ОПИСЬ КАРТОНКИ С ФОТОГРАФИЯМИ

Семейные фотографии пережили множество перемещений: мать вытащила их из ящиков и, почти не глядя на них, не раскладывая, в беспорядке переложила в мерзкую картонку, оклеенную виниловой бумагой. Большая часть все еще лежит в конвертах вместе с негативами, а какие-то испорченные, разрозненные фотографии разного формата собраны в футлярах из-под сигар, сумках из-под летней обуви. Опись картонки дополняет фотография, подписанная Пьером Бланшаром — актером, которым мать восхищалась в юности, — и два вырезанных из «Синемонд» снимка одноклассницы, сделавшей весьма недолгую карьеру актрисы.

Первая серия фотографий наклеена на перфорированные листы, вырванные из скоросшивателя, с проставленными синими чернилами датами от 1933 до 1947 года. Большая часть этих фотографий ни о чем мне не говорит: это групповые снимки с зазубренными краями, сделанные во время курортного отдыха или причастия, некачественные фотографии, на которых я не узнаю даже лиц, лишь иногда лицо тетки или двоюродной бабушки и лицо матери, когда она была худой белокурой девочкой. Карикатура на одного преподавателя и фотографии театрального представления в лицее «Камий-Се», в котором однажды в 1947 году мать играла роль Эсфири, также хранятся между листами.

Первая вещь, которая поражает при просмотре всех этих фотографий — их сотни, — то, что все они, в большинстве, очень маленького формата, сейчас такого нет, он чуть больше теперешних контактных снимков или снимков из фотоавтомата. Печать сама по себе стоила дорого, а родители, стесненные в средствах, были вынуждены платить самую низкую цену. Только в 60-е годы формат увеличивается: отец становится государственным служащим, ему гарантирована стабильная заработная плата, теперь он не должен ждать, когда своенравные клиенты его ветеринарного кабинета оплатят счета… В те же годы переходят к цвету, черно-белые фотографии становятся недостаточными, устаревшими, их уже не считают качественными.

Картонка стала свидетелем встречи двух семей в 1951 году, когда мои родители поженились, но она принадлежит маме, у отца есть собственная, которую он оставил у своей матери; та картонка рассказывает уже другую историю, предшествующую свадьбе (это мужская история: «девчонки», походы по горам, поездки на байдарках), а далее, после свадьбы, наполняется дубликатами. Взаимные совпадения до этого очень редки и словно бы неприятны: в картонке отца лежат фотографии его возлюбленных, мать хранит одну или две, говорящие о ее флирте (она употребляет именно это слово) на оптическом отделении училища, все остальные она порвала. Эротические снимки законной пары, если они существуют, должны находиться на ничейной территории, где-то вне этих коробок, спрятанные в конвертах между страницами какой-нибудь книги, или в двойном дне одной из картонок, во всяком случае, они могут принадлежать только мужчине. Фотографическая история семьи должна быть закупорена со всех сторон, последовательна и не иметь слабых мест, в ней не позволено прочесть ничего, кроме того, что уже известно.

История неизменно повторяется в каждой семье, от одного поколения к другому: сначала фотографируют свадьбы, потом рождения детей, рост детей из месяца в месяц, потом из года в год, фотография служит ростомером, туазой. Снимают праздники (Рождество, пироги с сюрпризом[6]…), обеды, каникулы, и один из сюжетов, одно из фотографических упражнений в 40-е — 50-е и 60-е годы — снять кого-нибудь в купальнике. Фотографируют людей счастливых, на короткое время раскрепощенных, но только из круга семьи, без каких-либо проникновений снаружи, без вариантов, перемещений: анонимным персонажам, которых потом будет трудно узнать, очень редко дают появиться на снимке.

Фотографии, которые я уже должен был видеть много раз в детстве, не совпадают с моими воспоминаниями: несмотря на их ощутимую реальность, фотографии не могут воссоздать воспоминания о вещах, которые им предшествовали и которые хотела сохранить моя память (однако, воспоминания о том, что было прежде самого снимка, существуют).


Это история, параллельная истории воспоминания. Об этих маленьких фотографических сценках на самом деле я не хочу вспоминать: они плоские и гораздо менее бурные, нежели воспоминание, в них я вхожу в семейный круг, словно в свой детский манежик, я не имею своей истории. Это некий оборот речи, ибо мое собственное воспоминание им не является: я говорю не о том случае, когда я поел дерьма (я этого совершенно не помню), но о том внушении, которое за ним последовало; о черном угре, который выдавливали у меня изо лба так долго, что мне показалось, будто из моей головы лезет змея; об очках в деревянной оправе в рабочих помещениях в глубине сада возле дома бабушки в Марк-ан-Баройе; о сырой и тенистой задней комнате магазина игрушек; о лающей собаке на поводке возле душевых кабин на территории кемпинга; о лестнице в глубине ресторана, где я жду, когда мать выйдет из туалета, пока по лестнице гуляет солнце, ослабевшее тем знойным летом и проникающее сквозь толстые круглые стекла оконной сетки. Эти воспоминания относятся ко времени, когда мне было три года. Самые первые воспоминания должны быть воспоминаниями о чьих-то рассказах. У меня нет воспоминаний, связанных с фотографиями, то есть тех, что совпали бы со временем, когда делали какой-либо из первых снимков: я вспоминаю о самих снимках, но у меня нет чувства, что я пережил запечатленное на них. То, что показывает мне снимок, меня не интересует, если только я на нем не кривляюсь или высовываю язык, выгляжу глупо или выгляжу мило: меня держат за руку, на мне шерстяной шлем, я несу ведерко и сачок для креветок, собираясь пойти на пляж, самое смешное в истории случается, когда я, с убором индейца на голове, натягиваю свой лук. Теперь мне кажется, что истинной причиной всех этих фотографий было показать, засвидетельствовать мою принадлежность родителям (но, может быть, я преувеличиваю; когда еще они могли меня фотографировать: когда я плачу или поранился до крови, во время несчастного случая, когда бегу прочь?..)

Воспоминания моей матери, когда я ее расспрашиваю, такого же порядка: воспоминание о бриарской овчарке, воспоминание об объявлении траура по ее отцу, воспоминание о раздавленном на персидском ковре тюбике губной помады с последовавшим наказанием. Но вот эти детские фотографии ничего не говорят о ее воспоминаниях, ничего из этого в них не просвечивает: это слепая, немая, искалеченная память (как можно угадать траур по отцу, разве что по очень темным платьям девочек?). Говорят, что смысл существования семейной фотографии заключается в том, чтобы хранить воспоминания, однако она воплощается в образах, которые замещают воспоминание, перекрывают его, представляют собой приглаженную взаимозаменяемую достойную историю, передающуюся от одной семьи к другой в смутной надежде оставить след для потомков. Это не литературная история, это история поверхностная. Однако у этих фотографий есть другая, почти что невыразимая функция реминисценции. Некоторые фотографии могут мгновенно вызвать во мне воспоминание о жаре: мне кажется, что мое тело чуть сгорело на солнце, что песок под моими ногами слишком горячий, что тень на фотографии может меня укрыть. Фотография качающегося ослика, которому отец собирается отпилить уши, так как он прилагал все усилия, чтобы сделать игрушки безвредными, вызывает во мне воспоминание о легком головокружении, головокружении понарошку: возвращает меня в некое измерение, где столько ощущений, которые я более не могу испытывать, ибо мой рост уже не метр десять сантиметров…

Некоторые тела могут быть для меня желанными, тогда как я знаю, что их задача состоит в том, чтобы вызывать во мне отвращение: к примеру, купальники с большим вырезом на ляжках, поднимающиеся до самого пупка, которых я сам не видел, вызывают во мне определенную слабость к телам, которые очень скоро растолстеют.

Благодаря этим фотографиям, я также открываю для себя очарование моих родителей, некое представление, которое я ни в коем случае не подумал бы соотнести с ними: они молоды, иногда они еще моложе, чем я теперь, и я открываю для себя их улыбку, их загорелую кожу, их худые тела, я ловлю себя на том, что могу желать их.

О моем собственном теле фотография сообщает мне мало сведений, тех ничтожных сведений, которые я пытаюсь снова соединить с моей собственной историей: в младенчестве я неожиданно очень улыбчив, о таком ребенке говорят, что он «чудесный малыш», светлые волосы завиты «шукетками»[7]; потом до десяти лет я обезьянничаю перед фотоаппаратом, корчу рожи и хмурюсь, и это напоминает мне о том, что мой отец часто называл меня Иеремией, потому что я, горько стеная, постоянно устраивал иеремиады, и потому, что святой Эрве родился в тот же день, что и его коллега Иеремия… Я хочу отыскать в фотографиях какой-нибудь след того, как однажды надел на своего плюшевого ягненка Ягнежку[8] платье.

Коллекция детских фотографий в определенном возрасте внезапно останавливается, это возраст полового созревания, когда в теле проявляется сексуальность, оно покрывается волосами, становится взрослым, схожим с остальными телами. Фотография сначала не оставляет попыток присвоить все себе, кадрировать неполовозрелое тело, так же происходит и дома: запрещено выходить по вечерам, до определенного возраста тебя моют родители. Это тело должно предстать перед фотоаппаратом, словно на медицинском освидетельствовании: человек находится в распоряжении отца, который в любой момент может вынести вердикт.

Я вспоминаю о сценке, которая поразила меня, когда мне было восемь или девять лет, сестре было двенадцать или тринадцать, и ее высокая и крепкая грудь только сформировалась, мы видели ее еще прошлым летом на пляже, но, вероятно, это было последнее лето, когда грудь была открыта, через год она скроется под лифчиком, сестра стала его носить. В то утро — конечно же, это было воскресенье — сестра заперлась в ванной. Отец у двери, с фотоаппаратом в руках, хотел войти. Не таясь, он говорил, что хочет сфотографировать грудь дочери, ибо грудь в этом возрасте, только зарождаясь, находится на пике своей красоты, говорил он, и, если ее не сфотографировать, это совершенство будет потеряно, таков был его аргумент. При помощи снимка он с болью отказывался от скрытого чувства собственности и одновременно боролся против ограничений, хотел еще чуть-чуть отодвинуть фазу ухода, отречения и в то же время выйти из роли отца, чтобы войти в роль любовника, соглашающегося быть вуайеристом, ибо желания отца и любовника, по-видимому, довольно схожи…

Смотря на все эти фотографии, я задаюсь вопросом: «Был ли мой отец хорошим фотографом?». Но фотографии, которые я сам считаю хорошими, всегда неудавшиеся, размытые или плохо кадрированные, снятые детьми, фотографии, которые, таким образом, вопреки самим себе, подпадают под порочный закон фотографической эстетики, оторванной от всякой реальности. Таким образом, снятый со вспышкой возле каменной жардиньерки портрет тети Жизели, держащей на коленях кривляющегося мальчугана, который вертит маленькую механическую игрушку, с их симметричными тенями, пересекающимися с тенью фотографа, мог бы быть американским снимком в духе Фридлендера. Изображение перекошенной (думаю, по оплошности) гавани с лодкой мог бы быть фотографией Мохой-Надя. Подобный портрет моей цветущей молодой белокожей матери, сидящей, закинув голову, в шезлонге, мог бы быть фотографией Бубы 50-х годов, это не Лейла[9], а Жанин, но впечатление то же самое. А размытый автопортрет матери в зеркале заставляет меня думать о Хичкоке. Тем не менее, фотографические сопоставления меня не интересуют. Я хочу испытать иное волнение.

Среди этого множества фотографий я ищу более таинственные следы. Посвящения с обратной стороны снимков часто банальны, они только лишь отмечают место и время («Камбре, 14 июня 1958»), возраст ребенка («Клод, 4 месяца», потом «Клод, 4 1/2 месяца»), географическое расположение («На вершине Бредена, 2550 метров. Киса»), или семейную привязанность («Моей дорогой сестре Жанин на память о ее Жизели. Целую.»). Потом вдруг две подписи ручкой, сделанные моей матерью, трогают меня, потому что говорят о смерти: «Скончался в 37 лет 20 июня 1938» на обороте фотографии ее отца Тео, утонувшего в своей машине; «Скончалась в 18 лет 25 января 1950» на обороте фотографии ее кузины Одетты, разбившейся на велосипеде. Это посмертные подписи, и свидетельствуют они о преждевременной смерти (на фотографиях людей, умерших собственной смертью, подобных подписей нет), о смерти, отмеченной неким роком, словно трагическая гибель — удел семьи. Я вижу в этом мамин подростковый романтизм, склонность, которая внезапно снова меня с ней сближает. На обороте этих снимков есть следы клетчатой бумаги, на которую она их наклеивала.

Я чрезмерно разволновался, найдя между папиросной бумагой, которая защищает фотографию отца, снятого совсем маленьким и, согласно ритуалу, голым на шкуре, и снимком его первого причастия длинную прядь рыжих локонов, перевязанных синей лентой. Это та же самая прядь, которая видна «шукеткой» на макушке его головы на фотографии, но ее добавили к благоуханной жертве бальзамирующего воспоминания фотоаппарата, отрезав на самом деле, и вот она здесь, такая же, как в тот день, когда ее отрезали, чудесным образом сохранившаяся, гладкая и шелковистая, напрасно я прикладывал ее к носу, она не пахнет чем-либо старым или ветхим. Я держу ее в руке, и это некий образ печального смертоносного медальона, так как я, если не считать фотографий, всегда видел отца почти лысым, и страх потерять волосы обращается у меня в настоящее наваждение (мне сразу же приходит идея одного снимка: дать отцу эту составную часть медальона, чтобы он держал ее и эта роскошная прядь волос в его руке выглядела так, словно жжет его пальцы…)

Среди множества снимков я все еще напрасно ищу некую таинственную фотографию, или фотографию, которая была бы загадкой: сходство, которое бы позволило пересмотреть вопрос о родстве, едва заметный неясный жест, случайно запечатленный камерой, — но фотографии совершенно бессильны перед разъятием на тысячу кусков, — или намек на некие отношения между тем или иным персонажем, который бы вдруг предстал передо мной, воссоздав иную семейную историю, отличающуюся от той, что мне всегда рассказывали.

Меня прельщает, например, связать эту историю с педерастией, намеки на которую я отыскиваю на таинственных снимках белокурых детей — это, наверное, братья моей матери, — полуголых, с удочками, на берегу реки, или тех же самых мальчиков, сидящих на лошади, руки старшего лежат на плечах младшего, лошадь держит одетый в костюм юноша, который мог бы быть их похитителем. Или еще один снимок с причастия: маленький блондинчик с идеальным пробором, в белой рубашке, праздничном одеянии, с перекинутой через руку накидкой и с молитвенником в руке стоит в одиночестве на каменной балюстраде перед темнеющим лесом. Педерастия кажется мне запечатленной со всей очевидностью на снимке, где отец растянулся на лужайке рядом с братом моей матери, тот положил на его плечо руку, голова отца, закрывшего глаза, откинута назад, он улыбается почти что в экстазе, но его щека словно касается на лужайке тени, которая должна принадлежать матери, сделавшей этот снимок, и педерастические намеки, конечно же, это только лишь мои домыслы.

На студийных снимках, снятых, вероятно, в один и тот же день (тот же фон, то же освещение, тот же формат, те же белые поля), где запечатлены бабушка и дедушка, который потом утонул, я пытаюсь отыскать следы плотской любви, ибо их связь дала жизнь четырем детям, но эти робкие лица, застегнутые доверху кардиганы и воротники не дают просочиться чувственности, и в лучшем случае я могу с трудом вообразить намек на сексуальность. И наоборот, сопоставление двух схожих, сделанных в фотоавтомате снимков моей матери, когда ей было около восемнадцати, и одного из ее братьев, которому должно было быть пятнадцать или шестнадцать, выявляет сексуальность непосредственную и неистовую, млечную, нордическую, словно бы двух любовников-убийц из криминальной хроники. На снимке для документов моей двоюродной бабушки Сюзанн, снятом в «Мастерской Видаль» на улице Вожирар, меня поражает ее кровожадный вид. Я рад, что цветные реверсивные снимки со свадьбы моей сестры уже стали зеленоватыми…

Между всех этих семейных фотографий глуповатых церемоний (глуповаты сами поводы, обстоятельства, при которых делались школьные снимки или фотографии на каникулах: чтобы помнить, что мы были здесь все вместе, прежде чем воспоминания исчезнут, соберемся в живую картину пред объективом!) загадочным образом затесались фотография крокодила, фотография мозга больного туберкулезом и фотография полярной капсулы паразита, размножающегося в щуке, с пометкой в виде стрелки, сделанной шариковой ручкой (снимок того, как выглядит кратер, и я напрасно ищу снимок вульвы матери…), это и есть те случайно попавшие сюда снимки, которые составляют искомую тайну.

Загрузка...