Исторический момент, переживаемый сегодня Россией, обычно называют периодом постсоциалистического развития или просто переходным периодом. Подобные определения не слишком содержательны. Последнее просто фиксирует неустоявшийся характер общественных отношений, амбивалентность социальных процессов. Первое указывает на некую точку отсчета, начальный пункт движения, раскрывая то состояние, которое осталось в прошлом (или с которым общество только стремится расстаться?).
Таким исходным состоянием является социализм, представляющий собой разновидность жесткого тоталитаризма со всеми присущими ему социальными деформациями[521]. Гораздо сложнее определить качество нынешней российской государственности и правовой системы. Но только так можно вскрыть уже наметившиеся тенденции развития, его направление и конечную цель.
Казалось бы, сугубо академические вопросы понимания права и государства имеют ярко выраженное прикладное значение. От ответа на них зависит определение целей, пределов и характера функционирования государства.
Традиционно все понятия государства основываются на феномене публичной политической власти. Различны лишь способы (основания, критерии) ее идентификации в качестве власти государственной. Причем проявляются эти различия прежде всего в связи с соотнесением государства с правом. Таким образом, понимание государства неразрывно связано с правопониманием.
Советское правопонимание, явившееся результатом преодоления “ограниченности буржуазного права” и поиска его “новой социалистической сущности”, воплотилось в сформулированном А. Я. Вышинским и утвержденном печально известным 1-м Совещанием по вопросам науки советского государства и права (16—19 июля 1938 г.) определении: “Советское право есть совокупность правил поведения, установленных в законодательном порядке властью трудящихся, выражающих их волю и применение которых обеспечивается всей принудительной силой социалистического государства, в целях защиты, закрепления и развития отношений и порядков, выгодных и угодных трудящимся, полного и окончательного уничтожения капитализма и его пережитков в экономике, быту и сознании людей, построения коммунистического общества”[522].
Данное понятие права, ставшее на долгие годы официальным и общеобязательным и подвергавшееся лишь косметической трансформации, принято считать классическим легистским[523]. Однако на деле оно представляет собой причудливый симбиоз различных типов правопонимания, вобравший из них все самое одиозное. Элементы классического легизма (“совокупность правил поведения, установленных в законодательном порядке”) дополнялись изрядной долей социологического позитивизма (“применение которых обеспечивается всей принудительной силой социалистического государства”), причем в его сугубо советском (принудительно поддерживаемый порядок общественных отношений), а не генетическом англосаксонском (совокупность судебных и административных прецедентов) варианте. Наконец, для оправдания (содержательного обоснования) установленного “правопорядка” использовалась самая опасная разновидность этического правопонимания — классовая концепция справедливости (“выражающих волю трудящихся... в целях защиты, закрепления и развития отношений и порядков, выгодных и угодных трудящимся, полного уничтожения капитализма и его пережитков в экономике, быту и сознании людей, построения коммунистического общества”). Причем на практике социологический позитивизм явно доминировал. О законах и законности помнили лишь до тех пор, пока установленные правила поведения были “выгодны и угодны” власти.
Позитивистское правопонимание, утверждающее производность права от государства и сводящее его к совокупности правил поведения, обеспечиваемых государственным принуждением, неизбежно сопрягается с социологическим пониманием государства как наиболее эффективной (суверенной) организации публичной политической власти (легализованного и монополизированного насилия). Именно подобные определения государства (с различными вариациями социальных интересов — господствующих классов, эксплуатируемых, трудящихся, всего народа, которые оно призвано защищать) предлагались советской теоретической наукой. Соответственно выстраивались и реализуемые на практике политико-организационные структуры.
О какой-либо связанности государства правом в рамках такого правопонимания можно говорить лишь в смысле конструкции “государства законности”, выработанной советской теорией права[524]. Законность здесь рассматривается как связанность всех субъектов общественных отношений установленными государством нормами. Причем если применительно к частным лицам (гражданам и их объединениям) эта связанность обеспечивается принудительной силой государства (насилием), то в отношении государства можно говорить только об определенном самоограничении, принятии на себя обязательства действовать в рамках изданных нормативных актов (разумеется, при сохранении права изменять и отменять их).
Но даже подобные концепции казались опасными. Не случайно в период формирования “социалистического правопонимания” (в середине 20-х годов) попытка А. А. Малицкого представить диктатуру пролетариата как правовое государство[525] вызвала активное неприятие власти. Выступая в Институте советского строительства и права Коммунистической академии, Л. М. Каганович упрекнул Малицкого в увлечении буржуазной юридической методологией, в стремлении изучать просто правовую форму советского государства без глубокого анализа его социальной природы и классовых задач. “Наши законы, — подчеркивал Каганович, — определяются революционной целесообразностью в каждый данный момент”[526].
Ослабление тоталитарного режима после смерти Сталина открыло возможности для преодоления односторонности советского подхода к праву. Однако дискуссия о правопонимании, развернувшаяся с середины 50-х годов и особенно активизировавшаяся в 70—90-е годы, в основном не выходила за рамки юридического позитивизма. Сторонники “узконормативного” подхода к праву стремились утвердить формальную законность, чтобы хоть как-то ограничить произвол власти, а приверженцы “широкой” трактовки права как единства правовых норм, правовоотношений и правосознания — признать реальный “правопорядок” и перестать закрывать глаза на то, что он не совпадает с предписаниями законов[527]. По вполне понятным причинам отсутствовало обращение к современным “буржуазным” концепциям: идеологии естественных и неотчуждаемых прав человека, теории конституционализма.
Но и в условиях идеологического пресса советской науке удалось выработать своеобразную интерпретацию права (правда, не получившую широкого распространения), лежащую в русле западной естественноправовой традиции и существенно развивающую и обогащающую ее[528].
С таким теоретическим багажом и прочно утвердившимся на практике правовым нигилизмом[529] Россия вступила в период перестройки. И неудивительно, что одним из ее лозунгов стало восстановление “подлинной” (формальной) законности. Вновь возник интерес к теории правового государства (социалистического правового государства), которая опять-таки большей частью сводилась к концепции “государства законности”[530], хотя уже и предпринимались попытки собственно правового описания советской государственности[531].
Однако на деле основные социально-экономические преобразования, осуществлявшиеся в стране, представляли собой вопиющее беззаконие. Декларация о государственном суверенитете РСФСР от 12 июня 1990 г.[532], провозглашавшая верховенство Конституции и законов РСФСР на всей ее территории и приостановление действия актов Союза ССР, вступающих в противоречие с суверенными правами РСФСР; принятые в развитие Декларации Закон РСФСР “О собственности на территории РСФСР” от 14 июля 1990 г.[533], устанавливавший, что на территории России право собственности на землю, ее недра, воды, леса, другие природные богатства, основные производственные фонды, иные имущество и фонды регулируется законами РСФСР и автономных республик, и Закон РСФСР “О действии актов органов Союза ССР на территории РСФСР” от 24 октября 1990 г.[534], фактически предусматривавший санкционирование союзных актов соответствующими государственными органами РСФСР в качестве обязательного условия их действия, Закон РСФСР “Об обеспечении экономической основы суверенитета РСФСР” от 31 октября 1990 г.[535], Постановление Съезда народных депутатов РСФСР от 1 ноября 1991 г. “О правовом обеспечении экономической реформы”[536] и, наконец, Соглашение о создании Содружества Независимых Государств, подписанное в Минске 8 декабря 1991 г.[537], явно противоречили Конституциям СССР и РСФСР. История еще раз продемонстрировала, что коренное изменение государственного устройства, формы правления, политического режима не может происходить в строгом соответствии с действующими конституцией и законами.
Показательно, что в период противостояния законодательной и исполнительной властей (1992—1993 гг.) принцип формальной законности и конституционности (причем в сугубо социалистическом их понимании) был взят на вооружение сторонниками сохранения прежнего “правопорядка”.
Впервые о том, что трансформация существующего режима и формирование правового государства невозможны в рамках действовавшей Конституции, официально было заявлено Президентом Российской Федерации в его Послании о конституционности, направленном Верховному Совету 24 марта 1993 г., во время очередного кризиса во взаимоотношениях с законодательной властью. В Послании обосновывалась ограниченность формальной законности и конституционности и необходимость собственно правового оправдания Конституции и законов — требование их правовости (правомерности)[538].
Указ Президента от 21 сентября 1993 г. № 1400 “О поэтапной конституционной реформе в Российской Федерации”[539], открыто нарушавший действовавшую Конституцию и провозглашавший, что “безопасность России и ее народов — более высокая ценность, нежели формальное следование противоречивым нормам, созданным законодательной ветвью власти”, знаменовал разрыв с социалистическим правом.
Конституция Российской Федерации 1993 г. исходит из идеологии естественных и неотчуждаемых прав и свобод человека, которые признаются существующими объективно, имеющими дозаконотворческий и внезаконотворческий характер (неоктроированными), очерчивающими сферу индивидуальной свободы и тем самым ограничивающими государственную власть.
Однако это принципиально новое для России понимание права и государства отнюдь не является самореализующимся пророчеством. Оно предполагают целенаправленную деятельность по конституированию правового государства, организованного в соответствии с принципом разделения властей и обеспечивающего надлежащую позитивацию и защиту естественных и неотчуждаемых прав и свобод человека. Причем исторически признание основополагающих принципов правовой государственности шло параллельно с формированием соответствующих институциональных и процессуальных гарантий правопорядка (парламентаризма, независимого правосудия). Россия же волею судьбы оказалась на периферии этого процесса[540].
Идеология естественных и неотчуждаемых прав человека, свобода и формальное равенство субъектов как базовые принципы правового регулирования, презумпция связанности государства правом порождены не российской социальной практикой. Более того, они до сих пор должным образом не восприняты массовым и профессиональным правосознанием. Рискну утверждать, что принципы современного конституционализма оказались в Конституции 1993 г. “случайно”, стараниями ученых и под влиянием всеобщей демократической эйфории. Но западные концепции и модели плохо приживаются на российской почве. И сегодня многие из них чужды нашей политической действительности. Они даже не получили должного теоретического осмысления. Юридический позитивизм продолжает господствовать в учебной и научной литературе по теории права и государства. Предпринимаются и откровенные попытки выхолостить содержание конституционных норм. Так, в научно-практическом комментарии к Конституции для обоснования приоритета внутренних правовых актов по отношению к общепризнанным принципам и нормам международного права (то есть собственно праву) отмечается, что положение ч. 1 ст. 17 Конституции: “В Российской Федерации признаются и гарантируются права и свободы человека и гражданина согласно общепризнанным принципам и нормам международного права и в соответствии с настоящей Конституцией” (то есть одно из. подтверждений неоктроированности прав и свобод) — “имеет характер общей политической декларации” и “не определяет иерархическое положение соответствующих принципов и норм в российской правовой системе”[541].
Таким образом, воспринятая Конституцией презумпция связанности государства естественными и неотчуждаемыми правами человека пока не более чем цель, ориентир, желаемое направление развития, которое может и не реализоваться. И дело здесь не только в консервативности общественного сознания, скорее это следствие определенных объективных обстоятельств.
Гарантией существования правопорядка и правовой государственности является развитое гражданское общество. Гражданское общество — сфера автономной активности человека, преследующего свои частные цели. При этом все участники социального общения выступают как свободные и формально равные субъекты, реализующие и защищающие свои интересы.
Правовое государство представляет собой институцию гражданского общества. При его отсутствии государство неизбежно утрачивает правовое качество, ибо правоотношения возникают только между автономными частными лицами — свободными собственниками. (В конечном счете именно собственность обеспечивает свободу и правовой характер социального взаимодействия)[542].
Постсоциалистическое общество по определению не является гражданским. С социально-экономической стороны социализм характеризуется полным обобществлением (национализацией, конфискацией) всей производящей частной собственности и утверждением так называемой социалистической собственности, которая, по сути, представляет собой “радикальное отрицание всякой настоящей собственности на средства производства и создание на такой основе единого политикопроизводственного комплекса и централизованного фонда производительных сил страны”[543]. Экономика организуется по принципу “единой фабрики”. Государство напрямую руководит производством и распределением всего национального продукта, и каждый человек выступает в роли наемного работника государства. В масштабе всего общества вводятся “централизованное плановое хозяйство, общегосударственная система учета и контроля за мерой труда и потребления, всеобщая обязанность трудиться и т. д.”[544]. Доминирует внеэкономическое принуждение к труду. Устранена сама возможность индивидуальной экономической активности, естественного социально-экономического развития.
Допускавшаяся личная собственность на продукты и предметы индивидуального потребления, по существу, тоже не была собственностью, а являлась формой компенсации трудовых затрат, набором необходимых социальных благ, предоставляемых государством всем участвующим в общественном производстве на уравнительной основе.
Социализм (как и тоталитаризм вообще) представляет собой своеобразную феодальную реакцию в индустриальную эпоху, перенос в нее феодальных социально-политических форм жизнедеятельности общества (“промышленный феодализм”)[545]. Поэтому постсоциалистическое общество фактически пребывает на докапиталистической стадии развития, в ситуации некоего постфеодализма или неофеодализма, для которого характерно соединение в одних руках власти и собственности[546]. Гражданскому обществу здесь еще только предстоит сформироваться, причем происходить это будет весьма своеобразно.
В классическом (нормальном) варианте гражданское общество складывалось вне и помимо государства, заполняя “ниши”, свободные от государственно-властного воздействия. Оно во многом противостояло государству, отвоевывало у него пространство для самоорганизации и ставило пределы вмешательству в свою жизнь. При социализме “ниш”, не занятых государством, практически не было. И поэтому становление гражданского общества (разведение политической и экономической власти, публичных и частных отношений) во многом будет результатом государственной деятельности, что, естественно, не может не наложить отпечаток на ход и конечный продукт этого процесса.
Частная собственность — основа гражданского общества — после социализма может возникнуть только в результате широкомасштабной приватизации бывшей “социалистической собственности” Приватизация означает глубокую трансформацию государственной власти, ибо отторгает ее от распоряжения всей собственностью страны. После приватизации подменять собственника государству уже не удастся. С ним надо будет считаться, создавать для него разумные и приемлемые “правила игры", переходить от силовых к правовым методам воздействия. Делать все это власть не умеет и поэтому легко может потерять контроль над социальными процессами. Инстинкт самосохранения диктует ей удержание “командных высот” в экономике.
Но если интересам государства как всевластного аппарата приватизация явно не отвечает, то отдельные его представители не прочь использовать рычаги государственной власти, чтобы обрести собственность, то есть обеспечить себе переход в слой, господствующий на иных (экономических) основаниях. В условиях постсоциализма государственная власть — главный инструмент “первоначального накопления капитала”.
Таким образом, приватизация начала осуществляться в системе координат, обеспечивающей, с одной стороны, сохранение государственного контроля над значительным объемом собственности, а с другой — личное обогащение чиновников. И процесс этот оказался во многом формален и весьма далек от требований социальной справедливости и экономической целесообразности.
Впрочем, несправедливость состояний “новых собственников” отнюдь не специфика постсоциализма. Просто только здесь это составляет серьезную политическую проблему. На Западе “демократизация происходила в условиях исторической амнезии, когда все пиратские и мошеннические способы первоначального приобретения собственности были благополучно забыты”[547]. В России же, как и в других молодых демократиях Центральной и Восточной Европы, если воспользоваться марксистской терминологией, современную политико-правовую надстройку (конституционную государственность) начали возводить одновременно (а пожалуй, и раньше) с формированием ее базиса (частной собственности). И частная собственность здесь “не может быть оправдана ее источником, только результатом”[548] (обеспечением более высокого жизненного уровня), но и его (по вышеозначенным причинам) в скором времени ожидать не приходится.
Аналогично идет становление и других институтов гражданского общества: независимых средств массовой информации, общественных объединений и т. п. Все это “разрешило” государство, разумеется оставив за собой рычаги контроля и управления (далеко не всегда правовые).
В общем, самоограничение государства (саморазгосударствление) — процесс довольно противоречивый. Для его продвижения необходима активная ответная реакция общества — ограничение государства “извне” К сожалению, реагировать практически некому. Постсоциалистическому государству противостоит весьма своеобразный социальный субъект.
Формирующееся гражданское общество аморфно. Прежняя социальная структура была искусственно создана государством и представляла собой результат и одновременно гарантию его тоталитарности. Социальные группы ранжировались по уровню и объему потребления, предоставляемого властью в зависимости от места жительства, места работы (народно-хозяйственного значения отрасли), занимаемой должности и некоторых других обстоятельств (социального происхождения, национальной принадлежности, семейного положения, пола, возраста, партийности и т. п.). Государство строго следило за незыблемостью сконструированной им структуры (система прописки, государственно-партийная номенклатура, нормы трудового законодательства, “национально-профессиональные” льготы при поступлении в вузы, социально-демографическая “сетка” при формировании органов власти и т. п.)[549]. Переход в другой (как более высокий, так и более низкий) социальный слой от самого человека мало зависел. Социальная мобильность жестко ограничивалась и контролировалась государством.
Одновременно государство полностью (практически полностью) брало на себя обеспечение социального благополучия граждан. Гарантированная занятость, пенсии престарелым и инвалидам, пособия по болезни, поддержка семьи, материнства и детства (в форме денежных пособий, дотаций на питание в школах и детских садах, детскую одежду и т. п.), жилье, дотации на питание на производстве, бесплатное образование, медицинская помощь, санаторно-курортное лечение и отдых, культурное обслуживание — все это предоставлялось государством по количественным и качественным “нормам”, установленным для каждой социальной группы.
Подобная практика вела к снижению социальной активности, а в конечном счете к люмпенизации населения, когда значительная его часть не имеет возможности обрести собственный, отличный от других и достаточно престижный социальный статус, одновременно претендуя на стабильность и гарантированность существования.
Говоря о массовой люмпенизации социалистического общества, мы имеем в виду не то, что оно состоит из обнищавших и опустившихся людей. Нет, это вполне добропорядочные рабочие, колхозники, инженеры, учителя и т. п., имеющие семьи и неплохой (по социалистическим меркам) достаток. Однако их социальный статус, материальное положение, будущее детей не зависят от личных усилий, образования, квалификации, а определяются лишь той “территориально-профессиональной ячейкой”, в которой им довелось оказаться по рождению или по воле случая. Люди утрачивают стимул хорошо работать, а вскоре и саму способность это делать.
Постсоциалистическое государство перестало предоставлять существующим социальным группам “положенный им” уровень потребления и устранило или ослабило консервирующие их административные механизмы. Однако для формирования нормальной социальной структуры этого недостаточно. Тут требуется время и изменение отношений собственности. Постсоциалистическое структурирование общества осложняется поливалентностью и нестабильностью идущих в нем экономических процессов, что порождает маргинальность социальных слоев. В итоге у большинства населения отсутствует однозначная социальная самоидентификация.
Социальные проблемы, стоящие перед современной Россией, крайне сложны и кажутся просто неразрешимыми.
Нынешние правовые социальные государства Запада предварительно прошли либерально-демократическую стадию развития, когда государству отводилась роль “ночного сторожа”, обеспечивающего судебную и полицейскую защиту отношений формального равенства, свободы, безопасности и собственности граждан. Государство не вмешивалось в жизнь гражданского общества, функционировавшего по принципу естественного отбора. Буржуазия приобретала все большую экономическую и политическую мощь за счет подавления интересов пролетариата. Но жесткая эксплуатация неквалифицированного труда с минимальными расходами на воспроизводство рабочей силы оказалась самым эффективным способом развития. Так обеспечивался быстрый экономический рост, ставший основой дальнейшего процветания, качественного изменения производительных сил (в том числе самого человека) и социальной структуры.
Саморегуляция гражданского общества обеспечивала и защищала свободную конкуренцию независимых собственников. Это позволило утвердиться наиболее эффективным формам производства и обмена. Таким образом, либеральное государство, охраняя классовые интересы буржуазии, объективно действовало и в интересах всего общества, способствуя его дальнейшему прогрессу.
Свободный рынок, отсутствие внеэкономической зависимости и государственной опеки сформировали социально активную личность, привыкшую рассчитывать на собственные силы, самостоятельно решать возникающие проблемы. И лишь позднее, когда история продемонстрировала ограниченность исключительно правовых регуляторов (действие принципа формального равенства и невмешательство государства в рыночные отношения привели к монополизации производства и резкому обострению социальных противоречий), государство стало активно вторгаться в социально-экономические процессы в целях демонополизации и предотвращения сверхконцентрации производства, поддержания конкуренции, защиты интересов лиц, занимающих в отношениях свободного рынка менее выгодное положение (наемных работников, арендаторов, квартиросъемщиков и т. п.), перераспределения национального дохода между социальными группами посредством дифференцированного налогообложения.
Таким образом, на Западе усиление социальных функций государства происходило по мере вызревания для этого необходимых условий. В эпоху либерального государства возникли, развились и достаточно прочно укоренились институциональные механизмы ограничения государственного вмешательства в жизнь общества и обеспечения приоритета прав личности, гарантии индивидуальной свободы. В ходе “социализации” правовых государств этим либеральным ценностям уже не мог быть нанесен существенный урон. Кроме того, созданный к этому времени производственный потенциал позволял с помощью системы государственного перераспределения обеспечить всем гражданам достойное существование без нивелирования различий в уровне материального достатка и престижности социальных статусов.
В постсоветской России такую последовательность развития соблюсти невозможно. Сегодня в России отсутствует необходимый для функционирования социального государства уровень развития производительных сил и структур гражданского общества, но нельзя и просто “вернуться назад” к некогда не пройденному этапу либерального правового государства. Существует целый ряд факторов, делающих невозможной радикальную “десоциализацию” российского государства, — полный отказ от системы социальных гарантий, предоставлявшихся при социализме.
Как уже отмечалось, в постсоветской России нет свободного рынка. А при его отсутствии не могут действовать и рыночные регуляторы, их заменителем неизбежно станет государственное перераспределение национального дохода.
Не может идти исключительно естественным путем социальное развитие и структурирование постсоциалистического общества. Российская экономика, ранее сугубо затратная, излишне милитаризированная, нуждается в коренной реконструкции, а это влечет за собой высвобождение (по сути, выталкивание из привычной социальной среды) практически целых социальных групп, ранее занимавших достаточно привилегированное положение (шахтеры, работники военно-промышленного комплекса, инженерно-техническая интеллигенция, военнослужащие и т. п.). Проблемы, встающие перед этими людьми (переобучение, переезд в другие регионы, вообще адаптация к новому жизненному укладу), явно не могут быть решены за счет их личных усилий.
Сегодня в России маловероятно возникновение классовой структуры, свойственной начальным стадиям индустриализации. Даже при нашем уровне экономического развития дальнейший рост уже не может основываться на эксплуатации неквалифицированной рабочей силы. Воспроизводство же образованного, квалифицированного работника требует значительных затрат и предполагает относительно нормальное качество его жизни.
При социализме отсутствовала практика (да и сама возможность) формирования крупных личных состояний. Более того, даже незначительные накопления граждан были “съедены” инфляцией в период реформ. Чтобы аккумулировать средства, позволяющие самостоятельно решать те или иные проблемы (обучение, лечение, улучшение жилищных условий и т. п.), требуется время, а проблемы обычно “не ждут”.
Возможность улучшения благосостояния за счет личных усилий часто бывает сопряжена с необходимостью снижения социального статуса (например, переход невостребованных в новых условиях специалистов в сферу торговли и услуг), что для многих весьма непросто уже чисто психологически.
В эпоху становления индустриального общества люди не имели прошлого опыта государственной опеки и обслуживания. Отсутствие социальных гарантий и необходимость полагаться на собственные силы воспринимались как нечто нормальное, если и не должное, то хотя бы привычное, обыденное. Постсоциалистическое государство имеет дело с принципиально иным “человеческим фактором”
Люди развращены длительным государственным патернализмом, не обладают элементарными навыками экономической активности. Гарантированность минимального социального благополучия воспринимается ими как “естественное и неотчуждаемое” право человека и соответственно обязанность государства. Обращенное к государству требование обеспечить гражданам реальную возможность пользоваться социально-экономическими правами, по существу, есть стремление не допустить расширения сферы рыночных отношений, сохранить в неприкосновенности административно-командное (уравнительное) регулирование. Причина этого не только в неизбежном в переходный период ухудшении материального положения и условий жизни значительных слоев населения, но и в том, что большинство людей не привыкли действовать самостоятельно, чувствуют себя неуютно в отношениях свободы и эквивалентного обмена.
Практика показала, что постсоциалистическое общество никогда не поддержит режим, который не предлагает социальные услуги и социальные гарантии, существовавшие при социализме, или хотя бы не обещает сохранить большинство традиционных форм социальной защиты. Поэтому ни одно из посткоммунистических правительств стран Центральной и Восточной Европы не рискнуло отказаться от унаследованной социальной системы[550].
В постсоциалистический период пренебрежение государством социальными функциями чревато серьезными политическими потрясениями, ибо значительные группы населения не только не хотят, но и объективно не могут самостоятельно обеспечить свое социальное благополучие. Но не менее опасна и чрезмерная социальная активность государства. Это препятствует формированию рыночных регуляторов и способствует консервации патерналистских установок массового сознания, а в конечном счете сдерживает экономический рост. Государство, отягощенное тоталитарным прошлым, излишне увлекшись социально-экономической деятельностью, легко может вернуться в первоначальное состояние. Определить и соблюдать необходимую и достаточную “меру социальности” государства при неразвитости либерально-демократических традиций и правовых ограничителей политической власти весьма сложно.
Пока в России практически все возможности повышения благосостояния и социального статуса связаны с проникновением во властные структуры. Деэтатизацию некому подгонять и корректировать. Подавляющее большинство населения, лишенное собственности, навыков и возможности самостоятельного заработка, объективно представляет собой базу излишне социального государства, сохраняющего мощные перераспределительные рычаги. Система государственного распределения удобна и для многих коммерческих структур, успешно эксплуатирующих ее неэффективность и коррумпированность.
Независимый производитель на экономическую и политическую сцену еще не вышел.
Социальная недифференцированность общества порождает политическую асистемность. Говорить о реальной многопартийности не приходится. Ни одна из возникающих партий не имеет четкой социальной ориентации: не знает, на какие слои опирается, чьи интересы выражает. В основном это небольшие политизированные группировки, занятые удовлетворением личных амбиций лидеров. (Единственное исключение составляет коммунистическая партия, очевидно, сказывается определенный опыт партийного строительства.) При кажущемся разнообразии партий их роль в повседневной политической жизни малозаметна. Ни один из влиятельных государственных деятелей однозначно не связывает себя с определенной партией, не опирается на ее поддержку, не находится под ее контролем. Более того, у многих граждан существует навеянное памятью о КПСС активное неприятие партий как таковых.
Общество постепенно утрачивает качество целостности. Исчезают системообразующие связи и отношения. Население, партии и государственные структуры в политическом процессе почти не сопрягаются. Власть существует как бы сама по себе и сама для себя.
Такое положение опасно и долго продолжаться не может. Государство, не имеющее в обществе социальной опоры, рискует получить все общество в качестве оппозиции. Отсюда крайняя неустойчивость переходной власти, постоянное балансирование между возвратом к тоталитаризму и угрозой анархии. Удержаться на этой зыбкой черте и обеспечить пусть медленное и половинчатое движение в сторону демократии — максимум того, что можно от нее требовать.
Устойчивость государственной власти, ее способность принимать решения и проводить их в жизнь, не прибегая к открытому и массовому насилию, обеспечиваются эффективностью и легитимностью существующей политической системы.
Под первой понимается полезность деятельности власти, степень удовлетворительности, с которой она выполняет свои управленческие функции. Позитивное представление об эффективности, пожалуй, основная причина, побуждающая людей признавать политическую систему как должное и выполнять принимаемые решения. Но оценка эффективности не может быть однозначной как из-за неизбежной противоречивости интересов различных слоев населения, так и в силу практически неограниченных возможностей ее повышения. Поэтому трудно переоценить значение легитимности власти.
Легитимация власти — это процедура ее объяснения и оправдания (с точки зрения нормативного порядка более высокого уровня) с целью добиться общественного признания власти, уверенности в законности и справедливости ее управленческих притязаний. Представляя собой субъективно-эмоциональное отношение народа к власти, легитимность образует как бы внутреннюю гарантию ее устойчивости, обеспечивая повиновение, доверие, политическое участие.
Для легитимации (самооправдания в глазах подвластных) власть апеллирует к различным рациональным и иррациональным доводам (экономическим, историческим, культурным, этическим, религиозным, эмоциональным и т. п.). В политологии вслед за М. Вебером принято различать три “чистых” способа легитимации, власти:
— Традиционный, когда существующая власть признается законной, потому что была таковой “всегда” Такой тип легитимности (характерный в основном для монархий) основан на привычке, обычае, приверженности установленному издревле порядку и предполагает безусловное доверие к институтам власти, но не к персонифицирующим их лицам.
— Харизматический, когда лидеру (вождю) приписываются великие личные качества — моральное, физическое, интеллектуальное превосходство, а часто даже магические способности. Харизма предполагает безоглядное доверие и слепое подчинение вождю, замешанное на обожании и страхе.
— Рационально-правовой, когда повиновение управляющим основано на признании правомерности и рациональности обретения и осуществления ими власти. Рационально-правовое оправдание — наиболее трудоемкий способ легитимации власти, так как предполагает детальную разработанность и строгое соблюдение правовых норм, регламентирующих организацию и деятельность государственных органов.
Но опыт показывает, что обычно власть не довольствуется только каким-то одним из названных типов легитимности. На практике вера в законность власти проистекает из сложного переплетения множества трудноуловимых факторов экономической, правовой, моральной, психологической, религиозной природы, и речь идет лишь о доминировании того или иного способа.
В период радикальных социально-экономических преобразований наблюдается “кризис легитимности” власти. Старый режим свою легитимность уже утратил, новый еще не обрел. Причем положение усугубляется тем, что должна произойти смена способов легитимации.
Тоталитарная власть основывалась на харизме. Это наиболее гибкий и простой способ легитимации. Он не требует для своего формирования ни длительного времени, ни рационального набора общепринятых правовых норм. Однако культ харизматического лидера ведет к тому, что он обычно олицетворяет и источник, и осуществление власти. Его не только боготворят, но и оценивают. К нему обращено повышенное внимание подвластных, ему же адресуется и любое недовольство системой. Поэтому харизматическому лидеру для поддержания своей легитимности необходимо постоянно демонстрировать эффективность режима или (а как правило, и) проводить жесткую репрессивную политику.
Демократическая конституционная государственность (особенно при отсутствии соответствующих традиций) нуждается в рационально-правовом оправдании. Однако власть часто пренебрегает его требованиями ради сиюминутных политических выгод. Отсутствует четкое разграничение компетенции между государственными органами, не разработаны многие процедурные моменты их деятельности, принятые законы нередко игнорируются. В общем, формирование рационально-правовой организации политической власти находится в самой начальной стадии. А на практике власть пытается обращаться сразу ко всем известным способам легитимации, не гнушаясь ссылками ни на исторические традиции, ни на особые личные качества лидеров.
Вспомним распространенные пропагандистские клише начала перестройки: “в Октябре 1917 г. наш народ сделал свой исторический выбор”; “ленинская Республика Советов”; “исторически сложившаяся однопартийность”; “парламентаризм не в российских традициях”; “в России всегда была сильная центральная власть” Установленные порядки предлагалось признавать законными, потому что они были таковыми “всегда” Предпринимались (хотя и не явные) попытки харизматизации: “КПСС — инициатор и гарант перестройки”; “Горбачеву нет альтернативы” Наиболее распространенный аргумент в политических спорах 1992—1993 гг.: “Ельцина избрал народ” представлял собой симбиоз харизматического и рациональноправового обоснования. Эти же элементы сочетались и в лозунгах избирательной кампании 1996 г.: “голосуй сердцем” и “не допустим реставрации коммунизма”
Такое балансирование в переходный период неизбежно и оправданно, но лишь если оно помогает власти убедить граждан, что она действует в целях обеспечения прав и свобод человека, ограничена ими, доступна контролю и не выходит за пределы выделенных ей ресурсов (прежде всего свободы подвластных).
Строго говоря, конституционная государственность совместима только с рационально-правовой легитимностью. Два других способа оправдания власти могут присутствовать лишь в качестве небольших “вкраплений”, эмоционально окрашивающих абстрактные правовые конструкции и тем самым усиливающих их привлекательность.
Наконец, стабилизация постсоциалистической власти невозможна без хотя бы минимальной эффективности проводимых ею мероприятий. Для новых режимов проблема эффективности особенно актуальна. Требования к ним обычно завышены, и для обеспечения лояльности новый государственный строй должен доказать, что он, по меньшей мере, лучше старого обеспечивает запросы различных слоев населения. На практике наглядная демонстрация эффективности означает, как правило, экономическое развитие, своеобразные “выплаты” гражданам в категориях экономических благ, товаров и жизненных уровней.
Правовое по своей сущности и содержанию государство предполагает (требует) определенную организационную форму, должно быть устроено в соответствии с принципом разделения властей. Только это создает необходимые институциональные гарантии правового характера государственности, препятствуя монополизации властных полномочий[551].
Государство, провозглашающее правовое качество ориентиром своего развития, неизбежно должно стремиться и к правовой форме организации. Так, разделение законодательной, исполнительной и судебной властей уже в Декларации о государственном суверенитете РСФСР, принятой первым Съездом народных депутатов 12 июня 1990 г., признавалось “важнейшим принципом функционирования РСФСР как правового государства”
Однако рецепция этого принципа, как и презумпции естественного и неотчуждаемого характера прав и свобод человека, была исключительно внешней, поверхностной. В существенно обновленной Конституции 1978 г. утверждение, что система государственной власти в Российской Федерации основана на принципе разделения властей (ч. 1 ст. 3), мирно уживалось с провозглашением Советов народных депутатов политической основой Российской Федерации (ч. 2 ст. 2) и правом Съезда народных депутатов как высшего органа государственной власти Российской Федерации принять к своему рассмотрению и решить любой вопрос, отнесенный к ведению Российской Федерации (ч. 1, 2 ст. 104).
Справедливости ради надо отметить, что нигде в самых стабильных и развитых демократиях принцип разделения властей не проведен на практике до конца последовательно. Он может иметь разное институциональное воплощение, и всегда полномочия законодательной, исполнительной и судебной властей не уравновешены с аптекарской точностью, та или другая власть неизбежно доминирует, и, лишь когда это доминирование переходит некоторый предел, вся система властеотношений утрачивает правовой характер.
“Чтобы образовать умеренное правление, — писал Ш. Л. Монтескье, — надо уметь комбинировать власти, регулировать их, умерять, приводить их в действие, подбавлять, так сказать, балласту одной, чтобы она могла уравновешивать другую; это такой шедевр законодательства, который редко удается выполнить случаю и который редко позволяют выполнить благоразумию”[552]. Право вообще и конституционализм в частности — не жесткая схема, а лишь наиболее абстрактное выражение общественных отношений. Не случайно В. С. Нерсесянц называет право математикой свободы. Как язык математики в силу своей абстрактности и точности применим для описания качественно различных явлений и процессов, так и правовые конструкции могут опосредовать разные отношения и интересы. Принцип разделения властей, к примеру, в каждой стране воплощается в особой организационной форме, складывающейся в зависимости от исторических традиций, текущих политических задач и иных обстоятельств.
Постсоциализм — период выработки своей модели разделения властей. История конца XX в. показала два подхода к решению этой задачи. Государства Центральной и Восточной Европы заимствовали конструкции (в основном парламентской республики) из мировой и собственной досоциалистической практики, проведя лишь незначительную их модификацию, как правило, в сторону усиления фигуры президента — главы государства[553]. Россия же занялась самостоятельным политическим творчеством[554].
Период выработки новой системы осуществления государственной власти характеризуется неоформленностью властных структур, стремлением каждой из них перетянуть на себя как можно больше полномочий (борьбой за полновластие) и неравенством стартовых условий “конкурирующих властей”
Институты, образующие все три ветви власти, несовершенны и незавершенны. Законодательная власть представлена неким пред- или полупарламентом. Он отличается структурной, функциональной и процедурной неупорядоченностью. Российская “двухэтажная” структура представительного органа власти вообще была уникальна. Верховный Совет, в принципе являющийся аналогом парламента, избирался не населением, а Съездом народных депутатов, который обладал высшей законодательной (и не только законодательной) властью в стране, но в силу своей громоздкости функционировать в качестве парламента просто не мог.
Исполнительную власть олицетворяют Президент и Правительство, причем их субординация и распределение компетенции между ними четко не определены.
И на исполнительной власти, и на законодательной лежит печать их советских предшественников — в виде реально полновластных партийных органов и декоративных Советов народных депутатов. В новых условиях первая пытается удержать свои позиции, а вторая — реализовать лозунг “Вся власть Советам”
Но хуже всего дело обстоит с третьей властью — судебной. Судебная власть в силу инцидентного характера деятельности производна от силы гражданского общества и при его отсутствии утвердиться не может. Доверия и уважения к суду в постсоциалистическом обществе нет, он по-прежнему воспринимается как карательный орган. Граждане и организации предпочитают решать свои проблемы в привычном административном порядке, а законодательная и исполнительная власти — выяснять отношения без посредников. Постоянное пробуксовывание судебной реформы неудивительно: законодательной и исполнительной властям “третий конкурент” вообще не нужен, а общество до потребности в независимом правосудии пока не доросло.
Заложить основы независимости судебной власти призвано учреждение конституционного контроля за решениями органов законодательной и исполнительной властей. Однако этой функцией наделяется в основном Конституционный Суд, выведенный за рамки общей судебной системы. Таким образом, Конституционный Суд освобождается от предвзятого отношения к общим судам, а суды общей юрисдикции — от реальных властных полномочий. В итоге в качестве третьей власти во многом выступает не суд вообще, а Конституционный Суд[555].
Положение осложняет и то, что практическое конституирование разделения властей идет параллельно с его конституционным оформлением. Всякое фактическое изменение в распределении властных полномочий “победитель” в политической борьбе стремится закрепить конституционно[556]. Постепенно Конституция становится все более нестабильной и противоречивой, образуя собой весьма зыбкую основу для разрешения конфликтов властей. Обосновать как конституционность, так и не- конституционность любого закона, решения, действия несложно, и решающую роль здесь будут играть политические пристрастия судей. Балансируя между правом и политикой, Конституционный Суд постепенно все более тяготеет к последней. В итоге общество получает не независимую судебную власть, способную удерживать конфликт законодателей и правительства в правовых рамках, а просто “третью власть”, которая, не слишком дорожа своей независимостью, принимает ту или другую сторону и только усиливает политическую нестабильность.
Подобная эволюция российского Конституционного Суда была констатирована в Указе Президента Российской Федерации от 7 октября 1993 г. № 1612 “О Конституционном Суде Российской Федерации”[557], которым его деятельность была приостановлена. В ныне действующем Федеральном конституционном законе “О Конституционном Суде Российской Федерации”[558] содержатся реальные гарантии от излишней политизации Конституционного Суда, в частности, он лишен возможности рассматривать дела по собственной инициативе. Но качественного изменения роли судебной власти в стране так и не произошло.
Практически вся история подготовки и принятия Конституции Российской Федерации 1993 г. может быть представлена как борьба законодательной и исполнительной властей за доминирование. При этом велся своеобразный политический торг с регионами, которых каждая из сторон стремилась заполучить в союзники. Но социально-экономические интересы регионов и политические силы, стоящие там у власти, были слишком неоднородны. Разным регионам был нужен “разный” центр. К какому-либо общеприемлемому варианту взаимоотношений центра и субъектов Федерации региональные элиты так и не смогли прийти, а собственно организация центральной власти их вообще мало интересовала. После сентябрьско-октябрьских (1993 г.) событий в Москве у исполнительной власти, олицетворяемой Президентом, практически не осталось оппонентов, с которыми она была бы вынуждена считаться[559]. В принципе политическое взаимодействие всегда асимметрично. Та или иная группа неизбежно занимает более сильные позиции и, естественно, стремится использовать их, чтобы обеспечить, в частности конституционно, свои интересы. Но при этом власть может остаться в “правовом пространстве”, а может и выйти за его пределы.
После подавления вооруженного мятежа в Москве, будучи в состоянии единолично и бесконтрольно создать в стране новую политико-правовую систему, Президент в определенной мере придерживался тактики самоограничения. Однако учреждение в России “смешанной” формы правления с сильным Президентом и ослабленным парламентом, где механизм “сдержек и противовесов” плохо отлажен, явилось прямым следствием “победы” Президента в конституционном процессе[560].
Фигура президента, если она вписывается в систему разделения властей, должна представлять собой либо номинального главу государства — должностное лицо, не относящееся ни к одной из трех ветвей власти и выполняющее сугубо представительские функции (не обладающее собственными реальными властными полномочиями), либо главу исполнительной власти.
Президент Российской Федерации, согласно Конституции (ч. 1 ст. 80), является главой государства, однако его полномочия отнюдь не номинальны. По своему правовому положению российский Президент может рассматриваться как глава исполнительной власти (наряду с Председателем Правительства). На деле в системе исполнительной власти у нас реализована конструкция “бицефала”, аналогичная французской. Причем “президентская голова” значительно “выше” “премьерской”.
Как и в любой “смешанной” республике, взаимоотношения законодательной и исполнительной властей в России не сбалансированы.
Конституция предусматривает своеобразную сферу регламентарной власти — право Президента самостоятельно осуществлять нормотворчество. Согласно ст. 90 Конституции, указы Президента не являются строго подзаконными актами, они лишь не должны противоречить Конституции и федеральным законам, а при отсутствии последних вполне могут заменять их.
Заимствованный у парламентской республики принцип ответственного правительства в значительной мере носит формальный характер, ибо право Государственной Думы выразить недоверие Правительству или не согласиться с предложенной Президентом кандидатурой Председателя Правительства чрезмерно “уравновешено” возможностью ее роспуска (ст. 111, 117 Конституции). И если Государственная Дума “пойдет до конца” в своем неприятии Председателя Правительства, на кандидатуре которого настаивает Президент, это может привести лишь к ее перманентным роспускам. Однако описываемая некоторыми исследователями ситуация четырехлетнего президентского правления в отсутствие парламента[561] вряд ли может быть реализована на практике. Здесь при явной недостаточности правовых гарантий разделения властей начинают действовать так характерные для “смешанной” республики социально-политические “сдержки и противовесы” Ведь в условиях четырехлетней избирательной кампании в обществе просто не удастся сохранить стабильность.
Кроме того, подобный механизм парламентской ответственности правительства может рассматриваться как закамуфлированная модель президентской республики, согласующаяся с принципом разделения властей: номинальное участие парламента в формировании правительства, парламентский контроль “без санкций” (когда выражение недоверия правительству не ведет к его отставке) и отсутствие (при соблюдении этих условий) у президента права роспуска парламента.
Вообще отмечаемое большинством исследователей явное доминирование Президента в системе разделения властей во многом может быть нейтрализовано Федеральным Собранием. Президентское нормотворчество, призванное восполнить неизбежный в переходный период дефицит законов, при достаточной эффективности законодательного процесса не сможет конкурировать с парламентским. Сильное президентское вето на законопроекты (ч. 3 ст. 107) действенно лишь при неоднородном парламенте.
Взаимоотношения Президента и Правительства (гл. 6) обозначены в Конституции весьма схематично, и в принципе не исключается и полная зависимость Правительства от Президента, и ситуация, аналогичная французскому “сожительству”[562].
Показательно, что специалисты в области конституционного права по-разному определяют предусмотренную в Конституции форму правления, причем разброс мнений довольно широк: от парламентской[563] до суперпрезидентской[564] республики. Очевидно, наша форма правления действительно может эволюционировать в сторону любой из этих крайних позиций.
И попытки изменения конфигурации российской формы правления активно предпринимаются. В Федеральном конституционном законе “О Правительстве Российской Федерации” и Федеральном законе “О статусе депутатов Совета Федерации и статусе депутатов Государственной Думы Федерального Собрания Российской Федерации”[565] закреплены формы парламентского контроля (депутатские вопросы и запросы членам Правительства, обращения комитетов и комиссий палат), не предусмотренные Конституцией. Серьезные попытки поворота в сторону парламентской республики предпринимались в ходе принятия Федерального конституционного закона “О Правительстве Российской Федерации”[566], однако успехом не увенчались[567]. Используются и политические средства корректировки формы правления (складывающаяся практика консультаций в рамках “большой четверки” — Президента, Председателя Правительства, председателей палат Федерального Собрания или “круглых столов” и стремление Президента полностью контролировать Правительство).
Существенную опасность в плане нарушения принципа разделения властей представляют конституционные “каучуковые” формулировки полномочий Президента. Так, в соответствии с ч. 2 ст. 80 Президент Российской Федерации является гарантом Конституции, прав и свобод человека и гражданина, в установленном Конституцией порядке (который на самом деле если и установлен, то весьма схематично) принимает меры по охране суверенитета Российской Федерации, ее независимости и государственной целостности, обеспечивает согласованное функционирование и взаимодействие органов государственной власти. Пока, правда, интерпретация этого положения не выходит за рамки президентской республики. На основании ч. 2 ст. 80 Конституции на Президента возложено непосредственное руководство деятельностью федеральных органов исполнительной власти, ведающих вопросами обороны, безопасности, внутренних дел, иностранных дел, предотвращения чрезвычайных ситуаций и ликвидации последствий стихийных бедствий (ст. 32 Федерального конституционного закона “О Правительстве Российской Федерации”).
Важным средством нейтрализации любых нарушений принципа разделения властей является ст. 10 Конституции: “Государственная власть в Российской Федерации осуществляется на основе разделения на законодательную, исполнительную и судебную. Органы законодательной, исполнительной и судебной власти самостоятельны” Она включена в гл. 1 Конституции, то есть относится к основам конституционного строя России, которым не должны противоречить никакие другие положения Конституции (ч. 2 ст. 16). Таким образом, ст. 10 является основанием для толкования всех других норм Конституции и разрешения любых споров государственных органов о компетенции в соответствии с принципом разделения властей.
Впрочем, определенная авторитарность управления в переходный период неизбежна, и, чем более она легальна (конституционно регламентирована), тем лучше.
Не устоялась и территориальная организация власти в России. Конституционное описание российского федеративного устройства позволяет ему эволюционировать в разных направлениях. Развитие договорных начал в регулировании отношений центра и регионов (ч. 3 ст. 11) может привести к относительной конфедератизации России. Неоднозначную интерпретацию допускает и конституционный вариант разграничения предметов ведения между органами государственной власти Российской Федерации и органами государственной власти субъектов Российской Федерации. В частности, совместная компетенция может осуществляться на основе согласования или конкуренции решений либо восполнения субъектами Федерации пробелов федерального регулирования. Последний принцип при наличии соответствующей политической воли центральной власти ведет к тому, что формально федеративное государство на деле становится унитарным.
Очевидно, что неоднозначность и противоречивость конституционного регулирования федеративных отношений умышленна. На момент принятия Конституции не было найдено общеприемлемой модели федеративного устройства. “Размытость” конституционных положений обеспечивает легальное пространство от дальнейших поисков, которые продолжаются и сегодня.
Много вопросов вызывает организация местного самоуправления. Конституция исходит из негосударственной концепции местного самоуправления, осуществляемого в дополнение к государственному управлению в административно-территориальных единицах (ст. 12, 130—133). Однако Федеральный закон “Об общих принципах организации местного самоуправления в Российской Федерации”[568] наделяет органы местного самоуправления полномочиями государственного управления на соответствующей территории. В таком случае выделение органов местного самоуправления из единой системы органов государственной власти кажется не совсем логичным.
Своеобразен политический режим современной России. Конституция провозглашает режим демократического социального правового государства (ст. 1, 7, 8, 10, 13, 14 и др.). Однако на деле российский политический режим содержит в себе элементы всех (кроме, пожалуй, оставленного в прошлом тоталитаризма) его разновидностей.
Это авторитарный режим, если рассматривать практику осуществления публично-властных полномочий и принять во внимание нарушение принципа разделения властей и фактическое доминирование Президента в политическом процессе, преобладание произвольно-приказного регулирования над правовым.
Это полицейский режим, если учитывать многочисленные законодательные ограничения индивидуальной активности (свободы передвижения, предпринимательской деятельности, создания и функционирования средств массовой информации, общественных объединений, проведения собраний и демонстраций и т. п.).
Это режим социальной демократии, если исходить из существующей системы налогообложения, объема социальных задач, принятых на себя государством, численности населения, которое в соответствии с законодательством может претендовать на социальную помощь и поддержку.
Наконец, это сверхлиберальный режим, если не закрывать глаза на то, что государство не выполняет не только свои продекларированные социальные функции, но даже и роль “ночного сторожа”, не обеспечивает судебную и полицейскую защиту свободы, безопасности и собственности граждан, конституционных основ демократической правовой государственности.
Иного в посттоталитарный период нельзя было и ожидать. Вопрос о том, какие элементы и в каком виде возобладают, пока остается открытым.
Российская конституционная модель организации и осуществления власти (как и большинство других) вариативна. Она может развиваться и в русле современного конституционализма, и в духе характерной для России тенденции к монополизации и бесконтрольности власти, авторитарности управления. Какое из этих направлений окажется реализованным, зависит от формирующегося гражданского общества.
История развития многопартийности в постсоветской России насчитывает уже более десяти лет, и за это время в стране прошло несколько избирательных кампаний по выборам федеральных и региональных органов власти при активном участии политических партий и движений. Однако правовые основы многопартийности в России все еще остаются несформированными. До сих пор не вступил в действие закон о политических партиях (принятый Государственной Думой в декабре 1995 г. Федеральный закон “О политических партиях” не был одобрен Советом Федерации и в настоящее время находится в работе согласительной комиссии). Деятельность политических объединений регулируется главным образом базовым Федеральным законом “Об общественных объединениях” от 19 мая 1995 г., слабо учитывающим специфику объединений политического характера[569], несколькими нормами прежнего союзного закона “Об общественных объединениях” 1990 г., касающимися политических партий, избирательным законодательством, а также несколькими указами Президента РФ.
Такое положение дел не соответствует роли и значению права как фактора проводимых в стране преобразований. Очевидно, что сознательное и целенаправленное реформирование предшествовавшего социалистического строя и переход к принципиально иным началам организации и функционирования общества предполагают активную роль права как фактора созидания основных институтов гражданского общества. Если на Западе структуры гражданского общества складывались веками и в значительной мере в русле стихийных процессов социальной саморегуляции, то в наших условиях эти процессы по необходимости должны носить форсированный и во многом регулируемый (государством и законодательством) характер.
Это особенно относится к процессам создания и деятельности политических партий, которые существенно отличаются от иных общественных объединений. Партии, зародившись в недрах гражданского общества, выходят за его рамки, становятся посредниками между обществом и государством и претендуют на участие в осуществлении государственной власти. Данное обстоятельство делает партии объектом пристального внимания со стороны тех, кто стремится получить доступ к власти, чтобы использовать ее в своих интересах. Кроме того, сами партии выражают в лучшем случае лишь интересы определенной части общества. Государство же как представитель всеобщих интересов должно активно содействовать (в том числе посредством законодательного регулирования) тому, чтобы деятельность партий не наносила ущерба интересам отдельной личности и общества в целом.
Мировой опыт развития партий как структур гражданского общества и как части политической системы свидетельствует о наличии явно выраженной тенденции к их правовой институализации, т. е. к превращению их “в правовой институт путем все более широкого регулирования правом комплекса отношений, связанных с образованием, организацией и деятельностью партий”[570]. В последнее десятилетие эта тенденция особенно ярко проявилась в правотворческой деятельности постсоциалистических и развивающихся стран, большинство из которых приняло специальные законы о политических партиях. Это, как правило, комплексные нормативные акты, охватывающие порядок создания политических партий и регистрации их уставов, права партий и гарантии их реализации, обязанности партий и механизмы контроля за их деятельностью, формы участия партий в выборах, порядок приостановления, прекращения и запрета деятельности партий и т. д.
То обстоятельство, что Россия, где деятельность политических объединений в значительной мере осуществляется в ситуации правового вакуума, не вписалась пока в эту общемировую тенденцию, обусловлено рядом исторических особенностей процесса формирования российской многопартийности. Рассмотрим под этим углом зрения основные этапы становления правовых основ многопартийности в стране.
Точкой отсчета на пути формирования правовых основ российской многопартийности стала отмена ст. 6 Конституции СССР. Это лишило КПСС статуса “руководящей и направляющей силы советского общества, ядра его политической системы” и открыло возможность для участия других политических партий в выработке государственной политики, в управлении государственными и общественными делами. Отмена названной статьи означала легализацию тех зачатков многопартийности, которые уже с конца 1985 г. начали стихийно возникать в виде так называемых альтернативных общественных движений, народных фронтов и иных неформальных объединений.
Следующей вехой на пути правового признания многопартийности стало принятие в октябре 1990 г. Закона СССР “Об общественных объединениях”[571], определившего основные правовые параметры создания и деятельности политических партий и придавшего дополнительный импульс процессам их формирования и развития.
В это же время (а именно в период выборов 1990 г. в органы государственной власти союзных республик) на арену борьбы за власть выходят такие новые субъекты политического действия, как избирательные блоки. Несмотря на то что в большинстве республик их деятельность не была законодательно урегулирована, этим неформальным самодеятельным объединениям граждан удалось заметным образом мобилизовать и консолидировать своих сторонников. Так, избирательный блок “Демократическая Россия” смог, как известно, успешно противостоять коммунистам и на выборах народных депутатов РСФСР, и на выборах первого российского Президента.
Однако бурная политическая активность последних лет перестройки, приобретшая уже явно выраженную антикоммунистическую направленность, во многом носила поверхностный характер и не была еще способна подорвать ведущие позиции КПСС, сохранившей в целом свои прежние государственно-властные полномочия[572]. В период, когда маховик исторических событий в России только начинал еще раскручиваться, шансы демократического движения на заметный успех в его противоборстве с КПСС казались небольшими. Коммунисты явно неплохо подготовились к переменам. В то время как одна часть партии с неожиданной для общества предприимчивостью включилась в инициируемые ею же процессы разгосударствления социалистической собственности (сумев даже убедить определенные круги на Западе и часть отечественной демократической общественности, что преобразование собственности в СССР возможно лишь путем номенклатурной приватизации), другая ее часть заняла позицию критики всякой приватизации и готовилась к тому, чтобы, используя неизбежное недовольство широких масс несправедливостями приватизации, вновь выступить в роли защитника обездоленных и создать мощную социальную базу для возрождения коммунистического движения.
Решающую роль в утверждении реальной многопартийности и преодолении всевластия коммунистической партии сыграло то обстоятельство, что для российского депутатского корпуса, для Председателя Верховного Совета РСФСР Б. Н. Ельцина, для широкого спектра российских политических объединений борьба с КПСС слилась с борьбой против диктата союзного центра. Не случайно, что именно в Декларации о государственном суверенитете РСФСР, принятой первым Съездом народных депутатов РСФСР, впервые были провозглашены гарантии равных правовых возможностей участия в управлении государственными и общественными делами для всех граждан, политических партий, массовых движений, общественных и религиозных организаций[573].
12 июня 1991 г. Б. Н. Ельцин был избран Президентом Российской Федерации, а уже 20 июля 1991 г., опираясь на решения первого Съезда народных депутатов РСФСР, он издал Указ “О прекращении деятельности организационных структур политических партий и массовых общественных движений РСФСР” от 20 июля 1991 г.[574]. Последовавший вскоре после этого августовский путч привел к коренному изменению соотношения сил на политической арене. После путча страна вступила в посткоммунистический период своего развития.
Серией указов Президента Российской Федерации деятельность КП РСФСР была приостановлена, а ее имущество взято под контроль Советами народных депутатов. Вскоре после этого М. С. Горбачев сложил с себя полномочия Генерального секретаря ЦК КПСС и призвал ЦК принять решение о само- роспуске. Завершающую точку на том этапе поставил Указ Президента РСФСР от 6 ноября 1991 г. “О деятельности КЦСС и КП РСФСР”[575], предписывавший прекращение деятельности и роспуск организационных структур КПСС И КП РСФСР на территории РСФСР. Последовавший в декабре 1991 г. распад СССР и образование независимого государства — Российской Федерации — еще более упрочили положение антикоммунистических сил в российском политическом спектре и во властных структурах.
Однако в массовом сознании поражение компартии было в тот период отнюдь не столь очевидым. И хотя, по данным ИСПИ РАН, более половины населения полностью согласилось с решением о приостановлении деятельности КПСС и считало, что эта партия не должна возобновлять свою деятельность, 28% респондентов, напротив, были убеждены, что компартия должна возродиться, а почти половина опрошенных коммунистов (46%) были готовы возобновить свое членство в партии[576]. При этом только каждый четвертый респондент был уверен в том, что после запрета КПСС страна пойдет по пути демократического развития, и одновременно столько же полагало, что в этом случае страну ожидает новая диктатура. Показательно, что половина опрошенных не смогла определенно высказаться по данному вопросу. Таким образом, в обществе в отличие от высших эшелонов власти явно не было эйфории победы. Оно, по мнению наблюдателей, “раскололось и затаилось”[577].
После крушения КПСС процесс становления многопартийности в России вступил в качественно новую стадию. Если раньше политическая активность партий и движений самой разной ориентации была по преимуществу направлена против КПСС и отождествлявшегося с ней союзного центра, то теперь они были вынуждены искать новую основу для самовыражения и самоидентификации. Это прежде всего касалось тогдашнего “демократического движения”, которое возникло как объединение “против”, а не “за”: слово “демократия” в тех условиях было лишь приемлемым для народного слуха демагогическим названием всего антикоммунистического. Правда, коммунисты тоже апеллируют к демократии, но к демократии пролетарской, социалистической, т. е. неправовой, тоталитарной по своей сути, использующей массы как средство установления диктатуры, подавления независимого индивида, свободной личности[578]. Антикоммунистическая же демократия — это демократия буржуазная, т. е. правовая, либеральная, основанная на принципах защиты прав меньшинства, свободы индивида. А для такой демократии (т. е. демократии в позитивном либерально-правовом смысле, а не просто в антикоммунистическом значении) в России пока что условий нет: нет гражданского общества и нет среднего социального слоя, который мог бы быть реальным носителем основных ценностей современной либеральной демократии — свободы, собственности и права.
Эклектичность и внутренняя противоречивость российского демократического движения обнаружились очень быстро. После августа 1991 г. началась серия расколов единого прежде блока “Демократическая Россия” и выхода из него сначала патриотически настроенных организаций, затем партий социал-демократической и социал-либеральной ориентации[579].
Важное значение для укрепления позиций левых сил имели принятые 30 ноября 1992 г. решения Конституционного Суда РФ по делу о проверке конституционности ряда указов российского Президента[580]. В целом конституционным был признан лишь Указ о приостановлении деятельности КП РСФСР. В вопросе об имуществе КПСС и Компартии РСФСР суд согласился с позицией Президента лишь в части, касающейся имущества, собственником которого являлось государство. Применительно же к имуществу, принадлежащему КПСС на правах собственности, а также к имуществу, которое на момент издания указа фактически находилось во владении, пользовании и распоряжении КПСС и КП РСФСР, но собственник которого не был определен, указ был признан неконституционным. Вопрос о собственности в каждом конкретном случае предстояло решать в судебном порядке. Неконституционными суд счел и положения указа “О деятельности КПСС и КП РСФСР”, касающиеся тех первичных организаций КП РСФСР, которые были образованы по территориальному признаку.
Таким образом, российским коммунистам удалось сохранить не только часть своего имущества, но, что более важно, и свои территориальные партячейки. Во многом именно благодаря удержанию коммунистами хорошо налаженной за годы советской власти разветвленной системы территориальных партийных звеньев мы имеем сейчас ситуацию, при которой более половины массового низового актива российских политических объединений ориентировано на левые политструктуры, главным образом на принадлежащие КПРФ[581]. То обстоятельство, что КПРФ в значительной мере опирается на прежние организационные структуры, является существенным аргументом в пользу позиции судьи Конституционного Суда Т. Г. Морщаковой, считающей, что решение Конституционного Суда не было исполнено, поскольку российские коммунисты вовсе не создали новую партию в феврале 1993 г., а лишь восстановили старую, руководящие структуры которой были признаны неконституционными[582].
Точка зрения, высказанная Т. Г. Морщаковой, не получила надлежащего отклика ни в правоохранительных органах, ни в обществе. Таким образом, решения Конституционного Суда существенно укрепили позиции коммунистов в обществе, способствовали быстрой реанимации коммунистических сил и их активному включению в политическую борьбу как в качестве участников избирательной кампании 1993 г. по выборам нового высшего законодательного органа, так и под знаменами крайней оппозиции, бойкотировавшей эти выборы.
Следующий виток активизации деятельности партий был спровоцирован углублением конфликта между представительной и исполнительной ветвями власти. В результате драматических событий сентября—октября 1993 г., последовавших за Указом Президента Российской Федерации № 1400 “О поэтапной конституционной реформе в Российской Федерации”[583], рухнула система Советов и страна вступила в постсоветский период своего развития. В весьма напряженной обстановке того времени предстояло в короткие сроки принять новую Конституцию (по существу — постсоветскую и постсоциалистическую) и сформировать новые органы представительной власти. Инициатива осуществления этих мероприятий исходила от исполнительной власти, которая, взяв бразды правления в свои руки, остро нуждалась в общественной поддержке. Для обеспечения легитимности предстоящих мероприятий необходимо было согласие с ними и участие в них основных общественно политических сил и движений, что в тех условиях требовало широкого допуска тогдашних политических партий к участию в выборах в новый российский парламент, предусмотрительно совмещенных с референдумом по принятию Конституции.
Новый этап в развитии многопартийности в России начался с принятием Конституции 1993 г., обозначившей курс на развитие парламентаризма. Реализация этого курса требовала форсированного создания в стране полноценной многопартийной системы. Ожидалось, что фактором, способствующим ускоренному становлению цивилизованной многопартийности, станет новая пропорционально-мажоритарная избирательная система, закрепленная во введенном в действие Указом Президента от 1 октября 1993 г. Положении о выборах депутатов Государственной Думы в 1993 г.[584]. Согласно Положению, депутаты, избранные по спискам политических партий и движений, получали половину мест в парламенте. Кроме того, в Положении содержался и ряд иных норм, обеспечивавших политическим партиям и движениям максимально благоприятные условия участия в выборах.
Подобные преимущества явно не соответствовали реальному месту и роли политических объединений в обществе и в политическом процессе. Несмотря на фиксируемое опросами общественного мнения возрастание вовлеченности различных социальных слоев в “партийную” жизнь в течение всего 1993 г. (в апреле 60% респондентов не доверяли партиям и движениям или затруднились выразить кому-то из них поддержку, в июне эта группа сократилась до 54%, а в ноябре — до 43%), в преддверии выборов абсолютное большинство граждан по-прежнему не симпатизировало ни одной из политических сил[585]. Таким образом, в Положении о выборах в отличие от всех прежних шагов по правовому регулированию формирования многопартийной системы власть, не ограничиваясь легализацией фактически уже сложившейся или складывающейся формы общественных отношений, впервые пошла дальше и предприняла попытку ускорить развитие многопартийности в стране.
Было ли верным такое решение — вопрос непростой. Ответ на него усложняется тем обстоятельством, что в Положении о выборах 1993 г. был избран наименее удачный вариант пропорционально-мажоритарной системы, для которого характерно механическое сочетание мажоритарного и пропорционального принципов представительства[586]. Такая избирательная система, по мнению специалистов, не является смешанной, поскольку она основана на “принципе параллельного голосования по мажоритарным округам и партийным спискам”[587], в то время как в рамках реальной смешанной системы количество мест, получаемых по партийным спискам, зависит от числа голосов, поданных за партийных кандидатов в мажоритарных округах.
Однако если оставить за кадром недостатки принятой избирательной системы и оценивать лишь общую установку на то, чтобы использовать избирательную систему для стимулирования развития многопартийности, то надо признать, что такая установка была верной. Более того, она была единственно возможной в условиях, когда перед Президентом и структурами исполнительной власти остро стояла задача принятия новой (постсоветской и постсоциалистической) Конституции и формирования новых органов представительной власти.
Именно этим желанием направить в парламентское русло и удержать в конституционном пространстве основной отряд оппозиции было, по-видимому, обусловлено и решение о допуске к выборам левых сил, не занимавших крайнюю позицию в конфликте двух ветвей власти. Показательно, что в президентском указе, устанавливавшем запрет на участие в выборах ряда общественных объединений (ФНС, РКРП, “Союза офицеров”, Союза “Щит”, РКСМ и РНЕ), специально подчеркивалось, что граждане “не лишаются возможности выразить свои интересы и политические симпатии через иные избирательные объединения аналогичной ориентации”[588]. При всех неизбежных издержках такой политики этот курс в целом был верным, поскольку он существенно снижал сферу непарламентской политической активности левых и способствовал стабилизации крайне напряженной в тот период политической обстановки. И кстати, уже на выборах 1995 г. все, в том числе и перечисленные выше, оппозиционные партии и движения выступили в качестве полноправных субъектов избирательного процесса.
Здесь надо отметить, что противники введения в стране пропорциональной избирательной системы, напротив, говорили о ее дестабилизирующем влиянии на общество. Мажоритарная же система рассматривалась как фактор создания благоприятных условий для формирования двухпартийной политической системы, обеспечивающей высокую степень общественно-политической стабильности. Исходя из опыта некоторых западных демократий (прежде всего США и Великобритании), ряд отечественных политиков и экспертов полагали, что необходимо стимулировать развитие российской многопартийности в сторону формирования подобной двухпартийной системы. Судя по всему, для многих из них подобные представления до сих пор не утратили своей привлекательности. Во всяком случае показательно, что на проходившем в феврале 1998 г. первом Всероссийском конгрессе политологов президент Российской политической ассоциации М. В. Ильин в своем вступительном слове сетовал на то, что, хотя политическое развитие в стране несколько раз, по его мнению, приближалось к формированию двухпартийной политической системы, политики самой разной ориентации объединялись в своем стремлении воспрепятствовать этому позитивному процессу. При этом, очевидно, имелись в виду зародившиеся еще в недрах КПСС иллюзии о том, что путем административных ухищрений можно создать некий аналог двухпартийного центра, способного удержать центробежные тенденции в рамках компартии. Затем, в конце 1995 г., эти идеи причудливо трансформировались в попытки уже новой российской “партии власти” создать “сверху” два крупных право- и левоцентристских избирательных блока, призванных, по идее их создателей, оттянуть голоса избирателей от радикально ориентированных политических группировок.
Между тем жизнь достаточно убедительно показала, что в подобных случаях логика и напряжение политической борьбы либо очень быстро разводят такое двухполюсное центристское образование по диаметрально противоположным мировоззренческим позициям, либо обнажают искусственность декларируемых различий (как это произошло на депутатских выборах 1995 г. с блоком Ивана Рыбкина, сразу же “приписанным” массовым сознанием к “партии власти”).
Представления целого ряда отечественных политологов о возможности того или иного варианта двухпартийной модели российской политической системы в значительной мере обусловлены тем обстоятельством, что наша социально-политическая действительность рассматривается ими преимущественно сквозь призму взаимодействий, соглашений, интриг, политических торгов и сделок между так называемыми политическими элитами. Показательны в этом отношении положения одного из последних докладов фонда “Реформы” Авторы, рассматривая тенденции современной политической жизни, связанные с засильем на политической сцене групп давления и клиентелл (политических кланов), неожиданно приходят к выводу,. что “указанные тенденции могут... создать благоприятные условия для формирования в России реальной двухпартийной системы, в рамках которой элита, консолидировавшаяся вокруг одного политического клана, представляла бы интересы всех поддерживающих власть общественных слоев, а некая лояльная к власти оппозиция — интересы протестных слоев электората”[589].
При этом остается непонятным, почему вдруг протестные слои российского электората удовлетворятся тем, что их интересы будет представлять “некая лояльная власти оппозиция” Рассчитывать на такой сценарий событий — значит очень сильно недооценивать глубину социально-экономических, мировоззренческих и политических антагонизмов в самом обществе, в том числе и противоречий между основными политическими группировками. Из всех виртуальных сценариев двухпартийности “по-российски” наиболее вероятным представляется тот, когда коммунисты, придя к власти, допустят (что весьма сомнительно) существование политической оппозиции. В этом случае весь разномастный антикоммунистический спектр вновь объединится в борьбе против своего непримиримого врага. Однако к такой двухпартийности вряд ли стоит стремиться.
Поэтому задача состояла и состоит не в попытках формирования двух крупных социально-политических группировок, а, напротив, в обеспечении парламентского представительства различным политическим силам, ориентированным на принципы парламентаризма и конституционализма. Только это способно снизить накал общественно-политического противостояния, ввести социальные конфликты в парламентское русло и дать время для выработки основы действительного общественного согласия.
Есть все основания считать, что новая избирательная система способствовала снижению темпов радикализации политических отношений прежде всего за счет уменьшения активности внепарламентской оппозиции. В частности, участие в выборах КПРФ и последующая деятельность фракции коммунистов в Государственной Думе заметно переориентировали коммунистическую оппозицию на отработку легитимных методов борьбы за власть и придали основной структуре коммунистического движения некоторый социал-демократический оттенок. Коммунистам и аграриям не удалось стать главными выразителями оппозиционных настроений. Выразителями общественного недовольства при голосовании выступили и многие другие партии и движения — от ЛДПР до “Женщин России” Все это, безусловно, стало фактором, сдерживающим поляризацию в обществе. Хотя, конечно, общая тенденция к расколу проявилась в результатах выборов 1993 г. уже достаточно явно. Главным индикатором этой тенденции стал неожиданный для многих наблюдателей “провал” политического центра (прежде всего речь идет о поражении на выборах влиятельного “Гражданского союза”, а также ряда других объединений центристской ориентации).
В качестве другого серьезного аргумента против введения в тот период избирательной системы с элементом пропорционального представительства обычно приводились рассуждения о верхушечном характере партий, отсутствии у них реальной социальной базы, их неспособности адекватно отражать структуру социальных интересов и т. п.
Все это, разумеется, верно. Да и откуда могла взяться прочная социальная база у тогдашних партий в условиях неизбежной после распада старой социальной системы атомизации общественной жизни и корпоративизации социальных интересов? В ситуации слома старых социальных связей и структур, коренных изменений в общественных и политических отношениях, формирования новых социальных слоев и групп основными субъектами борьбы за собственность и власть с неизбежностью стали могущественные группы давления[590], отражавшие корпоративные позиции и притязания крупных экономических групп интересов (работников ТЭК, АПК, ВПК и т. д.), а также региональных политических элит, в значительной степени состоявших из представителей бывшей коммунистической номенклатуры.
Процессы корпоративизации общественно-политической жизни приобрели к концу 1993 г. такие масштабы, что грозили полностью перекрыть возможности для сколько-нибудь нормального формирования как структур гражданского общества, так и новых государственных институтов. Нужны были срочные и экстраординарные меры, направленные на ограничение подобных корпоративистских тенденций. И это был еще один весомый аргумент в пользу повышения роли партий и иных политических объединений в политическом процессе.
Дело в том, что именно партии (политические объединения в целом), в отличие от других объединений граждан на базе тех или иных групповых интересов, по природе своей предназначены не просто для выражения этих групповых интересов (в таком случае они ничем не отличались бы от объединений корпоративного характера), а для выявления в различных групповых, корпоративных интересах общезначимого начала для учета политического смысла частных интересов, их перевода на общегосударственный, общенациональный уровень. Только поэтому партии и могут претендовать на участие в формировании и осуществлении государственной власти. В свою очередь, само участие политических партий в парламентской деятельности, являющейся для них школой выражения того общезначимого начала в различных групповых интересах, которое может быть положено в основу общегосударственной политики и законодательства, вынуждает их “прививать” корпоративистски ориентированным слоям и группам населения основы политической структуры, нормы и правила цивилизованной политической жизни. Таким образом, политические партии и движения, получившие в декабре 1993 г. мощный импульс для своего развития, могли бы взять на себя роль локомотива, вытягивающего российское общество из примитивного состояния корпоративизма к нормальному гражданскому обществу и удерживающего представительную власть от опасности трансформации в неразвитую конструкцию сословно-корпоративного представительства.
Кроме того, целесообразность введения избирательной системы со значительным элементом пропорционального представительства нередко обосновывалась опасениями, что без определяющего влияния на избирательный процесс политических партий и движений можно получить депутатский корпус, состоящий главным образом из представителей номенклатурно-хозяйственного актива и околомафиозных структур.
Здесь уместно вспомнить слова такого авторитетного специалиста, как М. Дюверже, о том, что “режим без партий обеспечивает увековечивание руководящих элит, сформированных по праву рождения, богатства или должности” и что “человеку из народа чрезвычайно сложно пробиться в эту закрытую касту без поддержки партий, стремящихся растить собственные элиты”[591].
Исходя из этих соображений, можно признать, что введение в 1993 г. пропорционально-мажоритарной избирательной системы со значительной долей партийного представительства в парламенте в принципе отвечало главным императивам того времени — острой потребности в стабилизации общественно-политической ситуации, а также необходимости преодолеть сползание формирующегося гражданского общества в неразвитое корпоративное состояние и не дать номенклатурно-мафиозным структурам узурпировать власть.
Гораздо более уязвимо для критики то обстоятельство, что партии и движения получили явно завышенную (по сравнению с их реальным политическим весом) долю мест в парламенте[592]. В первоначальном варианте Положения о выборах 1993 г. избирательным объединениям предоставлялась лишь треть мест в парламенте, однако вскоре Президент РФ под давлением близких к нему демократических лидеров счел возможным расширить долю пропорциональной составляющей избирательной модели до половины. Возможно, что такое решение было ошибочным. Однако ставшие очевидными в последнее время негативные последствия предоставления партиям и движениям завышенной доли мест в парламенте не были бы настолько ощутимы, если бы законодатель (а на тот момент в качестве такового выступал Президент РФ) своевременно предпринял шаги по закреплению надлежащего правового статуса партий и движений, подгоняющего их под жесткие правовые стандарты. Введение новой избирательной системы необходимо было дополнить новым законодательством, определяющим понятие политической партии и общественно-политического движения, очерчивающим условия и формы их участия в выборах и подчиняющим процессы их создания и деятельности целям правового демократического развития общества и государства. Это, однако, не было сделано.
В сложившихся к 1993 г. условиях открывавшееся перед партиями и движениями политическое пространство почти не было организовано и упорядочено правом. Принятый в 1990 г. союзный закон “Об общественных объединениях’’[593] уже не отвечал формирующимся новым социально-политическим реалиям. Закон был нацелен прежде всего на стимулирование зарождающейся многопартийности. Отсюда весьма расплывчатое определение политической партии, облегченный, преимущественно заявительный, характер регистрации уставов партий, нечеткая регламентация их финансовой, производственной и хозяйственной деятельности, самое общее определение форм их участия в избирательном процессе и т. д.
Тот небольшой набор требований к политическим партиям, который содержался в союзном законе “Об общественных объединениях” (наличие фиксированного членства и численность не менее 5 тыс. членов для общефедеральной партии, запрет на коллективное членство и на членство в партиях иностранцев и лиц без гражданства), носил чисто номинальный характер, поскольку к выборам наряду с партиями были допущены и политические движения, на которых эти требования не распространялись. Таким образом, сложилась ситуация, когда право участия в выборах, предоставленное политическим объединениям граждан, не было скоординировано не только соответствующими значению этого права обязанностями, но и вообще никакими дополнительными обязанностями со стороны субъектов данного права перед обществом и государством (за исключением разве что запрета на создание и деятельность оргструктур политических объединений на предприятиях, в учреждениях и организациях).
Именно это обстоятельство, а не завышенная доля “партийного” представительства явилось главной причиной последующих деформаций избирательного процесса. Оценивая итоги развития общественно-политического процесса в период, охватывающий уже две избирательные кампании по выборам п Государственную Думу, можно с достаточными основаниями сделать вывод, что еще в конце 1993 г., когда шла работа над Положением о выборах в новый представительный орган, необходимо было заложить нормативные основы для формирования правового статуса политических объединений (например, в Положении о политических объединениях, введенном в действие Указом Президента РФ одновременно с Положением о выборах).
В данном нормативном акте право политических объединений на участие в выборах должно было быть сбалансировано набором достаточно жестких обязанностей по широкому спектру их деятельности. При этом основной акцент надо было сделать на создании правовых гарантий их приверженности конституционным основам существующего строя, отказе не только от силовых способов изменения строя, но и от непарламентских форм борьбы за власть. Кроме того, как показывает опыт развития российской многопартийности после 1993 г., в Положении о политических объединениях следовало бы закрепить требования к демократизации внутрипартийной жизни (что стало бы тормозом на пути развития вождистских партий и движений тоталитарного типа), максимально четко регламентировать финансовую и производственную деятельность политических объединений (что в какой-то мере могло бы препятствовать криминализации политической жизни, ограничило бы возможности давления бизнеса на сферу политики), ввести дополнительные гарантии против политического экстремизма, разжигания национально-религиозной розни в ходе социально-политического процесса. И разумеется, необходимо было предусмотреть надлежащие формы государственного контроля за соответствием деятельности политических объединений требованиям законодательства, а также систему санкций (вплоть до лишения права участвовать в выборах) за нарушение данных требований. Такой подход в определенной мере оградил бы Государственную Думу первого созыва от партий и движений, не желающих платить адекватную цену за право участвовать в формировании и осуществлении государственной власти, и способствовал бы большему пониманию партийными фракциями и депутатскими группами своей роли в качестве института, “с помощью которого воля граждан может осуществляться в периоды между выборами”.
Вместо этого законодатель, не поставив никаких содержательных барьеров на пути к получению статуса избирательного объединения, выделил избирательным объединениям и блокам такую долю мест в парламенте, которая превратила их в держателей основного пакета акций в тех ситуациях, когда они имели общий корпоративный интерес. Именно к таким ситуациям относится принятие закона об общественных объединениях (в части, касающейся их участия в выборах), закона о политических партиях, а также избирательного законодательства. Парламентские фракции и депутатские группы, легко забывающие о своих разногласиях, когда дело доходит до их собственных общих интересов, не пошли на сколько-нибудь существенные самоограничения ни в одном из названных выше направлений.
Более того, то обстоятельство, что представительство в парламенте получили в том числе и избирательные объединения, политический характер которых представляется весьма спорным[594], в значительной мере обусловило дальнейшую девальвацию статуса субъекта избирательного процесса. Уже к следующей избирательной кампании по выборам в Государственную Думу (1995 г.) законодатель вообще отказался от какой-либо политической маркировки субъектов избирательного процесса. В Федеральном законе “Об основных гарантиях избирательных прав граждан Российской Федерации” от 6 декабря 1994 г. и в последовавшем за ним Федеральном законе “О выборах депутатов Государственной Думы Федерального Собрания Российской Федерации” от 21 июня 1995 г. к избирательным объединениям были отнесены все общественные объединения, зарегистрированные за полгода до объявления дня выборов, уставы которых предусматривали участие в выборах в органы государственной власти.
В результате право участвовать в выборах получили 258 общественных объединений и 111 из них попытались этим правом воспользоваться. Но главное — в избирательную борьбу в качестве полноправных ее участников вступили организации, обеспечивающие представительство корпоративных интересов (профсоюзов, объединений промышленников и финансистов, отраслевых организаций, имеющих статус общественных, но фактически обслуживающих интересы отдельных министерств, ведомств, крупных акционерных компаний и т. п.), а также объединения, построенные исключительно по национальному или религиозному признаку. И только благодаря взвешенной и ответственной позиции электората в Государственной Думе оказались представленными лишь политические объединения, причем именно те из них, политические платформы которых тяготели к наиболее крупным центрам идеологического притяжения в структуре массового сознания россиян.
Поскольку после выборов 1995 г. ключевые позиции в Думе заняли выдвиженцы политических объединений, их усилиями в новое избирательное законодательство были внесены важные новеллы, ставящие барьеры на пути участия в выборах неполитических по своей природе объединений. В принятом 5 сентября 1997 г. Федеральном законе “Об основных гарантиях избирательных прав и права на участие в референдуме граждан Российской Федерации” право участия в выборах было предоставлено лишь политическим объединениям граждан (политическим партиям, политическим организациям, политическим движениям).
Следующим шагом законодателя стало внесение изменений и дополнений в Федеральный закон “Об общественных объединениях”, в результате чего в законе (помимо понятия политического объединения, сформулированного ранее в избирательном законодательстве) был закреплен ряд существенных ограничений на признание за общественным объединением политического характера. Речь идет о запрете на признание статуса политического за объединением, устав которого предусматривает членство в нем или принадлежность к нему граждан по профессиональному, национальному, этническому, расовому или конфессиональному признакам, а также лиц, не имеющих права быть членами политических объединений, отказе в статусе политического объединения тем объединениям, членами или участниками которых являются иностранные граждане, иностранные или международные организации и т. п.[595].
Однако при всей важности предпринятых законодателем в последнее время мер по упорядочению правового статуса политических объединений их явно недостаточно для того, чтобы преодолеть негативные тенденции в развитии российской многопартийности и направить этот процесс в русло формирования партий парламентского типа. Данную проблему невозможно решить без принятия надлежащего закона о политических объединениях, который поставил бы надежные правовые барьеры против антиконституционных тенденций в развитии многопартийности, на пути использования вождистскими партиями демократических механизмов для прихода к власти, ослабил бы давление на сферу политики со стороны бизнеса, вывел бы политический процесс из-под влияния криминальных, мафиозных структур и т. д.
К сожалению, в настоящее время принятие такого закона, в рамках которого предоставленное политическим объединениям право участия в выборах было бы скоординировано с набором адекватных этому праву обязанностей, не стоит в повестке дня Государственной Думы. Продолжается затянувшаяся работа в рамках согласительных процедур над проектом Федерального закона “О политических партиях”, принятого Думой еще в декабре 1995 г., но не одобренного Советом Федерации. Однако после того как к выборам были допущены все политические объединения, закон о партиях в его нынешнем виде лишился смысла. Уже нужен другой закон о партиях. Такой закон должен регламентировать вопросы организации и деятельности не только политических партий, но также политических организаций и движений, являющихся в настоящее время важным элементом социально-политической жизни, который не может быть выведен за рамки избирательного процесса. А принятый Думой закон о партиях, напротив, проводит жесткие различия между политической партией и иными политическими объединениями, так что организация и деятельность последних остаются без надлежащей правовой регламентации. Единственные дополнительные требования, которые закон предъявляет к партиям, в отличие от иных общественных объединений — это требования, фиксирующие различия организационного характера между партией и движением (запрет на коллективное членство, наличие фиксированного индивидуального членства и высокие требования к численному составу партий — не менее ста членов в каждой из территориальных организаций, которые должны быть более чем в половине субъектов Российской Федерации).
Введение в действие Закона о партиях в том виде, в каком он принят Государственной Думой, или при его несущественной корректировке в результате работы согласительной комиссии означало бы лишь полную девальвацию правового статуса политической партии, поскольку к выборам допускались бы, по сути дела, любые общественные объединения, которым ничто не мешало назвать себя политическими движениями. Это привело бы к тому, что закон, призванный стимулировать формирование цивилизованной многопартийности, напротив, способствовал бы консервации нынешней неразвитой ситуации, при которой субъектам политического действия выгодно оставаться в неопределенном статусе политических движений и иных объединений. А с точки зрения задач развития парламентаризма это означало бы, что вместо становления нашего парламента как института общенародного представительства, выражающего государственно значимые социальные интересы, в нем усилился бы дух групповщины, свойственный политически неразвитым, добуржуазным, сословнокорпоративным формам представительства.
Правда, судя по всему, разработчики Закона о партиях рассчитывали на то, что в случае принятия этого закона в избирательное законодательство были бы внесены соответствующие изменения, закрепляющие статус участника выборов лишь за политическими партиями. Однако такой подход, даже если бы его удалось реализовать (что маловероятно, учитывая расклад сил в Государственной Думе, где значительные позиции занимают фракции, созданные на базе общественно- политических движений), представляется неверным.
Можно приводить разные аргументы против того, чтобы в нашей неразвитой, переходной ситуации выводить политические движения за рамки избирательного процесса. Но главное заключается в том, что в условиях неразвитого гражданского общества именно политические движения являются той институциональной формой, которая адекватна степени зрелости общества. Показательно, что в нынешней России те организации, которые не просто именуют себя партиями, но и являются таковыми в действительности, — это не продукт развития гражданского общества, а осколки прежней единой тоталитарной партии. А реформаторско-демократический потенциал общества выражен пока что общественно-политическими движениями.
Причем у этого демократического (точнее — антикоммунистического) фланга нет ни общей идеи, ни общего лидера. И чтобы из аморфного демократического движения сформировать полноценные партии, надо гораздо больше времени, чем это потребовалось коммунистам, чтобы сделать из осколков КПСС несколько разных работоспособных организаций, объединенных, по сути дела, общей идеологией. Кроме того, очевидно, что политические движения, представляющие сейчас главным образом правую и центральную части российского политического спектра, при поспешной, вынужденной трансформации в партии могут заметно ослабить свою организационную опору и социальную базу в целом, поскольку многие сторонники движения не пожелают связать себя членством в партии. Существенным ударом по большинству нынешних движений стал бы и отказ от коллективного членства при переходе в статус партии. Такова особенность нынешней российской ситуации. Помимо этого есть и общая закономерность, в соответствии с которой, как заметил М. Дюверже, “партии всегда остаются более развитыми слева, чем справа, поскольку они всегда более необходимы на левом фланге, чем на правом”[596].
Судя по всему, вялотекущий в настоящее время процесс доработки Закона о партиях в рамках согласительной комиссии вряд ли увенчается в близкой перспективе принятием нормативного акта, способного преодолеть негативные тенденции в развитии российской многопартийности.
В настоящее время уже можно с полным основанием утверждать, что вместо искомой многопартийной системы, в рамках которой различные субъекты политического действия готовы к сотрудничеству в целях достижения общественного согласия или хотя бы, как минимум, придерживаются общих конституционно-правовых принципов поведения, мы получили несистемную множественность партий с зачастую радикально противоположными позициями при значительном влиянии среди них политических сил, не приемлющих основные положения действующей Конституции. При этом расчеты на то, что умеренная часть левых сил является или может стать частью системной оппозиции, представляются несостоятельными. Коммунистическая оппозиция вовсе не ориентирована на сохранение системы и будет использовать любую ситуацию нестабильности для ее разрушения. Это было достаточно наглядно продемонстрировано уже в условиях обострения кризиса и “правительственной чехарды” в марте—сентябре 1998 г.
Вопреки оптимистическим надеждам выборы по спискам избирательных объединений и блоков не только не явились стимулом для участия избирателей в деятельности политических объединений различной идейной ориентации, но, напротив, значительно ускорили процесс кристаллизации внутрипартийной элиты и отрыв ее от рядовых участников политического процесса и низового партийного актива. В итоге российская многопартийность, не успев сформироваться в систему, уже в полной мере обнаруживает те присущие большинству многопартийных систем Запада "симптомы вырождения”, которые там являются результатом длительной эволюции от массовых партий XIX в. к так называемым электорально-профессиональным партиям[597] конца XX в. Последние представляют собой немногочисленные по своему составу объединения политиков-профессионалов, которые в борьбе за голоса избирателей не ищут опору в массовой поддержке своей политико-идеологической платформы, а делают главную ставку на влиятельные группы интересов и на специалистов, владеющих избирательными технологиями.
Объединение такого рода, по мнению ряда аналитиков, мало напоминает партию, представляя из себя скорее своего рода “информационно-технократический мутант”, “электоральный танк”, таранящий избирательную систему, подавляющий всякие иллюзии относительно “воли народа” и “демократичности выборов”[598]. Молодые российские партии уже на начальной стадии своего политико-организационного становления демонстрируют весь набор черт, присущий подобным псевдопартиям: отсутствие четких политико-идеологических позиций, неумение и нежелание работать с населением, малочисленность, преимущественная ориентация на поддержку финансовых и промышленных структур, откровенное использование в своих узкопартийных целях и интересах карьеры своих партийных лидеров тех политико-правовых возможностей, которые государство создает для развития многопартийности, и т. п.
Не стали партии и движения сколько-нибудь заметным фактором преодоления тенденции к корпоративизации политического процесса. Эта тенденция, наметившаяся в начале 90-х годов, приобретает все более явную олигархическую направленность. К настоящему времени в качестве основных актеров на политической сцене и за ее кулисами уже прочно утвердились корпоративные группы давления и политические кланы (клиентеллы). При этом группы давления (под ними понимаются “социально-профессиональные и функциональные группы, оказывающие более или менее организованное воздействие на государственную власть в целях реализации своих корпоративных интересов, не ставя при этом задачи завоевания власти”) все чаще не ограничиваются удовлетворением своих непосредственных экономических интересов, а стремятся “навязывать государственной власти определенные модели политического курса”[599], как бы выполняя в этом смысле функции политических партий. Что же касается политических кланов, то эти неофеодальные по своей сути монстры современной политической жизни, возникшие в результате постсоциалистического слияния власти и собственности, изначально ориентированы на удержание и расширение своих позиций через овладение государственной властью. Отсюда их интерес к политическим партиям, которые зачастую становятся орудием реализации их планов.
Очевидно, что сложившаяся ситуация требует жесткого, но при этом грамотного, зачастую филигранного правового регулирования процессов развития многопартийности в стране. Эту задачу мог бы решить надлежащий закон о политических объединениях. Но очевидно также и то, что такой закон, ограничивающий те привилегии на участие в формировании и осуществлении государственной власти, которые имеют сейчас представленные в парламенте общественные объединения, не будет принят депутатским корпусом, избранным в рамках нынешней избирательной системы. Налицо замкнутый круг, разорвать который в сложившихся условиях мог бы референдум по избирательной системе.
Идея такого референдума была выдвинута президентским окружением в конца 1997 г. Идея в принципе верная и своевременная. Однако высказываемое при этом намерение использовать референдум в качестве средства возврата к прежней избирательной системе мажоритарного типа представляется ошибочным по следующим соображениям.
1) Для посттоталитарной ситуации многопартийность — это ключевой момент демократии. Введение мажоритарной системы, ослабляющей влияние политических объединений на общественную и государственную жизнь, в условиях неразвитости гражданского общества и низкой социально-политической активности основной части населения будет уж слишком играть на руку номенклатуре и криминалитету. Партийные списки — это почти единственная возможность попасть во власть для политически активной части общества, не принадлежащей к старой и новой номенклатуре и мафиозным структурам. Без выборов по партийным спискам, без реальной и активно функционирующей многопартийности произойдет узурпация власти на местах несменяемыми региональными элитами, концентрация власти на государственно-чиновничьем уровне, еще большая криминализация избирательного процесса и формируемых органов власти.
2) Деятельность партий при всех их недостатках хоть как- то урегулирована законодательством и поддается контролю со стороны общества. Что же касается номенклатурных, а тем более криминальных структур, то они непроницаемы для контроля и не связаны обязанностями перед электоратом.
3) Сформированный таким образом представительный орган будет еще в большей степени, чем нынешний, не способен к выработке решений, отражающих общую волю. В нем усилится лоббирование частных, в том числе и криминальных, интересов.
4) Партии в целом сумели канализировать и структурировать политическую энергию общества и в значительной мере взять на себя выражение основных социальных интересов. Потеря же партиями прежних позиций в избирательном процессе приведет к тому, что общество вновь начнет выражать свое недовольство напрямую, в митинговой форме. Это дестабилизирует ситуацию в обществе. Вытеснение партий из сферы легальной борьбы за власть подтолкнет их к поиску непарламентских путей прихода к власти. Сейчас они уже достаточно сильны, чтобы представлять в этом отношении вполне серьезную опасность (особенно учитывая заметное нарастание социальной напряженности).
Таким образом, переход к мажоритарной системе с помощью механизма референдума вполне может привести к тому, что ситуация выйдет из-под контроля реформаторских сил и окажется на руку лишь тем, кто стремится к перераспределению власти и собственности в свою пользу.
Кроме того, необходимо учитывать то обстоятельство, что основной импульс на демократизацию общественной жизни в настоящее время идет от федерального центра при сопротивлении региональных элит. Не случайно, что в регионах повсеместно взяла верх мажоритарная избирательная система, предоставляющая местным элитам больший простор для контролирования избирательного процесса. Если и федеральный центр будет действовать в этом духе, то антиреформаторская направленность социально-политических процессов заметно усилится. Это существенно усложнит движение к гражданскому обществу и правовому государству.
И наконец (и это, может быть, самое главное), не стоит лишать партии и движения дополнительных стимулов для развития в сторону партий парламентского типа. Ведь нельзя не признать тот факт, что в настоящее время “статус и влияние партий в российской политике во многом поддерживаются за счет функционирующей в общенациональном масштабе пропорциональной избирательной системы”[600]. Конечно, любая партийная квота в парламенте — это привилегия в пользу партий. Сами партии и движения, возможно, и не заслуживают подобных льгот, но острая потребность общества в становлении цивилизованной многопартийности заставляет идти на подобные уступки.
На референдум надо выносить вопрос не о типе избирательной системы (эта проблема слишком сложна для массового сознания), а о выборе того или иного соотношения пропорциональной и мажоритарной составляющих избирательной модели. Проще говоря, речь должна идти о доле мест в Государственной Думе, выделяемых депутатам, избираемым по спискам избирательных объединений и блоков. Цель предлагаемого референдума видится не столько в том, чтобы выбрать оптимальный вариант избирательной системы (эта задача не может быть решена путем плебисцита), сколько в преодолении тех деформаций парламентского процесса, которые в настоящее время блокируют возможность совершенствования избирательного законодательства в ходе обычной законотворческой работы парламента. При этом можно и нужно, конечно, разрабатывать различные сложные варианты смешанной модели избирательной системы, максимально адекватные особенностям нашей социально-политической ситуации. Но в настоящее время это работа на будущее. Что же касается предлагаемого референдума, то очевидно, что вопрос, выносимый на всенародное голосование, должен быть максимально простым и понятным населению. Наши граждане знают, что партии получают сейчас половину мест в Государственной Думе. И для них будет понятен и естественен выбор между нынешней (половинной) и другой, меньшей, чем половина (это может быть одна треть или одна четверть), долями партийного представительства в парламенте.
Итак, алгоритм выхода из сложившейся ситуации мог бы быть следующим. Первым шагом должно стать уменьшение доли партийного представительства в нижней палате парламента, которое позволило бы преодолеть корпоративное сопротивление партийных фракций при решении вопросов, затрагивающих их интересы. Следующий важный шаг — принятие такого закона о политических объединениях, который направил бы российскую многопартийность в сторону формирования партий парламентского типа. И уже затем, имея такой закон, гарантирующий, что партии, иные политические организации и политические движения подчиняются жестким правовым стандартам, можно начать постепенное совершенствование избирательного законодательства по опыту развитых демократий, где партии являются главными (наряду с избирателями) субъектами избирательного процесса.
Конечно, референдум — далеко не лучший способ укрепления парламентаризма. Это экстраординарная мера, прибегать к которой следует лишь в крайнем случае. Однако референдум может оказаться единственным способом реализации интересов общества в том случае, если Государственная Дума так и не примет столь необходимый в сложившихся условиях надлежащий закон о политических объединениях.
Общественное мнение — это состояние массового сознания, связанное с высказыванием суждений по общественно значимым проблемам. Такая трактовка общественного мнения (с теми или иными вариациями) в настоящее время является общепризнанной в отечественной социологической литературе. Она существенно отличается от господствовавшего в советской социологии понимания общественного мнения как отношения населения к каким-либо явлениям, в формировании которого ведущую роль играет классовая позиция носителей общественного мнения[601]. И дело не только в привычном для историко-материалистической доктрины указании на классовую природу данного феномена. Главные отличия состоят в том, что в рамках современного подхода общественное мнение, во- первых, связывается с высказыванием суждений (что предполагает свободу публичных высказываний) и, во-вторых, речь идет о высказываниях по актуальным проблемам общественной жизни. В прежнем же, советском, варианте общественное мнение рассматривалось всего лишь как отношение населения к той или иной проблеме. Вопрос о том, высказывается ли это отношение публично или это некое молчаливое отношение, которое в лучшем случае может быть зафиксировано социологами в ходе анонимного опроса, зачастую оставался непроясненным. А в некоторых работах (как, например, в “Философском энциклопедическом словаре”) и прямо говорилось, что общественным мнением считается не только явное, но и скрытое отношение людей к событиям и фактам социальной действительности[602]. При этом предмет суждений, высказывания по поводу которого выдавались за общественное мнение, мог быть сколь угодно незначительным.
Подобное понимание общественного мнения очень недалеко ушло от обыденного представления о наличии некоего народного мнения, отражающего сложившееся в обществе отношение людей к событиям и явлениям общественной жизни. Но это “мнение народное”, которое в России испокон веков было загнано в подполье и прорывалось наружу лишь в периоды страшных российских бунтов, отнюдь не есть то общественное мнение, о котором говорит современная социология.
Дело в том, что общественное мнение существует не в любом обществе, так как оно не есть просто сумма тех частных мнений, которыми люди обмениваются в узком, частном кругу семьи или друзей. Общественное мнение — это такое состояние общественного сознания, которое выражается публично и оказывает влияние на функционирование общества и его политической системы. Именно возможность гласного, публичного высказывания населения по острым, злободневным проблемам общественной жизни и влияние этой высказанной вслух позиции населения на развитие общественно-политических отношений отражают суть общественного мнения как особого социального института, т. е. системы отношений, имеющих устойчивый, т. е. гарантированный от случайностей, самовозобновляющийся характер[603].
Функционирование общественного мнения как социального института означает, что оно является постоянным фактором общественной жизни, действует в качестве своего рода “социальной власти”, т. е. “власти, наделенной волей и способной подчинять себе поведение субъектов социального взаимодействия”[604]. Очевидно, что это возможно лишь там, где, во- первых, существует гражданское общество, свободное от диктата политической власти, и, во-вторых, где власть считается с позицией общества.
Научная традиция, связывающая существование в обществе института общественного мнения со свободой в общественной жизни, идет еще от Гегеля, который, в частности, писал в “Философии права”: “Формальная субъективная свобода, состоящая в том, что единичные лица как таковые (т. е. частные лица, рядовые члены общества, а не официальные должностные лица. — В. Л.) имеют и выражают свое собственное мнение, суждение о всеобщих делах и подают совет относительно них, проявляется в той совместности, которая называется общественным мнением"[605]. Подобная свобода возникает лишь в обществе, в котором существует не зависящая от государства сфера частных (индивидуальных и групповых) интересов, т. е. сфера отношений, составляющих гражданское общество.
Общественное мнение в его современном значении и понимании появилось лишь с развитием буржуазного строя и формированием гражданского общества как сферы жизни, независимой от политической власти. В средние века принадлежность человека к тому или иному сословию имела непосредственное политическое значение и жестко определяла его социальную позицию. С зарождением буржуазного общества на смену сословиям пришли открытые классы, состоящие из формально свободных и независимых индивидов. Наличие таких свободных, независимых от государства индивидов, индивидов-собственников (пусть даже это собственность только на свою рабочую силу), — необходимая предпосылка формирования гражданского общества и общественного мнения как особого института гражданского общества.
В условиях тоталитарного режима, где все социальные отношения жестко политизированы, где нет гражданского общества и частного индивида как субъекта независимого, т. е. не совпадающего со стереотипами господствующей идеологии, гласно выражаемого мнения, там нет и не может быть общественного мнения. И если под этим углом зрения проанализировать те опросы населения, которые проводились в нашей стране и до 1917 г., и в советский период ее развития, то можно утверждать, что это не были исследования общественного мнения в современном понимании данного социального феномена.
Общественное мнение начало формироваться в нашей стране совсем недавно — лишь с начала перестройки. До этого ни в царской России с характерным для нее расколом общества на два совершенно разных по уровню развития культурных типа (социальные низы, составлявшие подавляющее большинство, и так называемые просвещенные слои общества), ни при советской власти, когда вообще не могло быть публичных высказываний, общественного мнения как такового не было.
Правда, опросные исследования среди населения проводились в России земскими статистиками уже со второй половины 1860-х годов. Но это были не опросы общественного мнения, а статистические исследования условий труда и быта крестьян, уровня культурного развития и просвещенности народа, предпочтений читающей публики и т. п. В начале XX в. интенсивно развивалось изучение с помощью опросного метода труда и быта рабочих, бюджетов семей рабочих и служащих и т. п.[606]. В конце XIX — начале XX в. в России начинает формироваться и так называемая статистика мнений. Однако речь еще не идет об общественном мнении: главным субъектом мнения здесь является эксперт (по терминологии того времени — “сведущий человек”), в роли которого мог выступать специалист-управленец или один из наиболее толковых и компетентных представителей “простого народа”[607]. Мнения же рядовых, типичных представителей различных слоев общества, совокупность которых и составляет общественное мнение, в тот период не были предметом специальных эмпирических исследований.
В первые годы советской власти продолжались и развивались традиции социально-статистических исследований, сложившиеся в стране до 1917 г. Но начиная с 30-х годов исследования, основанные на опросных методах, исчезают из арсенала советского обществоведения вплоть до конца 50-х годов. С возрождением интереса к социологии и официальным признанием за ней права на существование (точкой отсчета здесь можно считать создание в 1958 г. Советской социологической ассоциации) опросные методы исследований становятся в нашей стране все более популярны в качестве метода социологических, а не только социально-статистических исследований. В 1960 г. при газете “Комсомольская правда” начал работать Институт общественного мнения, положивший начало созданию исследовательских групп и лабораторий по всей стране[608]. Однако проводившиеся в тот период опросы зачастую лишь с очень большой натяжкой можно было бы назвать опросами общественного мнения. Речь, скорее, шла об изучении предпочтений населения в таких вопросах, как способы проведения свободного времени, выбор жизненных планов, включенность людей в систему средств массовой информации, предпочтения читательской аудитории, и т. п.
Ближе к тому, что можно было бы считать изучением общественного мнения, были закрытые для публикации опросы (так называемые исследования для служебного пользования), которые проводились по заказам и под эгидой комсомольских и партийных органов. В 60-е годы при ЦК ВЛКСМ и целом ряде республиканских, краевых и областных комитетов комсомола были созданы структуры, занимавшиеся опросами общественного мнения. Позднее этот “комсомольский почин” был подхвачен КПСС. В 1978 г. пленум Московского городского комитета партии принял решение о создании при всех московских райкомах КПСС советов по изучению общественного мнения, а с 1979 г. в аппарате ЦК КПСС начала работать группа анализа общественного мнения[609]. Исследования, проводившиеся комсомольскими и партийными органами, нередко были направлены на выяснение отношения населения к довольно значимым и актуальным проблемам общественной жизни, в том числе и проблемам социально-правового характера.
При этом, разумеется, трудно было рассчитывать на подлинную откровенность опрашиваемых в условиях борьбы против инакомыслия и официальных деклараций о морально-политическом единстве советского общества. И тем не менее в тот период тотальный идеологический прессинг сталинского времени был уже в значительной мере ослаблен. Люди начинали все смелее и увереннее высказывать свои личные суждения по проблемам общественной жизни, и эти первые ростки общественного мнения явились одним из признаков будущего распада тоталитарного общества.
За годы перестройки наше общество очень быстро прошло путь от приказного единомыслия через так называемые гласность и плюрализм мнений к реальному политическому плюрализму и свободе слова. За этот период сложилось и независимое в своих оценках и суждениях общественное мнение. Однако можем ли мы говорить о том, что наше общественное мнение стало уже вполне сформировавшимся и полноценным институтом гражданского общества?
Для ответа на этот вопрос вспомним краткую, но весьма насыщенную историю становления и развития общественного мнения в посттоталитарной России. Ее отсчет надо начинать с 1988 г., когда устами Генерального секретаря ЦК КПСС М. С. Горбачева был провозглашен курс на гласность и плюрализм мнений. В марте 1989 г. в стране прошли первые альтернативные выборы Съезда народных депутатов СССР, давшие мощный импульс формированию нового общественного самосознания. В этот период общественное мнение становится не только очень заметным фактором социально-политической жизни страны, но нередко и основным двигателем проводимых преобразований. Для общества, находившегося на начальной стадии перехода от тоталитарного состояния к гражданскому обществу, такая роль общественного мнения, очевидно, является закономерной.
Дело в том, что в условиях развитой демократии, при стабильной социально-политической ситуации роль и значение общественного мнения четко ограничены и сбалансированы сильной и авторитетной представительной властью. Общественное мнение выступает там как один из многих институтов гражданского общества, и его воздействие на государственную деятельность осуществляется в общем контексте влияния гражданского общества, и всех его институтов на государство не напрямую, а во многом опосредованно, через различные формы прямой и представительной демократии. Причем посредниками между обществом и государством, выразителями и защитниками общественного мнения выступают там политические партии и иные общественные объединения политического характера.
В нашей же ситуации, когда единовластие КПСС еще не было подорвано, представительные органы не были сформированы на основе достаточно свободного волеизъявления избирателей, общество относилось к ним с заметной долей недоверия (ведь после выборов 1989 г. настойчиво звучали призывы к перевыборам по партийным спискам) и т. д., общественное мнение нередко пыталось непосредственно осуществлять не свойственные ему функции института прямой демократии. Это происходило потому, что в тот период демократический потенциал общества был выше, чем у представительных структур. Вышедшие на улицу массы оказались непосредственно вовлечены в активную политическую деятельность, и общество стремилось выражать свое мнение напрямую, в митинговой форме, осуществляя таким образом прямое давление на государственные органы.
Заметным этапом на пути становления и развития нашего общественного мнения стало введение в 1993 г. новой избирательной системы, ориентированной на парламентский тип представительной власти. Формирование федерального органа представительной власти на основе пропорционально-мажоритарной системы (когда одна половина депутатов Государственной Думы избирается по партийным спискам, а другую составляют депутаты, выступившие в своем личном качестве и получившие большинство голосов в своем избирательном округе) явилось мощным стимулом для развития политических партий и движений, в значительной мере взявших на себя функцию по выражению общественного мнения и доведению позиций общества до органов государственной власти. С этого периода наблюдается заметное затухание политической активности самого общества и снижение роли общественного мнения как самостоятельного фактора политической жизни.
В настоящее время ситуация с общественным мнением внешне выглядит вполне благополучно. Общественное мнение заняло подобающую его природе нишу в социальной жизни и уже не претендует на роль института прямой демократии. При этом люди смело высказываются по самым острым и злободневным проблемам, проводятся многочисленные опросы общественного мнения, результаты которых публикуются в печати и транслируются по электронным средствам массовой информации. Политические партии все активнее выступают в роли выразителей мнений различных социальных слоев, все более заметное влияние на принятие законодательных решений оказывают партийные парламентские фракции.
В целом уже можно сказать, что современное российское общественное мнение представляет собой институт формирующегося гражданского общества. Неразвитость этого института обусловлена уже тем, что гражданское общество в стране находится в стадии становления, процесс отделения власти и собственности далек от своего завершения, отсутствует средний класс, позиция которого в развитых демократиях составляет основу общественного мнения, и т. д. Все это заметно сказывается на характере и уровне развитости общественного мнения.
Качество нашего общественного мнения (в силу очень небольшого по историческим меркам опыта его функционирования) во многих отношениях оставляет желать лучшего: оно отличается большой подверженностью манипулированию, готовностью впадать в крайности, низкой способностью к поиску компромиссов, маргинальностью оценок и суждений. Кроме того (и это, пожалуй, главное), в результате шоковых реформ 1992 г. и последующих преобразований в экономической сфере общественное мнение оказалось расколотым на приверженцев принципиально различных взглядов на пути, цели и средства реформирования общественных отношений. Это уже не прежнее достаточно монолитное общественное мнение, сплотившееся в борьбе против всевластия КПСС. Раскол существенно ослабил позиции общественного мнения в его взаимоотношениях с органами власти. Общественное мнение перестает быть сколько-нибудь влиятельным фактором социально-политической жизни. И даже в периоды избирательных кампаний по выборам в органы государственной власти российское общественное мнение не осуществляет роль авторитетного критика злоупотреблений со стороны участвующих в выборах политических сил, которую весьма эффективно выполняет общественное мнение в развитых демократических странах.
В последнее время власть все в меньшей мере считается с общественным мнением. Ярким свидетельством безразличия органов власти к общественному мнению является то обстоятельство, что многочисленные политические и финансовые скандалы последних лет, которые в странах с развитым и сильным общественным мнением привели бы к крушению не одной политической карьеры, обычно очень мало отражаются на судьбе лиц, дискредитированных в глазах общественного мнения.
Очевидно, что качественное состояние общественного мнения и перспективы его утверждения и функционирования как полноценного социального института во многом будут зависеть от общего хода преобразований в стране, от успехов на пути к гражданскому обществу и правовому государству.
Процесс становления и функционирования российского общественного мнения в качестве самостоятельного социального института нуждается в адекватном правовом оформлении. Ведь в современном правовом государстве все основные институты гражданского общества подлежат законодательной регламентации. К настоящему времени в России сложилось уже достаточно развитое правовое регулирование процессов формирования и функционирования общественного мнения. Оно осуществляется посредством соответствующих норм Конституции РФ и федеральных законов, направленных на обеспечение конституционно-правовых гарантий свободы мысли и слова, свободы совести, свободы получения, производства и распространения информации, права проводить собрания, митинги, шествия и пикетирования, права направлять индивидуальные и коллективные обращения в государственные органы и органы местного самоуправления и т. д.
Особое место в этом ряду занимают нормы избирательного законодательства, регламентирующие процедуру обнародования опросов, связанных с выборами и референдумами. Это норма закона о трехдневном моратории на опубликование в средствах массовой информации результатов опросов общественного мнения, прогнозов результатов выборов и референдумов, иных исследований, связанных с выборами и референдумом, и норма, закрепляющая требование о том, что при публикации результатов опросов общественного мнения, связанных с выборами или референдумом, средства массовой информации обязаны указать организацию, проводившую опрос, время его проведения, число опрошенных (выборку), метод сбора информации, точную формулировку вопроса, статистическую оценку возможной погрешности[610].
Принятый в российском законодательстве подход, в соответствии с которым правовое регулирование распространяется лишь на процедуру обнародования опросов, связанных с выборами или референдумами, в целом соответствует сложившейся мировой практике. В ряде стран специальное правовое регулирование этой области отношений ограничивается введением запретов на опубликование результатов опросов общественного мнения за несколько дней до выборов и референдумов. Что же касается процедуры опубликования и распространения результатов опросов, то она по общему правилу регламентирована не правовыми нормами, а достаточно жесткими деловыми обыкновениями, сложившимися в этой сфере социальной и профессиональной деятельности за длительную, более чем полувековую, историю опросов общественного мнения в развитых западных странах. В соответствии с этими фактически сложившимися нормами-обыкновениями процедура обнародования результатов социологических исследований общественного мнения регламентирована таким образом, что всякую публикацию или иную форму придания гласности результатов опроса в обязательном порядке предваряют описание методов его проведения, сообщение об объеме выборки, размере возможной ошибки и т. д.
То обстоятельство, что российский подход к рассматриваемой проблеме в общем и целом укладывается в мировую законодательную практику, отнюдь не свидетельствует об отсутствии проблемы: слишком велика специфика и самой страны, и переживаемого ею периода тотальной социальной трансформации и складывающегося в этих условиях общественного мнения, его роли и места в общественной и политической жизни. Очевидно, что для массового сознания, утратившего свои опорные ценностные установки и находящегося в процессе мучительного поиска нового центра нравственной и духовной гравитации, информация о состоянии общественного мнения по актуальным социальным проблемам имеет особое значение. Ведь информация этого рода является для массового сознания критерием самооценки и самокорректировки своих позиций, одним из важных ориентиров при поиске ценностной самоидентификации, а следовательно, и при выработке волевых установок на практические действия.
Признавая в целом существенный характер влияния информации об общественном мнении на массовое сознание, специалисты тем не менее расходятся в оценке эффективности этого влияния в случаях, когда речь идет о вопросах, отражающих политические противоречия общества. Исследования этой проблемы, осуществляющиеся главным образом применительно к предвыборным опросам, дают разноречивые результаты. В частности, ряд ученых полагают, что обнародование рейтингов политических лидеров и объединений не оказывает на общественное мнение однозначно выраженного влияния, способного сколько-нибудь существенно деформировать первоначальные электоральные ориентации населения. Так, американские специалисты в рамках изучения этой проблемы выделяют три типа воздействия социологических данных на массовое сознание: 1) эффект, побуждающий избирателей отдать свои голоса за победителя опроса; 2) эффект, выражающийся в стремлении помочь проигрывающему, и 3) эффект воздержания — потеря интереса к голосованию, результаты которого уже известны, и отказ от голосования. Исследования, проводившиеся в США, в том числе и с использованием экспериментальной (знающей результаты опроса общественного мнения) и контрольной (не осведомленной о результатах исследования) групп избирателей, привели социологов к выводу об отсутствии прямого однозначного влияния опросов на итоги голосования. По мнению ряда американских ученых, разносторонние влияния результатов опроса взаимно уравновешиваются и не искажают первоначальных ориентаций электората[611].
Однако на этот счет есть и другая точка зрения. Например, известный немецкий специалист по опросам общественного мнения Э. Ноэль-Нойманн, изучая феномен, названный ею “спиралью умолчания” (он заключается в том, что определенная часть избирателей голосует не за ту партию, за которую они, согласно опросам, первоначально намеревались отдать свои голоса, а за ту, которая, по их мнению, победит на выборах), пришла к выводу, что в основе такого стремления людей делать ставку на победителя зачастую лежит присущая им, по-видимому генетически, боязнь оказаться в меньшинстве, страх перед социальной изоляцией[612]. Отсюда следует, что обнародование информации об общественном мнении оказывает существенное влияние не только на состояние массового сознания, но и на формирование политической воли общества.
В России подобных исследований не проводилось. Конечно, крупные имиджмейкерские фирмы, работая на клиентов, отслеживают действие и такого фактора, как обнародование соответствующих рейтингов (причем, что естественно допустить, не только отслеживают, но и используют обнародование рейтинга в качестве инструмента манипулирования массовым сознанием). Но эта информация носит еще более закрытый характер, чем так называемые ДСП (исследования “для служебного пользования”) времен застоя. Предметом же открытого научного исследования эта проблематика пока не стала. Некоторое представление о проблеме дают опросы населения о степени его доверия тем данным об общественном мнении, которые обнародуются через средства массовой информации. Однако между вербальными (словесными) оценками людей и их реальным поведением есть, как известно, ощутимая разница, уловить которую можно лишь с помощью сложной методологии экспериментального анализа, позволяющей вычленять влияние на реальное поведение такого фактора, как знание информации о состоянии общественного мнения по соответствующему вопросу. Отечественной социологии права еще предстоит работа в этом направлении.
Если верна точка зрения тех ученых, которые считают, что обнародование данных о состоянии общественного мнения оказывает влияние на массовое сознание, а через него и на формирование политической воли общества (а такая позиция представляется достаточно убедительной), то применительно к России это серьезная предпосылка для введения специального правового регулирования в данной сфере, распространяющегося на все опросы общественного мнения по актуальным проблемам общественной жизни, а не только на опросы, связанные с выборами и референдумами.
Во-первых, в нашей стране эффект ориентации массового сознания на позицию большинства скорее всего усиливается наличием традиционных коллективистских установок и характерным для посттоталитаризма недостаточным уважением и доверием индивида к своей личной позиции. Искажающий эффект недостоверной информации об общественном мнении здесь будет большим. Надо учитывать и то, что наше общественное мнение в силу своей неразвитости в качестве полноценного социального института очень легко поддается манипулированию со стороны средств массовой информации, доверие к которым, привитое в советское время, еще достаточно сильно в сознании обывателя. Поэтому в нашей ситуации особенно опасно, когда населению предлагается неверная картина состояния общественного мнения, способная исказить представления людей о существующей в обществе системе ценностей, ориентаций, интересов и деформировать интеллектуальные и (что в первую очередь важно для законодателя) волевые компоненты общественного сознания.
Кроме того, известная политизированность отечественной социологии общественного мнения (в этой связи появился даже термин “война опросов”) и большая степень коммерциализации деятельности опросных центров в последнее время существенно усугубляются зависимостью основных средств массовой информации от финансовой олигархии и связанных с нею политических кланов. Очевидно, что смычка политически ангажированных центров изучения общественного мнения с марионеточными средствами массовой информации весьма опасна для общества, тем более что деловые обыкновения западного образца в сфере отношений, связанных с обнародованием данных об общественном мнении, у нас еще не сложились. Но главное — это то, что российское массовое сознание сейчас находится в стадии выработки фундаментальных ценностно-нормативных установок и недобросовестное вмешательство в этот сложный и противоречивый процесс, особенно навязывание обществу тех или иных корпоративных интересов, чревато существенными деформациями общественного и политического развития страны.
Поэтому на данном этапе было бы целесообразным принятие специального федерального закона “О порядке обнародования результатов опросов общественного мнения через средства массовой информации”, действие которого распространялось бы на все опросы, имеющие социально-политическое значение. Это стало бы важной гарантией того, что результаты опросов не будут использованы в качестве средства дезинформации общества и инструмента манипулирования массовым сознанием.
В любом демократическом обществе законодательная деятельность осуществляется с учетом общественного мнения. Но какое именно значение должна иметь для законодателя информация о состоянии общественного мнения, какова ее роль в механизме принятия законодательных решений? В позиции науки по этому вопросу обозначились две крайности.
Первая состоит в представлении о том, что в периоды социальной нестабильности, когда общественное мнение возбуждено и крайне неустойчиво, изучать его надо “лишь для того, чтобы учитывать как ограничивающий фактор, который надо знать, чтобы убеждать, воспитывать, избегать взрывов” В такие моменты гораздо важнее, считают сторонники данной позиции, “наличие компетентных людей, способных принимать квалифицированные решения”[613]. Подобный взгляд на проблему является в настоящее время довольно распространенным в среде специалистов (экспертов, советников, аналитиков), занятых интеллектуальным обслуживанием властных структур.
Но ведь мы уже имели опыт пребывания у власти “компетентных людей”, занимавшихся “убеждением и воспитанием граждан”, вместо того чтобы считаться с их мнениями и позициями. Сохраняя сам принцип такого подхода, мы не гарантированы от возврата прежних методов “убеждения и воспитания” Предлагаемая модель отношения органов власти к общественному мнению, по сути дела, мало чем отличается от прежней. Разница лишь в том, что если раньше общественное мнение вообще не бралось в расчет ввиду его фактического отсутствия, то сейчас нам предлагают рассматривать его в качестве ограничения, которое непросвещенное общество накладывает на деятельность властей по улучшению этого общества сверху. Вместо того чтобы познать и адекватно выразить в законе интересы и ожидания общества, их вновь хотят навязать ему извне. Но где гарантия, что и на этот раз не будет совершена ошибка? Да и будут ли реализованы такого рода решения без прежних репрессивных механизмов?
Другая точка зрения на роль и значение общественного мнения для законотворчества сводится к тому, что “надо законодательствовать в соответствии с общественным мнением” Показательно, что даже такой авторитетный специалист в области социологии права, как Ж. Карбонье, недвусмысленно заявляет: “Опрос общественного мнения, проведенный в национальном масштабе, равнозначен выявлению той общей воли, которая призвана создавать закон”[614].
Подобный подход, основанный на убеждении, что создающая закон общая воля напрямую выражена в общественном мнении, представляется упрощенным. И дело не только в том, что, для того чтобы увидеть общую волю за суждениями и оценками общественного мнения, нужно суметь различить истинное и ложное в общественном мнении. Ведь даже если отбросить проблему ложного в общественном мнении (к которой мы вернемся позже), то остается вопрос: на чью именно волю должен ориентироваться законодатель? Известно, что общественное мнение имеет сложную структуру. И хотя, как заметил известный польский социолог и политолог Ежи Вятр, “языковая привычка навязывает в данном случае единственное число”, в обществе публично высказываются различные точки зрения, и “путем их столкновения формируется доминирующее течение общественного мнения, часто называемое попросту общественным мнением”[615]. Именно в этом обыденном смысле употребляются выражения типа “общественное мнение поддерживает” или “общественное мнение возражает”. На самом же деле в общественном мнении помимо мнения большинства присутствует целый спектр иных, зачастую весьма значимых позиций. Поэтому вопрос следует поставить таким образом: выражает ли большинство в общественном мнении всеобщую волю, которая может стать основой нормы закона?
Анализ этой проблемы, лишь недавно ставшей для нас актуальной, имеет давнюю традицию в политической философии. Так, еще Руссо в трактате “Об общественном договоре” проводил различие между общей волей и волей всех. “Общая воля, — писал он, — стремится всегда к пользе общества, но из этого не следует, что решения народа имеют всегда такое же верное направление... Часто существует немалое различие между волею всех и общею волею. Эта вторая блюдет только общие интересы; первая — интересы частные и представляет собой лишь сумму изъявлений воли частных лиц”[616].
В переводе на современный язык “воля всех” — это сумма (точнее — набор) воль отдельных индивидов, которая в определенном смысле аналогична тому, что мы сейчас называем общественным мнением. Всеобщая же воля — это та единственная точка пересечения различных воль, находящихся в состоянии противоборства, та равнодействующая векторов направления этих воль, в которой фиксируется момент общественного согласия. Это не простая сумма воль большинства в общественном мнении, а приемлемый для всего общества баланс соотношения воль, который должен быть основой законодательства. В общественном же мнении представлена не эта, говоря словами Руссо, общая воля народа, а суммарное выражение комплекса различных изменчивых суждений определенной совокупности индивидов.
В советской социологической литературе была распространена точка зрения, согласно которой “общественное мнение не является суммой индивидуальных мнений”[617]. При таком подходе предполагалось, что из сложения выявляемых в ходе опроса индивидуальных мнений (а именно таковой и является процедура определения общественного мнения) вырастает (непонятно, почему и как) нечто качественно иное, характеризующееся большей, чем просто сумма мнений, степенью всеобщности. Именно на этом допущении и основано представление о том, что общественное мнение непосредственно выражает ту общую волю, которая является основой всеобщего законодательства.
Ошибочность такого подхода особенно очевидна применительно к состоянию массового сознания переходного общества, когда за противоречивыми, нередко прямо противоположными суждениями общественного мнения очень трудно, а иногда и невозможно разглядеть тот момент общественного согласия, в котором может быть выявлена общая воля.
Для понимания истоков различия между общественным мнением и общей волей важно иметь в виду следующее. Законодательный орган как институт государственной жизни базируется на воле и мандате сформировавшего его народа (в лице избирательного корпуса, электората), а не на изменчивом и текучем общественном мнении. Ведь свои полномочия законодатель получает не от членов гражданского общества как частных лиц, а от граждан как политических субъектов (от избирателей, т. е. граждан, наделенных избирательным правом). И хотя общественное мнение формируется теми же людьми, они выступают здесь уже в другом качестве — не как граждане- избиратели, а как частные лица.
В свое время К. Маркс, анализируя эту проблему вслед за Гегелем, отмечал, что “раскол между политическим государством и гражданским обществом” означает вместе с тем “раздвоение человека на публичного и частного человека” — на гражданина государства и члена гражданского общества. В условиях перехода от феодализма к капитализму, когда идет процесс отделения государства от гражданского общества, человек, по оценке Маркса, ведет двойную жизнь: в государстве (политической общности) он выступает как всеобщее, родовое существо, как “равноправный участник народного суверенитета”, а в гражданском обществе “он действует как частное лицо”[618].
На выборах члена законодательного органа позиция гражданина-избирателя ориентирована на всеобщие (общегосударственные) интересы и продиктована необходимостью решения общих задач государства. Институт народного представительства и процедура выборов подразумевают, что выбрать нужно тех, кто способен лучше других выразить общие интересы. Все это предопределяет более взвешенную, осторожную и, можно сказать, более скромную позицию человека как гражданина в качестве “участника народного суверенитета” по сравнению с его же позицией в качестве носителя и выразителя частного мнения.
Разницу в позициях человека как избирателя и как носителя частного мнения можно наглядно проследить из сравнения результатов различных социологических исследований. Так, если населению задается вопрос, кому они могли бы доверить защиту в законодательном корпусе своих интересов, то оказывается, что люди более всего склонны доверять представителям своей социальной группы (например, женщины считают, что их интересы лучше всего может выразить женщина, пожилые люди отдают предпочтение своим ровесникам и т. д.)[619]. Из этих опросов общественного мнения вырисовывается такой усредненный портрет депутата, который существенно отличается от характеристик реальных депутатов, в конечном счете избранных гражданами.
Еще более выразительно в этом отношении сравнение результатов российских референдумов и выборов в федеральные органы власти с результатами предшествовавших им опросов общественного мнения. Если бы события в стране развивались в соответствии с прогнозами, полученными напрямую из опросов общественного мнения, то ситуация давно бы вышла из-под контроля и приобрела катастрофический характер. Тем не менее этого не происходит. Напротив, в отличие от резких словесных заявлений, фиксируемых опросами общественного мнения, в своем реальном поведении население явно демонстрирует консервативно-охранительную позицию, в значительной мере сдерживающую радикализм политической элиты. И то обстоятельство, что более 40% респондентов отмечают, что политическую систему надо менять радикальным образом[620], отнюдь не означает, что поведение избирателей и участников референдумов столь же радикально.
Вспомним первый союзный референдум 17 марта 1991 г., когда большинство (76%) высказалось за сохранение Союза ССР. Затем апрельский референдум 1993 г., в разгар противостояния между Президентом и Верховным Советом, когда Президенту не удалось получить юридически значимый перевес и разогнать Верховный Совет, как, впрочем, это не удалось и его оппонентам. Далее — выборы в Государственную Думу 1993 г., которые заметно сбили шедшую сверху волну правого радикализма и заставили политиков (благодаря феномену Жириновского) взять на вооружение государственно-патриотическую идею. Еще более выразительны в этом отношении выборы в Государственную Думу 1995 г., когда, несмотря на весь сумбур избирательной кампании, в которой участвовало 43 избирательных объединения, население (в отличие от своих политических лидеров) продемонстрировало на удивление рациональный, взвешенный и осторожный подход и не пропустило в Думу радикалов ни правого, ни левого толка. И наконец, на президентских выборах 1996 г. консервативно-охранительные ориентации населения выразились в том, что оно проголосовало за действующего Президента, не желая прихода нового, неизвестного и в этом смысле всегда опасного лидера.
Таким образом, очевидно, что, оказываясь в ситуации, когда они должны принять решение исходя не из эгоистичных частных интересов, а из своих представлений об общем благе, граждане своей взвешенной и ответственной позицией достаточно четко демонстрируют разницу между общей волей и волей всех. Недооценка данного обстоятельства занимает не последнее место в ряду причин, обусловивших серию неудач отечественных социологов при прогнозировании электорального поведения.
Эта двойственность позиции человека как гражданина государства и как члена гражданского общества зачастую не учитывается и юристами. Характерно, например, высказывание немецкого юриста К. Адомайта о том, что содержащиеся в общественном мнении “представления и ощущения могут быть настолько полярными, что ни о каком выражении истины не может быть и речи. И в то же время именно общественное мнение или мнение большинства, выраженное через выборы и референдумы, детерминирует в условиях демократии законодательство”[621]. Прежде всего здесь трудно согласиться с такой прямой увязкой истинности и ложности суждений общественного мнения со степенью его поляризации. Ведь далекими от истины вполне могут быть суждения и монолитного по своей структуре общественного мнения. Что же касается позиции населения, которая выражена через выборы и референдумы, то это уже не общественное мнение, а общая воля, получившая государственно-правовое оформление.
И еще один аспект данного высказывания заслуживает специального критического внимания. Дело в том, что если в референдуме действительно именно большинство непосредственно принимает законодательное решение, то с выборами в представительные органы дело обстоит иначе. Технология этих выборов строится таким образом, чтобы обеспечить представительство в них интересов не только большинства, но и других слоев населения. В большей мере это обычно достигается на основе пропорциональной избирательной системы, но и мажоритарная система, как правило, не лишает меньшинство возможности иметь своих представителей в законодательном органе. Именно в силу этого законодатель и может выражать общую волю, а не только волю какой-то части общества, пусть даже и большинства. И именно поэтому трудный поиск решения проблемы на базе согласования различных социальных интересов в рамках представительного органа зачастую предпочтительнее вынесения вопроса на референдум. Не случайно, что в законодательстве ряда стран существуют ограничения на проведение референдумов в ситуациях, когда заранее ясно, что корпоративные интересы будут доминировать над общими (например, групповой интерес того или иного этноса в вопросе о границах национально-территориального образования, интересы различных слоев населения в вопросе о налогах и т. д.).
Рассмотренный выше подход, согласно которому “надо законодательствовать в соответствии с общественным мнением”, по сути дела, обесценивает роль и значение представительных органов. Ведь если бы общую волю можно было определять, опираясь только на знание общественного мнения, то общество не нуждалось бы в представительных органах власти. Между тем история становления представительной демократии как раз демонстрирует жизненную необходимость представительных органов в условиях развитого, эффективно функционирующего института общественного мнения.
Итак, законодатель должен знать и учитывать общественное мнение, но отнюдь не должен непосредственно руководствоваться его суждениями как последними императивами. Какую же роль в выявлении законодателем общей воли должна играть информация о состоянии общественного мнения? Очевидно, лишь роль исходного материала, из которого законодатель делает нечто качественно иное. Представленный в общественном мнении неупорядоченный, хаотичный конгломерат мнений законодатель должен свести к такому общему знаменателю, который может быть сформулирован в виде всеобщей нормы закона. Если к данной ситуации применить известное высказывание Гегеля о том, что в общественном мнении “содержится все истинное и все ложное, но обнаружить в нем истинное — дело великого человека”[622], то можно сказать, что демократически избранный законодатель должен как бы заменить собой этого великого человека и коллективными усилиями найти в общественном мнении ту истину, в которой выражена общая воля.
Разумеется, законодатель должен учитывать при этом всю разноголосицу общественного мнения, но в конечном итоге ему нужна одна позиция, которая не может быть результатом каких-то арифметических действий с информацией о структуре общественного мнения. Здесь требуется иной, качественный подход к осмыслению этой информации, в ходе которого должны быть задействованы знания самих депутатов, их жизненный опыт, интуиция, а также знания консультантов, экспертов и т. д. Ведь в конечном итоге законодателю нужно не мнение (даже если это и общественное мнение), а знание, точнее — достоверное знание о тех социальных потребностях и интересах, которые скрываются за теми или иными мнениями.
Как бы ни было возбуждено и неустойчиво общественное мнение, за ним всегда стоят объективные потребности общественной жизни. Зачастую эти потребности могут быть неосознаваемы самими носителями общественного мнения, представлены в суждениях общественного мнения в завуалированном и просто искаженном виде. Однако если за изменчивыми и внешне противоречивыми высказываниями и оценками общественного мнения исследователям удастся увидеть пульсацию жизненных интересов, их коллизии, совпадения и пересечения, выявить опорные ценностно-нормативные ориентации населения, то они получат информацию, которая необходима для создания законов, отвечающих действительным потребностям общественного развития. В этом смысле общественное мнение должно быть для органов власти прежде всего не “ограничивающим фактором”, который они стремятся нейтрализовать путем убеждения и воспитания населения (хотя, разумеется, есть и такая проблема, как просвещение общественного мнения), а индикатором социальных потребностей и интересов, которые необходимо знать и учитывать.
Какое же именно знание должна нести законодателю информация о состоянии общественного мнения, получаемая им от социологов? Очевидно, что характер такой информации должен определяться содержанием работы на различных стадиях процесса создания закона. Так, на начальных этапах, связанных с выявлением потребности в правовом регулировании, законодатель должен получить сведения о наличии социальной проблемы, требующей правового решения. На стадии работы над концепцией правовой новеллы исследования общественного мнения должны дать информацию о соотношении различных социальных интересов и о возможности их согласования на правовой основе. В конечном итоге законодателю нужен здесь выражающий общую волю всеобщий (правообразующий) интерес, который представляет собой результат согласования разнонаправленных социальных интересов. После того как проект закона готов, нередко бывает важно знать общественное мнение по поводу наиболее принципиальных его положений. И наконец, после введения закона в действие законодатель должен регулярно получать сведения о соответствии закона общественным ожиданиям, о степени его легитимации, о причинах его неэффективности и т. д.
Разумеется, в полном объеме такую схему социологического обеспечения законотворческой деятельности целесообразно использовать лишь при разработке законов, характеризующихся особой социальной значимостью. В остальных случаях информация об общественном мнении может и не носить столь комплексного характера. Однако полностью отказаться от помощи науки в вопросе изучения общественного мнения в связи с подготовкой законодательных актов было бы большой ошибкой.
Мы все сегодня, на Востоке и на Западе, — современники больших изменений во всемирной истории. Прежний миропорядок и, можно сказать, само направление всемирно-исторического развития определялись в XX в. антагонизмом между капитализмом и социализмом, борьбой между коммунистической и буржуазной идеологиями. С радикальным изменением одного из этих полюсов неизбежны существенные трансформации и на другом полюсе, а вместе с тем и во всем мире.
Глобальное значение в этой связи приобретает проблема постсоциализма. Эта проблематика весьма существенна в плане современной оценки смысла диалектики всемирно-исторического прогресса свободы и права. Характер постсоциализма во многом определит направление развития последующей истории. Речь идет о путях развития всей человеческой цивилизации. Ведь воздействие коммунистической идеи в той или иной форме человечество испытывает несколько тысячелетий. Уже два с половиной тысячелетия назад Платон предлагал свои проекты преодоления частной собственности и достижения “фактического равенства” А это — основная идея всего коммунистического движения, в русле которого в XIX в. сформировалось марксистское учение, а в XX в. практически возник и утвердился социалистический строй в России и в ряде других стран (в меру уничтожения там частной собственности и социализации средств производства и вместе с тем — отрицания права и формально-правового равенства).
Теперь, к концу века, по Европе уже бродит призрак постсоциализма. Но концептуальные характеристики постсоциалистического строя и в целом проблематика постсоциализма остаются дискуссионными.
Конечно, в самом общем виде ясно, что та или иная концепция постсоциализма зависит от того, как понимается и трактуется сам социализм, практически сложившийся в России и в ряде других стран. Вместе с тем можно сказать, что только постсоциализм выявит подлинную природу и суть предшествующего социализма, его действительное место и значение в историческом процессе. Смысл нашего социалистического прошлого объективно-исторически определится тем или иным вариантом возможного для нас постсоциалистического будущего.
Ведь будущее — это всегда какой-то итог и резюме всего предшествующего развития. О смысле прошлого и настоящего объективно можно судить лишь по зрелым результатам будущего. Поясняя сходную мысль, Аристотель говорил, что порода лошади проступает и проясняется по мере ее взросления. О том же самом в Евангелии сказано: по плодам их узнаете их.
Причем характер постсоциалистического строя, та или иная концепция постсоциализма имеют существенное значение для понимания, трактовки и оценки как социализма, так и исторического процесса в целом. Здесь мы имеем дело с диалектикой всемирной истории. И логику движения от социализма к постсоциализму можно адекватно уяснить лишь в контексте всемирно-исторического прогресса свободы и права.
Сегодня мы живем в редкое время — время обновления как самой истории, так и ее понимания. Современный кризис социализма обозначил начало нового большого поворота в ходе всемирной истории. В такие эпохи появляется объективная возможность мысленно заглянуть за предстоящий исторический поворот и благодаря такому новому видению будущего по- новому оценить прошлое и настоящее.
Сова Минервы, говорил Гегель, начинает свой полет в сумерки — во времена, когда на смену старому строю идет новый. В конкретно-историческом плане для Гегеля речь шла о преодолении “старого режима” и победе нового строя, основанного на частной собственности и признании формальноправового равенства всех, т. е. о переходе от феодализма к капитализму. Для него всемирная история как прогресс свободы, по существу, кончается этим (капиталистическим) строем, поскольку, согласно его концепции, уже невозможно ничего принципиально нового в развитии и формообразованиях свободы (сверх свободной частной собственности, всеобщего формально-правового равенства и соответствующих им гражданского общества и правовой организации государства).
В условиях современного краха социализма идея конца истории (в русле гегелевской ее трактовки) получила как бы практическое подтверждение и вместе с тем новое дыхание[623].
Концепция буржуазного, капиталистического конца истории и исторического прогресса была в эпоху Гегеля естественным и необходимым следствием последовательного признания и защиты принципа формального равенства индивидов, без которого невозможны вообще право, индивидуальная свобода, собственность и т. д. Если свобода возможна лишь в правовой форме, а право предполагает формальное равенство индивидов (и соответственно — различия во владении собственностью, т. е. частную собственность), то отсюда Гегель для своего времени заключал, что предел свободы, ее высшая и последняя ступень в историческом развитии (и в. этом смысле — “конец истории”) — это всеобщее формально-правовое равенство, признание которого как раз и характерно для капитализма. Поэтому здесь, по существу, и остановилась гегелевская диалектика исторического прогресса свободы и права.
Примечательно, что и, согласно марксизму, присущие капитализму формы свободы (формальное равенство и свобода индивидов, частная собственность, гражданское общество и правовое государство) — последняя ступень в историческом прогрессе права (а именно буржуазного права как наиболее развитого и исторически последнего типа права, согласно марксизму): после капитализма (т. е. при коммунизме) право и государство “отмирают”, частная (или индивидуализированная) собственность на средства производства, “буржуазный индивидуализм” и т. д. отрицаются.
Принципиальная разница здесь в том, что для Гегеля капитализм — вершина исторического прогресса, а для марксизма и коммунистической идеологии — лишь последняя ступень в “предистории” человечества, настоящая история которого, по марксистской версии, начнется с уничтожения капитализма и кончится “полным коммунизмом” Если Гегель отвергал коммунистическое по своей сути требование “фактического равенства” (равенство во владении собственностью и т. д.) из-за несовместимости такого “фактического равенства” с формальным равенством (т. е. с принципом права и свободы), то коммунистическая доктрина и практика, напротив, отвергают принцип формального равенства (а следовательно — право, свободу, собственность индивидов и т. д.) ввиду его несоответствия требованию “фактического равенства”
И Гегель, и Маркс — при всем радикальном различии их позиций — одинаково отрицали дальнейший прогресс права, саму возможность послебуржуазного типа права, т. е. возможность развития правовой формы свободы, появления более содержательной формы права, новой формы права, выражающей большую меру свободы индивидов, более высокую ее ступень. Поскольку для Гегеля прогресс свободы в социальной истории в принципе возможен лишь в правовой форме, лишь как прогресс права (и государства как правового института), он и связывал конец истории с уже достигнутым (буржуазным) типом права. По Марксу, напротив, прогресс свободы продолжится в неправовой (и в безгосударственной) форме и настоящая свобода начнется после капитализма, с преодолением буржуазного права и государства. И вполне последовательно Маркс (и вслед за ним Энгельс и Ленин) ни о каком послебуржуазном праве (о “пролетарском праве” или о “социалистическом праве”) не говорил, допуская лишь на первой фазе коммунизма (т. е. при социализме) так называемое “буржуазное право” (буржуазное “равное право”) для осуществления равной потребительской оплаты за равный труд[624].
В каком же соотношении находятся эти версии “конца истории” и в целом проблема исторического прогресса свободы и права с учетом последующей истории и практического опыта реального социализма?
Фундаментальный факт всемирно-исторического смысла и значения состоит в том, что с учетом самых существенных критериев (социальных, экономических, правовых, политических, моральных и т. д.) известный нам по практическому опыту XX в. социализм (социализм “советского образца”, социализм в духе марксистско-ленинского учения) — это логически и практически единственно возможный пролетарский, небуржуазный (противоположный капитализму и всем Частнособственническим обществам и радикально их отрицающий), а потому самый настоящий, подлинный, реальный социализм.
Социализм — переходный строй. Предполагалось, что уничтожение “экономического неравенства” капитализма и создание социалистической собственности будут означать движение к коммунизму. Но в реальной истории это не подтвердилось. Хотя максимум того, что вообще можно реально сделать в направлении социализации собственности и жизни, уже давно сделано.
Между тем в историческом движении от прежнего равенства к будущему большему равенству социализм действительно занимает промежуточное положение отрицания прошлого без утверждения будущего. Вслед за таким отрицательным моментом необходимо и завершение — позитивный момент, достижение и утверждение нового равенства, т. е. абсолютно необходимой исходной базы для нового права.
Негативный характер принципа социализма обусловлен в конечном счете тем, что социалистическая собственность (т. е. базис всего социализма) — это лишь последовательное и всеохватывающее отрицание частной собственности на средства производства. Этот негативный принцип исключает возможность правового равенства и права в целом, правовой защиты людей, правовых гарантий и т. д.
В целом социализм как отрицание прошлого и радикальный антикапитализм представляет собой негативную стадию в развитии мировой истории. И для его краткой характеристики очень подходят слова из предметного указателя к одному из советских уголовных кодексов: “Свобода — см. Лишение свободы”
Главная проблема постсоциализма связана с тем или иным ответом на вопрос о том, куда и как можно идти дальше от социалистического принципа отсутствия “экономического неравенства” — назад, к восстановлению “экономического неравенства” (т. е. частной собственности, буржуазного права и т. д.), или вперед, к новому, большему равенству в экономике, праве и т. д.
Сложность нашего пути к настоящей собственности (а вместе с тем — к праву, свободе и т. д.) состоит в том, что от обезличенной социалистической собственности “всех вместе” необходимо перейти к индивидуализированной собственности, но вместе с тем это не может быть возвратом к частной собственности.
В силу буржуазности и частнособственнической основы всякого до сих пор известного права получается, казалось бы, совершенно тупиковая и неразрешимая ситуация: с одной стороны, жизненно необходимо от неправового, тоталитарного социализма перейти к правовому строю, но, с другой стороны, всякое движение в направлении к праву может вести лишь к буржуазному праву и, следовательно, к частнособственническим отношениям — словом, к капитализму. На этом тупиковом пути к праву (и всему остальному, что связано с правом и невозможно в условиях бесправия) оказались пока что и мероприятия по преобразованию социализма в капитализм. Здесь, кстати говоря, коренятся глубинные причины неудач многолетних попыток осуществить их.
Избранный курс преобразований (на путях “разгосударствления” и приватизации бывшей социалистической собственности) привел пока что не к капитализму, а к весьма неразвитым, докапиталистическим (добуржуазным) социальным, экономическим, политическим и правовым формам и отношениям.
Глубинные причины, в силу которых мы в результате проводимых прокапиталистических реформ неизбежно оказываемся в докапиталистической (можно сказать, неофеодальной) ситуации, кроются в природе складывающихся у нас общественных и политических отношений, в типе собственности и права. Эта типология предопределена постсоциалистическим огосударствлением собственности, т. а созданием такой собственности, которая еще не свободна от государственной власти, и такой государственной власти, которая еще не свободна от собственности. В социально-историческом измерении подобная ситуация характерна для феодальной стадии, когда экономические и политические явления и отношения в силу их неразвитости еще не отделились друг от друга и не образовали две различные сферы относительно независимого, самостоятельного бытия. Такой симбиоз власти и собственности, политики и экономики означает, что общественно-политическое целое еще не дозрело до дифференциации на частно-правовую и публично-правовую области, на гражданское общество и правовое государство.
В конце XX в., конечно, не может быть простого повторения исторически известного классического феодализма в чистом виде и полном объеме. Но и феодализм бывает разный. Своеобразие складывающихся в наших постсоциалистических условиях тенденций к феодализации определяется уникальностью нашей государственной собственности и особенностями формируемой на этой основе системы политико-экономических и правовых отношений.
Феодальная природа исходного начала “власть-собственник” по-феодальному деформирует и власть, и собственность, и отношения между ними. Отметим некоторые основные моменты этой тенденции к феодализации. Прежде всего сама формирующаяся постсоветская российская государственность в силу огосударствления собственности оказывается — в духе феодализма (отсутствие внутригосударственного суверенитета, общего правопорядка и единой законности, партикуляризм и разнобой в действующем праве, тенденции к сепаратизму и автаркии) — совокупностью множества фактически достаточно независимых друг от друга государственных образований, наглядно демонстрирующих отсутствие подлинного внутреннего государственного суверенитета. Причем это не обычная, характерная для развитого государства децентрализация единых государственных полномочий и функций, не их частичная передача от государственного центра местам. Напротив, в нашей центробежной ситуации места сами претендуют на роль независимых центров. С этим и связана тенденция к формированию множества самостоятельных центров власти-собственности, по своей сути запрограммированных и ориентированных на утверждение в меру возможности своего суверенитета, на отрицание или ограничение суверенитета объединяющего их государственного целого.
Такой процесс десуверенизации целого и суверенизации его составных частей, названный “парадом суверенитетов”, усугублен и усилен в России национальным фактором. Но многое здесь обусловлено, мотивировано и актуализировано именно постсоциалистическим огосударствлением собственности, в результате чего появилось, как минимум, 90 центров власти- собственности (Федерация в целом и 89 ее субъектов), не считая прочие региональные и местные претензии на власть и собственность. В этой ситуации объективно — независимо от субъективной воли ее участников — мера и пространство власти определяют ареал и состав ее собственности. В свою очередь, такая собственность в сложившейся обстановке — необходимое условие и материальная основа для утверждения региональных элит в качестве государственной власти на определенной территории.
Подобная отягощенность формирующейся государственности (на всех уровнях — общефедеральном, региональном, местном) собственностью развязывает мощную и долгосрочную центробежную тенденцию к самостийности и феодальному дроблению страны. Утверждению единого государственного суверенитета в России препятствует именно государственная собственность в руках Федерации в целом и ее субъектов. Государство-собственник мешает государству-власти утвердиться в качестве суверенной организации, поскольку суверенитет по своей природе — это организация власти, а не собственности. И в этом можно увидеть своеобразную расплату за неправомерное огосударствление общественного достояния (бывшей социалистической собственности) и ее приватизацию в пользу узкого слоя общества за счет всех остальных граждан, имеющих равное право на одинаковую долю от социалистического наследства, т. е. равное право на гражданскую собственность.
Вместо того чтобы наконец-то стать общим делом народа, посттоталитарное государство из-за деформирующей его собственности оказывается во многом частным делом федеральной и региональной бюрократии, новых политико-экономических элит в центре и на местах.
Очевидно, что там, где нет прочно утвердившейся единой системы суверенной государственной власти, там по определению не может быть реального верховенства обязательного для всех закона и вообще единой законности и общего правопорядка, единого экономического, политического и правового пространства. Поэтому для реально складывающейся ситуации характерны такие типично феодальные явления, как отсутствие в стране единого правового пространства, общего правопорядка и единой законности, девальвация роли закона, бездействие общих правовых принципов и норм, конкуренция источников права, разнобой и противоречия между различными нормативными актами, раздробленность, мозаичность и хаотичность правовой регуляции, корпоративный, “сословноцеховой” характер различных правомочий и правовых статусов. Вместо декларированных в новой Конституции всеобщих прав человека и гражданина и в противовес принципу всеобщего правового равенства в реальной жизни доминирует дух корпоративизма, действует множество нормативно установленных общефедеральными и региональными властями особых прав-привилегий, специальных правовых режимов, разного рода правовых исключений и льгот — в пользу отдельных лиц, групп, профессий, социальных слоев, территорий и т. д.
Особенно откровенно и результативно право как привилегия утвердилось в процессе приватизации и вообще в сфере собственности. Здесь каждый субъект и объект собственности, любой промысел появляется, живет и действует не по единому общему правилу, а в виде исключения из него, в каком-то казусном (т. е. определенном для данного конкретного случая) статусе и режиме. Такой крен в сторону феодализации отношений собственности был задан курсом самой приватизации части объектов огосударствленной собственности, в результате которой собственниками такого ограниченного круга объектов реально могли стать лишь некоторые, но никак не все желающие. При этом именно государство (соответствующие государственные органы и должностные лица) как власть и как исходный суперсобственник определяет, кому, как, сколько, для чего и на каких условиях предоставляется собственность.
В процессе огосударствления социалистической собственности и ее частичной приватизации общее для всех право и всеобщее правовое равенство в отношении собственности было выражено в виде фиктивного, бумажно-ваучерного равенства. Приобретение же реальной собственности оказалось привилегией лишь немногих, так что складывающиеся в этих условиях отношения собственности представляют собой пестрый и хаотичный конгломерат особых прав-привилегий. Рука власти настолько зримо управляет всеми этими отношениями собственности, опутанными многочисленными государственными требованиями и ограничениями, что до невидимой руки свободного рынка — целая эпоха. В таких условиях право-привилегия — это зависимость любого собственника от усмотрений власти-собственности и привилегия по отношению ко всем остальным. Сверхмонопольная государственная собственность по своему образу и подобию создает в условиях дефицита собственности монопольно привилегированных собственников помельче, которые зависимы от государства, но всесильны по отношению к несобственникам. Параллельно за счет огосударствленной собственности возникают разного рода акционерные общества (от мелких до гигантских монополий), которыми без надлежащего государственного контроля распоряжаются отдельные лица, группировки и кланы.
Процесс поляризации постсоциалистического общества на меньшинство собственников и большинство несобственников протекает в духе именно таких прав-привилегий в сфере собственности и иных отношений. Отсюда далеко до буржуазного гражданского общества, где давно уже утвердившееся всеобщее формально-правовое равенство существенно дополняется развитой системой социальной политики за счет собственников и верхов общества в пользу несобственников и низов общества. Разница — большая, можно сказать, формационная. Именно на несобственников в нашей ситуации падает основная тяжесть преобразований, в результате которых в большом выигрыше оказываются весьма узкий слой собственников и новая номенклатура, осуществляющая дележ огосударствленной собственности. Большая же часть общества не получает вовремя зарплату, пенсии и пособия.
В целом складывающаяся ситуация становится питательной почвой для социальных, политических и национальных конфликтов, активизации коммунистических, необольшевистских, фашистских и других экстремистских сил и движений, для экономической и всякой иной преступности, взлет которой сопровождается криминализацией всех основных структур, отношений и форм жизнедеятельности общества. Все это (неразвитость отношений собственности и права, умножение и усложнение конфликтов, поляризация социальных слоев и групп, слабость государственных начал и т. д.) усиливает раскол и конфронтацию в обществе, причем значительная часть общества, не получившая своей доли от социалистического наследства, по логике вещей продолжает оставаться в поле притяжения и в активе коммунистической идеологии.
Но если невозможно просто вернуться к буржуазному праву и частной собственности, то к какому же тогда праву и к какой собственности вообще можно идти от социализма?
Этот вопрос можно сформулировать и по-другому. Возможно ли такое право, которое признавало бы принцип всеобщего формального равенства (т. е. необходимый принцип всякого права, права вообще) и вместе с тем не было бы буржуазным правом? С данным вопросом неразрывно связан и другой вопрос: возможна ли такая индивидуализированная собственность на средства производства, которая вместе с тем не была бы частной собственностью?
Положительные ответы на эти вопросы означали бы преодоление представлений о капитализме как “конце истории”, принципиальную возможность (при наличии соответствующих объективных условий) послебуржуазного прогресса свободы, права, собственности и т. д. и вместе с тем небуржуазные ориентиры и перспективы для постсоциалистического строя.
Природа коммунизма (и коммунистического отрицания капитализма) как идеи и как практики (в виде реального социализма XX в.) такова, что его действительно (социальноисторически) можно преодолеть и оставить в прошлом лишь адекватным экономико-правовым удовлетворением коммунистических требований в их рационализированном виде, согласуемом с опорными ценностями, институтами, формами и нормами цивилизации. Речь, следовательно, идет о правовой форме удовлетворения требований и вместе с тем преодоления коммунизма, о правовом способе перехода от неправового социализма к постсоциалистическому правовому строю. Суть правового подхода здесь в том, что всеобщий принцип правового равенства должен быть последовательно применен прежде всего в отношении социалистической собственности, в процессе преобразования этого основного итога социализма в настоящую индивидуализированную собственность на средства производства. Отрицание необходимо преобразовать в утверждение с учетом итогов истории, на более высоком уровне.
С позиций права все граждане — наследники социалистической собственности в равной мере и с равным правом. И за каждым гражданином должно быть признано право на равную для всех граждан долю во всей десоциализируемой собственности. Социалистическая собственность тем самым будет преобразована в индивидуализированную гражданскую собственность, и каждый гражданин станет обладателем реального субъективного права на равный для всех минимум собственности. Помимо и сверх этого нового права каждый будет иметь право (в смысле буржуазного права) на любую другую собственность — без ограничительного максимума.
Новый, послесоциалистический строй с такой гражданской (цивильной, цивилитарной) собственностью мы в отличие от капитализма и социализма называем цивилизмом, цивилитарным строем (от латинского слова civis — гражданин)[625].
Переход от социалистической собственности к гражданской собственности, например, применительно к Российской Федерации можно выразить в следующей юридико-нормативной (или, точнее говоря, юридико-нормографической) форме.
Вся бывшая социалистическая собственность в Российской Федерации бесплатно индивидуализируется в пользу всех граждан по принципу равного права каждого гражданина на гражданскую собственность — одинаковую долю от всей преобразуемой социалистической собственности. Все объекты бывшей социалистической собственности становятся объектами права общей собственности всех граждан как равных собственников, владельцев равных индивидуализированных долей собственности в рамках данной общей собственности. Гражданская собственность у всех без исключения граждан одинакова. Арифметический размер доли каждого гражданина-сособственника в общей собственности всех граждан с учетом числа граждан Российской Федерации, тенденций в динамике народонаселения и необходимости резервного фонда гражданской собственности устанавливается (например, в пределах 5-летнего срока) в виде 1/160 000 000 доли общей собственности всех граждан. Юридический статус и титул каждого гражданина в качестве субъекта гражданской собственности официально удостоверяется надлежащим правовым документом о праве собственности. Право на гражданскую собственность носит личный, прижизненный и неотчуждаемый характер. Ни один гражданин не может быть лишен права на гражданскую собственность. Гражданская собственность отдельных граждан не подлежит изъятию из общей собственности всех граждан. Право на гражданскую собственность не может быть полностью или частично передано другому лицу. Для каждого гражданина открывается личный счет гражданской собственности, на который в централизованном порядке поступает равная для всех доля от всех доходов, получаемых от общей собственности всех граждан в результате всех форм рыночно-хозяйственного использования объектов этой собственности.
За государством признается лишь право на налоги, но не на доходы от объектов десоциализируемой собственности. Полное отделение государства от бывшей социалистической собственности является необходимым условием для окончательного раскрепощения населения, для формирования свободных собственников и свободного рынка, настоящих экономических и правовых отношений, независимого от. политической власти гражданского общества и формирования на такой основе правовой государственности. Обществу с гражданской собственностью нужно и соответствующее его сути, целям и интересам государство. И не общество должно приноровляться к государству, а государство — к обществу и потребностям его членов.
Поскольку арифметический размер доли каждого гражданина в общей собственности зависит от общего числа всех граждан, то применительно к Российской Федерации на сегодня этот размер равняется около 1/150 000 000 доли общей собственности. Завышение числа граждан на 10 млн. продиктовано задачами обеспечения стабильности этой доли (скажем, в течение 5 лет) и формирования необходимого резервного фонда. Но, разумеется, размер доли можно определить и на более короткие сроки (допустим, на 1 год) — в этом случае величина доли будет, конечно, больше, а резервный фонд меньше.
Юридически говоря, гражданская собственность — это идеальная доля каждого собственника в общей собственности всех граждан. Каково действительное содержание такой идеальной доли, покажет лишь рынок — по мере вовлечения объектов этой общей собственности в товарно-денежные отношения. Фактически владелец гражданской собственности будет получать лишь соответствующую его идеальной доле часть денежных доходов от объектов общей собственности. Эти денежные поступления на специальные счета каждого юридически можно обозначить как реальную долю владельца гражданской собственности, которой он может распоряжаться по своему усмотрению. Сама же гражданская собственность в виде идеальной доли по природе своей не может быть изъята из общей собственности и не может быть предметом какой-либо сделки. Она носит персонально определенный, неотчуждаемый характер и принадлежит гражданину от рождения до смерти. Будущие новые граждане (из числа тех, кто родится или получит гражданство по иным основаниям), как и все прежние граждане, будут иметь одинаковое право на равную гражданскую собственность.
Неотчуждаемое право на гражданскую собственность — это, следовательно, не естественное право каждого человека, а социально-политическое по своему смыслу прижизненное, личное, субъективное право каждого гражданина. Сказанное вовсе не исключает того, что в условиях утвердившегося цивилизма правом гражданской собственности могут быть наделены и те жители страны, которые не имеют права гражданства.
Равенство в собственности ограничено пределами ранее социализированных средств производства и возможно лишь как право на равную гражданскую собственность. В концепции равной гражданской собственности речь, таким образом, идет именно о признании и закреплении права каждого на равную долю в десоциализируемой собственности, а вовсе не о вульгарном физическом делении поровну между гражданами самих объектов социалистической собственности, что, помимо всего прочего, в принципе невозможно, поскольку равенство вообще (в том числе и в отношениях собственности) возможно лишь в правовой форме.
Такое равное право на одинаковую гражданскую собственность можно получить лишь после социализма — в правовой форме десоциализации уже наличной социалистической собственности. Поэтому, например, взгляды Платона (в “Законах”), Руссо и других эгалитаристов о фактически равной собственности всех выражают неразвитые представления о природе собственности, права, равенства и свободы. С этим связан и антиправовой, антилибертарный характер их утопий. К тому же фактически равная собственность для них — искомый идеал и конец развития, тогда как равное право на гражданскую собственность предполагает допущение и развитие (сверх этого минимума собственности) также и всех других видов собственности, т. е. возможность и необходимость на базе равной гражданской собственности имущественных различий, нового неравенства в отношениях собственности.
Признание гражданской собственности откроет дорогу для любого экономически целесообразного варианта платной приватизации объектов общей собственности граждан и их вовлечения в товарно-денежные отношения. Это будет в интересах каждого владельца гражданской собственности, поскольку их доходы (денежные поступления на их счета) будут напрямую зависеть от интенсивности такого товарно-денежного оборота. На этой основе естественным образом сформируется то необходимое общественное согласие переходу к рынку, которое недостижимо при нынешней приватизации, осуществляемой в ущерб интересам значительной части общества. Вместе с тем только признание гражданской собственности даст реальную социальную гарантию правомерности, стабильности и общественной защищенности также и всех остальных форм собственности.
В принципе после признания гражданской собственности к платной приватизации могут быть допущены все объекты общей собственности граждан (включая и землю), за исключением объектов общенационального значения. При этом определенная часть некоторых из допущенных к обороту объектов (например, часть земли, полезных ископаемых и т. д.) должна оставаться в общей собственности граждан, т. е. не продаваться, а, скажем, сдаваться в аренду и т. д. Иначе говоря, в общей собственности всех граждан должна оставаться определенная часть наиболее ценных объектов, необходимая и достаточная для экономически эффективного и результативного функционирования исходной конструкции гражданской собственности.
Распродажа всех объектов общей собственности граждан и, следовательно, преобразование вещественного состава этой собственности в соответствующие денежные доходы граждан означали бы конец гражданской собственности. Однако не только экономически, но и социально-исторически и политически принципиально важно сохранение на видимую перспективу неотчуждаемого права каждого на гражданскую собственность как гарантированный для всех минимум собственности.
Сверх этого минимума гражданской собственности допускаются и все другие виды собственности, так что физические и юридические лица могут в меру своих возможностей и без всякого ограничения приобретать по правилам рынка себе в собственность любой из объектов, находящихся в товарно-денежном обороте. Разумеется, что в отношении такой (негражданской) собственности ее владелец будет обладать всем комплексом обычных правомочий владения, пользования и распоряжения.
Все эти виды собственности, допускаемые сверх гражданской собственности, можно было бы для простоты назвать “частной собственностью” (индивидуальной, групповой и т. д.), но в строгом социально-экономическом смысле это не частная собственность, точно так же как и “приватизация” после признания гражданской собственности принципиально отличается от нынешней приватизации (т. е. создания частной собственности), которая проводится до и без признания гражданской собственности. Дело в том, что частная собственность (от античной до наиболее развитой, буржуазной) предполагает наличие несобственников, деление общества на собственников и несобственников. Наделение всех гражданской собственностью радикально меняет все отношения собственности и сам тип общественного строя: одно дело — антагонизм между собственниками и несобственниками, и совсем другое дело — отношения между владельцами большей и меньшей собственности в условиях неотчуждаемого права каждого на минимум собственности.
Утверждение гражданской собственности будет означать действительное разрешение проблемы отчуждения, над которой бились Гегель и Маркс, поскольку неотчуждаемая гражданская собственность — это реальная гуманизация отношений собственности, действительное преодоление отчуждения от собственности в интересах каждого индивида. Такая собственность преобразует тоталитарное сообщество “всех вместе” в гражданское общество экономически и юридически свободных и независимых индивидов и создаст необходимые условия для господства права в общественной и политической жизни.
Право на гражданскую собственность — это не просто обычное формальное право, абстрактная правоспособность индивида (в духе буржуазного права) иметь (или не иметь) собственность на средства производства, а уже приобретенное, наличное и неотчуждаемое субъективное право на реальную собственность. Таким образом, цивилитарное право — это новое, послебуржуазное и постсоциалистическое право- образование. Оно сохраняет принцип любого (в том числе и буржуазного) права, т. е. принцип формального равенства, и вместе с тем содержательно дополняет и обогащает его качественно новым моментом — равным правом каждого на одинаковый для всех минимум собственности.
Подобно тому как гражданская собственность — это настоящая, юридически индивидуализированная собственность на средства производства, но уже не буржуазная частная собственность, так и право на гражданскую собственность — настоящее право, но уже не буржуазное право. Цивилитарное право, таким образом, по своему содержанию и уровню развитости стоит выше предшествующих типов права и, следовательно, в правовой форме воплощает большую меру свободы людей и выражает более высокую ступень в историческом прогрессе свободы в человеческих отношениях.
Можно допустить, что и видимый дальнейший прогресс свободы будет осуществляться по цивилитарной модели обогащения и дополнения опорного принципа формально-правового равенства новыми неотчуждаемыми субъективными правами.
В контексте объективно-исторической возможности перехода от социализма к цивилизму все остальные варианты преобразования реально сложившегося социализма неизбежно предстают как отклонения от вектора исторического прогресса и в этом смысле как исторически регрессивные, как обессмысливание исторических усилий прошлого, неспособность воспользоваться их результатами и, оставаясь на острие истории, продолжать ее дальше — словом, как выход из истории на пенсию и отдых.
Концепция цивилизма показывает, что социализм — не историческая ошибка и не впустую затраченное время, что беспрецедентные жертвы нескольких поколений наших предшественников и соотечественников не пропали даром, что при социализме впервые созданы предпосылки (в виде социалистической собственности) для перехода к более высокой, более справедливой, более гуманной ступени развития общечеловеческой цивилизации.
Реальный опыт социализма и объективно-исторически подготовленные в результате социализма предпосылки для перехода к цивилизму свидетельствуют о том, что искомое на протяжении тысячелетий “фактическое равенство” не абсолютно, а относительно. Оно в действительности возможно лишь как момент “экономического равенства” в экономико-правовой форме и в пределах индивидуализированной равной гражданской собственности как единого для всех минимума собственности, без ограничивающего максимума. И цивилизм, таким образом, тоже не конец исторического прогресса свободы и равенства, а лишь новая ступень в его развитии.
Идея гражданской собственности — главный вывод из всего предшествующего социализма. До и без социализма, априорно и умозрительно, во времена Гегеля, Маркса или Ленина эту идею и такое направление развития истории невозможно было бы и придумать.
Коммунистическое требование “фактического равенства” отвергает ценности и достижения общецивилизационного процесса. Гражданская собственность — это исторически найденная форма удовлетворения и вместе с тем одновременно преодоления этих разрушительных требований в категориях самой цивилизации, т. е. в форме права собственности. Цивилизация при этом развивается благодаря тому, что она обогащается новым формообразованием свободы — неотчуждаемым правом каждого на гражданскую собственность. Средствами досоциалистической цивилизации это всемирно-историческое требование большего равенства, чем формально-правовое равенство, неразрешимо и неодолимо.
Концепция цивилизма обладает регулятивным потенциалом и для капитализма. Это регулятивно-ориентирующее значение идеи цивилизма (в качестве нового категорического императива[626]) можно в общем виде сформулировать так: от капитализма к цивилизму, минуя социализм. Более конкретно это означает: каждому — неотчуждаемое право на гражданскую (цивилитарную) собственность.
Концепция постсоциалистического цивилизма уже содержит адекватный правовой ответ коммунистическим требованиям масс. Этим ответом может (и объективно будет вынуждено) воспользоваться и капиталистическое общество, чтобы избежать мук реального социализма. Но для этого сложившихся социальных услуг бедным и так называемого шведского социализма в пользу несобственников окажется мало: необходимо будет каждого наделить неотчуждаемым правом на достаточный минимум собственности на средства производства, т. е. на персонально определенную равную долю в рамках общей собственности всех. Понятно, что размер этого минимума и самой общей собственности всех граждан будет зависеть от соотношения сил, претензий и интересов в соответствующем обществе, степени его богатства, уровня жизни населения и целого ряда иных факторов, которые в своей совокупности определят конкретное содержание соответствующего “общественного договора” о гражданской собственности. Но это уже, как говорится, их трудности, проблемы для самого капитализма: как и каким конкретно способом может быть в условиях буржуазного общества создана такая общая собственность, на базе которой можно было бы сделать каждого владельцем равной гражданской собственности, найти свой путь к после- капиталистическому цивилизму, оставить тем самым социализм позади себя, избавиться от порождающих и сопровождающих его проблем и т. д.
При всех различиях между ними постсоциалистический цивилизм и посткапиталистический цивилизм обладают принципиальным единством и типологической общностью благодаря их единой основе — неотчуждаемому праву каждого на гражданскую собственность. Лишь на такой принципиально новой основе может быть преодолен и снят антагонизм между коммунизмом и капитализмом. Коммунизм и капитализм могут встретиться и примириться лишь на базе цивилизма, т. е. на почве и в условиях будущего принципиально нового строя. Концепция цивилизма тем самым демонстрирует ошибочность и иллюзорность представлений о конвергенции между капитализмом и социализмом. Речь на самом деле должна идти не о конвергенции капитализма и социализма, а о преодолении и социализма, и капитализма, о переходе и от социализма, и от капитализма к цивилизму.
В контексте исторического прогресса свободы можно уверенно сказать, что порожденный и подкрепленный реальной историей социализма категорический императив о неотчуждаемом праве каждого на общеобязательный минимум гражданской собственности преодолеет сопротивление сложившихся отношений в сфере собственности и подчинит их своему регулятивному воздействию. В исторических масштабах вектор развития общественной практики совпадает с направлением и ориентирами прогресса идей.
Идея цивилизма как новой ступени исторического развития демонстрирует, что новое в истории (как и вообще новое) — это вопреки поговорке не хорошо забытое старое, а до поры до времени отсутствующее, невидимое и неизвестное очередное будущее. Его нельзя придумать или сконструировать лишь из материала прошлого и настоящего, потому что главное и конституирующее в этом будущем, т. е. собственно новое, всегда находится за пределами видимости всех прежних представлений о будущем. Можно сказать, что историческое пространство, как и пространство физическое, искривлено и увидеть, что нового за предстоящим большим историческим поворотом, можно лишь после того, как такой поворот уже реально исторически подготовлен и возможен. И на поверку оказывается, что говорящие о “конце истории”, по существу, признают, что для них действительно предстоящее будущее еще не видимо, не знаемо, не известно.
Применительно к философско-историческим концепциям Гегеля и Маркса можно сказать, что вне поля их видения и теоретического осмысления неизбежно оказалась открывшаяся лишь после реального социализма (радикального антикапитализма, послекапиталистического строя без свободы, права и собственности) объективно-историческая возможность формирования неотчуждаемого права каждого на равную цивильную собственность и в целом движения к цивилизму как более высокой ступени в прогрессе свободы и права.
Наш интерес (под углом зрения цивилизма) к подходам Гегеля и Маркса вызван еще и тем, что именно их позиции до сих пор остаются двумя наиболее развитыми и вместе с тем типологически радикально противоположными трактовками капитализма и посткапитализма (как коммунизма) с точки зрения диалектики социально-исторического прогресса во всемирной истории. При этом, конечно, речь идет не о гносеологическом или моральном упреке в адрес Гегеля или Маркса как идеологов соответственно капитализма и коммунизма, а прежде всего о неизбежной объективно-исторической ограниченности их представлений о путях последующего исторического развития, о будущности права, свободы, собственности и т. д.
Каждая концепция по-своему абсолютизировала относительное, выдавая конец видимого отрезка истории за конец истории вообще. Такой видимой частью истории для гегелевской концепции является капитализм, для марксизма — антикапитализм. И каждая из этих концепций трактовала невидимую ей часть истории как простое и прямое продолжение (до дурной бесконечности — до “конца истории”) видимой части истории. Отсюда и неизбежное историческое мифотворчество о неизвестном будущем, находящемся за невидимым грядущим очередным большим поворотом истории.
Современная перепроверка — с позиций концепции цивилизма — прошлых представлений об историческом прогрессе свободы и права позволяет выявить и отделить в них верное и познавательно ценное от исторически обусловленных иллюзий, искажений, недоразумений (а всякий миф в своей основе — это в буквальном смысле не-до-разумение, т. е. еще адекватно непонятое, пока что недоступное разуму).
Так, с точки зрения концепции цивилизма очевидна мифологичность гегелевских и современных представлений о капитализме как вершине и конце прогресса свободы, права, собственности и т. д. Но вместе с тем в этих представлениях (особенно глубоко и ярко -— у Гегеля) присутствует та верная мысль, что свобода, собственность и т. д. возможны лишь в правовой форме, что исторический прогресс — это, по сути, правовой прогресс и что, следовательно, выход за границы капитализма, его отрицание — это одновременно отрицание права, свободы, собственности вообще. Реальный (антикапиталистический) социализм XX в. выразительно подтвердил это.
Мифом оказалось и представление о том, будто отрицание капитализма (частной собственности, правового равенства и т. д.) освобождает людей, дает им большее, “фактическое равенство”, ведет к полному коммунизму и т. п. Но многие критические положения этого подхода (критика недостатков частной собственности, указание на ограниченный характер формально-правового равенства и т. д.) по существу верны, хотя и искажены коммунистической мотивацией, критериями и ориентирами этой критики. Реально-историческим подтверждением основательности этой критики является фактическая ликвидация капитализма в XX в. в целом ряде стран в духе именно марксистско-пролетарского антикапитализма.
Хотя этот антикапитализм (в реальной истории — социализм) не привел к прогнозированному “полному коммунизму”, однако его всемирно-историческое место в качестве переходного периода между капитализмом и цивилизмом не менее значимо, чем его роль в качестве первой ступени доктринально предсказанного коммунизма. С точки зрения прогресса свободы и права смысл социализма — в подготовке необходимых условий для перехода к цивилизму.
В контексте изложенной диалектики исторического прогресса свободы и права (от капитализма — через социализм — к цивилизму) можно сказать, что с исторических и теоретических позиций и Гегеля, и Маркса (да и вообще — до современного кризиса социализма) цивилизм не только не виден, но и вообще невообразим, поскольку его тогда и за потенциальным историческим горизонтом мысли и реалий еще не было. Ограниченная позитивная диалектика Гегеля в действительности упирается в капитализм, радикальная негативная диалектика Маркса завершается антикапитализмом. Концепция цивилизма продолжает диалектику исторического прогресса, преодолевая ограниченность гегелевской и негативизм марксовой версий диалектики исторического развития.
Таким образом, цивилизм как более высокая ступень развития права (свободы, равенства и справедливости) — это преодоление прежних концепций (в том числе — гегелевской и марксовой) диалектики всемирной истории и выражение новой (индивидуально-правовой, либертарной, либертарноправовой) концепции диалектики, диалектического “снятия” нового негативного (коммунистического отрицания права) и утверждения нового позитивного (цивилитарного права). При этом новый синтез (цивилитарное право) диалектически амбивалентен к предшествующим моментам позитивного и негативного — к буржуазному праву и коммунистическому неправу. Цивилитарное право признает (и утверждает) в буржуазном праве право (правовое начало) и преодолевает его буржуазность (буржуазную ограниченность). В отношении к коммунистическому неправу цивилитарное право отрицает (и преодолевает) это неправо (коммунистическое отрицание права), но признает (и в преобразованной, правовой форме утверждает) правовые формы преобразования (юридической трансформации) итогов такого коммунистического отрицания предшествующего (в том числе буржуазного) права. Цивилизм и цивилитарное право невозможны как без докоммунистического права, так и без его коммунистического отрицания.
Если даже реальный социализм XX в. упустит объективную возможность для перехода к цивилизму, то это вовсе не будет означать ни потери самой идеи цивилизма (и ее автономного регулятивного воздействия — и без прямой практической ее реализации, в концептуально “чистом” виде), ни уже навсегда открывшегося пути к нему. Без перехода к цивилизму ни коммунистическую идеологию, ни новые попытки ее реализации преодолеть невозможно.
Социализм как переходный строй между капитализмом и цивилизмом — такова диалектика всемирной истории и тот всемирно-исторический контекст, в рамках которого только и можно адекватно уяснить координаты российской истории XX в., понять, откуда и куда мы идем, какая будущность нас ждет, каковы предпосылки и условия нашего перехода к праву, к экономически, юридически и морально свободной личности, гражданскому обществу, товарно-рыночным отношениям, правовому государству, каково, наконец, отклонение нашего реального движения от наших объективных возможностей идти к цивилизму.
Очевидно, что до появления соответствующих объективно-исторических реалий периода упадка и кризиса практически сложившегося социализма не было и самой возможности для уяснения его будущности. Так что ни в XIX в., ни в первой половине XX в. не было еще условий для формирования даже представлений о цивилизме как будущности социализма.
Между тем тот или иной смысловой образ будущего, то или иное представление о будущности соответствующего объекта, явления (в нашем случае — о будущности социализма) играет существенную роль в процессе познания и преобразования практики, в понимании и оценке прошлого и современности.
Так, ясно, что ни гегелевское учение, ни представленная в марксистской доктрине концепция социализма с коммунистической будущностью по сути своей не могут допустить после буржуазной частной собственности, буржуазного права, буржуазного товарно-рыночного хозяйства, буржуазного гражданского общества и буржуазного правового государства какого-то нового (послебуржуазного) типа индивидуальной собственности на средства производства, нового типа права, рынка, гражданского общества и государства, поскольку все эти институты, согласно доктрине, будут “отмирать” по мере продвижения от социализма (как первой фазы коммунизма) к полному коммунизму.
И только в концепции цивилизма, отрицающей одновременно и коммунистическую и капиталистическую перспективы для социализма, впервые обосновывается объективно-историческая возможность нового (постсоциалистического и вместе с тем небуржуазного) типа индивидуальной собственности, права, рынка, гражданского общества и правового государства.
Как идейно-теоретический итог российского опыта XX в. цивилизм (в своей непосредственной причастности к судьбам России и российской истории) является современным выражением (в общезначимых для цивилизации категориях всемирно-исторического прогресса свободы и права) того, что традиционно именуется русской национальной идеей[627]. Ведь только концепция цивилизма оправдывает усилия столь тяжкого прошлого (с его мессианством, энтузиазмом, самопожертвованием и неимоверными лишениями во имя будущего), придает всемирно-исторический смысл и адекватную будущность уникальной по своей напряженности российской истории XX в.
В концепции постсоциалистического цивилизма прошлое и будущее России приобретают взаимосвязанный и осмысленный характер как ступени единого, прогрессивно развивающегося исторического процесса. Только благодаря этому можно концептуально, а не голословно утверждать, что у России есть не только прошлое, но и будущее, что у нее есть своя история, которая имеет собственное продолжение.
Идеология ошибочности и тупиковости российской истории XX в., будучи по сути своей антиисторичной, навязывает России и ее народам стойкий комплекс исторической неполноценности и отбрасывает страну на периферию социальноисторического развития.
Между тем ясно, что социализм XX в. — это именно русская история. Более того, это, по критериям всемирной истории, самое существенное во всей истории России. Тот звездный случай, когда национальная история выполняет, как говорил Гегель, “поручение всемирного духа” и напрямую делает дело всемирной истории. Делает потому, что способна это сделать и видит в этом свое собственное дело и свою всемирно-историческую миссию. По ошибке, обману и т. д. Такие дела не делаются. Именно в России проделана вся черновая работа всемирной истории, связанная с реализацией и практической проверкой общечеловеческой коммунистической идеи. Ответ найден — цивилизм с неотчуждаемым правом каждого на гражданскую собственность. Это и есть русская идея сегодня и на будущее, российский вклад во всемирно-исторический прогресс свободы и равенства людей.
Диалектика всемирной истории и всемирно-исторического прогресса свободы, права и справедливости продолжается.
Концепция цивилизма, таким образом, демонстрирует ошибочность возврата назад — к социализму или к капитализму.
Так, совершенно ясно, что новый тоталитаризм, левый или правый, всякого рода попытки восстановления социализма и т. д. лишь радикально ухудшат ситуацию и отодвинут решение исторически назревших и жизненно важных для населения проблем утверждения в стране всеобщих основ свободы, права, собственности и государственности. Повивальной бабкой искомого нового состояния общества здесь могут быть лишь мирные реформы конституционно оформленных властей, а не революционно-насильственные мероприятия. Вместе с тем ясно, что в близкой перспективе в России качественно более совершенной (с точки зрения юридического правопонимания) Конституции и более развитой социально- политической и экономико-правовой действительности не будет и не может быть. Поэтому необходимо сберечь достигнутое, подкрепить его курсом более справедливых и отвечающих правовым ожиданиям общества реформ, приостановить сползание к гражданской войне и удержать ситуацию в мирном режиме, выиграть время для осмысления, подготовки и осуществления качественно новых — цивилитарно ориентированных — общественных и государственно-правовых преобразований.
Вместе с тем с максималистских позиций цивилизма (как выражения требований более высокой ступени прогресса права) очевидны все те существенные недостатки и противоречия, которые порождаются в процессе реализации избранного курса капитализации социализма. Но с тех же цивилитарных позиций — поскольку они опираются именно на юридическое правопонимание, выражают ценности правовой свободы и необходимость перехода от неправового социализма к постсоциалистическому праву — тоже ясно, что всякое движение (даже окольное и не в том направлении, как в нашей действительности) от неправа к праву — это благо и что даже “плохое” право (в том числе и пока что реально складывающееся у нас типологически неразвитое, добуржуазное право) лучше “хорошего” неправа (включая и по-своему весьма развитые и эффективные антиправовые средства тоталитарной регуляции).
В юридической литературе и средствах массовой информации процесс современного развития в стране начал права, собственности и т. д. (на путях так называемого “разгосударствления” и приватизации социалистической собственности) подвергается критике с разных сторон: от полного отрицания этого процесса (радикальные коммунистические силы) до призывов форсировать его (радикальные пробуржуазные силы). Такая поляризация позиций ведет к обострению противостояния и борьбы в обществе, что вообще может перечеркнуть реформистски-правовой путь развития страны.
Установка на капитализацию социализма (оставляя в стороне вопрос о реализуемости такого замысла) — это по природе своей конфронтационный путь к собственности, праву, правовому государству и т. д. в силу игнорирования тех глубинных причин, совокупность которых учтена и выражена в концепции цивилизма и цивилитарного права. Именно поэтому данная концепция и позволяет лучше понять силу и слабость сторонников и противников движения от социализма к капитализму, факторы, содействующие и противодействующие такому движению, объективную природу и глубинный смысл современного раскола и борьбы (идеологической, социальной, политической, национальной и т. д.) в стране, обществе, государстве.
Смысл цивилитарно-юридического подхода к происходящему определяется логикой отношений между типологически более развитой и менее развитой формами права (свободы, собственности, общества, государства и т. д.) на общеправовой основе и в перспективе правового прогресса. Поэтому цивилитарно-юридическая критика реально складывающегося в стране неразвитого права ведется с позиций содействия его развитию, с ориентацией на более высокие стандарты права, объективно возможные в постсоциалистических условиях и крайне необходимые для обеспечения мирного, реформистского, конституционно-правового пути преобразований. Во всех своих проявлениях (научно-объяснительных, программно-ориентирующих, критических, юридико-мировоззренческих и т. д.) концепция цивилизма выступает как теоретическое обоснование и выражение абсолютного смысла категорического императива всей постсоциалистической эпохи — udtu и требования движения к более высокой, чем это было в прошлой истории, ступени правового равенства, свободы и справедливости.
Этим в конечном счете и определяется научно-познавательное и идейно-ориентирующее значение цивилизма и цивилитарной концепции права и юриспруденции для любого направления (школы) постсоциалистической юриспруденции, исходящей из того или иного варианта юридического (антилегистского, антиэтатистского, антипозитивистского) типа правопонимания.