Чтобы воскрешать в памяти чьи-то лица, у нас есть нечто вроде более или менее непосредственных, более или менее размытых, более или менее выцветших мысленных диапозитивов. Нам кажется, что у нас в голове, прямо за глазами есть некий экран, устройства для подачи диапозитивов, кассеты со снимками, более или менее нам известные, более или менее готовые к работе, и затем кассеты более удаленные, расположенные повыше, куда мы время от времени забираемся, чтобы отыскать диапозитив более древний, позабытый, лицо, незаметно скользящее в сторону, прежде чем упасть в западню, в открытый люк или в огонь, и иногда мы больше не находим диапозитива, у нас есть лишь номер его кассеты, но нужный диапозитив потерялся, мы знаем только его имя, тогда мы пересматриваем все снимки из той же кассеты, которые еще не потеряны, и пытаемся восстановить пожертвованный образ с помощью наложений, сопоставлений, но иногда не появляется ничего существенного, это всего лишь форма носа, похожего на отвратительную накладку, или же одна модуляция голоса, словно ноты полусломанной музыкальной шкатулки, или же только цвет волос, воспоминание об одежде, один неясный запах, всегда призрачный, или же вонь гниения: это всего лишь туманный, расплывчатый и неполный образ, мучительный, потому что требует стольких усилий, молит о своем возвращении к жизни.
Эти снимки представляют собой разновидности неких абстракций, подтверждений существования, расположения или неприязни. Это не доподлинные крупные планы, а как бы крупные планы в их уменьшенном виде, миниатюры, похожие на высушенные кабильские головы. Еще они похожи на дрожание последнего видения, последние отзвуки голоса, звучащие в тишине перед самым наступлением сна.
Я пытаюсь еще раз пересмотреть в своей голове диапозитивы наиболее знакомых, наиболее близких мне кассет: мне кажется, что они всегда будут стоять на своих местах, недвижимо, и, может быть, именно в них находятся самые абстрактные снимки, ибо мне не нужно их передвигать, переделывать, до них рукой подать, вот они, я хотел бы от них избавиться, и я не могу этого сделать: лица моих родителей, лицо Т., лицо Ив., лицо К., лицо М., лицо П., лицо Ф., даже мертвое лицо Б., даже те лица, которые я больше никогда не увижу, все они находятся на разном удалении от меня, и я могу их переложить из одной кассеты в другую, положить их ближе или дальше, ибо мне случается приводить в порядок эти кассеты, и иногда я их выбрасываю, или же скорее они исчезают сами, они уступают, отказываются от дальнейших попыток, отпускают меня, оставляя свободное место, их будто разлагают какие-то другие субстанции. Есть лица, которые я видел только один раз, и те, что неотвратимо от меня отдаляются, несмотря на все мои усилия: вместе с ними я продвигаюсь вперед, пятясь по эскалатору, они слишком тяжелы, похожи на мертвый груз, и я вынужден в тот или иной момент уронить их. Но я пытаюсь узнать, что именно определяет лица самые значимые, какие штрихи их запечатлели: маски это или какое-то свечение.
Самые далекие лица — словно слишком темные или слишком тусклые картинки, которым нужна реставрация, большее время для экспозиции, они восстанавливаются очень долго, и с каждым новым воспоминанием они словно контратипы других контратипов, каждый раз чуть больше удаляются от оригинала. Лица самые близкие, родные определяются уже даже не цветом глаз, очертаниями губ или носа, даже не возрастом, они словно самые важные, необходимые образы, вкрапления, нестираемые пятна.
(Каждая смерть будет вести к разрушению этой фотографической основы, которая, как говорят, появится напоследок в лучезарном свете сознания).