыскать. Насладился вдоволь Петро чудесным видом и пошел искать место, с которого можно бы было переправиться на тот берег — на берег собственно киевский. Ведь в те времена мостов через Днепр еще не было, а Днепр наш — это совсем даже не ручеек из тех, что попадались кузнецу по пути из Чернигова в Киев, а очень даже большая и весьма, надо сказать, своенравная река.

Впрочем, путников, приходящих к Киеву с северной стороны, в те поры, о которых мой рассказ, было много, а потому много было и лодочников, которые стояли по берегу и ждали, когда кто-нибудь из странников пожелает переплыть в их лодке между водоворотами крутого Днепра. Потому очень быстро и нашел Петро лодку и сидящего в ней перевозчика. Получив несколько монет, перевозчик сразу же оживился, сам усадил кузнеца на деревянную лавку в лодке и быстро стал выгребать на самую стремнину. Сразу было видно, что перевозчик знает путь через Днепр как свои пять пальцев — столь умело лавировал он между крутящимися водоворотами. А когда стали уже от середины реки приближаться к тому берегу, на котором и высились главный собор и сама колокольня Лавры, то перевозчик сказал, обращаясь к кузнецу:

— Ты, парень, сразу видно, не из Киева, а потому будь осторожен возле Днепра. Река наша не только своенравная и бурная, но еще и, уж поверь мне, таинственная. А что значит — таинственная? Да то, что есть у Днепра много тайн. И порою случается так, что человек тот или иной по неосторожности своей или же просто по глупости вдруг тайне какой из днепровских вод сопричастен окажется, так тут и пиши пропало: был человек и нет человека.

— А что же за тайны такие? — не столько из любопытства, сколько чтобы поддержать беседу спросил Петро.

— Тайн много, — отвечал лодочник. — Вот скажи на милость, доводилось ли тебе видеть русалок?

— Нет, не доводилось, — признался кузнец, который и правда ничего такого таинственного в жизни не встречал. Только, может, какую историю про домового от бабушки в детстве слышал.

— Вот так и знал, — продолжил лодочник, — что не доводилось. А между тем, — лодочник вдруг перешел на шепот, хотя лодка уже миновала все страшные водовороты и даже приближалась по мелководью к берегу. — А между тем в здешних волнах русалок этих…

Тут лодка уткнулась носом в песчаный бережок и лодочник прервал свою речь. Петро вылез, подхватил мешок и поблагодарил лодочника — поблагодарил не только словом, но и, как и было положено испокон веку на наших переправах, дав перевозчику еще пару монет как бы сверх того, что было дано еще на том берегу. Лодочник оценил знание местных обычаев этим странником, и потому, вероятно, счел нужным предупредить юношу:

— Так что, парень, ты смотри… У воды-то будь осторожней. Русалки они ведь что, они ведь народ такой — ох и хитрющий, скажу я тебе. Как заманят в воду, так и пиши пропало. Ну, парень, будь здоров. Даст Бог, на обратном пути свидимся. Коли что, так ищи меня здесь. Парень ты, я вижу, хороший, так что за полцены отвезу тебя обратно.

Кузнец поклонился лодочнику и пошел по крутой тропинке, ведущей от берега Днепра на холм. С этого холма, озаряемая вечерними лучами солнца, смотрела на Петро сама Киево-Печерская Лавра, которую юноша прежде видел только на картинках в доме у священника, у которого Петро в детстве обучался грамоте.

Дело между тем шло к ночи, и Петро, добравшись до самых монастырских ворот, решил искать ночлег. Кузнец постучал в ворота, те почти сразу отворились, и молодой монах, выслушав юношу, отвел его в специальный домик для паломников. Там Петро сразу же уснул, а когда проснулся, то день уже вступал в свои права, заявляя о себе отраженным в днепровских водах утренним солнцем. Позавтракав тем, что снарядила ему в дорогу добрая матушка, Петро вышел к собору, где уже начиналась утренняя служба. Истово молился кузнец, ибо знал, чего просить у Господа и у святых его. А по окончании службы запасся свечами и пошел в глубь пещер — пошел на поклонение мощам, коими славна была Лавра Киево-Печерская. До самого обеда ходил Петро по темным коридорам пещер, что именуются ближними, ходил до тех пор, пока не сгорели все свечи, которыми он запасся. Умиротворенный, успокоенный выбрался кузнец наружу, полюбовался еще раз на главный собор, на колокольню, на надвратную церковь, которая отчего-то больше всего юноше нравилась. Вновь немного перекусил, вновь запасся свечами и пошел к пещерам другим — к тем, которые в Лавре называют дальними пещерами. И по ним ходил Петро, пока не сгорели все свечи. А как свечей не осталось, то вышел кузнец опять наружу, где уже наступал вечер. Полюбовавшись монастырем в лучах закатного солнца, решил Петро перед сном спуститься к Днепру — чем-то манила его река. Кузнец вынужден был сам себе признаться в ощущении, будто от этих волн зависит его будущее. А вместе с тем слова лодочника, сказанные сутки тому назад, не выходили из головы юноши. «Русалки, — размышлял Петро, спускаясь к реке. — И какие они, эти русалки? Красивые, верно… А может, наоборот, страшны как незнамо что».

С такими мыслями Петро сам не заметил, как уже оказался у самой кромки воды. Юноша присел на большой камень и стал смотреть на воду, вспоминая весь прошедший день, в который он так усердно молился Господу и святым, молился на ниспослание ему доброй невесты, хорошей жены в будущем. Долго ли коротко сидел Петро на камне, а только уже и солнце скрылось за горизонтом, и первые звезды вместе с луной уже вошли на небо и сразу отразились в голубых днепровских водах. И так на душе у кузнеца стало хорошо в эти минуты, что даже захотелось петь. Беда только в том, что Петро петь не умел. Впрочем, мысленно юноша что-то такое про себя промурлыкал. И тут взгляд его упал на волну, что лениво ударялась о берег у самых ног кузнеца. И в этой волне Петро, к ужасу своему, отчетливо различил сначала небывалой синевы глаза, смотрящие на него, а потом и лицо — прекрасное лицо девушки. Петро, конечно, первым дело перекрестился, да только лицо не исчезло. «Русалка, как пить дать, русалка», — подумал юноша, сразу вспомнив слова лодочника. Лицо же становилось все отчетливее, благодаря чему кузнец признал, что девушка не просто хороша собой, а очень, восхитительно и даже невероятно красива. И понял вдруг Петро, что влюбился — влюбился с первого взгляда, влюбился раз и навсегда. Но в кого влюбился? В русалку!

Ужасу юноши не было предела. «Так вот к чему ведут усердные молитвы!» — с негодованием подумал было Петро, но эта мысль его тут же оборвалась словами, донесшимися до него из-под воды:

— Милый Петро, долго искала я тебя. Ох и долго. Не бойся меня, а только дождись полуночи. В полночь выйду я на берег. И будут со мной одиннадцать подруг моих, тоже русалок днепровских. Начнем мы танец наш полуночный в свете луны. И тогда должен ты будешь, любимый, среди моих подруг найти меня. А как найдешь, то на веки вечные стану я твоей женою. Ты ведь любишь меня? Признайся, что любишь!

Что было делать бедному кузнецу? Сперва хотелось дать стрекача, да только понял вдруг Петро не только сердцем, но и разумом понял, что влюбился он в прекрасную русалку и что никакой жизни без нее больше для него нет и быть не может. И тогда кузнец признался русалке в любви. Та же ответила, что уже давным-давно полюбила Петро, который до этого приходил в ее сны русалочьи. И вот теперь дождалась его наяву.

— И все же, любимый, главное испытание для нас еще впереди. Молю тебя, узнай свою любимую русалку среди подруг…

И исчезла с этими словами прекрасная русалка в днепровской волне, а Петро в ожидании полуночи принялся взад-вперед ходить по берегу Днепра и любоваться на луну и на звезды и на отражения их в воде. И уже не только голова пела, а пела душа, пело сердце кузнеца. Впервые в жизни юноша полюбил. И этой любовью был он счастлив. И не боялся того, что полюбил он русалку, поскольку знал, что любовь эта дарована ему силами небесными за молитву его усердную и за благочестие его постоянное.

Вот настала полночь, о чем возвестил короткий удар колокола в Лавре. И в ту же минуту от Днепра полилась на берег тихая и печальная музыка, непонятно на каком инструменте и кем исполненная, но такая прекрасная, что Петро даже замер на месте. А вслед за началом этой волшебной мелодии из воды на песчаный бережок вышли двенадцать дев — абсолютно одинаковые внешне: в белых одеждах, скрывающих и лицо. Как бедному Петро узнать ту, что давеча беседовала с ним? Увидеть среди двенадцати свою единственную любовь? Как?

Петро подошел к прекрасным девушкам-русалкам, которые начали под прекрасную мелодию исполнять медленный и грустный танец (ошибается тот, кто думает, что у русалок обязательно должны быть рыбьи хвосты), стал всматриваться в танцовщиц, которые на первый взгляд казались совершенно одинаковыми. Но только на первый взгляд. Стоило кузнецу приблизиться к девушкам, как тут же узнал он ту, которую любил уже несколько часов и намеревался любить вечно. А как узнал — о том молчок. Никому ни тогда, ни потом не рассказывал об этом Петро. Но за то как только узнал, то сразу же взял нежно за руку свою любовь и повел вдоль берега. Другие русалки с грустью влюбленным вслед смотрели, лелея надежду на счастье в грядущем и для них — для остающихся в волнах Днепра одиннадцати красавиц. Петро же вел свою невесту по берегу до самого того места, где, как и ожидал, увидел того самого лодочника, который привез его на эту сторону реки. Лодочник улыбнулся и жестом пригласил молодых к себе в лодку. По пути же до другого берега пытался молчать, но под конец не выдержал и сказал:

— А что я тебе говорил, парень? Говорил ведь, что русалки есть и что тайны есть в Днепре. А ты мне небось не поверил.

Петро только улыбнулся в ответ. Почти весь день шли Петро и его невеста от Киева до Чернигова. И по дороге кузнец узнал, что зовут его суженую Оксаной, что была она дочерью известного благочестьем своим священника, но что после смерти отца злой колдун, в грехах погрязший, обратил ее днепровской русалкой; и что предсказание было о спасении ее юношей, который полюбит Оксану, а перед тем проведет день в усердной молитве к Господу и святым в самой Киево-Печерской Лавре.

С радостью в Чернигове приняла невесту сына мать кузнеца. А вскоре и свадьбу сыграли, и через год решили из Чернигова навсегда перебраться в Киев. И жили Оксана и Петро долго и счастливо. Вот такую историю рассказывал мне мой дед, а ему — его дед, которого, надо сказать, и звали Петро и который был кузнецом, из Чернигова пришедшим в Киев и поселившимся на Киевском Подоле с молодой женой своей — бабушкой моего деда, которую звали Оксаной.

Озеро Витязь

Всем людям в Белоруссии и многим людям далеко за пределами нашей небольшой, но очень доброй и красивой страны известно озеро Витязь. Такое большое, словно и не озеро совсем, а самое настоящее море. А вода в Витязе такая прозрачная, что не уступает воде в самом Байкале. В жаркие летние месяцы озеро Витязь радует любителей купаться; а еще именно летом (что неудивительно) на Витязе в изобилии видны разноцветные паруса яхт и маленьких корабликов. В месяцы осенние Витязь влечет к себе рыболовов; что и говорить: богаты воды озера самой разнообразной рыбой. Зимой же, когда вода озера Витязь сначала покрывается ледяной коркой, а затем и толстым слоем льда, тогда здесь раздолье для тех, кто катается на лыжах, на коньках, на санях. И, конечно, рыболовы никуда не уходят — только если осенью стояли они с удочками по берегам да в лодках плавали по прозрачной воде, то теперь, зимой, сидят они в тяжелых тулупах своих по всей ледяной поверхности Витязя, сидят, склонившись над прорубями-лунками и всматриваясь в поплавки, ожидая хоть какого-нибудь клева. Однако больше всего люблю я озеро Витязь по весне: лед растаял, обнажив голубую поверхность воды, явно соскучившейся за долгие зимние месяцы по солнышку. А солнышко-то тут как тут — спешит не просто показаться, а отразиться в водах Витязя, поиграть бликами и искрами, растворить лучи свои в этой пронзительной глубине. Уж поверьте мне, а ничего лучше нет, чем бродить апрельским днем по берегу озера Витязь…

Все в Белоруссии любят наше славное озеро! А вот почему озеро Витязь так называется? Об этом моя история. Много в Белоруссии красивых рек — чего стоят, например, Двина, Буг и Неман! Много городов прекрасных — и Гомель, и Витебск, и Бобруйск… Много задумчивых лесов. Но чем еще непременно страна наша славится, так это болотами. Кто-то скажет: чего, мол, в этих болотах хорошего-то? топи, дескать, да трясины. И, вообще-то, сказав так, будет прав. Многим ведь из вас доводилось забредать в болота. И уж, верно, воспоминания об этом остались не самые светлые. Всякий, кому доводилось хотя бы по краю болота проходить, припомнит и воздух сырой, и комаров тучи, и хлипкую слякоть под ногами, грозящую в любую секунду обернуться опасной трясиной, готовой затянуть путника и не отпустить уже никогда. Всякий, видевший болото, наверняка такие впечатления припомнит. Вот я как-то шел себе по лесу осенней ранней порой, шел себе и шел. Да только враз ощутил, как в воздухе вокруг меня что-то поменялось. Но что? Быстро сам понял — это сырость воцарилась вдруг в лесном воздухе. Тут же и под ногами захлюпало, и комаров стало гораздо больше, чем даже летом в нашем лесу бывает. Смекнул я тогда, что забрел в болото. И как всякий на моем месте поступил бы, хотел уже было болото это покинуть, да тут вдруг увидал я цветок красоты невиданной, небывалой и неописуемой. Осмотрелся и еще таких цветков несколько разглядел вокруг себя. Оранжевый цвет лепестков выделялся на мутно-зеленом фоне болота и был столь ярок, что невольно притягивал взор к себе. Так и стоял я, рассматривая красоту эту и не желая отвести взгляд. Ни на лугу, ни в лесу, ни у дороги, ни в садах наших не доводилось никогда прежде видеть мне такой волшебной красоты. Уже потом узнал я, что цветок этот оранжевый зовется Орлиной Слезой и растет только на болоте. И с той поры понял я, что и в болотах наших, коих так много в Белоруссии, тоже есть своя красота, свое притягательное очарование. И потом уже узнал я, что болота они болотами будут не вечно; что болоту часто назначено превращение во что-то иное. И история озера нашего тому пример.

Давным-давно на месте, где сейчас властвуют прозрачные воды Витязя, было как раз самое настоящее и довольно-таки неприглядное на вид болото. От прочих болот отличалось оно только, пожалуй, своей величиной; проще говоря: было уж очень большим. Клюквой дарило окрестных селян и гостей из города, так и на том спасибо. Но это только по сентябрю. В прочие же месяцы не было больших любителей ходить на это болото. И вот как-то раз случилось над болотом нашим пролетать Орлу — царю всех птиц, всей выси заоблачной. Глянул Орел на болото и так опечалился, что сразу же собрался заплакать. Всякий в Белоруссии знает, что пролетающий над болотом Орел обязательно печалится, обязательно грустит и, как следствие, непременно плачет, слезы Орла падают на болотную трясину и превращаются в те самые чудесные оранжевые цветы, которые я и видел однажды на болоте. Потому-то и зовутся эти цветы Орлиными Слезами. Вот и сейчас, как следовало ожидать, от слез Орла должны были на большом болоте появиться эти прекрасные оранжевые цветы. И они появились. Но болото было таким большим и таким печальным, что даже чудесные цветы не могли его украсить. И Орел все продолжал и продолжал горько плакать, летая над болотом, продолжал лить свои слезы. Не день и не два, а несколько месяцев плакал так Орел. И доплакался до того, что в одно прекрасное утро наше болото вдруг болотом быть перестало, а все разом покрылось водой. Под волнами уже было не видать ни мутной зелени трясины, ни коричневатых кочек, ни редких кустиков; не было видно и тех самых оранжевых цветов, что за долгие месяцы своего плача наплодил по всему большому болоту Орел. С каждым часом воды становилось все больше и больше. И Орел в какой-то момент плакать перестал — глянул вниз, увидал там простор водный, а в нем — отражение свое. Порадовался тогда Орел, облетел образовавшееся озеро от края и до края, даже устал малость в таком вот полете и, сложив крылья, решил немного передохнуть на прибрежном камне. В ту пору и народ окрестный прознал уже про то, что приключилось с большим болотом. Стали на берегу собираться крестьяне, жены их приходить стали, дети малые — расшумелись все. И ведь что волновало-то? Не то, откуда столько воды, не то, куда болото делось, а волновало крестьян наших то, как назвать получившееся озеро.

Поняли сразу, конечно, что озеро это Орел наплакал. Ну, естественно, откуда еще тут озеру и взяться-то. Но вот какое имя ему дать? Это болото обходилось вполне без имени, озера же без имени не бывает. То есть озеро-то вроде бы и есть, да только без имени его как бы и нет вовсе. Примерно так рассуждали в те поры наши крестьяне. И были, разумеется, правы. (Белорусские крестьяне, они ведь всегда и во всем правы.) Увидали тут Орла, спокойно сидевшего на прибрежном камне — отдыхающего после долгого полета и нескольких месяцев плача. И тогда самый старший из крестьян, Андрей, обратился к Орлу с речью:

— Уважаемый господин Орел, царь всех птиц, царь всей выси заоблачной, хотим просить тебя об одолжении одном для всех нас — хотим мы, чтобы славное имя твое стало именем нашего нового озера…

Все прочие крестьяне, стоявшие тут же, их жены и дети их малые разом согласно закивали, радуясь тому, сколь ловко Андрей смог разрешить столь трудную проблему, как дать имя озеру. Андрей ж продолжал:

— Хотим мы, уважаемый господин Орел, чтобы озеро это отныне и навсегда носило имя озеро Орел. Согласен ли ты, господин, на это?

Орлу, признаться, идея эта сразу понравилась. Как всякий правитель, любил он лесть (ну, чего уж тут греха таить?). Закивал Орел согласно, умильно стал любоваться крестьянами, но вовремя опомнился. Дело в том, что в отличие от многих правителей, был Орел мудр, а потому довольно-таки быстро смекнул, что имя его в имени озера иным понравится, а иным — особливо недругам и просто противникам — покажется (и справедливо покажется) проявлением гордыни его Орлиной. Смекнув так, Орел довольно грозно крестьянам отвечал:

— Что с того, что это озеро родилось из слез моих? Не велика заслуга — проплакать несколько месяцев. Не желаю посему, чтобы озеро это прекрасное и большое носило мое имя. Придумайте-ка, голубчики, что-нибудь другое, чтобы это озеро назвать. А мое имя пусть уж будет только при мне. Ведь я хоть и царь, а все ж таки олицетворяю скромность.

Сказал так Орел, взмахнул крыльями своими огромными и улетел высоко-высоко в небеса, за самые облака, где и находился верховный престол его царства. А крестьяне остались возле новорожденного озера — вновь стали думать, как им озеро назвать, справедливо полагая, что просто дать имя — это мало, то есть полагая, что имя должно непременно что-то значить. Чуть ли не до вечера судили да рядили крестьяне, позабыв и о труде, и об отдыхе своем. Вот уж и солнце стало подходить к самому краю озера, чтобы на ночь укрыться от глаз праздных в водах этих, пока что безымянных, а крестьяне так ничего придумать и не могли что-то. Ну никак не находилось ничего такого, что могло бы понравиться сразу всем. Имя ведь давалось не абы как, а на века, потому каждый участник разговора чувствовал ответственность за то, какое имя будет в итоге озеро это носить. За спором не сразу и заметили крестьяне, как воды озера стали вдруг нехорошо как-то шевелиться, как пошли на берег волны, а когда заметили это крестьяне, то в ужасе ринулись прочь от нового озера — ринулись прочь, как только увидали причину появления этих волн. Причина же была, чего уж тут скрывать, и правда страшная — недалеко от того места, где чуть ли не весь день крестьяне решали, как им озеро назвать, из водных глубин вдруг появился огромных размеров Змей.

Змей был цвета зеленого, словно порождение того болота, что еще сутки назад господствовало тут. Голова Змея была вся в каких-то колючках и водорослях. Однако глаза отливали нездоровым красным блеском. Змей, извиваясь под водой всем зеленым телом своим, стал подплывать к берегу, подгоняя перед собой гигантскую волну. Крестьяне же наши, подхватив кричащих жен своих и визжащих своих детей, бежали прочь от озера, бежали в панике. Хорошо еще, что Змей этот зеленый, с головой колючей и глазами красными, оказался Змеем водяным, то есть не мог вылезти целиком на сушу, чтобы преследовать бедных крестьян. Пошумел возле берега, погонял волну да и скрылся обратно в водах нового озера. Крестьяне же с женами и детьми попрятались в избах своих, до самого утра сидели взаперти, а утром, едва солнце показалось над новым озером, собрались все вновь. Только теперь предусмотрительно не пошли на берег, а присели на опушке леса, чтобы вновь, как и вчера, обсудить название для озера. Слово взял самый старший из крестьян — тот самый Андрей, который, помнится, предлагал назвать озеро Орлом. Теперь Андрей — понятное дело — придерживался иной точки зрения:

— Что ж, земляки, хотим мы того или нет, а подлинный озеру хозяин — это давешний Змей. Злой он или же добрый, плохой или хороший, то время покажет, нам же с вами, мирным крестьянам, одно остается: дать озеру новому, что появилось тут вчера, имя в честь хозяина его, то бишь назвать озеро это именем «Змей».

Крестьяне почесали затылки и лбы, посопели, и хоть не больно им нравилась эта идея назвать озеро Змеем, да возразить против мудрости Андрея было им нечего. На том и порешили крестьяне наши: пусть отныне и всегда озеро это зовется Змей. Порешили так и разошлись по работам своим, коих накопилось достаточное количество, ибо вчерашний день, прошедший в спорах об имени нового озера, отнюдь не стал тем днем, в кои труд подчиняет себе все остальное. Но и за трудами все не покидала крестьян наших мысль о поспешности, с которой новорожденному озеру дано было это имя — Змей.

Шли дни. И все пуще с каждым таким прошедшим днем крестьяне наши убеждались в том, что имя озера стало его сущностью. Что же их в этом убеждало? Да то, что Змей, чье имя и носило это озеро, стал одолевать всю округу. На сушу, конечно, не выходил, но вполне успевал озорничать возле берега. Люди были, разумеется, осторожны — не подходили близко к воде (хотя, что это за жизнь, если рядом с деревней есть такое большое и красивое озеро, а в нем ни покупаться, ни поплавать на лодке, ни рыбу поудить), однако же животным домашним не объяснишь, что Змея стоит бояться. Животные домашние они ведь только притворяются умными, сами же ни умом, ни сообразительностью похвастаться, если уж говорить честно, не могут. Вот и стали чуть ли не каждый день пропадать питомцы добрых наших крестьян.

Сначала кошка старухи Маланьи исчезла, в очень скором времени семья Зыгмантовичей оплакивала пропавшую собаку, а уж когда не вернулась домой корова самого Андрея, то тут крестьяне призадумались всерьез. Следы и кошки Маланьиной, и собаки Зыгмантовичей, и коровы Андрея вели к берегу озера, потому в причине их пропажи ни у кого сомнений не было. Собрались крестьяне наши на краю села и стали думать да гадать, что делать с этим Змеем, который хозяйничает и в озере, и на берегах его. Вот извести бы Змея этого. Но как? Ответа на этот вопрос не знал никто, не знал даже сам Андрей.

Однако как раз в ту пору, когда наши крестьяне сошлись вместе на краю села, по большой дороге, что проходит как раз возле места сельского схода, случилось проезжать одному молодому воину или, как в славянском мире таких называют, Витязю. Витязь же этот хоть и юн был совсем годами, а умом отличался недюжинным. Постоял Витязь, послушал, что говорят про меж себя крестьяне, подивился нерешительности здешнего люда, ничего не сказал ровным счетом, а только сел на коня своего буланого да поехал по направлению к озеру.

Крестьяне наши посмотрели Витязю вслед, руками махнули только и спор свой продолжили. Так бы верно до самого вечера и рядили бы наши крестьяне, если бы только не услыхали вдруг от озера шум и треск, рокот и грохот, скрежет и гвалт. Что же это? Не сговариваясь бросились крестьяне наши к берегу озера, а пока добежали до места, то увидали лишь окончание битвы Витязя проезжего со Змеем, чье имя носило озеро, с тем Змеем, который успел уже съесть и кошку старухи Маланьи, и собаку Зыгмантовичей, и корову самого Андрея. Застали крестьяне только тот момент, когда Витязь мечом своим двуручным отсек Змею его колючую голову с красными глазами. Зеленое тело Змея враз обмякло и повалилось в воду, а из тела Змеева вышли ладком да рядком целы и невредимые и Маланьина кошка, и собака Зыгмантовичей, и даже Андреева корова. Вслед за телом Змея и голова колючая исчезла в озере. Разошлись круги, и разом все стихло. Витязь меч свой двуручный вытер о траву и в ножны убрал, затем влез на коня буланого, который весь поединок мирно простоял в сторонке, коня этого пришпорил, уздечкой подстегнул, рукою махнул на прощание крестьянам нашим и поскакал куда-то дальше по своим делам. Крестьяне же наши настолько растерялись, что ни поблагодарить Витязя, ни имя его или прозвище спросить не сообразили даже. Пока соображали, уже даже и пыль от копыт коня буланого улеглась. И тогда только самый старший из крестьян, Андрей наш, столь счастливо вернувший себе корову, сказал:

— Что ж, друзья, и спасибо-то молвить нам некому. Однако же имя озера нашего теперь уж точно не может быть то, что прежде. Не зваться отныне озеру именем Змей, а зваться ему отныне и на века в честь спасителя нашего и в честь победителя страшного Змея…

— А как? Как зваться-то озеру? — стали оживленно спрашивать прочие крестьяне. — Мы же даже имя или там прозвище Витязя спросить не успели, так быстро ускакал он прочь от нас после поединка со Змеем.

— Ну раз так, — заключил Андрей, — пусть озеро наше зовется просто; пусть зовется оно Витязь.

Обрадовались крестьяне и так и стали озеро свое с той поры называть. Озеру же имя это, видимо, понравилось, потому что с самых тех времен и по наши дни озеро Витязь радует людей и купанием, и катанием на лодках, и рыбной ловлей, и просто красотой своей. И носит имя славное свое вот уж много веков, и имя это — Витязь.

Загрузка...