Способность человека к превращениям, давшая ему столько власти над другими существами, едва ли в достаточной мере замечена и понята. Здесь — одна из величайших загадок: каждый обладает этой способностью, каждый ее применяет, каждый считает это совершенно естественным, но лишь немногие отдают себе отчет в том, что ей они обязаны лучшей частью своего существа. Определить сущность превращения необычайно трудно, и подходить к нему нужно с разных сторон.
В книге о фольклоре бушменов[340], которую я считаю драгоценнейшим документом ранних эпох человечества, сокровищницей, до сих пор не исчерпанной (хотя она составлена сто лет назад и уже полвека как напечатана), есть раздел о предчувствиях бушменов. Из него можно извлечь важные выводы. Речь идет о предчувствиях, которые знаменуют собой, как мы увидим, зачаточную форму превращения. Бушмены издалека чувствуют приближение человека, которого не могут еще ни слышать, ни видеть. Они чувствуют также приближение животного и могут показать на своем теле знаки, благодаря которым об этом узнают. Приведем несколько примеров.
Один человек сказал своим детям, чтобы они ждали дедушку. «Смотрите внимательно, мне кажется, он близко. Ибо я чувствую место старой раны на его теле». Дети стали смотреть по сторонам и увидели вдали человека. «Там кто-то идет», — сказали они отцу. Отец ответил: «Это ваш дедушка. Я знал, что он придет. Я почувствовал его приход тем местом, где у него старая рана. Я хотел, чтобы вы сами это увидели, и вот он здесь. Вы не верили моему предчувствию. А оно говорит истину».
Все происшедшее замечательно просто. Старик, дедушка этих детей, еще далеко. В определенном месте тела у него старая рана. Это место хорошо известно его взрослому сыну. Рана из тех, что постоянно дает о себе знать, и старик часто говорил о ней. Мы сказали бы, что она «характерна» для старика. Думая об отце, сын думал о его ране. Но это нечто большее, чем просто «думал». Он не только представлял себе рану на том месте, где она находилась, он чувствовал ее соответствующим местом собственного тела. Ощутив ее, он почувствовал приближение отца, которого долго не видел. Почувствовал приближение отца, потому что почувствовал рану. Он сказал об этом детям, которые, похоже, не поверили. Они, наверное, еще не научились верить в правильность таких предчувствий. Он послал их поглядеть, и верно — кто-то идет. Это мог быть только дедушка, это он и есть. Отец прав: ощущение в собственном теле не обмануло его.
Жена покинула дом. Ребенка она несла с собой на ремнях за плечами. Муж, оставшийся дома, знает, что жена ушла по делам, надолго. Вдруг он ощутил ремни на своих плечах. «Он почувствовал их там». Это выглядело так, будто он сам несет ребенка. Ощутив ремни, он понял: жена с ребенком возвращается.
Такие же предчувствия касаются животных. Тех животных, которые для бушмена так же важны, как и его сородичи, близкие, так сказать, животные, те, на которых он охотится и которые дают ему пищу.
Страус гуляет на солнце. Его кусает черное насекомое, которое бушмены зовут «страусиной блохой». Страус задирает ногу и скребет себе затылок. Бушмен чувствует что-то сзади у себя на шее, как раз там, где чешет страус. Это ощущение вроде постукивания. Оно говорит бушмену, что страус близко.
Особенно важна для бушмена антилопа-спрингбок. К ней относится множество предчувствий, касающихся всех возможных движений и свойств животного.
«У нас в ногах такое ощущение, будто бы ноги антилопы шуршат в кустах». Это ощущение означает приближение антилоп. Это не значит, что бушмен слышит шорох. Для этого они слишком далеко. Шуршат ноги бушмена, ибо вдали шуршат ноги антилоп. Но это не все: бушмену передается гораздо больше, чем движение ног животного. «Мы чувствуем лицом черные полосы на лице антилопы». Эти черные полосы, начинаясь с середины лба, спускаются вниз до конца носа. Бушмену чудится, будто черные полосы — на его лице. «Мы чувствуем глазами черные пятнышки в глазах антилопы».
Один человек почувствовал постукивание в ребрах и сказал детям: «Кажется, идет антилопа, я ощущаю черную шерсть. Взойдите на холм и поглядите по сторонам. Я чувствую антилопу». У спрингбока черные бока. Постукивание в ребрах означает для бушмена черную шерсть на боках животного.
Еще один бушмен, присутствовавший при разговоре, это подтвердил. У него тоже были предчувствия антилопы, хотя иного рода. Он чувствовал кровь убитого зверя.
«Я чувствую на икрах ног, как потечет кровь антилопы. Когда предстоит ее убить, я всегда чувствую кровь. Сижу и ощущаю спиной, где стекает кровь, когда я несу зверя. Шерсть антилопы касается моей спины».
Иногда это звучит так: «Мы чувствуем в своей голове, как будем выламывать рога антилопы». Иногда так: «Множество их приходит сначала, когда мы лежим в тени хижин. Они думают, что у нас, наверное, дневной сон. Обычно мы ложимся днем спать. Но когда они идут и их ноги движутся, мы не спим. Мы чувствуем что-то в ямках под коленями, куда капает кровь, когда несешь зверя».
Из высказываний бушменов видно, как важны для них эти предчувствия или предвосхищения. Наступление определенных событий они чувствуют собственным телом. Нечто вроде постукивания в нем оказывается сообщением. Его буквы — в их собственном теле. Эти буквы говорят, движутся и побуждают их самих к движению. Ощутив постукивание в собственном теле, бушмен велит другому молчать и сам затихает. Предчувствие возвещает истину. Тот, кто глуп, не понимает урока и попадает в беду. Его убивает лев, или происходит иное несчастье. Понимающему постукивание поведает, какой дорогой нельзя идти, какой стрелой нельзя стрелять. Оно предупредит о повозке с людьми, едущей к дому. Если бушмен кого-то ищет, эти знаки подскажут, куда идти, чтобы найти его.
Не наше дело выяснять здесь, правду говорят или лгут догадки бушменов. Может быть, они развили и используют в повседневной жизни способности, которых мы лишились. Может быть, у них есть основания верить в предчувствия, даже если они иногда обманывают. Во всяком случае, рассказы о том, как возникают предчувствия, — это бесценные свидетельства о сущности превращения. Нет ничего, что можно было бы поставить рядом с ними. Ведь все, что мы знаем об этом из мифов и сказок, можно отвергнуть, сказав, что это придумано. Здесь же мы узнаем, что чувствует бушмен в своей реальной жизни, когда думает о страусе или антилопе, находящихся вдали, что с ним при этом происходит, что это вообще значит — думать о существе, которое не есть ты сам.
Знаки, по которым узнается приближение животного или человека, — это знаки на собственном теле. Такие предчувствия, как уже сказано, представляют собой зачатки превращений. Чтобы знаки эти сохранили свою ценность для исследования превращений, следует остерегаться вносить что-то чуждое в мир бушменов. Знаки эти следует сохранить в той простоте и конкретности, в какой они выступают в действительной жизни. Мы изымем их из контекста процитированных рассказов и выстроим в ряд.
1. Сын ощущает рану своего отца именно в той точке тела, где ощущает ее отец.
2. Муж чувствует ремни, на которых жена несет ребенка, на своих собственных плечах.
3. Страус скребет ногой затылок там, где его укусила «блоха». Бушмен чувствует то же самое место собственным затылком.
4. Бушмен чувствует шорох ног антилопы в буше своими собственными ногами. Черные полосы, идущие от лба к носу антилопы, он ощущает на своем лице, черные пятнышки глаз антилопы — в своих глазах. Черную шерсть на боках антилопы он чувствует собственными ребрами.
5. Бушмен чувствует кровь на икрах и на спине. Это кровь антилопы, которую он убьет и понесет за плечами. Он ощущает также шерсть животного. Головой он чувствует, где будут отламываться рога. Ему чудится кровь в ямках под коленями, куда она обычно капает, когда несут убитого зверя.
Все, относящееся к последнему пункту, касается убитой антилопы. Радость ощущения ее крови определяет здесь характер превращения. Этот случай сложнее, чем четыре предыдущих, поэтому разберемся сначала с ними. Самое элементарное заключается здесь в том, что одно тело приравнивается к другому. Тело сына есть тело отца, в результате старая рана обнаруживается в том же самом месте. Тело мужа есть тело жены: ремни, на которых несут сына, давят на те же самые плечи. Тело бушмена есть тело страуса: «блоха» кусает его в том же месте затылка и он скребет там же.
В каждом из трех случаев тела отождествляются по какой-то отдельной черте. Это очень разные черты: в случае раны — старая особенность тела, постоянно напоминающая о себе, в случае ремня — длящееся давление, в случае чесания — изолированное движение.
Всего интереснее случай с антилопой. Здесь налицо четыре или пять черт, вместе придающих полноту отождествлению одного тела с другим. Это движение ног, черная шерсть на боках, черные полосы от лба к носу, черные пятнышки в глазах и, наконец, место на голове, где сидят рога, будто их носит сам человек. К движению (здесь — не чесание, а движение ног) добавляется нечто, напоминающее полную маску. То, что бросается в глаза при взгляде на голову животного — рога и, далее, все черное — полосы и пятна в глазах, — складывается в редуцированную до простейших черт маску. Бушмен носит ее как собственную голову и одновременно как голову зверя. Черную шерсть на боках он ощущает так, будто он в шкуре антилопы; это, однако, его собственная кожа..
Тело одного и того же бушмена становится телом его отца, его жены, страуса и антилопы. Способность его быть в разное время то одним, то другим и потом снова самим собой — факт огромного значения. Последовательность превращений определяется внешними поводами. Это чистые превращения: каждое существо, ощущаемое бушменом, остается тем, что оно есть. Превращения отделены друг от друга, иначе они не имели бы смысла. Отец с его раной — не жена с ее ремнями. Страус — не антилопа. Собственная самотождественность, от которой бушмен может отказаться, сохраняется в превращениях. Он может быть тем или другим, но то и другое отделено друг от друга, и поэтому между ними он всегда остается самим собой.
Единичные простейшие черты, определяющие превращение, можно назвать его узловыми пунктами. Старая рана отца, наплечный ремень женщины, черные полосы антилопы и есть такие узловые пункты. Это характерные черты другого существа, о которых часто идет речь, которые есть всегда. Это черты, которых ожидают, когда ждут их носителя.
Однако животное, на которое охотятся, — это особый случай, поскольку реально требуется плоть и кровь его. Убив его и неся домой, бушмен особенно счастлив. Труп зверя — добыча, висящая за спиной, — важнее, чем его живое тело. Человек чувствует кровь, текущую по икрам и задерживающуюся в подколенных ямках, кровь на спине и там же — жесткую шерсть. Это мертвое тело, которое он несет, не его собственное; оно не может быть его собственным телом, ибо его он будет есть.
Предчувствие бушменов, касающиеся антилопы, развертываются, следовательно, в несколько стадий. Бушмен ощущает себя, как описано выше, живым зверем, его тело становится телом антилопы, которая движется и смотрит. Он чувствует также и убитое животное как другое, чужое тело, тесно прижатое к собственному, в состоянии, когда оно уже не может от него отделиться. Обе фазы взаимозаменяемы. Кто-то сначала переживает первую, кто-то — вторую. Они могут следовать одна за другой. Вместе они воплощают в себе полноту отношения бушмена к животному, весь процесс охоты — от шороха ног до крови. […]
Словами «подражание» и «превращение» часто неразборчиво и неточно обозначают одни и те же явления. Было бы целесообразно их развести. Это ни в коем случае не одно и то же; их осторожное различение поможет осветить процессы собственно превращения.
Подражание — это нечто внешнее; предполагается что-то, находящееся перед глазами, чьи движения копируются. Если речь идет о звуках, подражание — это не больше чем точное их воспроизведение. Этим еще ничего не говорится о внутреннем состоянии подражающего. Обезьяны и попугаи подражают, но при этом они не изменяются. Им неизвестно, что представляет собой то, чему они подражают, оно не пережито ими изнутри. Они скачут от одного к другому, но последовательность, в которой это происходит, не имеет для них ни малейшего значения. Переменчивая поверхностность облегчает подражание. Обычно подражают в какой-то отдельной черте. Поскольку это — по самой природе явления — черта, бросающаяся в глаза, подражание часто кажется способным давать характеристику, чего нет на самом деле.
Человека можно узнать по определенным словосочетаниям, часто им употребляемым, и попугай, который ему подражает, может внешне о нем напомнить. Но эти словосочетания не обязательно характерны для этого человека. Это могут быть фразы специально для попугая. Тогда попугай подражает чертам несущественным, и непосвященный никогда не узнает по ним человека.
Короче говоря, подражание, или имитация, — это самый первый импульс к превращению, который мгновенно затем исчезает. Такие импульсы могут следовать быстро один за другим и относиться к самым разным предметам, что особенно наглядно демонстрируют обезьяны. Именно легкость имитации препятствует ее углублению.
Само же превращение выглядит телом по отношению к двухмерности подражания. Переходной формой от подражания к превращению, где остановка на полпути делается сознательно, является притворство.
Выказывать себя другом, имея враждебные намерения (что практикуется во всех позднейших формах власти), — это ранний и важный род превращения. Оно здесь «поверхностно», касается только внешних проявлений — шерсти, рогов, голоса, походки. Под ними прячется охотник, сущность которого, так же как и его намерения, ими не затронута и под их воздействием не может измениться. Это предельное разделение внешнего и внутреннего, дальше которого нельзя пойти, полностью воплощается в явлении маски. Охотник свободно владеет собой и своим оружием. Но он господствует и над образом зверя, им изображаемого. Он распоряжается сразу тем и другим. Он, так сказать, является обоими одновременно и продолжает быть ими, пока не достигнет своей цели. Поток превращений, на которые он способен, остановлен; он занимает сразу две четко отделенные друг от друга позиции — одна в другой. При этом внутреннее хорошо спрятано за внешним. Дружественно-безвредное — снаружи, враждебно-смертельное — внутри. Смертельное обнаруживает себя лишь в своем заключительном акте.
Эта двоякость и есть крайняя форма того, что обычно именуют притворством. Само слово в его буквальном смысле[341] не могло бы быть нагляднее, чем оно есть. Однако оно применялось к столь многим более слабым процессам, что утратило добрую часть своей выразительности. Я хочу восстановить его строгий смысл, называя притворством дружественный образ, в котором скрывается враждебный. […]
Притворство — это ограниченный род превращения, — единственный, что доступен властителям вплоть до нынешнего дня. Дальше властитель не может превращаться. Он остается самим собой, пока осознает свои враждебные намерения. Предел его превращений — это внутреннее ядро, его подлинный облик. Он может счесть полезным иногда спрятать ужас, им внушаемый. Для этого он пользуется разными масками. Но они надеваются на время и никогда не изменяют его внутреннего облика, представляющего его природу.
Конечный продукт превращения — фигура. Дальнейшее превращение не допускается. Фигура ограничена и ясна во всех своих чертах. Она не природна, а является созданием человека. Это спасение из бесконечного потока превращений. Не следует путать ее с тем, что современная наука обозначает как вид или род.
Ближе всего можно постичь ее сущность, размышляя о фигурах богов древних религий. Стоит рассмотреть с этой точки зрения некоторых египетских богов. Богиня Шехмет — женщина с головой львицы, Анубис — мужчина с головой шакала, Тот — мужчина с головой ибиса. У богини Хатор — голова коровы, у Гора — голова сокола. Эти фигуры в их определенной неизменной — двойственной человеческо-животной — форме тысячелетиями властвовали в религиозных представлениях египтян. В этой форме они повсюду запечатлевались, к ним — именно в этой форме — возносились молитвы. Удивительно их постоянство. Однако уже задолго до того, как возникли устойчивые системы божеств подобного рода, двоимые человеческо-животные создания были обычны у бесчисленных народов Земли, никак не связанных между собой.
Мифические предки австралийцев — человек и животное одновременно, иногда — человек и растение. Эти фигуры называются тотемами. Есть тотем — кенгуру, тотем — опоссум, тотем — эму. Для каждого из них характерно, что это человек и животное одновременно: он ведет себя как человек и как определенное животное и считается предком обоих.
Как понимать эти изначальные фигуры? Что они, собственно, собой представляют? Чтобы их понять, нужно иметь в виду, что это представители мифических первовремен, когда превращение было универсальным даром всех существ и происходило безостановочно. Текучесть тогдашнего мира я уже неоднократно отмечал. Человек мог превращаться во что угодно; он умел также превращать других. Из этого общего потока выделились отдельные фигуры, представляющие собой не что иное, как закрепление определенных превращений. Фигура, которой, так сказать, придерживаются, которая становится живой традицией, которая постоянно изображается, о которой постоянно рассказывают, — это не то, что мы сегодня называли бы видом животного, — не кенгуру, не эму, но нечто двоякое и одновременно: кенгуру, проникнутый человеком, человек, по желанию становящийся эму.
Процесс превращения оказывается, таким образом, древнейшей фигурой. Из многообразия бесчисленных и бесконечных возможных превращений вычленено одно определенное и закреплено в фигуре. Сам процесс превращения — один из таких процессов — прочно установлен и потому наполнен особой ценностью по сравнению со всеми другими процессами, которые исключены. Эта двойная фигура, содержащая и сохраняющая в себе превращение человека в кенгуру и кенгуру в человека, навсегда остающаяся себе тождественной, есть первая и древнейшая из фигур, их исток.
Можно сказать, что это еще свободная фигура. Оба ее аспекта равноценны. Ни один не подчинен другому, ни один не спрятан за другим. Она восходит к первобытным временам, но в богатстве своих смысловых воздействий она всегда современна. К ней можно подступиться; излагая мифы, которым она принадлежит, человек соучаствует в ней.
Нам важно добиться ясности относительно этого древнейшего рода фигур. Важно понять, что фигуры начинались совсем не с простого, а со сложного и — в противоположность тому, что мы нынче представляем как фигуру, — с того, что выражало процесс превращения одновременно с его результатом.
Маска благодаря своей неподвижности отличается от остальных конечных состояний превращения. На место никогда не успокаивающейся, вечно подвижной мимической игры выступает ее прямая противоположность — полная неподвижность и застылость. В игре мимики особенно ярко выражается беспрестанная готовность человека к превращениям. Мимика человека богаче, чем мимика любого другого существа, человеческая жизнь богаче всех других в смысле превращений. Невозможно передать, что происходит с человеческим лицом в течение одного-единственного часа. Если бы хватило времени точнее пронаблюдать все побуждения и настроения, проскальзывающие по лицу, то удивительно, как много можно было бы узнать и выделить импульсов к превращениям.
Обычай не везде одинаково оценивает свободную игру лица. В некоторых цивилизациях свобода лица существенно ограничена. Считается неподобающим сразу показывать боль или радость, ее замыкают в себе, и лицо остается спокойным. Глубинной причиной такого отношения является требование постоянной автономии человека. Никому не разрешено проникать в другого, и этот другой не позволяет того же самому себе. Человек должен иметь силу быть сам по себе и быть тождественным себе. Одно с другим здесь тесно связано. Ибо именно воздействие одного человека на другого вызывает непрестанные быстротечные превращения. Они выражаются в жестикуляции и мимике; там, где эти действия считаются предосудительными, любое превращение затруднено и в конечном счете парализуется.
Уяснив природу застылости таких неестественных «стоических» натур, легко понять сущность маски вообще: она есть конечное состояние. Подвижный поток неясных, всегда незаконченных превращений, чудесным выражением которых является естественное человеческое лицо, застывает в маску; он завершается в ней. Когда маска налицо, не показывается уже ничего, что начинается, что представляет собой еще бесформенный бессознательный импульс. Маска ясна, она выражает нечто вполне определенное, не больше и не меньше. Маска неподвижна, это определенность, которая не меняется.
Правда, под этой маской может быть другая. Ничто не мешает исполнителю носить под одной маской другую. Двойные маски известны многим народам: когда снята одна, под ней появляется другая. Но это тоже маска, тоже конечное состояние. Переход от одного к другому скачкообразен. Все возможные посредующие звенья исключены; нет смягчающих переходов, подобных тем, что можно наблюдать на лице человека. Новое, другое является внезапно. И оно столь же ясно и неподвижно, сколь и предыдущее. От маски к маске возможно все, что угодно, но всегда скачком, всегда одинаково резко.
Маска воздействует в основном вовне. Она создает фигуру. Она неприкосновенна и устанавливает дистанцию между собой и зрителем. Она может, например в танце, приблизиться к зрителю. Однако сам зритель должен оставаться там, где он находится. Застылость формы выливается в постоянство дистанции; дистанция не меняется, и в этом завораживающий характер маски.
Ибо сразу за маской начинается тайна. В острых ситуациях, о которых здесь и идет речь, то есть когда маска воспринимается всерьез, человеку не положено знать, что за ней находится. Она многое выражает, но еще больше скрывает. Она представляет собой раздел: скрывая за собой опасность, которую не положено знать, препятствуя установлению доверительных отношений, она приближается к человеку вплотную, однако именно в этой близости остается резко от него отделенной. Она угрожает тайной, сгущающейся за нею. Поскольку ее нельзя прочесть, как подвижное человеческое лицо, человек гадает и пугается неизвестного.
При этом в визуальной сфере происходит то, с чем каждый знаком по сфере акустической. Предположим, человек прибывает в страну, язык которой ему совершенно неизвестен. Вокруг люди, пытающиеся с ним заговорить. Чем меньше он понимает, тем больше старается угадать. Он гадает в полной неизвестности, опасаясь враждебности. Но он не верит себе, расслабляется и даже слегка разочарован, когда слова переведены на один из знакомых ему языков. Как они безвредны! Каждый совершенно незнакомый язык представляет собой акустическую маску; став понятным, он превращается в понимаемое и вызывающее доверие лицо.
Маска, следовательно, — то, что не превращается, что пребывает неизменным и длящимся в изменчивой игре превращений. Она воздействует, по сути дела, тем, что скрывает прячущееся за ней. Маска полноценна, когда исключительно она перед нами, а то, что за ней, остается непознаваемым. Чем определеннее она сама, тем туманнее то, что за нею. Никто не знает, что могло бы вырваться из-под маски. Напряжение между застылостью маски и тайной, которая за ней сокрыта, может достигать необычайной силы. Это и есть причина ее угрожающего воздействия. «Я именно то, что ты видишь, — как бы говорит маска, — а то, чего ты боишься, скрывается за мною». Она завораживает и одновременно заставляет держаться подальше. Никто не смеет ее тронуть. Смертью карается срывание маски кем-то другим. Пока она активна, она неприкосновенна, неуязвима, священна. Определенность маски, ее ясность заряжена неопределенностью. Власть ее в том и заключается, что она в точности известна, но непонятно, что она в себе таит. Она ясна снаружи, так сказать, только спереди.
Но если в определенных церемониях маска ведет себя именно так, как ожидается, как привыкли, она может действовать успокаивающе. Ибо она стоит между скрытой за ней опасностью и зрителем. Так что, если с ней обращаться правильно, она может уберечь от опасностей. Она может собирать опасность и хранить ее внутри себя, выпуская наружу лишь в той мере, в какой это соответствует ее облику. Установив с маской контакт, можно выработать способ поведения по отношению к ней. Она представляет собой фигуру с характерными формами поведения. Если их изучить и понять, если знать правильную дистанцию, она сама охранит от опасностей, в ней заключенных.
Об этом воздействии маски, ставшей фигурой, можно было бы сказать многое: с нее начинается, в ней продолжается и гибнет драма. Однако речь здесь идет только о самой маске. Нужно также знать, чтó она представляет собой с другой стороны, ибо она воздействует не только вовне, на тех, кто не знает, чтó за ней скрывается, — ее носят люди, прячущиеся за ней.
Эти люди хорошо знают, что они такое. Но их задача — разыгрывать маску и при этом оставаться в определенных, соответствующих маске границах.
Маска надета, она снаружи. Как материальная вещь, она четко отграничена от того, кто ее носит. Он воспринимает маску как нечто чуждое и никогда не спутает с собственным телом. Она ему мешает, суживает поле зрения. Разыгрывая маску, он всегда раздвоен — он сам и она. Чем чаще он ее надевает, чем лучше знает, тем больше в процессе игры переходит от него в фигуру маски. Но, несмотря ни на что, оставшаяся часть его личности отделена от маски; это та часть, которая боится разоблачения, которая знает, что внушает страх, не имея на то оснований. Тайна, которая пугает тех, кто снаружи, должна воздействовать и на него, находящегося внутри; но это, как можно полагать, другое воздействие. Они боятся того, чего не знают, он боится разоблачения. Именно этот страх не позволяет ему слиться с ней целиком. Его превращение может зайти очень далеко, но оно никогда не будет полным. Маска, которую иначе можно было бы сбросить, — это граница, не дающая осуществиться превращению. Ее нельзя потерять, она не должна упасть, не должна открыться, он полон забот о ее судьбе. Так что сама маска остается внешней по отношению к его превращению как оружие или орудие, с которым нужно правильно обращаться. Как просто человек он оперирует ею, как исполнитель он одновременно превращается в нее. Он, следовательно, двойствен и на протяжении всего представления должен оставаться таковым.
Властитель, осознающий свои враждебные намерения, не может притворством обмануть всех. Есть ведь и другие, которые благодаря своей власти таковы же, как он сам, не признают его и считают соперником. По отношению к ним он всегда настороже, они могут стать опасными. Он ждет удобного случая «сорвать маску» с их лица. Тогда сразу обнаружится их подлинная суть, хорошо ему известная по себе самому. Разоблачение сделает их безопасными. На первый раз он может, если это отвечает его целям, оставить их в живых, но проследить, чтобы им не удавались новые обманы, и будет всегда держать их на виду в их подлинном обличьи.
Превращения, совершаемые не им самим, ему невыносимы. Он может возносить на высокие посты людей, бывших ему полезными, однако эти осуществляемые им социальные превращения должны быть четко определенными; ограниченными и оставаться полностью в его власти. Возвышая и унижая, он дает установление, и никто не может отважиться на превращение по собственному почину.
Властитель ведет нескончаемую борьбу против спонтанных и неконтролируемых превращений. Разоблачение — средство, используемое им в этой борьбе, — полярно противоположно превращению, и его можно назвать обратным превращением. Процесс этот уже знаком читателю[342]. Менелай осуществил его с морским старцем Протеем, не испугавшись образов, в которые тот воплощался, стремясь ускользнуть. Менелай схватил и держал его крепко, пока тот не обрел свой подлинный облик.
Главная характеристика обратного превращения состоит в том, что всегда точно известен его результат. Ожидаемое ясно заранее; властитель начинает процесс с ужасающей уверенностью, презирая все превращения противника, видя насквозь эти лживые ухищрения. Обратные превращения могут совершаться однократно, как это было с Менелаем, возобладавшим над мудростью Протея. Но они могут производиться часто и в конце концов превратиться в страсть.
Учащение обратных превращений ведет к редукции мира. Богатство форм его проявления в этом случае ничего не значит, всякое многообразие становится подозрительным. Все листья одинаково сухи и пыльны, все лучи угасают во мраке враждебности.
В душевной болезни, которая находится с властью в столь тесном родстве, что их можно было бы назвать близнецами, обратное превращение выступает как один из видов тирании. Паранойю особенно характеризуют два свойства. Одно из них психиатры именуют диссимуляцией. Это не что иное, как притворство как раз в том смысле, в каком это слово здесь употребляется. Параноики могут притворяться так хорошо, что о многих невозможно догадаться, сколь серьезно они больны. Другое свойство — это бесконечное разоблачение врагов. Враги повсюду, они притворяются друзьями, принимают безвредный и безопасный облик, но параноик, обладающий даром пронизывающего зрения, ясно видит, что скрывается внутри. Он срывает маски, и оказывается, что все это, в сущности, один и тот же враг. Параноик, как никто другой, предается обратным превращениям, и в этом он подобен застывшему властителю. Место, которое он, по его представлению, занимает, значение, которое он себе придает, — все это в глазах других, разумеется, чистая фантазия. Тем не менее, он будет отстаивать их, беспрерывно используя оба связанных между собой процесса — притворство и разоблачение. […]
Социальное и религиозное явление огромной важности представляет собой запрет превращения. Вряд ли оно было когда-либо всерьез проанализировано, не говоря уже о том, что понято. Дальнейшее представляет собой попытку рассмотреть его в самом первом приближении.
В тотемных церемониях племени аранда может участвовать лишь тот, кто принадлежит тотему. Превращение в двойную фигуру предка из мифических времен — это привилегия, доступная лишь избранным. Никто не может, не имея на то права, воспользоваться превращением, охраняемым, как драгоценнейшее достояние. Его берегут, как берегут слова и звуки сопровождающих его священных песнопений. Именно точность деталей, составляющих эту двойную фигуру, ее определенность и отграниченность облегчают ее охрану. Запрет на приобщение к ней строго соблюдается; на это требуется полная религиозная санкция. Только после долгих и сложных инициаций молодой человек входит в группу тех, кому при определенных обстоятельствах дозволено превращение. Женщинам и детям оно безусловно и строго запрещено. Для инициированных из других тотемов запрет иногда снимается в знак особого уважения. Но это единичные случаи; затем запрет соблюдается так же строго, как и раньше.
В христианстве, сколь ни велики различия между ним и верованиями аранда, также имеется запретная фигура — дьявол. Его опасность возвещается на все лады, в сотнях рассказов-предостережений повествуется, к чему ведет сговор с дьяволом, детально живописуются вечные муки душ в аду. Интенсивность этого запрета необычайна, она особенно чувствуется там, где люди испытывают побуждение действовать ему вопреки. Истории одержимых, поступками которых управлял сам дьявол или многие дьяволы, хорошо известны. Самые знаменитые из них — аббатиса Жанна из Анжа, монастыря урсулинок в Лудене, и отец Сурэн, изгонявший из нее дьявола до тех пор, пока дьявол не перешел в него самого. Здесь дьяволом оказались одержимы люди, специально посвятившие себя богу. Им гораздо строже, чем простым людям, запрещено сближение с дьяволом, не говоря уже о превращении в него. Но запретное превращение поглотило их целиком. Вряд ли мы ошибемся, если свяжем силу превращения с силой запрета, которому оно подлежит.
Сексуальный аспект запрета превращения, в плену которого они оказались, яснее всего можно наблюдать в явлении ведьм. Единственное прегрешение ведьмы состоит в ее половой связи с дьяволом. Чем бы она ни занималась в остальное время, ее тайное существование венчают оргии с участием дьявола. Именно поэтому она и ведьма. Совокупление с дьяволом — важнейшая составная часть ее превращения.
Идея превращения через половое совокупление стара как мир. Поскольку каждое создание обычно сочетается лишь с существом другого пола того же самого рода, легко предположить, что отклонение от этого будет восприниматься как превращение. В этом случае уже древнейшие брачные законы могут рассматриваться как одна из форм запрета превращения, то есть запрета любого другого превращения, кроме тех, что разрешены и желательны. Эту половую форму превращения следовало бы рассмотреть подробнее, что могло бы привести, как мне кажется, к важным выводам.
Пожалуй, важнейшими из всех запретных превращений являются социальные. Любая иерархия возможна только при наличии таких запретов, не позволяющих представителям какого-либо класса чувствовать себя близкими или равными высшему классу. У примитивных народов эти запреты бросаются в глаза даже среди возрастных классов. Однажды возникшее разделение подчеркивается все острее. Переход из низшего в высший класс всеми способами затрудняется. Он возможен лишь посредством особых инициаций, которые при этом воспринимаются как превращения в собственном смысле слова. Часто этот переход рассматривается так, будто человек умирает в низшем классе и затем пробуждается к жизни в высшем. Между классами стоит смерть — весьма серьезная граница. Превращение предполагает долгий и опасный путь. Оно не дается даром; кандидат должен пройти через всевозможные проверки, труднейшие испытания. Однако все, что он испытал в молодости, позднее, уже принадлежа к высшему классу, он преподносит новичкам как суровый экзаменатор. Идея высшего класса, таким образом, стала идеей чего-то строго обособленного, целой жизни самой по себе. С ней связаны священные песни и мифы, иногда свой собственный язык. Представителям низших классов, женщинам например, полностью исключенным из высших классов, остается с ужасом и покорностью созерцать ужасные маски и внимать таинственным звукам.
Наиболее жестко разделение классов проводится в кастовой системе. Здесь принадлежность к определенной касте начисто исключает любое социальное превращение. Каждый точнейшим образом ограничен как снизу, так и сверху. Даже прикосновение к низшим строжайше запрещено. Брак разрешается только между представителями своей же касты, профессия предписывается. Значит, исключена возможность благодаря роду занятий превратиться в существо другого сословия. Последовательность проведения этой системы удивительна; лишь ее детальное исследование помогло бы распознать все возможные пути социальных превращений. Поскольку всех их следует избегать, они тщательно регистрируются, описываются, проверяются. Эта абсолютная система запретов позволяет — с позитивной точки зрения — составить четкое представление о том, что должно рассматриваться как превращение из низшего класса в высший. «Опыт о кастах» с точки зрения превращения совершенно необходим; его еще предстоит написать.
Изолированная форма запрета превращения, то есть запрета, относящегося к одному-единственному лицу, находящемуся на вершине общества, обнаруживается в ранних формах королевской власти. Надо отметить, что два самых ярких типа властителей, известных древности, отличаются как раз своим прямо противоположным отношением к превращению.
На одном полюсе стоит мастер превращений, который может принять любой образ, какой только ему захочется, будь то образ зверя, духа животного или духа умершего. Это трикстер, вбирающий в себя всех других благодаря превращениям, — любимая фигура мифов североамериканских индейцев. Его власть основана на бесчисленных, доступных ему превращениях. Он поражает исчезновениями, нападает неожиданно, позволяет схватить себя, но так, что исчезает снова. Важнейшее средство исполнения им его удивительных деяний — все то же превращение.
Подлинной власти мастер превращений достигает в качестве шамана. В экстатическом трансе он созывает духов, подчиняет их себе, говорит их языком, становится таким же, как они, и отдает им приказания на их особый лад. Путешествуя на небо, он превращается в птицу, морским зверем достигает дна моря. Для него нет невозможного, во все убыстряющейся череде превращений он достигает пароксизма, сотрясающего его до тех пор, пока он не обретет то, что хочет.
Если сравнить мастера превращений со священным королем, для которого действенны сотни ограничений, который должен оставаться постоянно на одном и том же месте, и оставаться неизменным, к которому нельзя приблизиться и которого нельзя увидеть, — то станет ясно, что их различие — если свести его к наименьшему общему знаменателю — заключается не в чем ином, как в противоположном отношении к превращению. Для шамана возможности превращения безграничны, и он использует их максимально полно, королю же они запрещены, и возможность превращения парализована вплоть до полного оцепенения. Король должен оставаться настолько себе тождественным, что не может даже постареть. Ему следует быть мужчиной одних и тех же лет, зрелым, сильным, здоровым, и лишь только появлялись первые признаки старости — седина, например, или слабела мужская сила, — его часто убивали.
Статичность этого типа, которому запрещено собственное превращение, хотя от него исходят бесчисленные приказы, ведущие к превращениям других, вошла в сущность власти. Этот образ определяет и представления современного человека о власти. Властитель — это тот, кто неизменен, высоко вознесен, находится в определенном, четко ограниченном и постоянном месте. Он не может спуститься «вниз», случайно с кем-нибудь столкнуться, «уронить свое достоинство», но он может вознести любого, назначив его на тот или иной пост. Он превращает других, возвышая их или унижая. То, что не может случиться с ним, он совершает с другими. Он, неизменный, изменяет других по своему произволу.
Это беглое перечисление некоторых форм запрета превращений, о которых еще надо будет говорить подробно, вплотную подводит к вопросу: чем же так важен этот запрет, почему к нему вновь и вновь прибегают, какая глубокая необходимость побуждает человека налагать его на себя или на других? Ответ нужно искать с осторожностью.
Представляется, что именно дар превращения, которым обладает человек, возрастающая текучесть его природы и были тем, что его беспокоило и заставляло стремиться к твердым и неизменным границам. Он ощущал в собственном теле так много чуждого себе (вспомним постукивания бушменов), настолько был беззащитен перед ним и вынужден превращаться в него так, что оно оставалось навязанным ему извне даже после того, как он благодаря этому дару утолил свой голод, добился сытости и покоя. Настолько все было движением и его собственные чувства и формы постоянно текли и изменялись, что это должно было пробудить тягу к твердости и постоянству, которую нельзя было удовлетворить без запрета превращения.
В этой связи уместно вспомнить каменные хозяйства австралийцев. Все деяния и переживания, все блуждания и судьбы предков включены у них в ландшафт и обрели черты неизменности и законченности. Нет скалы, которая не обозначала бы кого-то, кто здесь жил и совершил нечто замечательное. К внешним монументальным чертам ландшафта, остающимся неподвижными, добавляются небольшие камни, кому-то принадлежащие и сохраняемые в священных местах. Эти камни передаются от одного поколения к другому. Каждый означает что-то определенное, с ним связан тот или иной смысл, какое-то предание, он наглядно воплощает этот смысл. Пока камень остается самим собой, предание неизменно. Эта сосредоточенность на постоянстве камня —‘нечто такое, что отнюдь не чуждо и нам, — выражает, как мне кажется, то же самое глубокое желание, ту же самую необходимость, которая породила все формы запрета превращения.
Раб — это собственность, как скот, но не как безжизненная вещь. Свобода его движений напоминает о животном, которое пасется и может создавать нечто вроде семьи.
Подлинная характеристика вещи — это ее непроницаемость. Ее можно толкнуть, сдвинуть, но она неспособна усвоить приказ. Следовательно, юридическое определение раба как вещи и собственности ошибочно. Он — животное и собственность. Отдельного раба вернее всего сравнить с собакой. Пойманная собака изъята из стаи, изолирована. Она подчиняется приказам господина. Она отказывается от собственных затей, если они противоречат этим приказам, и за это получает от хозяина пищу.
Для собаки, как и для раба, приказ и пища имеют один и тот же источник — господина, и поэтому сравнение их статуса со статусом ребенка не так уж неуместно. Что их существенно отличает от ребенка, так это возможности превращения. Ребенок упражняется во всех превращениях, которые позже могут ему понадобиться. При этом рядом находятся родители, которые постоянно побуждают его, доставляя новый реквизит, ко все новым играм. Ребенок растет во многих направлениях, и, когда он овладеет своими превращениями, он будет вознагражден принятием в более высокое состояние. С рабом происходит нечто противоположное. Как господин не позволяет собаке охотиться на кого угодно, но ограничивает сферу охоты тем, что полезно для него, так же и у раба он отбирает одно за другим разученные им превращения. Раб не должен делать то и не должен другое, но определенные процедуры он обязан совершать вновь и вновь, и чем они монотоннее, тем охотнее господин предписывает их рабу. Разделение труда не угрожает многообразию человеческих превращений до тех пор, пока человек может заниматься разнообразными делами. Но когда он ограничивается одним-единственным и при этом должен сделать возможно больше и в возможно более короткое время, то есть быть производительным, он становится тем, что, собственно, и следовало бы назвать рабом.
С самого начала существуют два различных типа раба: одинокие, как домашние собаки, привязанные к своему господину, и другие, живущие совместно, как стада на лугу. Сами эти стада могут, естественно, считаться древнейшими рабами.
Стремление превратить людей в животных — сильнейший побудитель распространения рабства. Энергию этого стремления так же трудно переоценить, как и противоположного — стремления превратить животных в людей. Этому последнему обязаны своим существованием величайшие творения духа, такие, как метемпсихоз и дарвинизм, а также и популярные увеселения вроде номеров дрессированных животных.
Когда людям удалось собрать столько рабов, сколько животных в стаде, была положена основа государства и власти, и не подлежит сомнению, что стремление превратить целый народ в рабов или животных пробуждается во властителе тем сильнее, чем многочисленнее этот народ.