2. Благословляю добрых на доброе...


оярин Умной-Колычев приехал к царю Ивану Васильевичу в ночь, когда лагерь опричников уже ярко осветили тысячи факелов.

Отслужили вечерню, опричники подходили к священникам за отпущением грехов и благословением. Как знать, доведётся ли очистить душу перед смертью — на невиданное шли, войной против русского же города, где свили гнездо измена и ересь. Не смерть страшна, но смерть без покаяния.

Царь принял Умного в крестьянской избе, хозяева которой бежали при приближении опричников. Государь войной шёл на свой народ, такой слух шёл перед войском, и не объяснить было каждому, что гнев Ивана Васильевича страшен только для преступников.

— Что, князь, — сказал царь, поднимаясь с лавки, чтобы подойти и обнять Умного. — Сам себе опалу выдумал, сам же решил её прекратить?

— Обстоятельства, государь, — отвечал боярин. — Страшные обстоятельства. Достоверно знаю, что еретики новгородские решили упредить тебя. К Твери убийцы посланы, жизнь митрополита Филиппа в опасности.

— Не ведаю такого митрополита, — нахмурил брови царь. — Церковью православной руководит митрополит Кирилл, не Филипп!

— Не время счетам, надёжа-государь, — вскинул голову Умной. — Новгородцы знают, что в Отрочь монастырь[10] за прощением и благословением к Филиппу заедешь. От надёжных людей и я про то узнал. Упредить тебя задумано, государь! А Филиппа — убить, да на опричников вину свалить.

— Новгородцы знают?

Голос царя звучал негромко, но подобен был львиному рыку.

Измена! Снова измена! Предупредить новгородцев мог кто-то очень близкий и много знающий. Но кто?

—Афанасий Вяземский грамоту им переслал, — ответил на невысказанный вопрос боярин.

— Оружничий... Или я ему милостей мало оказал?!

— Оружничий. Но не о нём разговор будет, государь. Убийство предупредить надо! Прикажи людей в монастырь отрядить, для бережения. Сам поведу, коли прикажешь.

— Людей в монастырь направлю, но поведёшь не ты. Тебе важнее дело предстоит — налегке первым к Филиппу поедешь. А уж там, в монастыре, как Господь рассудит... Саблю-то ещё в руке держать не разучился?

— Нет, государь! Да и не один поеду. Дозволь с собой доверенного человека взять.

— Уж не того ли, кто в Литве шляхтича зарезал?

— Его, государь!

— Добро. После покажешь мне его.

Князь Умной-Колычев, откланявшись, удалился.

Царь же, хлопнув в ладоши, приказал появившимся слугам:

— Григория Скуратова-Бельского разыскать — и ко мне!


* * *

Он давно ждал смерти. Царь, возможно, и обезумел от количества пролитой невинной крови, но, как загнанный в угол хищник, сохранил стойкую ненависть к врагам. Враг хорош только мёртвый...

Но он не знал, как умрёт — на всё ведь воля Божья! От опричной сабли, от топора земского палача? Видимо, нет. Царю Ивану не нужны мученики, самой кончиной своей осуждающие опричные порядки. Смерть придёт тихо: каплей яда в травяном настое или вместе с голодом и холодом...

Седой измождённый инок зябко поёжился. Старая вытертая шуба, почти не сохранившая следов былого великолепия, едва держала тепло. А келью не топили второй день, и жаловаться игумену было бесполезно — не его волей то делалось...

Инок встал. Раздражающе громко зазвенели железные цепи, сковавшие руки и ноги. Старик укоризненно посмотрел на ржавеющий металл, начинающий покрываться влагой от тепла рук. Как татя держат, подумалось грустно, будто душегубца опасного. Цепи лёгкие и движений почти не сковывают... Для стыда надеты, для позора...

Или — так опасен инок, живущий в отдалённом от столицы монастыре на положении узника? Опаснее любого ночного убийцы? Для кого опасен? Для всемогущего царя и государя всея Руси? А ведь опасен. Инок усмехнулся. Можно запереть в четырёх холодных стенах: вот она, келья, в три шага до любой стены. Можно не давать перьев, чернил и бумаги. Можно запретить приносящим скудную пищу послушникам разговаривать с тобой.

Но тебе же никто не запретил говорить. И ты размышляешь вслух, пока расставляют плошки с едой или растапливают печь. А тебя слушают. И пересказывают, что сами слышали, — так и течёт ручеёк слов истины от монастырских стен в мир, к людям.

Вот оно как: и стены высокие, и ворота дубовые, медью кованые — а слова удержать не могут...

Как будто услышав мысли инока, протяжно заскрипели ворота. На морозном воздухе любой звук громче и отчётливей, узнику показалось даже, что открывается дверь его кельи.

Но это на монастырский двор пожаловали нежданные гости.

Через небольшое окошко под потолком (не окошко даже — ход для свежего воздуха) всё равно разглядеть ничего было нельзя, но инок обострившимся от долгого заточения слухом определил — двое всадников пожаловали. Властные голоса, бряцание железа о железо — никак, служилые? Или, не приведи Господи, опричников принесло? В земские-то земли...

Что за дела у мирских людей к насельникам монастыря? Или — не к монахам?

К нему?

Замерзшими руками инок поправил отросшие волосы, огладил бороду. Негоже быть увиденным опростившимся: не следит за собой — значит, сломался. Значит, царь может торжествовать победу.

Глаза инока сверкнули молодо и непримиримо. Перед волей государя он покорно склонился и склоняться будет впредь. Но человеку, которого зовут Иван Васильевич, никогда не победить его воли. Выше человека — отстаивание Божьих заповедей. Сын Божий не зря на вопрос Пилата, царь ли тот Иудейский, ответил: «Ты сказал».

С другой стороны двери отодвинули засов. Келья с внешним запором... Чем не узилище?

Инок повернулся лицом к окну. Пусть вошедшие увидят не запуганного узника, с трепетом ожидающего нежданных гостей, но хозяина, недовольного вторжением без приглашения.

Дверь открылась. И инок услышал знакомый много лет голос:

— Благослови, отче!

Первым через дверь протиснулся невысокий плотный мужчина средних лет. Привычный уже, поднадоевший за время опалы. То ли тюремщик, то ли соглядатай. Безликий настолько, что самой выдающейся чертой лица была борода, небольшая, но тщательно ухоженная. Невыразителен внешностью сын боярский Степан Макшеев-Кобылин, но службу царскую тянет исправно, лишнего слова с обитателем кельи за все годы совместного пребывания в монастыре не вымолвил. Вот и сейчас вошёл, поклонился — не иноку, образам — и молча отошёл в угол, освобождая место новым гостям.

Затем, словно расчищая путь, прошёл юноша лет восемнадцати. «Добротный терлик», — оценил его одежду инок. Государев слуга: не иначе, подьячий, а то и дьяк. Из молодых, да ранних. Земский притом, не в чёрном ходит. Не опричник.

Юноша, как и Кобылин, посторонился.

А вот и тот, кто благословения просил...

Боярин был высок, красив. И покрыт снегом с ног до головы после верховой езды. Торопился, очевидно, а то в возке бы прикатил.

В маленькой келье стало совсем тесно и ещё холоднее, незваные гости принесли с собой мороз зимнего дня.

— Зябко-то как, — заметил и боярин.

Степан Кобылин, хватавший всё на лету, хотя и продолжавший отмалчиваться, вышел за дверь. Тотчас же появились два послушника с дровами, быстро растопили печурку в углу и поспешно удалились. Всё молча.

— По добру ли доехал? — с горькой улыбкой спросил боярина инок.

— Не знаю пока, владыка, — ответил боярин.

Владыка...

Отвык, чтобы так называли, с грустью подумал инок. Год как не митрополит, а обращения душа прежнего просит — державного. Ох, греха в каждом много, да и суетности хватает... Молиться надо больше. Да каяться — тоже.

— Выкладывай, с чем приехал, Василий Иванович.

— С волей царёвой...

— Или ты не в опале больше?

Инок с недоверием посмотрел на гостя.

Платье у него богатое, ферязь[11] вон золотым шитьём сияет, и перстни на пальцах дорогими камнями поблескивают... Но не стрижен боярин давно, волосы из-под отороченной чернобуркой шапки на плечи падают...

Нестриженый — значит, опальный, кто ж того не ведает!

— Говорят, в опале. Так и пусть говорят. Бывает, что так-то сподручней государево дело делать.

Боярин обозначил улыбку. Именно — не улыбнулся, а показал собеседнику: пошутил, мол.

А инок смотрел на усы и бороду боярина, где седых волос было больше, чем тёмных. А ведь не возраст ещё. Сколько могло быть Василию Ивановичу Умному-Колычеву? Лет тридцать пять...

Так ли отличать царь за верную службу должен? Сединой преждевременной?

— Царь в Твери, — сказал боярин. — Слышал ли?

— С чем он пожаловал? Или Рождество здесь встретить решил?

— С иным приехал...

— А тебя, значит, прислал с опережением? Подготовить, значит? Или ты тоже теперь в насельники сей обители определён?

Инок вернул шутку. Так же невесело. Из вежливости.

— Подготовить...

«Почему не радуюсь, — подумал инок. — Не Басмановых прислал, не Скуратова-Бельского. Не катов-палачей. Родственника прислал. Говорить царь желает, не смерти моей. Или снова Иван Васильевич шутить изволит? По-своему, как мог только он один?..»

— Что понадобилось государю от простого инока?

— Долгий разговор. И не для посторонних ушей. Андрей, проследи-ка, чтобы в коридоре кого не было!

Прибывший с боярином юноша вышел из кельи и закрыл за собой дверь.

— Теперь можно говорить.

Инок показал глазами на дверь. Уверен ли боярин в своём сопровождающем?

Умной снова усмехнулся, но на сей раз искренне.

— А у Андрея служба такая — слушать. И писать об услышанном. Редко — Ивану Висковатому, в Посольский приказ. Обычно по тайным делам — мне.

— При серьёзных делах юноша, — кивнул инок.

— У нас с тобой не проще дела были и будут, владыка.

— Был владыка. Сейчас — никто!

— И сейчас владыка. Над умами и душами многих. Спорить не будешь, ваше преосвященство?

Инока так не называли очень давно. Кажется, целую жизнь. А прошло ведь, если задуматься, только два года. Какие зато годы...

— И преосвященство тоже... был!

Умной услышал в голосе Филиппа невысказанную просьбу. Поспорь со мной, просил узник Отроча монастыря. Скажи, что кончается безумие и не кричит больше царь, как когда-то в соборе: «Я был слишком мягок к тебе, митрополит, и к твоей стране, но теперь вы взвоете!»

— Митрополитом у нас уж год как Кирилл. Но твоё слово на Руси весомей будет, чем у нового владыки.

— И для царя весомей?

— Иначе не повелел бы мне государь Иван Васильевич приехать к тебе...

В келье стало теплее: разогрелась печь или же от волнения? Уже не раз царь Иван начинал править, словно заново, словно подменили его, словно и не он был раньше. Ломая сделанное, казня ближних, отрекаясь от своего же.

Может, новый поворот?

— Говори, коли пришёл.

Филипп тяжело опустился на жёсткое монашеское ложе.

Удивительно, но спалось здесь, почти в застенке, лучше, чем в те годы, когда был митрополитом. Возможно, из-за того, что всё определилось — в судьбе, в людях, в жизни. Вот и сейчас: умерла последняя неопределённость... Потому что и сам он скоро умрёт.

Потому что не сможет пойти навстречу воле государя. «Кровавая это воля... Уж не бесовская ли?» — подумал Филипп не в первый раз за эти годы. И не в первый раз ужаснулся.

— С царских слов начну, — заговорил боярин. — В опалу к Ивану Васильевичу уже не только люди попадают, а и города целые.

— Чему удивляться? Вот ты, боярин, царю всегда верой и правдой служил, тебе почёт и уважение положены. А когда в опале оказался — скажи, удивило это хоть кого-то? Да и не трудись отвечать! Мыслю, разыграл ты с царём скоморошье игрище это, чтобы не выделяться, чтобы внимание от дел своих отвести. А то что ж получается: все от царя страдают, а ты благоденствуешь?

— Вижу, что заключение разума у тебя не убавило... Про князя Старицкого уже наслышан?

— Нет. Неужто и до него опричники добрались? ! До брата царского, хотя и двоюродного?

— Малюта Скуратов да Григорий Грязной летом повара царского перехватили, что из Нижнего Новгорода в Москву возвращался. А при поваре склянку с ядом нашли да денег на пятьдесят рублей. За эти деньги повар царя и всю его семью извести брался.

— Деньги кто повару подложил — Малюта или Григорий? Или прямо из царской казны взяли?

— Верь не верь — но деньги повару в Нижнем заплатили. Слышал, что не сам князь — он, как телок, незлобив. Но жена его, Авдотья, в ней давно бесы играли. Спала и видела, как бы царицей стать.

— Я-то зачем царю понадобился? Не моя история, и с князем Старицким никогда близок не был. Или оговорил кто?

— Нет, просто ниточки дальше потянулись. Из Нижнего Новгорода в Новгород Великий. К Пимену-архиепископу.

Филипп, как ни старался держать себя в руках, всё-таки вздрогнул.

Вспомнил, как митрополитства лишился.

Вспомнил студёную ночь после Михайлова дня, не зимнюю ещё, по-осеннему промозглую. Проведённую в смрадном хлеву Богоявленского монастыря, куда свергнутого митрополита привезли по приказу царя смешливые опричники. Полураздетый (святительские одежды с него сорвали ещё в соборе, прямо после службы), замерзающий, он был лишён даже возможности просто лечь, свернуться в калач, чтобы сохранить остатки тепла. Ноги, как пойманному на торгу вору, забили в колодки, руки стянули цепями... Вот они, эти цепи, их так и не снимали с той ночи... Даже на шею нацепили тогда вериги, приговаривая, что святому мужу только так и жить надобно... Просидел всю ночь, не в состоянии даже разогнуть спину.

А следующим утром его повезли на суд. Филипп вспомнил бледное лицо игумена Соловецкого монастыря Паисия, который и за обещанное митрополитство не стал клеветать на опального владыку.

Вспомнил по-византийски яркие и долгие речи Пимена. Филипп сам не знал, что на него нашло тогда... Молча выслушивавший самые гнусные обвинения в свой адрес, он разомкнул уста и сказал, глядя в глаза новгородца: «Что посеет человек, то и пожнёт. Не мои это слова — Господни».

Выходит, слова вышли пророческие?

— Пимена простил, как христианин, — тихо произнёс Филипп. — Другое беспокоит. Неужто царь Новгород Великий в измене обвинить хочет?

— Уже обвинил. И приговор вынес. Опричники идут на город. Всё идут. Почти две тысячи.

— На всё воля Твоя, Господи...

Показалось ли Филиппу или пробивавшийся сквозь рассохшиеся доски ставней воздух с воли принёс запах гари? Если не показалось — что скормили огню? Полено ли в печи? Или город целый?

А огонь — пища адская...

Не знал Филипп, что по тверским улицам уже носятся на конях, по брюхо покрытых снегом и кровью, опричники Ивана Грозного. Свисающие с седел мёртвые собачьи головы равнодушно смотрят на сотворённое людьми над себе подобными. На вырезанных до последнего человека ливонских пленников. На тела выселенных сюда, в Тверь, новгородских еретиков, осмелившихся сопротивляться или просто попавших под руку опричникам, не забывавшим отрубать своим уже мёртвым жертвам ноги. Чтобы не смогли убиенные даже ночью встать из могилы и покарать убийц, чтобы не пришли во сне. Говорили, что есть у еретиков такая сила — мучить после смерти своих палачей.

Тверь — разминка перед Новгородом Великим. Так кулачный боец, прежде чем потешить зевак единоборством с местным силачом, огромным, но рыхлым и неповоротливым, разогревает себя рубкой дров либо ещё чем подобным. Чтобы кровь не застаивалась в жилах.

Кровь... Много ещё пролиться ей предстоит на Руси...

Не знал об этом Филипп. Может, и хорошо, что не знал?

— Через Тверь идут?

Не знал Филипп о сотворённом в Твери, но догадался: заточение не сломило волю, не затуманило разум.

— Царь уже в одном из монастырей близ города. И сюда скоро пожалует. К тебе пожалует, Филипп.

— И зачем ему убогий узник понадобился? Или не наглумились надо мной всласть его люди?

Умной-Колычев почувствовал в словах бывшего митрополита укор, поморщился.

— Наглумились всласть. А теперь царь Иван Васильевич желает, чтобы ты послужил ему. Верой и правдой, как встарь.

— Правдой?! И что же за правда понадобилась государю? О войске его бесовском я всю правду уже сказал и за правду пострадал.

Лязгнули цепи на руках инока, словно выговорили: да, он прав.

— Иван Васильевич убеждён, что в Новгороде свила гнездо измена, что новгородцы переметнуться под Сигизмунда литовского задумали. Что город поражён ересью, и тысячи православных отшатнулись от истинной веры. Но не все на Руси в такое поверить способны. Твоё слово надобно, Филипп. Тебе царь благословить этот поход против изменников повелевает.

Брови Филиппа высоко поднялись. Боярин же продолжил:

— С минуты на минуту жди царя... Это и должен был тебе передать. И убедить — от слова твоего зависит судьба дальнейшая. Когда-то неосторожные речи отрешили тебя от митрополичьей кафедры. Иные слова всё повернуть могут... К прошлому повернуть...

— Царскую волю услышал. Скажи теперь, боярин Василий, что от себя добавить решился?

Умной бесшумно, стараясь наступать только на мыски, подошёл к двери кельи, прислушался. Перевёл дух, так же неслышно вернулся, подойдя к иноку вплотную, окутав его тёплым дыханием.

— Смерть к тебе идёт, владыка. Волей Божьей повезло мне обогнать убийц, но неведомо, кто успеет раньше — новгородцы или царские войска. Может, и бой принять придётся.

Филипп помолчал.

— Верую, — сказал инок, — что Господь даст мне силы стерпеть и это... Я не дам благословения на поход против Новгорода. Сколько бы изменников и грешников ни оказалось за стенами города, а кровь невинных всё равно прольётся, и не могу одобрить такую цену.

Боярин Умной опустил глаза, словно на солнце смотрел, а не на лицо родственника своего.

И неожиданно для самого себя опустился на колени. Боярин в богатых одеждах — у ног монаха в старой рясе, на которую была накинута вытертая шуба.

— А меня благословишь ли, отче?

— Благословляю добрых на доброе, — ответил Филипп, перекрестив боярина. — Ступай с миром, Василий Иванович!

— Прощай, — негромко произнёс Умной, поднимаясь с колен.

Уже протянувшись к дверной ручке, он обернулся.

Последний раз взглянул на Филиппа. Последний раз поклонился. И ушёл, притворив за собой дверь.

Словно опустил крышку на домовину-гроб.

Коридор, куда выходили келейные двери, был пуст. Точнее, так показалось боярину в первый миг. И тотчас из оконной ниши появился юноша Андрей, всё это время охранявший переговоры хозяина от излишнего любопытства. Уши — они тоже орудие дознавателя.

Андрей поклонился, сказал, отвечая на невысказанный вопрос:

— Всё тихо.

— Пока тихо, — невесело ответил боярин. — Пока господа новгородцы не пожаловали.

У Андрея дрогнули ресницы. Молод ещё, чтобы свои чувства скрывать, заметил про себя Умной. Ничего, научится. С нашими-то делами...

Или погибнет в безвестности, как не один и не дюжина до него, в литовских застенках, крымских отхожих ямах, шведских каменных мешках. Без соборования и отпевания. Без надежды, что друг или любимая после смерти закроют ему глаза.

И, зная, что гибель может быть лютой и страшной, всё равно пойдёт по царскому повелению, переплывёт студёные северные моря, переберётся через безводные южные степи — не за деньги и почести, а для службы отчине своей.

Сегодня Умной-Колычев собирался изменить судьбу юноши. Удачной ли окажется жизненная тропка Молчана? А вот на это воля не боярина и, страшно подумать, даже не царя Ивана Васильевича — на всё воля Божья!

— Не смотри так, — сказал боярин. — Царь с тобой сегодня после Филиппа говорить пожелал. Честь большая...

Зная, что не услышит ответа, подтвердил невысказанные слова:

— Но и угроза есть, вестимо. Гроза — она кого дождиком примочит, а кого и молнией пожалует. Робеешь?

— Терпимо, — потупился Молчан.

«Красна девица точно, — подумал боярин. — Только с кинжалом в рукаве, спаси, Господи, и помилуй».

Царский соглядатай Степан Кобылин ждал их внизу, у крыльца братского корпуса. С ним вместе морозили свои носы на предрождественском морозе несколько монахов, презревших молитвенное бдение ради более важного дела. Келарь и трапезник хотели знать, как приветить государя, есть ли какие распоряжения.

Князь Умной-Колычев, от проявлений раболепства становившийся сразу высокомерным — а как ещё прикажете обращаться с рабами? — выцедил сквозь зубы, что лучшее для братии не появляться на глаза государю. Встретить с почётом — да и по кельям. Целее, мол, будут.

Монахи побледнели.

Интересно, как бы они повели себя, узнав, что к монастырю не только царские люди стремятся, но и отряд новгородских изменников, которым терять нечего, даже душу, уже запроданную нечистому?


Первые гости пожаловали под обед.

Морозный треск снега под копытами был слышен издалека, и монахи Отроча монастыря успели перевести замерший от страха дух, выстроиться двумя рядами у ворот обители. Игумен, ещё не старый, но какой-то сморщенный, будто из него выпустили воздух или половину крови, беззвучно шевелил посиневшими с мороза или от ужаса губами. Молился? Или повторял приветственное слово государю?

Но это был не царь Иван Васильевич.

Всадники, как и кони, — тёмные, кажущиеся тенями на фоне белейшего снега. Нарочито грубая ткань верхних одежд, на контрасте — богато украшенное оружие стоимостью не в один год дохода со среднего поместья. Ощерившиеся в смертном оскале отрубленные собачьи головы, притянутые кожаными ремнями к сёдлам и бьющиеся при движении о стремена и мысы щегольских сапог. Полумонахи-полувоины...

В монастырь пожаловала царёва охрана — недоброй для кого-то памяти опричники.

Иноки выставили перед собой, как щиты, иконы, запели величальную... «Словно заговор от зла произносят», — подумал Андрей. Юноша искоса, осторожно, чтобы не привлечь внимания, рассматривал ожидаемых гостей. Наглы, но не опасны, решил он вскоре. Ни единого знакомого лица. Слуги слуг царёвых, мелкая сошка. На таких прикрикнуть — и вся развязность спадёт.

Опричники, нарочито не обращая внимания на монахов, рассредоточились по обители. Несколько всадников осталось у ворот, поглядывая на заледеневшую Волгу. «Вот откуда царя ждать надо», — подумали, не сговариваясь, боярин и его слуга: так работа ум шлифует, одинаково мыслить приучает.

Или нет, не так. Одинаково мыслить — это, увы, и ошибаться сообща. Об ином говорим: приучает видеть, вникать и сравнивать. И, если выводы одни и те же, принимать как рабочую версию и работать с ней, проверяя и не доверяя самим себе.

Опасная у боярина и его слуг работа. Не сказка, где всегда хороший конец.

Два опричника поднялись на колокольню. На морозе хорошо слышно, как чиркнуло кресало. У одного из опричников был мушкет испанской работы, оружие хоть и громоздкое, но страшное при умелом использовании. Поставит помощник свой бердыш как опору для ствола, ты прицелишься тщательно — и сметёт заряд не то что пешего, а и всадника в доспехах бросит на землю — мёртвого и обезображенного.

Опричник, отдававший приказы другим, подъехал к боярину Умному-Колычеву в сопровождении полудюжины всадников, спешился. Поклонился неспешно, с достоинством, но низко — уважал. Ещё бы: в опричные бояре царь пожаловал единицы, наиболее надёжных. Прочих оставил в земщине, вероятными жертвами безнаказанного произвола. А Умной был именно опричным боярином.

— Успели, слава Богу! — сказал очевидное опричник. — Государь скоро будет, и не один, со Скуратовым-Бельским.

Боярин кивком дал понять, что благодарен за вести.

— А Григорий Лукьянович да царский дьяк Григорий Грязной приказали нам допросить до их приезда соглядатая государева. Донесения от него приходить перестали — то ли службу позабыл, то ли в пути затерялись. Прояснить всё надобно.

«Хорошо службу знает, — мысленно восхитился боярин Василий Иванович. — Не ко мне с делом обращается, знает, не по чину ему. К Андрейке. И куда ж подевался соглядатай? Только сейчас тут вертелся, под ногами мешался да в глаза заглядывал, точно пёс брошенный, и вдруг — пропал...»


* * *

А у Степана Кобылина была своя забота.

Жалея узника, он взял было под него хорошую келью на втором этаже братской, хоть и маленькую, но сухую и тёплую. Когда топили, понятно. А ныне приказ царский — спешно перевести бывшего митрополита в иное помещение. Его лично выбрал князь Умной-Колычев, и Кобылин не мог понять, за что так жестоко обходятся с престарелым иноком?

Это не келья была даже, а бывший ледник, многие десятилетия использовавшийся как узилище. Не так давно здесь был заточен знаменитый старец Максим Грек. Молва народная причисляла его то к святым великомученикам, то к еретикам — кто ж знать может, как на самом деле было. Однажды, по пути в Кириллову обитель после тяжкой болезни Иван Васильевич пожелал встретиться с знаменитым иноком. Маленький, худой, с непокорной копной пегих волос, Максим Грек говорил царю с певучим южным акцентом, от которого так и не избавился за долгие годы проживания на Руси, о милосердии к вдовам и сиротам, оставшимся после казанского похода, о том, что слово молитвы и добрые дела заметны Богу везде. И не надо многонедельных паломничеств, во время коих царская свита разоряет оказавшиеся на пути сёла и городки, оставляя несчастных крестьян без крупицы припасов, в ожидании неминуемого голода. Старец грозил, что царь, если не повернёт обратно, в столицу, лишится самого дорогого — народившегося недавно наследника, Дмитрия. Царь не послушал, и младенец умер.

Как знать, провидел ли святой человек будущее или проклял ослушника?

Филипп с кривой усмешкой, скрытой под заиндевевшими усами, смотрел на суетившихся тюремщиков. Он стоял перед дверью в новую келью, всё в той же старой шубе на потёртую рясу, с иконой под мышкой — единственным своим имуществом, с которым не расставался. Образ Успения Богоматери он сохранил ещё с тех времён, когда был настоятелем Соловецкой обители. То были счастливые дни...

— Протопить надо, — говорил Кобылин казначею.

— Сейчас же пришлю послушников, — кивал монах.

С поклоном соглядатай предложил Филиппу подойти к жёсткому ложу, куда уже бросили медвежью полость, тоже не новую, явно не один год пролежавшую в каком-нибудь монастырском возке.

— Так надо, — словно оправдываясь, проговорил Кобылин, прежде чем вышел из холодной кельи.

Так было на самом деле надо. Умной не знал, когда прибудет государь. Не знал и о том, где убийцы, посланные из Новгорода. Возможно, бой принять придётся, а за жизнь Филиппа боярин лично отвечал перед государем. Поэтому — келья, хотя и неудобная, но безопасная.

А что не объяснял своих поступков, так делать дело надо было, а не говорить!

Филипп ничего не ответил соглядатаю.

Власть надо почитать. Но не бояться. Трусость не украшает, а уродует и делает смешным кого угодно. Сын боярский, такой гордый и важный в иные дни, сейчас стал словно бы меньше ростом. Царя ещё нет, а он уже кланяется. Не государю, но страху своему.

Филипп поискал глазами, куда определить икону. Стола в келье не было. Только у нелепо торчащей посредине колонны, под вмурованным в камень светильником виднелась небольшая полочка, куда стекал воск или капли жира от свечей. Сюда и поставил Филипп любимый образ, перекрестился, повздыхал своим мыслям. И, встав на колени, начал молитву.

Молчан не успел ответить опричнику, как из распахнувшейся двери вывалился Степан Кобылий. Такой потешный в своих страхах и ожиданиях, что опричники, не сдерживаясь, загоготали в голос.

Монахи неуверенно прекратили своё пение. Стояли, переминаясь с ноги на ногу, ждали, что будет делать настоятель.

А что ему делать? Говорить, что негоже в святом месте не то что смеяться, голос повышать? Можно подумать, опричникам это не ведомо. Или промолчать... Выбирая не гордость, но спокойствие? Безопасность. Вдруг пронесётся гнев Божий и не тронут монастырь царёвы слуги?

— Ну, — протянул опричник, — рассказывай, сын боярский, как службу несёшь.

— Со строгостью, как и приказано, — выпалил Кобылин.

«А ведь боек, — оценил боярин, — за словом в карман не лезет. Просто ума недалёкого человек, не всегда слово нужное разыскать в голове может. Вот и молчит, не от страха, от скудоумия».

— Вот и говори, что значит «со строгостью»...

Но договорить вопрос опричник не успел. От ворот послышалось ликующее:

— Едет!

По волжскому льду к монастырю мчался царский поезд. Сани и возки, оставляя за собой белёсые облачка потревоженных снежинок, вытянулись в длинную линию. Вокруг обоза пастухами вились всадники-опричники — тёмные, как их дела, и царские телохранители-рынды[12] в серебристых кафтанах-терликах. На груди терликов золотыми нитями были вышиты двуглавые орлы — герб Византии, перешедший Руси в приданое при Иване Третьем вместе с его женой, принцессой Софьей Палеолог.

Замыкали процессию конные стрельцы под белым знаменем и в белых же кафтанах. Обычно они несли охрану на дорогах, ведущих в Александрову слободу, где большую часть года жил царь. Но — где царь, там и служивые, вот так стрельцов занесло под Тверь.

Монахи снова затянули пение. Игумен, явно волнуясь, подошёл ближе к воротам, прижимая к животу икону, необходимую для благословения великого гостя.

Степан Кобылин старался слиться со стенами братской. Хоть как-то отдалить время встречи с грозным государем... А может, и вовсе пронесёт, и не вспомнит о нём Иван Васильевич?

Не жди от высших милости — жди обиды: так жил сын боярский Макшеев-Кобылин. И, что обидно, часто бывал прав в своих опасениях. Эх, жизнь наша... Кем придумана, почему такая? Неужели и правда Господь на Русь прогневался?

Кроме рынд и царских саней, никто через ворота монастыря не проехал. Исполняя данный заранее приказ, стрельцы растянулись цепью вдоль стен, а опричники перекрыли ворота. Живой замок — он самый надёжный.

Острый слух Андрея уловил иноземную речь. Опричники у ближних ворот перебросились между собой несколькими фразами на немецком.

«Какие люди пожаловали», — удивился и боярин Умной, узнав Элерта Крузе, ливонца, уже несколько лет служившего русскому царю. Других боярин не признал, но поведение сразу выдавало в них иноземцев.

Опричник, простоявший весь путь на запятках царских саней, соскочил в снег, подбежал сбоку, чтобы помочь Ивану Васильевичу сойти к ожидающим его монахам.

И боярин, и Молчан узнали в опричнике хорошо известного и за пределами Александровой слободы Григория Ивановича Скуратова-Бельского. К нему уже давно прикипело прозвище Малюта, на него он и откликался, когда заговаривали люди высокого звания. Стало быть, Умному — можно, а вот Андрею — спаси и сохрани Господь, поскольку никто иной уже не спасёт.

Царь Иван Васильевич, как и Малюта, был одет в дорожную шубу, бедную и неброскую. Разодетые рынды, тем не менее, не могли затмить государя. Рослый, с могучими плечами кулачного бойца или воина, он выделялся бы в любой толпе.

А не ростом, так взором.

Глаза царя, тёмные, широко раскрытые, одновременно притягивали и отталкивали. Глаза умного и безумца — как их описать?

Перекрестившись на икону, царь кивнул игумену, скользнул взглядом по рядам сжавшихся от страха иноков, спросил в пустоту:

— Где он?

— В братской, — принялся кланяться игумен, прекрасно понимая, что царь приехал ради встречи с опальным митрополитом. — Вот туда пожалуй, государь.

Иван Васильевич проследил за рукой игумена.

Стоявший в дверях братской боярин Умной склонился в низком поклоне. Остальные встали в снег на колени.

— Спаси и сохрани, Господи! — услышал позади себя боярин.

Чего ж так боится соглядатай? Или на самом деле плохо службу исполнял?

Чувство страха перед властью... Мы же хищники, чувствуем опасность не разумом — шкурой.

— Исполнил ли мою просьбу, боярин? — спросил царь, подойдя поближе.

Голос Ивана Васильевича был негромок и обманчиво мягок.

— Сказал обо всём, что ты, государь, повелел, — заново поклонился Умной-Колычев.

— А как митрополит к словам моим отнёсся — Бог ведает, не так ли?

Усмешка получилась у царя горькой.

А боярин был готов поклясться, что Малюта Скуратов сжался, как соглядатай Кобылин. Не от слов даже, от поворота головы государя, от ожидания, что сейчас царь обернётся и что-то скажет.

Непонятное что-то происходило на глазах Умного. Или и Малюта знает, что с Филиппом поступили неправедно?

— Проводите нас, — сказал Малюта.

Уже и Андрей Молчан заметил, что опричник не приказал, а попросил. Словно не уверен в своих силах и во власти.

Зашевелился соглядатай, готовый провести государя и его слугу в келью к Филиппу. Но царь, так и не обернувшись к дверям братской, окаменев, рассматривал коней опричников, загодя взявших монастырь под стражу.

— Что это? — спросил государь, указав не пальцем, но движением редкой клиновидной бороды на свисавшие с седельных лук промёрзлые собачьи головы.

— Через Тверь проезжали, — заговорил один из опричников, тот, что спрашивал Кобылина — очевидно, главный. — Так собаки от ворот прямо на коней кидаться начали, за ноги их хватать. Вот мы и... отделали их... Прости, государь, сейчас снимем[13]!

— Не надо, — покачал головой царь. — Не надо. Всё к одному. Вижу руку Твою, Господи!

Перед скорым уже вторым пришествием Иисуса Христа будет, как сказано в Апокалипсисе, царство Антихриста. Войском его верховодить призваны Гог и Магог, и будут в этом войске люди с пёсьими мордами. Опричники, прицепившие отрубленные собачьи головы к сёдлам своих коней, не могли, конечно, знать, насколько глубокий смысл был в их поступке. «Христиане одолеют нечистого», — вот что прочёл царь в деяниях опричников.

Осенив себя крестным знамением и справившись с неуверенностью, Иван Васильевич тронулся к услужливо распахнутым перед ним воротам в братскую. Малюта шёл первым, принимая на себя возможный первый удар неведомого врага, боярин Умной замыкал шествие. Андрея перед воротами придержал за рукав опричник.

— Не ходи, государь не велел...

На морозе остался и Кобылин, утирая текущие со лба капли пота.

А незваные гости уже входили в узкий коридор, посредине которого виднелась дверь. За ней, как узнал незадолго до этого Умной-Колычев, была лестница в подклеть, туда, где келья с опальным митрополитом.

— Здесь погляди, боярин, — не оборачиваясь, проговорил царь.

Малюта с поклоном открыл негромко скрипнувшую дверь, пропустил Ивана Васильевича вперёд. Снял со стены небольшой светильник, бережно подсвечивая путь своему государю.

Последнее, что увидел боярин за закрывающейся дверью, были две тени, метнувшиеся под потолок, искажённые, как тела после дыбы.

Теням было больно. Очень больно.

Неужели им передались чувства хозяев? Тогда в каком же аду жил царь, государь и великий князь всея Руси и его подручные?

И в каком аду жил сам князь и боярин Умной-Колычев последние годы? Тоже ведь — слуга царский...


Боярин со слугой не ошиблись.

У ворот монастыря на страже были на самом деле опричники из ливонцев. Угодившие несколько лет назад в плен к русским, они, нисколько не переживая, сменили не только Родину, но и веру, легко став православными. И теперь подвизались то по делам Посольского приказа, ведя переговоры с бывшими соратниками, то, как и сейчас, сопровождая царя в поездках по стране.

Иоганн Таубе и Элерт Крузе предали и продали всех и всё, что смогли. И сейчас пытались обеспечить себе зажиточное будущее на новых землях с новым господином.

По пути на Тверь к ним пристал незнакомец, одетый, как и они сами, в бедный овчинный тулуп. Правда, серебряные бляшки на сбруе коня незнакомца стоили в несколько раз дороже нарочито бедной одежды. Да и самого коня легко можно было променять на неплохую деревеньку в окрестностях столицы.

Говорил незнакомый опричник с лёгким акцентом, и ливонцы быстро признали своего.

Незнакомец представился, но, поскольку говорил он, заметно картавя, ливонцы расслышали его имя неясно. Кажется, фон Розенкранц...

Важнее имени были тугие кошели с золотыми монетами, перекочевавшие в сумы ливонцев. Золоту верили безоговорочно.

Сейчас фон Розенкранцу интересно было вызнать, зачем царю понадобилась встреча с опальным митрополитом. И как далеко может зайти гнев государя. Палача-то с собой захватил. А Малюту не на любое дело брали, на кровавое только.

Ливонцы только разводили руками. Поведение царя изменилось. Отчего? Опричный замок в Александровой слободе, и так хорошо умевший хранить тайны, окончательно замкнулся в молчании. Никаких слухов, никаких случайных обмолвок.

И поход этот нежданный, когда государь собрал с собой всех, даже Москву оставив без опричного присмотра. Иноземцы даже не знали конечной цели, им просто приказали — собраться и ехать за Иваном Васильевичем. Куда? В Ливонию, где продолжались изрядно затянувшиеся военные действия? Но зачем тогда таиться от своих? Говорили, что перед опричным войском посланы разъезды, перехватывающие и убивающие любого, кто мог рассказать об увиденном. Прятаться от собственных подданных — такого царь Иван ещё не делал. Государь боярам не верил, но народу — доверял...

Элерт Крузе заметил, как изумрудом сверкнули на солнце глаза фон Розенкранца. Но решил, что привиделось.


Малюта Скуратов подошёл к дверям кельи, громко топоча подкованными сапогами. Взявшись за ручку-кольцо, он нарочито кашлянул — предупреждал Филиппа о приехавшем госте.

Но в келью Иван Васильевич вошёл один. Малюта, как и Умной, остался снаружи, на страже.

Дверь была низкой, и, перешагивая порог, царь невольно поклонился опальному митрополиту.

Филипп стоял в центре кельи, перед иконой Успения. Инок не пытался делать вид, что молился. Нет, он ждал царя, а икона... Что для истинно верующего станет лучшим щитом от зла?

— Здравствуй, владыка, — сказал Иван Васильевич.

Сказал, будто и не было последних лет, оскорбления в храме Божьем, суда неправедного. Не было издевательств и ссылки в монастырь, где он не столько насельник, сколько узник.

Царь снова шутит? Так ответь ему тем же.

— По добру ли приехал, государь?

После откровений князя Умного вопрос звучал издевательски. Оттого и ответ показался неожиданным.

— Для тебя — по добру, владыка. Каяться приехал... Сможешь ли выслушать раба Божьего, а услышав — понять и простить?

— И в чём покаяние твоё будет, государь? В сотнях невинных, убиенных твоими опричниками? Их уж в народе кромешниками называть стали — за дела их адские!

— Невинные от царского гнева не гибнут, — сдвинул брови Иван Васильевич. — Я — помазанник Божий, мне и меч поднимать на врагов Его!

— Не гордыня ли говорит твоими устами, государь?

Голос Филиппа зазвучал так же могуче, как и в годы митрополитства. За ним — правда. А правда Божья — выше, чем воля государева.

— Долг это мой, — устало сказал царь. — Долг и епитимья за всю страну.

— Уж не считаешь ли себя Искупителем новоявленным, что призван принять на себя грехи человеческие?

— Не считаю. Другое мне Господь уготовил. Я — царь, первый и последний на Руси. Близится день Страшного Суда, неужели не чувствуешь того, владыка?

— Зачем меня так называешь, я не митрополит больше.

И горько, выдавая обиду, добавил:

— Твоими трудами, государь...

— За то и каяться приехал. За то, что клеветникам верил. За то, что усомнился в тебе. Исправить хочу, что возможно... И не отвергай с порога всё, что скажу сейчас, хорошо?

— Слушаю...

Филипп не подумал предложить царю сесть. Не из грубости или желания оскорбить. Просто растерялся бывший митрополит, не ожидал такого поворота разговора. Ждал новых оскорблений и угроз. Смерти не страшился — за веру, за людей жизнь не страшно отдать.

А царь — прощения просит. Оправдывается.

— Духовнику своему верил, — продолжал царь. — И как духовнику не верить, он же между тобой и Богом стоит. Архиереям твоим верил, кто ж на душу грех клеветы возьмёт, зная, как перед Христом отвечать придётся. А они лгали. Пимену, архиепископу новгородскому, как оказалось, престол митрополита дороже спасения души был...

Тело царя словно бы стало таять. Высокий, широкоплечий, занявший собой, казалось, большую часть кельи, Иван Васильевич начал уменьшаться в росте. «Что с ним?» — успел подумать Филипп. И понял что.

Царь совершал невозможное. Он пытался встать перед бывшим митрополитом на колени.

Не перед образами — то легко и привычно. Перед человеком.

— Простишь ли за душевную слепоту и чёрствость, владыка? — с колен спросил царь. — Благословишь ли на дело святое? На ересь новгородскую войско веду... Выкорчёвывать, чтобы ни корешочка не осталось, чтобы очистить северные земли.

— Благословляю добрых на доброе, — повторил Филипп то, что недавно говорил боярину Умному. — Ты же, государь, надумал сотни невинных погубить. За плевелами и добрые злаки выкорчуешь. Как благословить пролитие невинной крови?

— Не благословишь, стало быть? — Глаза царя опасно сверкнули.

— Нет.

Филипп не опустил взор. Тоже с характером человек. И с мужеством.

— А за своё зла не держу, — продолжил бывший митрополит. — Слушать клевету и отвергать слова правды — то ж не грех, ошибка...

Царь вздрогнул. Мог ли ошибаться помазанник Божий? Тот, кто должен искоренить зло на Святой Руси накануне Страшного Суда? И пусть мучаются тела, распахиваются в истошных криках рты пытаемых, тянет сладким запахом поджаренного человеческого мяса — главное, чтобы души предстали пред престолом Христовым чистыми, как первый снег.

Для того и старался. Для того и опричнину создавал...

Или?

Тот страх, суетный, но каждодневный. Неужели он всему причина? И не в ересях дело, а в пошлой боязни потерять трон?

— Ступай с Богом, — Филипп перекрестил коленопреклонённого царя. — Не я тебе судья, но Он.

Иван Васильевич выпрямился во весь свой немалый рост, посмотрел на опального патриарха. Маленький, иссохший (посты изнурили или кормят тут плохо?), а сил в нём побольше будет, чем в любом из опричного войска. Истинно говорят, что дух сильнее тела...

— Пойду, — сказал царь. — Ответь только напоследок, владыка... Цепи на тебе... это тоже — моим именем?

— Твоим, — не стал спорить Филипп.

Вздёрнулась кверху царская борода, инок видел, как перекатились желваки, побледнело лицо государя.

Иван Васильевич ничего не сказал, кивнул только и подошёл к двери. Короткий стук, петли скрипнули, и царь шагнул в распахнувшуюся перед ним темноту, слабо подсвеченную неверным огнём светильника. Как в ад сошёл — уже при жизни.

Поздоровавшись, но не простившись.

Филипп недоумённо посмотрел на икону. «Вразуми, Пресвятая Богородица, и скажи, что делать мне». Не такого разговора ждал с царём, ох, не такого... Ждал угроз; возможно — немедленной и страшной гибели от рук царского палача. Но не просьб о прощении.

От раскрытой двери дохнуло холодом. Филипп зябко поёжился, сделал шаг к тёмному проёму. Навстречу, к ногам инока, легла расплющенная тень.

Малюта Скуратов, войдя в келью, сдёрнул с головы шапку, неуклюже поклонился. Левой рукой снял, заметил Филипп. А что в правой? Взгляд уловил отблеск металла.

Значит, всё-таки смерть? И не обманулся Филипп в царе? А как хотелось обмануться, Господи, как хотелось!

Но в руке был не нож, а ключ. Малюта, стараясь не встречаться с Филиппом взором, быстро освободил инока от оков, отбросил их, как сор, в тёмный угол кельи. Затем государев палач истово перекрестился на икону Успения, поклонился — сначала образу, потом — Филиппу, сказал:

— Прости, владыка, если силы на то Господь даст...

И вышел прочь, как и царь, не простившись. Возможно, был не уверен, что услышит в ответ хоть что-то хорошее.


Умной дождался сначала царя, а затем и Малюту.

— Не благословил похода — словно себе под нос произнёс Иван Васильевич. — Но и не проклял. Меня простил. А не это ли главное — жить, отринув злобу и суетность? Не этому ли учил нас Господь?

Умной и Малюта промолчали. Государь говорил. И не желал слушать других.

— Скажи, боярин, — царь повернулся к Умному, — всегда ли соблюдаешь ты заповеди Божьи на моей службе?

— Нет, государь, — не стал лукавить Умной.

— И чей в том грех — мой или твой?

— Ничей, государь. Думаю, что неподсудны мы за содеянное, не для себя творим это, на благо Родины.

— А что, если ошибаемся?

— Человек может ошибиться, государь. Но страна — нет. Русь не может, она у нас Святая!

— Складно говоришь... И, возможно, веришь собственным словам.

— Верю, государь.

— А я — тебе. Пока верю.

Обратно к выходу шли тем же порядком: Малюта — первым, затем царь и замыкающим — Умной-Колычев.

— Как митрополита содержите? — спросил во дворе Иван Васильевич склонённые перед ним спины. — Сейчас же перевести в лучшие покои!

Соглядатай Кобылин первым метнулся внутрь. За ним — несколько опричников.

Всё описано в Святом Писании. Вначале было слово, так ведь? Слово клеветы рассорило царя и митрополита. Слово правды и раскаяния должно исправить содеянное.

Степан Кобылин первым делом решил приготовить новую келью для Филиппа.

Это ускорило гибель опального митрополита. И, вероятно, спасло жизнь соглядатая.


Филипп закрыл дверь кельи, чтобы не выпустить наружу тепло.

Но, не успев отойти от неё, услышал чьи-то торопливые шаги.

«Забегали, — подумал инок. — Теперь всё переменится. К лучшему ли это?»

А на то — воля Божья.

Осторожно открывшаяся дверь пропустила в келью смуглого мужчину в одеянии опричника.

— Здравствуйте, владыка, — сказал он.

Скользнув глазами по иконе, опричник сделал шаг вперёд.

Не перекрестясь на образ.

И это — дворянин, привыкший к монашеской жизни в Александровской слободе, где устав построже, чем в большинстве русских обителей? Где сам государь подавал пример, затемно поднимаясь звонить к заутрене?

— Кто ты, раб Божий? Лицо твоё мне неизвестно...

— Ещё бы, — ухмыльнулся опричник, говоривший странно, будто и не был русским. — Среди рабов Божьих никогда замечен не был.

«Глаза у него разные, — заметил Филипп. — И вон тот, правый, — не светится ли он в полумраке? Жёлтым, как огонёк лампадки?»

Или — обман зрения? Нет же, светятся глаза, оба — зелёным, как огоньки болотные!

— Кто ты, гость незваный? — изменил вопрос инок.

Филипп уже знал ответ. Но не решался и про себя признать страшную правду.

— Ливонский дворянин, — шире улыбнулся незнакомец. — Поверишь ли?

— Нет.

— Ты же всё понял, правда, монах? Ты же испугался, правда?!

— Тело боится, — не стал спорить Филипп. — Душа же, охраняемая Господом, спокойна.

— И смерти не боишься?

— Раз ты с ней пришёл — не боюсь. Значит, жил правильно, коли гневаешься.

— Сме-е-елый, — протянул незнакомец. — И гнева царского не убоялся, и моего явления...

Филиппу казалось, что в келье становится всё теплее. Или не казалось? Не морок же, что воздух начал светиться, ярче и ярче, как костёр в лесу, от углей до пожара.

А незнакомец вырос, дотянулся макушкой до потолка и даже согнулся немного, глядя сверху вниз на непокорного священнослужителя.

— Почему царь не приказал убить тебя, старик?

Голос незнакомца потерял акцент. С ним — всё человеческое, став безжизненным и трескучим, как мёрзлое дерево.

— Смерть твоя должна была лечь на его душу!

— Что, бес, снова не вышли твои козни? Нам, живущим правдой, враг человеческий не страшен!

— Не смерти бойся, но лжи, старик.

И мнимый опричник протянул чудовищные лапы к лицу Филиппа.

— Изыди, Сатана! — успел проговорить инок, пока холодные мертвенно-синие пальцы с острыми когтями не закрыли ему рот. — Не верю в наваждения твои!

Вспыхнула стоявшая на полочке икона Успения. Пламя, неожиданно яркое и высокое, лизнуло одежду опричника, рванулось вверх, к потолку, к морде беса.

Мерзкая тварь, всё больше утрачивавшая человеческий облик, взвыла от боли, выпустила Филиппа.

Опальный митрополит умер легко, без мучений. У него просто перестало биться сердце. Время пришло.

А тварь... Наверное, рассыпалась серым прахом, запятнав пол кельи, и вылетела наружу, покорившись воздушному потоку. Что поделать, при открытой двери здесь неминуемо начинался сквозняк. Или стала тёмным пятном, тенью, отползшей в дальний угол и скрывшейся в мышиной норе.

Икона Успения, целая и невредимая, стояла на своём месте. Богородица с печалью смотрела на опрокинутое навзничь тело Филиппа. Не явился Ангел Господень в красе и величии, не прогнал прислужника нечистого. Убившего тело, но — что важно! — не душу. Нам ли судить о замыслах Божьих, стараясь понять суть вещей?

Ты в раю, святитель Филипп! Сказано же — воздастся по делам нашим.

Другим же героям нашего повествования ещё жить на земле мирской и бренной. А в обычной жизни есть место и раю, и аду. Не поровну, равенство добра и зла в мире — ересь манихейская, много веков назад осуждённая. Кто как жизнь построит.

Мы сами строим свой рай или ад...


Царь Иван Васильевич Грозный вышел во двор монастыря мрачнее тучи. Не светлее был и задержавшийся ненадолго Малюта Скуратов, выглядевший, как дворовый пёс, неизвестно за что прибитый хозяином. Монахи в ужасе ждали царского гнева, крика...

Но закричали внутри, в братской, где так недавно царь оставил опального митрополита.

Рынды, царские охранники, не медлили ни мгновения. Иван Васильевич оказался прижат к обледенелой стене обители. Что не спасал камень, закрыли тела человеческие. Жизнь за царя — что может быть прекраснее такого обмена?!

Малюта разбуженным медведем-шатуном ринулся внутрь. Андрей было рванулся следом, но, повинуясь не заметному другим жесту Умного-Колычева, остался на месте. Саблей разведка работает в крайнем случае, когда приходится подставлять врагам не чужие горячие головы, а свои, холодные и разумные.

— Что ж это делается? — неведомо кого спросил Малюта, появляясь из дверей братской.

Он вынес на руках во двор тело инока, казавшееся ещё меньше и суше в сравнении с кряжем Малютиного силуэта. Лицо Филиппа, запрокинутое вниз, к утоптанному снегу, было такого же мертвенно-синего оттенка, словно старец скончался не один день назад.

А ещё — это было лицо умиротворённого и довольного человека, покинувшего мир без долгов и злобы. Человека, умершего тихой и доброй смертью.

— Только что же живой был, — растерянно проговорил Малюта.

Малюта был исполнителем, он мог растеряться. Но для Умного-Колычева началась работа, и боярин начал действовать.

Повинуясь его знаку, подоспевшие на шум опричники передового отряда оцепили братскую, надёжно перекрыв пути отхода предполагаемого убийцы. Молчан что есть духа кинулся на колокольню, к пищальникам. Монахов оттеснили подальше от места событий, так просто, без злобы — чтобы не мешались под ногами.

Андрей вернулся быстро, доложил, что, по словам наблюдателей, никто не выходил из братской, а вошедших туда после ухода государя было четверо. Соглядатай да трое опричников.

Двое рынд, поигрывая для разогрева ладоней короткими топориками, шершнями оторвались от прикрывавшего царя роя, скрылись за дверями братской. Троих вытащили сразу — Степана Кобылина да двоих опричников.

Вот тут и начались сложности. Вся троица, дружно и не сговариваясь, утверждала, что больше никого не было: соглядатай говорил, что надо переносить в новую келью Филиппа, а пара опричников исполняла его указания.

Откуда же разговоры о третьем опричнике?

Он же был. Андрей, прикрыв веки, вспомнил, как заходили внутрь — точно, три тени в чёрных зипунах. Трое опричников.

Царь приказал сотнику собрать и построить всех, кто был в монастыре. Оставили на месте лишь тех, кто сидел на колокольне, и многие из опричников готовы были поклясться, что чувствовали на себе пристальный взор наведённой прямо в лоб пищали.

— Все здесь, государь, — сказал опричник, кланяясь царю. — Двое, вестимо, на колокольне, остальные — вот они; я ж каждого в лицо знаю.

— Откуда тогда чужак взялся?

Лицо царя побелело. Не от мороза, от гнева. Завидев это, начинали дрожать и сильные духом люди.

— Дозволь, государь?

Вперёд вышел Умной. Командир опричников облегчённо перевёл дух; царский гнев опалил и прошёл стороной.

— Что скажешь, боярин?

— Ливонцев у монастырских ворот расспросить бы надо. Может, они кого пропустили или просто видели...

— Заметил, что ливонцы?! Ох, и ушлый ты, боярин!

Таубе и Крузе явились по первому окрику, побежали, не разбирая дороги. «Как псы дворовые», — невольно подумал Молчан.

Допрос многое объяснил, но ещё больше — запутал. Да, был с ними ещё одни опричник из ливонцев. Звали его длинно... Фон Розенкранц, так, мессир Иоганн? Так, господин фогт Элерт. Нет, видели его первый раз, но великому императору московскому служит так много благородных господ со всей Европы... Нет, куда он делся, сказать не могут. Должно быть, отправился восвояси, к основной части опричного войска. Нет, в монастырь он проехать никак не мог, это же было строжайше запрещено приказом великого императора московского...

Значит, чужой всё же был.

Чужой, потому что не так уж много иноземцев было среди опричников, душ пять, не более, и никакого Розенкранца среди них не числилось.

И этот чужой каким-то образом проник в монастырь. Возможно, он имел некое отношение к смерти Филиппа, слишком неожиданной, чтобы поверить в естественность происходящего. Хуже, что не исключалась иная возможность — покушение на государя.

Убийца рядом. Рынды и опричники подобрались, как волки, учуявшие запах охотников.

Андрей незаметно подошёл к игумену, поинтересовался, нет ли среди монахов незнакомца. Чем нечистый не шутит — и такое скоморошество могло быть среди уловок неведомого врага. Старый священник прошёлся среди иноков, нашёл взглядом Андрея, отрицательно покачал головой. Что ж, отрицательный результат — тоже результат.

Затем Андрею вместе с боярином и опричниками пришлось войти в братскую, пройти тем же путём, что проделал царь незадолго до этого.

Внесённые в келью Филиппа факелы разогнали полумрак, так что стало возможно внимательно осмотреться.

Келья как келья. Ложе, сколоченное из неровных досок. Шуба старая, свесившаяся на закопчённый пол. Полость медвежья. Икона на полке.

Стоп.

Мелкие частички сажи и копоти на полу... Откуда?

Филиппа перевели в эту келью при них, до этого помещение пустовало. Жечь лучины и свечи было некому.

Откуда копоть?

Андрей поделился сомнениями с Умным.

— Воздух понюхай, — посоветовал в ответ боярин.

Андрей вдохнул тёплый душный воздух. Что за странный горький запах?

Отчего так тепло? Здесь же ледник был ещё утром? Что за печи в монастыре, что теперь тут хоть донага раздевайся?

— Серой пахнет, — сказал боярин. — Нечисто всё как-то...

— Может, собак кто боялся, — предположил Андрей. Запах серы мог напрочь отбить нюх у любой охотничьей собаки.

— Давай тогда смотреть, — продолжил боярин, — куда этот враг собачий дальше пожаловал.

Умной и Молчан вышли из кельи. Подвал их внимания не привлёк. Глухие стены да лестница наверх — смотреть нечего и укрыться негде.

Вверх по лестнице, в коридор, куда выходили двери монашеских келий. Где недавно жил и Филипп.

Боярин наугад толкнул несколько дверей.

— Все кельи проверены, господин, — подскочил опричник. — Никого, ручаемся.

— Окна везде одинаковы? — поинтересовался Умной.

— Кажется, да.

Опричник запнулся.

— Проверю ещё раз, на всякий случай.

Он быстро пробежался по коридору. Дверь слева, дверь справа, слева — справа, и так, пока коридор не кончился.

— Одно и то же! — доложил он, проглядев последнюю из келий.

— Андрей, — поинтересовался боярин — смог бы ты пролезть в такой проем?

Юноша, тонкий в кости и неширокий в плечах, внимательно осмотрев окно, отрицательно покачал головой.

— Тут и ребёнку сложно будет...

— А ведь иного пути нет: или через окно, или через выход, мимо нас. Но ведь не выходил никто...

— Прячется, значит, где-то в братской?

— Опричники так все проглядели, что тут и мышь незаметной не осталась бы. Боюсь, не отвели ли нам глаза...

Для каждого века — своя обыденность и свои чудеса. Для современников Ивана Грозного бытовое колдовство, в том числе и отвод глаз, — дело понятное. Оттяни углы век, читатель, посмотри, не изменилось ли чего в окружающих тебя предметах? Не стало ли больше либо меньше людей рядом с тобой ?

— Тогда увозить надо государя, пока не стало поздно!

— Идём, Андрей, поспешать надо.

Снова — с тепла на мороз.

Распахнув входную дверь, боярин быстрым шагом подошёл к царю.

— Ехать надо, государь, — негромко, но внушительно сказал Умной. — Опричник этот мнимый, видимо, глаза твоей охране отвести смог. Как бы не сотворил ещё чего...

— Или боишься, что убьют меня? — прищурил правый глаз Иван Васильевич. — Я же стольких Колычевых казнить приказал. И он вот, тоже... Колычев... Ты же мне смерти желать должен, боярин!

Короткий взгляд на мертвеца. Царь моргнул и отвернулся.

— Тебе присягал, государь. Тебе и верен буду. А смерти твоей — боюсь, царевич Иван молод ещё на троне сидеть. Да и о новгородских убийцах забывать не стоит...

— Едем, — поморщился Иван Васильевич.

Пригладил ладонью заиндевевшую бороду, обернулся к игумену.

— Митрополита похоронить с честью. Проверю! Не сам, так иных пришлю.

Малюта Скуратов, так и не выпустивший тела из рук, передал мертвеца на попечение монахов.

— Как же это? — почти как царёв палач, спросил небеса игумен.

— Может, угорел? — предположил Малюта. — Натоплено там сверх меры. Сердце, может, и не выдержало...

Перекрестившись, опричник побежал за уже тронувшимися санями, вскочил на запятки.

Монахи молча смотрели вслед удаляющемуся царскому поезду, змеившемуся прочь от обители.

Истинный змей — метнулся, убил, теперь вот прячется обратно, в укрытие, к себе подобным.

Кто же поверит россказням Малюты, что опальный митрополит сам умер, угаром удавленный?

Верно, палач царский и удавил, подушкой, к примеру, или шапкой собственной. Мог ли старик сопротивляться этакому медведю?

Иван же Васильевич, сидя в санях, уносящих его прочь от монастыря, размышлял об ином.

Вот оно, знамение, которого ожидал. Оказалось, не благословение оклеветанного митрополита было нужно, но его прощение. А уж Господь нашёл, как показать помазаннику Своему, что тот на верном пути.

До похода на Новгород, до Твери, с месяц назад, царь вызвал князя Владимира Старицкого к себе, в Александрову слободу. Встретил его ещё на подъезде, на ямской заставе. Владимир Андреевич, пышущий здоровьем, уверенный в себе, приехал верхом со свитой. Небрежно бросив поводья царскому конюшему, подошёл к Ивану Васильевичу, намеренно ни на кого иного не обращая внимания, поклонился коротко.

На правах родственника расцеловал, по обычаю, в обе щеки.

Иван Васильевич и сейчас чувствовал, как запылала кожа. Как крикнул он тогда, срывая голос на визг, не сдерживаясь, не думая, как и что подумают вокруг:

— Знаешь, брат, а поцелуй-то — Иудин!

Владимир Андреевич отшатнулся, как от удара. Взглянув в глаза царя, понял — он всё знает.

Иуда предал Царя Небесного и удавился в тоске. Ты, князь, предал царя земного. Вот и решай, что делать...

Князь Старицкий, не простившись, вскочил на коня, которого даже не успели обтереть после долгой дороги, рванул поводья...

Вечером сообщили, что князя больше нет. Умер.

Ивану Васильевичу донесли по секрету, что он принял яд. Тот самый. Заготовленный для царя.

По грехам, как говорится, и воздаяние.

Теперь же искупать грех свой придётся целому городу. Да какому — Новгороду Великому, одному из красивейших и богатейших городов русских!

Иван Васильевич хорошо знал цену своему воинству. Знал, что, несмотря на монашеские порядки, заведённые в Александровой слободе, многие опричники остались жестокими и корыстолюбивыми — иноческие рясы не меняют душу. Понимал, какой страшный погром уготовил новгородцам, сколько из них лишатся не то что имущества (то дело наживное), но головы, а она лишь у Змея Горыныча вновь отрастать умеет.

Страшный, но необходимый выбор: спасать или тело, или душу. Сразу всё — нельзя, слишком поздно. Стоили ли несколько десятков лет мирского благополучия вечных мук в аду? Или, претерпев мучения, души согрешивших новгородцев вознесутся на небо, к ангелам, в рай, славя Господа и милость Его, простившего грешников не знаемо уж в какой раз ?

Для царя выбора не было. Помазанник Божий, он правил волей Его.

После смерти человек, сказывали царю, окажется перед огненной рекой. Михаил, Архангел Грозной Смерти, перевозит душу через пламенный поток на суд Господа. Как помочь грешнику, спасти его от вечных мук?

Смертию смерть поправ...

Гибель от руки царя или его воинов очищала. Надо было претерпеть и очиститься от греха. Надо!

Царь Иван Васильевич собирался устроить в Новгороде ад на земле, чтобы уберечь горожан от ада подземного.


Но, занятый такими важными планами, государь не забывал о делах текущих.

Когда царский поезд остановился, дав отдых лошадям, Иван Васильевич подозвал к себе Умного.

— Помнится, боярин, сказывал ты, что есть ловкий человек в моей тайной службе.

— Есть, государь!

Повинуясь знаку боярина, Андрей Остафьев, он же Молчан, споро соскочил с коня, упал на колени перед царскими санями.

— Так молод, — недоверчиво проговорил царь.

— В Ливонии он был ещё моложе, — возразил Умной-Колычев. — Но с заданием справился изрядно. Два года уж прошло, опыта набрался, охолодел чувствами...

— Два года, — повторил царь. — Летит время. Как вчера всё было...

Продолжая пристально разглядывать уже сильно замерзшего на снегу Андрея, Иван Васильевич поинтересовался:

— Как думаешь, боярин, поверили в твою опалу?

— Филипп — упокой, Господи, душу его — и тот верил... А уж иноземцы-то тогда — и подавно!

— Бог дай, чтобы ты не ошибался, боярин. И жизнь юноши этого зависеть будет от твоей ошибки либо правоты. Голову подними, отрок!

Андрей повиновался.

Глаза юноши были светлы и чисты. Царь не прочёл в них ни страха (что хорошо), ни подобострастия (что ещё лучше, в тайной службе рабам делать нечего).

А если глаза лгали, так ещё лучше. Обманув своего господина, юноша любого врага перехитрит.

— Уж послужи мне, отрок, — добродушно попросил царь. — А я, как вернёшься, вознагражу. Как умею, по-царски!

Видно, ещё что-то хотел сказать; пожевал губами, махнул рукой, приказал:

— Ступай с Богом, боярин всё тебе расскажет!

Вскочивший в седло Андрей думал, что некстати государь захотел говорить с ним при всех. Разные людишки водились среди стрельцов и опричников, может, кто и иноземцам продался. Не опознали бы в чужих землях, случайности губят на его работе чаще злого умысла.

Ещё же надо срочно растереть колени. Снег холоден, и даже тёплые порты не спасут. Затем же при перемене погоды или от сырости отмороженные колени начнёт ломить, а кто знает, что придётся делать Андрею в это миг? Может, лезть по стене. Точнее, уже падать — как удержаться, если сведёт ноги?

А боярин Умной-Колычев, встретившись глазами со своим подопечным, вспомнил слова митрополита Филиппа: «Благословляю добрых на доброе».

Благословил бы умерший Андрея Остафьева?

Человека с нечитаемыми глазами...

Загрузка...