ёдор Басманов получил от государя жизнь, оплаченную страшной ценой. Казнить отцеубийцу — дело Божье, Иван Васильевич решился лишь на высылку бывшего любимца на Белоозеро, и не в монастырь даже, а в вотчину, под неусыпный надзор.
На ком вина за прегрешения таких, как Басмановы? Не на царе ли, не сумевшем разобраться в людях, предугадать, как изломает души безграничная власть опричника?
Можно ли предсказать будущее, чтобы управлять им?
Священники только мотали головами, говоря, что неисповедимы пути Господни.
И лишь Елисей Бомелий, кто по ангельскому благословению, как считал государь, снял клеймо бесчестия с опричного братства, снова взялся помочь.
— В желании увидеть будущее нет ничего богопротивного, — шептал иноземец русскому царю. — И Иисус предсказывал! Помните, Петру на тайной вечере — «Ещё трижды не прокричит петух, как ты трижды предашь меня», да и Иуде...
Иван Васильевич кивал, вспоминая.
Был истово верующим. И как христианину не поверить доводам, опирающимся на Святое Писание?
Вот беда только, не понимал государь, что верит сейчас не слову Божьему, но домыслам и истолкованиям чёрного мага.
В слепой вере нет ничего хорошего. Умница Тертуллиан воскликнул когда-то: «Верую, потому что абсурдно!» Для этого надо понять абсурд. Надо думать и оценивать.
Уверовать в Бога — значит возвысить душу.
А Иван Васильевич уверовал в человека.
Посмотрим, что будет дальше.
— Я знаю много способов для гадания и предсказаний. Но не все достойны вашего величества, — продолжал шептать Бомелий. — Вот, к примеру, чтение будущего по поведению либо внутренностям животных. Так, в императорском Риме предсказывали исход грядущей битвы, наблюдая за священными петухами. Однако уже почтенный Цицерон в трактате «О дивинации» утверждал, что языческие жрецы жульничали, по нескольку дней перед гаданием не кормили птиц, отсюда — и благополучный для Рима исход предсказаний.
— От язычества близко к дьяволопоклонничеству, — заметил царь.
— Истинно говорить изволил, государь! Не менее рискованна и астрология, занятие мудрое и часто дающее положительный результат, но... кто знает, от кого идёт вся эта мудрость. Не от лукавого ли? У французов есть такой астролог, Михаил де Нотр-Дам, предсказавший кончину одного из королей. И как знать, не была бы смерть монарха иной, если бы не слова астролога?
— Опасное занятие!
— Отвергнем мы и простонародные суеверия, распространённые, но смешные для человека образованного. Как крестьянки пытаются разглядеть лицо суженого в отражении на воде. Или истолковывают запомнившиеся сны...
— Что же нам остаётся, лекарь?
— Наука называет этот метод гиромантией. По повелению своего государя я берусь изобразить магический круг, а по его краю — написать буквы. Государь войдёт в круг и, с молитвой и моей помощью, будет введён в мистическое состояние, как библейские пророки, умевшие прорицать будущее. Я буду записывать, что скажет государь, и отмечать, у каких букв ваше величество изволит оступиться во время движений внутри крута.
— С молитвой! — Иван Васильевич поднял указательный палец вверх. — Я — верный слуга Божий!
— Грех даже сомневаться в благочестии вашего величества!
Бомелий низко кланялся, пряча довольный блеск глаз.
Гиромантией решено было заняться после вечерней молитвы, уже затемно.
В престольной, за троном, скрытая плотной занавесью, была низкая дверь, а за ней — лестница вниз, в подклеть без окон, оставшуюся по приказу царя пустой.
В подклеть вела ещё одна дверь, от караульного помещения, где всё время находилась полудюжина стрельцов.
Вот и вышло, что Бомелий пришёл в подклеть со двора, простым смертным, а Иван Васильевич сошёл сверху, как небожитель на землю.
Принесённые факелы нарисовали на противоположных стенах неровные пятна света. На их фоне очертания двух мужских фигур, облачённых в тёмные длинные одеяния свободного кроя, казались таинственными и зловещими.
Царь, принёсший с собой саблю, не без сомнений передал её чернокнижнику.
Нельзя придумать лучшего времени и места для убийства. Бомелий мог зарубить оставшегося без оружия государя и скрыться из города раньше, чем будет замечено исчезновение Ивана Васильевича.
Но — значит, на то воля Божья. Значит, прогневал Господа!
О том, что иноземец, беспрекословно пропущенный стражей в царский дворец, мог быть опасен для государя, думал той ночью не один человек.
Опричный боярин Умной-Колычев невзлюбил пронырливого и жестокого иноземца с первых дней, как тот был представлен царю. Эти непонятные ночные бдения, перемены в поведении и внешности Ивана Васильевича...
Истинный подданный заботится о благе своего господина даже помимо его воли!
Умной навестил однажды дьяка Андрея Щелкалова и убедился, что не один испытывает беспокойство. А уж Щелкалов нашёл незаменимого в таких делах помощника — Григория Грязного, а значит, и лучших служителей Разбойного приказа.
Дождавшись, пока Бомелий закроет за собой дверь подклети, государевы люди неспешно пересекли полутёмный двор, подошли к стрельцам, стоявшим на страже.
Появление боярина Умного, набравшего немалую силу после новгородских событий, да ближнего к царю дьяка Щелкалова заставило стрельцов склониться в низком почтительном поклоне.
Задушевная улыбка вышедшего вперёд Григория Грязного — прижала к стене.
— Что бы ни увидели сегодня — молчать.
Лучшие приказы отдаются тихим спокойным голосом, без надрыва и эмоций. Грязной не грозил. Зачем? Обезображенные трупы, прибивавшие иногда к каменным опорам моста через Неглинку, переброшенного от Троицких ворот к Опричному дворцу, сбрасывались не отсюда, а от Кремля. Где, среди прочих, скромно примостился на углу Ивановской площади неприметный двухэтажный сруб Разбойного приказа.
Раки под мостом и без того жирные, и на корм к ним стрельцам не хотелось.
Да и не тати же ночные заявились к царскому дворцу, пусть и без приказа!
Снова открылась дверь в подклеть, но только один человек шагнул в тёмный проем.
Щелкалов и Грязной остались во дворе. Чтобы за стражей присмотреть: не ровен час, тревогу от излишнего усердия поднимут. И не в последнюю очередь, чтобы не шуметь излишне во дворце.
Умной разберётся, что происходит. Он из них — самый умный.
Боярин продвигался, проверяя путь ладонью по стене, в полной темноте.
Узкий проход закончился неожиданно, и Умной наткнулся грудью на дверь. Слава Богу, шёл боярин медленно, и петли не скрипнули. Через тонкую щель в проход скользнул луч неверного желтоватого света, и Умной услышал приглушённые голоса.
— Государь, я несведущ в ваших письменах, изволь начертать вот здесь буквы своего алфавита. Да, надо стараться, чтобы расстояния между буквами хоть примерно совпадали. Как наши шаги, что в математическом приближении одинаковы...
Бомелий говорил на латыни, а какой дипломат в те годы не понимал языка древних римлян? Умной обратился в слух, осторожно прижавшись к дверной щели.
— Готово, лекарь. Что дальше?
Голос Ивана Васильевича серьёзен и значителен. Они пишут? Что именно?
За последние дни не было оглашено ни одного государева указа. Значит, иноземец помогает Ивану Васильевичу вершить государственные дела? А по Сеньке ли шапка?!
— Теперь, ваше величество, извольте встать в центр изображённого нами круга.
Лучик света перед Умным померк, заслонённый широкой спиной.
Царь.
Застывший столбом в центре какого-то крута, о котором говорил лекарь.
Бомелий заговорил певуче и протяжно. Умной не разобрал ни слова, понял — не латынь, иной язык, не похожий на всё, когда-либо слышанные боярином.
Одновременно иноземный волхв лёгкими прикосновениями рук начал вращать перед собой царя, словно ребёнок, раскручивающий волчок.
Умной-Колычев не знал, что и думать.
Новое лечение? Как знать...
Нежданно боярин услышал в речитативе Бомелия нечто знакомое. Имя? Да. А вот и ещё.
Асмодей. Ваал.
Бесы из Библии.
Вот тебе и лекарь! Верно в народе стали говорить, только увидев новоприбывшего иноземца, — «злой волхв Елисей».
И не тронуть его сейчас, потому что с государем происходило неладное. Уже без посторонней помощи он вертелся всё быстрее, склонившись наподобие буквы С, едва не касаясь лицом высоко приподнявшихся при вращении краёв своего длинного одеяния.
— Сядь! — прошипел Бомелий, и не было к его голосе привычной угодливости.
И царь подчинился, сел на землю. Словно то был холоп перед грозным владыкой.
— Кто враги твои? Отвечай!
Так Грязной допрашивал у себя в приказе. Тех, кто на дыбе. А тут ничего не надо — только покорить волю, и всё.
Только покорить... Это волю государя-то!
Умной засомневался, что сможет сейчас справиться в единоборстве с таким опасным человеком. Лучше затаиться и слушать, как ни хотелось сейчас вытянуть саблю из ножен и ворваться в подклеть. Да и кто пообещать может, что государь вернётся в нормальное состояние, если лекарь будет зарублен.
— Сигизмунд-король, — начал перечислять Иван Васильевич. — Курбский князь. Девлет, царь крымский... собака...
— А Елизавета Английская?
— Пошлая девица... Замуж ей надо, чтобы в королевстве хозяин был.
— За кого замуж?
— А хоть и за меня, чем жених плох?
Иван Грозный расхохотался, искренне, рассыпчато, словно и не был околдован иноземным чернокнижником.
— Отношение к Московской компании?
— Пусть торгуют, раз и Руси это в прибыль! А вот во власть чтоб не смели вмешиваться! Ни у себя, ни, Боже избави, здесь. Купцы у нас торгуют, не правят!
— Запомни: Московская компания — твои верные союзники и друзья, а Даниил Сильвестр — советник надёжный.
— Сильвестр...
Царь мешком упал на пол.
Не успел Умной понять, что происходит, броситься на помощь, как у упавшего оказался Бомелий. Открыв пробку стеклянного флакона, он поднёс горлышко к носу царя.
Иван Васильевич со стоном поднял руку, провёл ладонью по бороде, рывком поднялся.
— Что произошло?
— Бывает и такое, государь. Предупреждать боялся, чтобы доверие ко мне не пропало.
— Я ничего не помню. У тебя не получилось?
— Всё получилось, ваше величество. Но для этого и необходим второй, чтобы слушать, что чужая душа говорит. Свою же душу никому услышать не дано.
— Что же говорил?
— О смерти врагов своих, государь! Сигизмунда первым назвал...
— Добрая новость. Ещё и правдой бы оказалась!
— Душа человеческая в высях рядом с Господом витает, как же она ошибиться может?
— Ладно... Ещё что?
— Государыне нашей нового мужа сулил...
— Елизавете? Отзывался о ней с восхищением, поди?
— Не смею, государь...
— Говори!
— Пошлой девицей её называл... Говорил, что сватов зашлёшь.
— Вот теперь поверил тебе, Елисей! В письме так её назвал, в личном, что посол Дженкинс и Лондон увёз. Не мог ты про то узнать, значит, и остальное верно говоришь!
— Всё как есть говорю, государь! И про Московскую компанию...
— Про неё-то что?
— Говорить изволил, что Сильвестр — верный твой слуга.
— Да что мне твои англичане! Что ещё о будущем сказал?
— Ничего, государь. Сознание потерять изволил... Даже к гаданию по буквам перейти не успели. Но это только первый опыт, ваше величество, можно ещё не раз попробовать, если угодно будет.
— Будет, Елисей, будет...
Иван Васильевич с кряхтением расправил плечи, потянулся.
— Поздно уже.
Умной-Колычев понял, что ничего интересного больше не услышит.
Он успел выбраться во двор, ещё раз предупредить стражу о молчании и увлечь спутников в караульную будку.
Открылась дверь, на свежий воздух вышел лекарь Бомелий. Волком зыркнул на стрельцов, пошёл по двору, подметая дощатую мостовую полами длинного одеяния.
— Григорий, последить бы за ним, — сказал Щелкалов.
— А то, — откликнулся Грязной. — За воротами дворца несколько молодцев комаров кормят вместо того, чтобы на перинах девок щупать. С радостью погуляют, куда бы ни пошёл лекаришка!
Жил Бомелий скромно, в стрелецкой слободе южнее Опричного дворца. Однако пошёл в иную сторону, огибая Кремль с севера, обходя расставленные от лихих людей поперёк улиц рогатки, хоронясь от ночных дозоров.
Шёл он тихо и незаметно, прячась от лунного света в тени заборов. Но ещё тише двигались за ним подьячие Разбойного приказа, натасканные на дичь серьёзней, чем плохо знающий Москву иноземец.
Проскользнув между рогатками через тёмную узкую Тверскую (где дозорные? спят, что ли, сволочи?), чернокнижник крадучись подобрался к белёным стенам Георгиевского монастыря. Но встречал там Бомелия не инок, но стрелец — с бердышом, в красном, казавшемся чёрным в лунном свете, кафтане.
Иноземец быстро заговорил на английском. Стрелец внимательно слушал, кивал, иногда переспрашивал — на том же языке.
Образованные в Москве стрельцы были...
Люди из Разбойного приказа чужих языков не знали, но вот службу свою несли грамотно.
Когда Бомелий и стрелец разошлись в разные стороны, то и соглядатаи разделились.
Лекарь вернулся домой, в стрелецкую слободу. Подьячий из Разбойного приказа, привычно завернувшись в плащ, устроился в кустах напротив ворот, единственных, так что не выйти из дому иначе, и впал в полудрёму, готовый с первым звуком открывающихся створок продолжить слежку.
Стрелец же отправился к Кремлю, в сторону Торга.
Шёл уверенно, не скрываясь. Стража, что у Воскресенского моста через Неглинку, пропустила его по первому слову.
Как, впрочем, и служителя Разбойного приказа.
Так и шли они, через пустой ночью Торг, мимо громады Троицкого храма на Рву, где в одном из приделов похоронен был блаженный Василий, при жизни почитаемый государем. Когда стрелец свернул налево, соглядатай занервничал. Незаметно, как и всё, что делал, но сильно.
В начале Варварки стояло Английское подворье. А соглядатай не знал, можно ли отпускать стрельца, позволить ему скрыться за крепкими дубовыми воротами. Что за знание нёс гонец чужестранцам, не повредит ли стрелец делам царским?
Соглядатай решился.
Из разреза широкого рукава скользнул вниз, к земле, сыромятный ремень с подвешенным к нему небольшим свинцовым кистенём. Для безопасности кистень обернут был в плотную тряпицу. Бить предстояло сильно, но не до смерти.
В Разбойном приказе всегда рады гостям. И готовят им тёплую встречу.
Очень тёплую. С заботливо придвинутыми к стопам углями на металлическом листе. На дыбе это чрезвычайно способствует развязыванию самых упрямых языков.
Стрелец не дошёл до Английского подворья шагов десять, упал без стона, но с шумом.
Поигрывая кистенём, соглядатай дождался уличных стражей, заставил их взять потерявшего сознание стрельца за руки-ноги и тащить в Кремль, на Ивановскую площадь.
— У немцев, никак, напился, — размышляли пропустившие их пищальники у Фроловских ворот Кремля. — Да и наговорил, поди, лишнего.
— Да уж, там такое зелье, что и кошели, и языки развязывает! Особенно у этого... у Штадена, доносчика первостатейного.
Григорий Грязной был доволен.
— Рубль держи!
В руку соглядатая перешёл кошель, приятно звякнувший и оттянувший вниз ладонь.
— Не каждый тать своим кистенём такие деньги в ночь заработает!
Государственная служба не просто походит, бывает, на разбой. Она ещё и прибыльнее, судари и сударыни мои...
— А этого — отлить холодной водой да на дыбу!
В недобрый для себя час очнулся стрелец! Не просто на дыбе, а головой вниз, с болезненно вывернутыми суставами, едва не уткнувшись лицом в жаровню с раскалёнными углями. Мокрый с ног до головы — не иначе, так в чувство приводили.
— Очнулся, мил человек? Отрадно. Да не жмурь гляделки-то, раскрой их пошире!
Смотреть было неудобно и больно, дым от жаровни ел глаза. Но разглядеть трёх важных господ стрелец смог.
— Всю ночь из-за тебя, голубчика, глаз не сомкнули, — продолжал ласково говорить один из троицы.
Так ласково, что стрелец понял, что пропал.
— Вот теперь и расскажешь нам всё, и про себя, и про иноземца, с которым ночью встречался... Звать-то как?
— Даниил...
— Хорошее имя. Божий суд в переводе, не так ли? Но знаешь, мил человек, что Бог присудил, то дьяк Грязной отнять может... Служишь-то где?
Выяснилось, что пойманный и не стрелец вовсе был, а сын купеческий. Однажды на Английском подворье, где он был по торговым делам, подошёл важный господин, предложил большие деньги за сущую безделку. Передавать и получать весточки, написанные либо устные, там как получится.
— Кафтан слуги государева зря надел, — с огорчением сказал Грязной. — А деньги пахнут, голубчик, а то не ведал этого?
— Никому плохого не делал, Богом клянусь!
— А ты не клянись, чтобы новых грехов на душу не брать. Давай дальше говори, как, и кому, и что передавал.
— Грамот не читал, только о переданном изустно рассказать могу! Что государь Сигизмунда-кесаря невзлюбил, смерти его хочет...
— Тоже мне тайна! Как война в Ливонии началась, так об этом вся Русь только и твердит.
— Зато не знаете, что иноземец задумал, пользуясь доверием государевым! Извести колдовством и государя, и царевича, а на престол чтобы брат царя, Фёдор слабоумный, взошёл, а им чтобы иноземцы вертели в своих интересах!
— И такое содеять ты, собака, врагам нашим помогал?
— Пришёл бы к вам, Богом клянусь, пришёл! Вызнал бы только всё получше и пришёл!
— Собака лает...
Грязной не сдержался, пнул Даниила мысом сапога в лицо. Брезгливо скривился, обернулся к Умному и Щелкалову. Боярин кивнул. Мол, продолжай, дьяк, верно работаешь.
— Как Бомелька собирался сотворить такое?
— Человек появился нужный, с колдовской силой великой. На днях на подворье к англичанам пришёл... Бомелием интересовался. Волхв Елисей против него — что щенок против цепного кобеля.
— Звать как?
— Имени не ведаю, но внешность описать могу.
Уже рассвело, и москвичи, люди благочестивые, тянулись, позёвывая и протирая глаза, на заутреню. У Москворецких ворот, что напротив Мытного двора, в церкви Спаса, народа собралось немного. Троицкий собор на Рву, храм Василия Блаженного, перетянул прихожан к себе, приманил полированными металлическими маковками.
Пришедшие молились тихо и благолепно, не глядя по сторонам.
Никому не было дела до стройного мужчины в иноземном одеянии, как видно, небогатого дворянина, может, и ливонского, но перешедшего в православие. Мужчина стоял перед старинным закопчённым образом, погруженный в молитву.
Или — изучая изображённое на иконе. Не образ святого, но что-то у его ног. Условное, но понятное изображение Кремля. Стены, соборы, дворец, построенный ещё при отце нынешнего царя, князе Василии Третьем.
Отливающие зеленью глаза прихожанина проникали за пределы рисунка. Взор скользил над Соборной да Ивановской площадями, искал что-то.
Или кого-то...
Адской твари просто проникнуть в закрытое помещение... Просто найти нужного человека. Не требуется для этого помощников. Но так приятно приумножить зло на земле!
Эту икону Риммон почувствовал, как только объявился в Москве. И не важно, что было не так... Важно, что демон отыскал.
Демон Риммон искал сейчас через икону исчезнувшего гонца. Что за страна, всё самому делать приходится, никому доверять нельзя!
Вот и бревенчатое здание в углу Ивановской площади, вот подклеть, пыточная, как видно. Вот дыба, и тело на ней, головой вниз. Всё-таки варвары эти московиты, варвары, судари мои, и не спорьте!
Что же говорит несчастная жертва тиранства московского правителя?
Демон вслушивается в то, что шепчет икона.
— Имени не ведаю, но внешность описать могу. Видом он ливонец, из лютеровых последователей, одевается скромно...
Уж не его ли описывает Даниил, уже дважды предатель? Риммону несложно изменить обличье, но он привык к этому телу.
Неужели какой-то смертный может нарушить планы демона, уступающего силой Сатане, но превосходящего могуществом не только любого человека, но и разом всю эту страну, суровую и скучную?
Риммон сложил ладони, совершенно обычно для храма.
Молится человек, просит что-то у Господа, как и все мы, грешные.
Только в ладонях Риммона как-то оказалось сердце Даниила, живое, бьющееся, рвущееся на свободу. Демон легонько сжал ладони.
Даниил всхрипнул, дёрнулся на дыбе.
— Что с тобой? — изумился Грязной.
Демон гладил сердце. Не надо боли, надо — покой.
Сердце Даниила стукнуло ещё пару раз, остановилось.
Мнимый стрелец повис на ремнях дыбы, и опытный глаз Григория Грязного определил тотчас — умер Даниил.
Ох, как некстати!
Не подозревать же всё Английское подворье — там каждый одет, как Даниил описывал.
А ведь придётся подозревать!
— Слаб оказался, поганец, — расстроился государев дьяк Щелкалов.
Изо рта Даниила вытекла струйка крови, капли запятнали песок пола.
Песок сменят. Не посмотрев на пятна. А зря.
Причудливой прихотью Риммона кровь нарисовала на песке улыбающуюся рожицу, очень похожую на царя Ивана Васильевича.
Всадники в красных терликах с вышитыми двуглавыми орлами на груди. Бояре и дьяки в украшенных драгоценными камнями кафтанах, в обшитых мехами шапках, несмотря на жаркий день. Государь в золотом терлике, красных княжеских сапогах, при сабле, кинжалах и булаве. Опричники, скинувшие монашеские рясы и блистающие пышностью одеяний.
За город, к селу Коломенскому, тянется это пышное шествие.
Царь Иван Васильевич пожелал соколиную охоту. Поговаривали, хочет государь забыться после страшных измен и не менее страшных казней.
Боярин Умной-Колычев и государев дьяк Андрей Щелкалов не выделялись в раззолоченной кавалькаде. Бывает, что блестящая, вызывающе богатая одежда позволяет остаться незамеченными. Этого и хотели наши герои — работа у них такая.
Сокольники с кречетами на рукавах растянулись редким рядом у границы широкого поля, ограниченного вдали обрывистым высоким берегом Москвы-реки.
Ждали только знака, поданного царём, но Иван Васильевич медлил. Государь подозвал к себе ближайшего рынду-охранника, сказал тому что-то.
Рында с поклоном отвернул коня, поскакал к приглашённым на охоту, высматривая нужного человека. Заметив Умного, поклонился ещё раз, указал движением руки — мол, государь видеть желает.
Раньше подобное приглашение вызвало бы завистливые пересуды среди придворных. Но по нынешним временам зыбко всё было, неясно — уцелеет ли человек, призванный пред очи царя.
Умной встретился взглядом с Щелкаловым: заверши, мол, если что, начатое вместе. Пришпорил коня и поскакал следом за рындой.
— Гойда! — воскликнул Иван Васильевич, приподнимаясь на стременах.
Сокольники рассыпались по полю, завертелись, вглядываясь в небо. Кто-то уже снял колпачок с головы своего кречета, готовя царственную птицу в полёт за жертвой, за добычей. Азартные гости устремились за сокольниками, стараясь не упустить ничего из разворачивающегося перед ними красивейшего зрелища.
— Уж прости, боярин, не дам на охоту полюбоваться, — сказал Иван Васильевич, прищурив глаза.
То ли солнце слепило, то ли хотел внимательно, до морщинки, рассмотреть лицо Умного-Колычева.
— На всё твоя воля, государь.
— Если бы так...
Царь тронул поводья коня, неспешно отъезжая от охотников. Боярин немного, с уважением, отстал от государя. Следом, как Умной успел заметить, направились несколько рынд. Расстояние выдерживали правильное, скромное. Речи царские услышать не смогут, но истыкать стрелами государева собеседника, случись что, потяни, к примеру, Умной саблю из ножен, — легко.
— Думаешь, зачем позвал?
Царь не любил затягивать время, сразу переходил к делу.
— Затем, что мне тоже подумать надо. Вслух. И поделиться кое-чем... С человеком, что умеет молчать. Хорошо ты молчишь, князь! Надёжно.
Иван Васильевич остановил коня у обрыва речного берега. На другой стороне — неровные прямоугольники вызревающих полей, тёмные деревянные деревеньки, проблески солнца на осиновых плашках церковных куполов. Здесь же, по левую руку — каменная красно-белая шатровая громада храма Вознесения. За спиной же — молчаливый отряд рынд, тихих и настороженных, как добрые сторожевые псы.
Государь спешился, следом покинул седло и Умной. Иван Васильевич, заложив ладони на затылок, с удовольствием потянулся, подставил солнцу лицо, так, что бородка протянулась параллельно земле.
— Слова дурного от тебя не слышал, боярин. Не от страха молчал и не ради милостей моих — то ведомо. Служишь верно, ценю. Все бы так...
Царь явно повторялся. Видно, что засела мысль в голове, да и завертелась там в поисках выхода.
— Все бы приняли, что власть царская — от Бога. Хочешь власть не бояться — благое твори; а если злое творишь — бойся, не просто так царь меч носит! Он — Божий слуга, отмститель зло творящему!
Боярин понял, что Иван Васильевич не своими словами изъясняется, но из Библии говорит, по памяти. Господа взяв в свидетели своей правоты. Неужели был так неуверен в себе, что за Бога спрятаться решился?
— Опричнина... Думаешь, боярин, не знаю, как говорят про неё и на Руси, и за рубежами нашими? И про Курбского-князя наслышан, что опричников кромешниками кличет, как слуг Антихристовых. И что по Москве слухи ходят, что, мол, отменять опричнину пора; что устал-де народ — тоже мне ведомо. Скажи, князь Умной-Колычев, что сам об опричнине думаешь?
Глаза царя впились в лицо Умного. Как кинжалы, вспороли кожу, как близкий разряд молнии, встопорщили усы и бороду. Страшный вопрос задал государь. Вопрос, ответ на который вёл прямиком на плаху.
— Не смею волю царскую обсуждать, — начал Умной. — Но не смею и без ответа вопрос государя своего оставить. Опричнина — искоренение крамолы. Любой, что бы под этим словом ни понималось. Измена, соперничество придворных, ереси, попытки растащить страну на уделы, произвол приказных, затрудняющий управление Русью... Так, пожалуй, государь.
— Ясно мыслишь, боярин. И говоришь хорошо, гладко. Понимаешь, как опасно разгневать меня, не так ли, Умной? Так, Василий Иванович?
По отечеству Иван Васильевич называл только самых близких, самых доверенных. Умной, как видно, выдержал очередное испытание.
Что же теперь?
— Есть у опричнины ещё одна цель, боярин. Только Малюте в том пока доверился. Третьим станешь, кто тайну знает, после меня и него. Слушай, Василий Иванович!
И Умной услышал...
В сорок шесть лет государь всея Руси, великий князь Московский Василий Иванович Третий задумал жениться во второй раз. И всё бы ничего, но жениться-то он задумал на собственной племяннице, да ещё при живой жене. Соломонию Сабурову, красивую, круглощёкую, налитую, он сам выбрал двадцать лет назад на устроенных по всей стране смотринах. Годы не победили привлекательность княгини, но Бог прогневался на что-то, не дал детей.
А тут из Литвы прибыли на жительство родственники Василия, князья Глинские. Среди них — юная, стройная, с глазами в пол-лица Елена.
Совпали дела государственные со вспыхнувшей похотью. Русь ждала наследника, а Соломония упорно не беременела. Никто и не думал, что проблемы с деторождением могут быть у Василия. Виновна женщина, так ещё от Евы повелось, всегда — только женщина.
В католическом мире разводы давно перестали быть головной болью для высокородных. Римские папы расторгали и утверждали такие браки, что на Руси только крякали изумлённо, выслушав добиравшиеся с сильным опозданием вести.
Православная Церковь защищала святость брака, защищала упорно и истово. Но и Церковь не была едина. Василий смог найти союзников среди церковных иерархов, смог и развестись, и жениться по второму разу.
Соломония была сослана в Суздаль, где приняла постриг в Покровском монастыре. Там же вскоре и умерла.
— Это ты, конечно, знал и раньше, боярин. Л вот и продолжение истории.
После пышной свадьбы, а возможно, и прямо на ней, Василий Третий узнал, что Соломония носит ребёнка, а значит, и оснований к разводу больше нет. Но взгляд на сочные губы и огромные глаза Елены Глинской был для седеющего князя важнее, чем судьба постылой первой жены.
И полетели в Суздаль княжеские посланники с тайным делом — забрать младенца, отдать его на воспитание в семью, где и знать не будут, чей это сын. Или — чья дочь.
Посланники не успели. Соломония разродилась от бремени мёртвым ребёнком. Так, по мень шей мере, было доложено князю Василию.
— А что, если не умер младенец?
Иван Васильевич взглянул на своего боярина. Тот слушал внимательно, молча, впитывая каждое слово. Такой запомнит всё. И будет молчать, чтобы с ним ни сотворили, под любыми пытками.
— Люди бесследно не исчезают, государь.
— Вестимо, князь Умной-Колычев!
Узнав уже после взятия Астрахани историю о возможном брате, Иван Васильевич, сын Елены Глинской, не мог уже спать спокойно. Брат-то — старший! Законный наследник князя Василия Третьего, получается.
— Помнишь, как Гришка Грязной по Волге за атаманом разбойничьим, Кудеяром, гонялся? Считалось, что гнев мой за разграбленный царский корабль на него пал. На самом деле, слухи проверить пытался, где атамана в царевичи записывали.
Умной пытался вспомнить Кудеяра — был же такой, точно, что был. Князь даже на допросе раз побывал, ещё до опричнины дело было, ещё в другой жизни словно... Разбойник, как многие, маленький, жилистый, с волосами тёмными. Визжал, помнится, сильно, когда Грязной под ногти ему горящие лучинки загонять принялся.
— Ошибка вышла, слухи беспочвенные.
Но царь Иван не успокаивался, продолжал внимательно читать допросные листы, что привозили из Разбойного приказа. Искал, вдруг кто проговорится.
Ни с кем не делился, знал, как опасны слухи. Боялся доверять кому бы то ни было.
Истина стала открываться, как часто бывает, неярко, намёками.
Когда выдавалось время, государь требовал к себе ящики с бумагами из архива. Вот, в одном из них, и наткнулся на опись предметов, отданных родственникам после смерти инокини Софьи, в миру — Соломонии Сабуровой. Мелочи там всякие, подсвечники да скатерти старые... Да пара икон. Одна — Богоматери, и на полях, пририсованные позднее, Василий Великий и Соломония. Понятная икона, такая у супругов должна была быть, а перед второй свадьбой великий князь наверняка постарался избавиться от напоминаний о прежней любви. Вторая же... Святой Георгий Победоносец.
Умершего младенца Соломонии, как доложили Василию Третьему, окрестили Георгием. Юрием, как иначе произносили это имя. Но, если младенец на самом деле умер, то зачем кому-то понадобилось забирать икону его небесного покровителя?
— Долго сказывать, как, но нащупал я следы этого Георгия в Новгороде Великом. Туда его из Суздаля вывезли, младенцем ещё. Понял теперь, боярин, отчего со всем войском опричным на город пошёл? Пока еретиков по городу отлавливали, Малюта, посвящённый в тайну, выросшего Георгия искал... Но — безуспешно.
Долгий разговор получился. Хотя, какой это разговор, один царь и говорил...
— Теперь тебе Малюте помогать придётся. Он — исполнитель, руки мои, а тут ещё голова хорошая необходима.
Царь Иван подошёл к пасущемуся коню, легко запрыгнул в седло. Дождался, пока на коня сядет и Умной, пожевал губами, задрал бородку вверх.
— Найди мне его, боярин! А уж я отплачу...
— Найду, если он ещё жив, государь. Или о могиле доложу.
— Гойда!
Иван Васильевич ощерился, рванул поводья. Ожёг коня плетью, с татарским взвизгом погнал его к Коломенскому. К полю, над которым ещё вились кречеты в ожидании добычи. Рынды помчались следом, в одночасье забыв о существовании князя и боярина Умного-Колычева. Уже не опасного для жизни государя.
Зато государь стал теперь смертельно опасен для Умного. Такие тайны можно хранить только ценой смерти посвящённых в них.
Тем не менее, Умной-Колычев собирался исполнить порученное ему дело.
Угроза была не Ивану Васильевичу, высокому сильному человеку в золотом терлике, увлечённому сейчас соколиной охотой. Под удар попала верховная власть Руси, та власть, которой Умной-Колычев присягал на Библии.
Самые неблагодарные изо всего сотворённого Господом — любовь да власть. Неблагодарные, жестокие, забывчивые. Но, пока мы служим любви и власти, мы — люди.
Любовь... К женщине ли, к Родине... Скотам недоступна, не правда ли?
Из Александровой слободы выехали за полночь, отрядом в пять дюжин всадников. Малюта Скуратов держался сбоку, пропустив голову отряда вперёд.
Всадники одеты были однообразно, в монашеские рясы поверх кафтанов. Вооружены до зубов, при пищалях и бердышах, саблях и кинжалах. У некоторых ещё со времён Новгорода с седел свисали серебряные собачьи головы.
Опричники. Верные государю, как сторожевые псы, готовые преследовать измену, как охотничью добычу.
И сам царь, Иван Васильевич Грозный, ехал среди них, скрыв лицо за монашеским клобуком.
Рядом с ним — ближний опричный боярин, князь Умной-Колычев.
Ночная поездка не удивляла привычных ко всему опричников. Удар рукоятью бердыша в ворота, вой дворни, испуганный лай собак. Бледные лица хозяев, сегодня днём ещё почти всесильных, а теперь — ничтожеств, вызвавших на себя гнев царя.
Ночь — лучшее время для свиданий с врагами и преступниками.
Ехали до полудня, остановившись затем на отдых в каком-то заброшенном селе. Добротные дома ещё не успели затянуться мхом и подгнить, заборы не покосились, но поля и огороды заросли заснеженной сорной травой, не тронутые плугом крестьянина.
Таких сел было много в центральной Руси. Опричники знали, что неподалёку обязательно найдётся пепелище на месте усадьбы подвергшегося опале хозяина. Не сами ли разоряли её по весне? Ну, не сами, так кто-то из них, в Александровой слободе людей хватало.
На остывших много месяцев назад очагах опричники, заново разведя огонь, споро приготовили обед. Затем, после обязательного послеобеденного сна и молитвы, кони понесли хозяев дальше, к таинственной цели, о которой знали лишь трое — царь, Малюта и Умной.
Город показался к вечеру, разорвав тёмным пятном огненный шнур заката. Приземистый кремль отряд оставил в стороне, повернув к цепи монастырей, охватывающих город неровным кольцом. Один из них опричники перекрыли со всех сторон, чтобы никто не вошёл и не вышел.
Привратница Покровского монастыря была разбужена осторожным стуком в калитку. Затеплив светильник, монахиня, недовольно поджав губы, пошла к воротам, откинула заслонку смотрового окна.
Выпустив светильник из рук и охнув, села на землю.
Там, с другой стороны, стоял зверовидный человек, нехорошо скалящий зубы и шипящий:
— Открывай, мать моя, женщина!
Малюту Скуратова знали в лицо и в далёком от Москвы и Александровой слободы Суздале.
Задрожавшими руками монахиня откинула засов на воротах, впустив Малюту, ведущего за собой коня на поводе, и двух всадников, едва видных в спустившейся тьме.
— Ключи от собора у кого? — спросил один из всадников, тихо и властно.
— Не заперт собор, — зачастила привратница.
— Тогда затвори ворота, — приказал тот же всадник. — И молчи обо всём, что видела.
Оставив коней у ворот, трое мужчин быстрым шагом направились к светлой свече собора. Им было всё равно, что они вошли на землю женского монастыря, нарушив покой инокинь.
Потому что не женщины были нужны, и не покой живых собирались они потревожить.
Интересовали те, кто был погребён в подклети собора.
Мёртвые.
— Огня мне!
Иван Васильевич, пока не проронивший ни слова, снова брал бразды управления.
Малюта, пощёлкав кресалом, запалил факелы, раздал спутникам, не обделив и себя.
Умной за кольцо потянул калитку в воротах собора. Петли негромко скрипнули, и Малюта первым, вытянув перед собой руку с факелом, вошёл в храм.
Светлые пятна беспокойно зашевелились на каменных плитках пола и стенах, выхватывая фрагменты фресок с суровыми ликами святых, осуждающе глядящих на незваных гостей.
— Прости нас, Господи!
Иван Васильевич размашисто перекрестился, его спутники — следом.
— Вон и лестница, — зашептал Малюта. — Правее амвона, видите?
Голос звучал гулко, словно и не шептал Малюта, но говорил с глухими, громко и отчётливо.
Умной, ещё раз перекрестившись, первым ступил на выщербленные ступени, ведущие в подклеть собора, в крипту, где нашли последний приют самые знатные насельницы монастыря.
Их покой и собирались нарушить царь и его спутники.
Факелы потрескивали, дыхание мужчин, нервное и хриплое, поглощалось серой влажной штукатуркой холодных стен.
Подклеть оказалась небольшой, с низким сводчатым потолком. На потемневшей штукатурке чёрным квадратом, как старая паутина, выделялась икона, то ли очень старая, то ли пострадавшая от сырости и холода.
И — ряды надгробных плит. Между ними, склонив факелы, тут же разгоревшиеся чадным пламенем, заходили Умной и Малюта. Царь, воткнув свой факел в крепление на стене, остался у входа, безмолвным часовым покоя давно умерших.
— Не нашли, — развёл руками Малюта.
— Хотя и должна быть, — заметил Умной, поднимая факел повыше.
— Как не нашли?
Иван Васильевич недобро сверкнул глазами.
— По документам архива царского выходит, что сын Соломонии здесь похоронен, близ матери.
— Вот, государь, изволь сам видеть. — Малюта подошёл к надгробной плите, одной из многих. — Вот здесь инокиня Софья лежит, что Соломонией в миру названа была. Рядом — только одно захоронение, на плите читаем, что в лето 7034-е от сотворения мира здесь в Боге успокоилась старица Александра... И всё, государь!
— Стой, где стоишь!
Умной метнулся к Малюте.
— Смотри, государь, расстояние-то между плитами здесь иное, чем везде! А уж смерть инокини почитали, небрежностей быть не может...
Малюта Скуратов, стоявший меж двух надгробий, понял, на что намекает боярин, чиркнул каблуком сапога по земле, покрывавшей пол крипты. К стене отлетели комья, осыпались с шумом. Иван Васильевич недовольно поморщился — нарушить покой мёртвых, грех-то какой...
— Смотри, государь!
Не до церемоний теперь! Камень, что открыл под землёй сапог Малюты, был могильной плитой.
Ещё и Умной помог, и, когда царь подошёл к тяжело дышащим помощникам, спрятанная могила буквально была извлечена на свет.
— Безымянная плита-то, только узорочье по краям...
Это Умной, склонившись над плитой, сказал своё слово.
— А маленькая какая! Словно для старушки иссохшей.
— Или для младенца.
Голос царя едва не сорвался от волнения.
Значит, всё-таки младенец. Значит, правы были те, кто докладывал о смерти сына Соломонии, Юрия, от моровой болезни во младенчестве.
— Поднимайте плиту!
Пришлось повозиться, но в четыре руки Малюта и Умной смогли сдвинуть могильный камень в сторону, открыв полусгнившую колоду.
Дерево маленького гроба крошилось в руках Умного, гнилой запах ударил в ноздри.
— А это ещё что?
Умной брезгливо понюхал руки, выпачканные чем-то белым.
— Никак селитра?
— Свят, свят нас!
Малюта перекрестился.
— Отошёл бы ты, государь, не ровен час, зараза тут.
Смолой и селитрой обмазывали места погребения погибших от моровых болезней, от чумы в первую очередь.
Умной потянул сильнее, и крышка гробовой колоды отошла кверху.
Точно. Дитя похоронено. В шёлковой рубашечке, свивальнике жемчужном. При матери, пережившей своего сына.
Со святыми упокой!
Боярин Умной-Колычев перекрестился, прося у покойника прощения за осквернение места его последнего успокоения.
— Странный покойничек какой-то!
Кому знать больше о мёртвых, как не могильщикам и палачам?
Малюта недрогнувшей рукой потянул погребальную пелену, скрывавшую лицо младенца.
— Вот так шутка!
Не череп, облепленный полусгнившей плотью, увидели незваные посетители крипты, не кости, потемневшие в сыром помещении... Но грубую кору заплесневелого белёсого полена, уложенного в гроб и обряженного в детские одежды.
— Ай да Соломония!
Ухмылка царя выглядела особенно жуткой в окружении слабо освещённых факелами надгробий.
— Наговорила, стало быть, всем о моровом несчастье. Сама же — осину в гроб, а мальца своего — к надёжным людям. И никто в гроб-то не заглянул, смерти неминуемой себе не желая. Хитра была, только вот собственную скорую смерть перехитрить не смогла!
— Жив, стало быть, сын Соломонии, — догадался, наконец, Малюта.
— И нам, Григорий Лукьянович, сыскать его надобно!
Умной-Колычев вернул на место крышку погребальной колоды.
Назад была задвинута и надгробная плита, снова, хотя и небрежно, укрытая земляным покрывалом.
Растревожили покой мёртвых — так приберите за собой, не оставляйте явных следов пребывания.
— Так, значит, он жив, — про себя проговорил государь, садясь в седло.
Скрипнули ворота, впустив в монастырь рассветную прохладу. Скоро заутреня, инокини подниматься начнут. То-то переполох случится, если в монастыре мужчины замечены будут!
Три всадника чёрными тенями скользнули прочь от ворот. «Как три ворона от гроба с покойником», — подумала некстати привратница.
Ещё она думала о том, кто же этот молчаливый высокий господин, так странно выпячивающий вперёд седоватую бородку. Где-то она его видела... Среди подручных Малюты, вертевшихся иногда в Суздале, очевидно...
«Он жив!» — звучало в голове царя, окружённого верными опричниками, охраняющими путь своего государя обратно, в Александрову слободу.
— Он жив? Как интересно!
Икона стояла на полке неправильно, святые князья Борис и Глеб рисковали потерять отороченные мехом шапки, так как были перевёрнуты головами вниз.
Демон Риммон, любитель осквернённых икон, вглядывался в островок с домами и церквями, что один из князей держал в сложенных корабликом ладонях. На образе первых русских святых богомаз изобразил ещё и образ Руси, а это и было нужно демону.
Нарисованная Русь перед его глазами становилась больше и объёмней. Риммон мог видеть не только отдельные дома, но и людей, и мух на крупах коней, и крупицы песка в дорожной пыли. Видел он и опричный отряд, тайно покинувший Александрову слободу. И осквернение безымянной могилы.
Но, легко отыскав на образе Руси место её государя, демон Риммон не мог нащупать сгинувшего князя Юрия. То ли умер он уже, канув в безвестности. То ли не всесилен был посланец зла, не мог свершить того, что не по силам людям.
Через Семьчинское село, по Смоленской дороге, к Самсонову лугу, что у Новодевичьего монастыря, ехали две дюжины всадников.
Что поделаешь, охота — на охоту! Либо, по отцовскому образцу, словом перемолвиться, да чтобы надёжно всё было; пусть и при свидетелях, видевших разговор, но не услышавших ни слова. Шестнадцать лет царевичу Ивану, возраст, когда задают не всегда приятные вопросы.
Странная охота намечалась, без ловчих птиц и гончих псов. Рынды вооружились, как на серьёзного хищника собрались — при саблях и бердышах, луках в саадаках, пищалях да пистолях в седельных сумках...
Самый серьёзный хищник — это человек. Убивающий ради забавы, не для пищи. Я говорил об этом, кажется... И буду повторять, потому что — правда.
Разговор же был со старым знакомцем царевича, князем боярином Умным-Колычевым.
Не забывал Иван Иванович, что первым серьёзным делом, порученным ему отцом, стала забава скоморошеская, мнимое разорение посольского обоза, пришедшего из Ливонии. Помните, читатель, Умному тогда понадобилась притворная опала? Тринадцатилетний мальчик очень волновался, что не получится, что не поверят... Поверили. И слухи по Европам пошли, как царь с царевичем ездят на пару, подобно волкам обезумевшим, по землям своим, убивая и насилуя.
Царь-то... Тот мог. Но мальчонка, несмышлёный, тихий и богомольный?! Повзрослел вон уже, а в походе на еретиков из Новгорода Великого без Малюты пропал бы, наверное.
Умной на неспешной рыси ехал бок о бок с царевичем, почтительно, в полглаза, разглядывая наследника престола. За последний год царевич сильно вытянулся, ростом почти сравнявшись с немалым отцом. Пушок на верхней губе пробивается, женить скоро будут, не иначе. Глаза хорошие, большие, тёмные — как на образах. И такие же честные и беззащитные.
«А вот это скоро должно пройти, — думал боярин. — Нельзя царю быть искренним. Любому — тяжко, но государю — смерти подобно. Не иноземец обманет, так свой пришибёт...»
Государь должен быть осмотрителен в своей доверчивости и поступках. Чтобы излишняя доверчивость не привела к неосторожности, а слишком большая подозрительность не сделала его невыносимым. Умной не помнил, где вычитал об этом, но мудрые мысли накрепко засели в голове.
— Знаю, Василий Иванович, что близок ты к государю...
— Уж не так, как ты, царевич!
Иван Иванович только рукой махнул.
— Не знаю только, как к делу подступиться, боярин. Мыслями поделиться хочу... А мысли-то зыбкие, неопределённые. Страшные очень, мысли-то!
— Слушаю тебя, царевич.
— Опричнина отцова пугать меня стала, боярин! Раньше всё праздником казалось, огнём очистительным, праведным. Царь — Божье установление, на том воспитан был...
— Что же теперь?
— Теперь? Теперь не Малюта с государем рядом, не Щелкалов, не ты, княже. Елисейка Бомелий вхож к Ивану Васильевичу без доклада, а я... Меня не пустили вчера к отцу, вот до чего дошло — он с волхвом этим иноземным взаперти сидел!
Неужели дело просто в детских обидах?
— Можем ли мы понять замыслы государевы? Бывает, что и выше дел семейных подняться приходится.
— Бывает. Но наслышан, поди, какие слухи по Москве ходят? Что, мол, яды у себя в доме Бомелька составляет да государю отдаёт — неугодных убивать.
— Собака лает — ветер носит, это тоже в народе говорят.
— Вчера, пока англичанин с отцом был, я тайно в дом его пробрался, слуг подкупив да запугав гневом царским...
Ай да мальчик! Далеко пойдёт, достойным царём для Руси будет!
— Книги у Бомелия страшные. И про яды есть, видел сам. И о гаданиях запретных. И о колдовстве: я ж латынь учил, понять могу...
— Уж не думаешь ли ты ?..
— Думаю, Василий Иванович, думаю! Страшный Суд скоро, не уверен, что доведётся страной править. Быть может, для людей раньше всё закончится. Но до второго пришествия, как апостол Иоанн пишет, Антихриста ждать надо, способного подчинить себе царства земные. Лукавого и убедительного...
Рассмеяться бы боярину Умному-Колычеву, отмахнуться от нелепиц, что юноша безусый наговаривает, но — не хочется. После Новгорода и всего, что там видел, — совсем не хочется. Каких людей ересь под себя подмяла!
— Чем помочь тебе могу, царевич?
— Бомелия от царя отстранить надо, боярин! Любой ценой — отстранить.
Для человека главное — закон, как для зверя — сила. Но закона часто недостаточно, и государь неминуемо обратится к силе.
Владеть природой зверя — так, кажется, в той умной книге сказано было?
Не скажешь волхву и чернокнижнику, что он плохой, что ему надо покинуть страну. Не скажешь околдованному, что он зачарован. Не скажешь, потому что бессмысленно. Надо бить, жестоко и безжалостно. Чтобы кровь пролилась, а тело коченело в предсмертных судорогах.
— Сложное дело, царевич.
— Но ты ведь не отказал мне, не так ли, Василий Иванович?
Царевич остановил коня, взглянул боярину прямо в глаза.
Умной выдержал взгляд.
— Что могу — сделаю, царевич. Что в силах сделать...
Иван Иванович улыбнулся, широко и радостно.
Неужели опасался, что на смех его поднимут, что откажут? Кто же в своём уме откажет наследнику престола?
Иное дело — лицемерно согласятся, а потом бросятся к царю, к Бомелию, просчитывая возможные выгоды от предательства.
Умному-Колычеву было ясно, что царь Иван вне себя от неведения, жив или нет его старший брат, Юрий. Пока нет тела Юрия — царский трон шатается. Власть прочнее всего на костях держится...
Вот и хватается Иван Васильевич за всё возможное: допрашивает, пытает, казнит, доносы читает. К чернокнижию, услужливо подсунутому иноземцем, прибег, видимо.
Найти Юрия — значит, помимо прочего, сделать Бомелия не нужным для государя.
И подписать себе смертный приговор. Умной-Колычев не забывал этого.
— Сделаю, — повторил боярин.
И помотал головой, словно отгоняя наваждение.
От Самсонова луга проще возвращаться в Москву по Дорогомиловской дороге, узкой, петляющей, но сухой, идущей по возвышенности, через дубраву. По левую руку останутся монастыри — Новодевичий, от которого видны уже только блестящие на солнце кресты на куполах собора, да Новинский, маленький, с непритязательными деревянными стенами, прячущимися за разросшимися яблоневыми деревьями.
Кто его знает, куда делись дозорные монахи со стен, что выходили на сторону, противоположную Москве-реке.
Точнее — знает демон.
Риммон стоял в проёме меж зубцов монастырской стены и, хмурясь, смотрел на небольшой конный отряд, ехавший через дубраву.
Конечно, демон подслушал разговор.
Конечно, демон хотел защитить Елисея Бомелия, не ведавшего, что помогает посланцу ада — но помогавшего же!
Царевич стал опасен? Что ж, ему придётся умереть.
Дуб — дерево основательное. В смысле — с широким и надёжным основанием, распластанной на большое расстояние корневой системой. Рукой, понятно, дуб не вырвешь, особенно вековой.
Царевич Иван не видел, как демон Риммон на стене монастыря взмахнул правой рукой. Не видел, как стал плотен воздух перед ним, накрепко уцепив крону дуба. Странно было наблюдать, как смялись ветви дерева, поползли кверху, прижатые к стволу невидимыми ладонями.
Разлетелись по сторонам комья вывороченной земли, проглянули щупальца корней, бледные, как пальцы мертвеца. Дуб, широкий и тяжёлый, подлетел вверх и теперь стремительно падал прямо на царевича.
Иван Иванович рванул поводья, поднимая коня на дыбы. Но что это за защита против летящей на тебя тяжести ?
Риммон с интересом смотрел за происходящим. Бедный мальчик, он вырос излишне умным! Вот и расплата, что рано или поздно настигает любого, выделяющегося из общей массы.
И тут из общей массы замерших в ужасе рынд выделился всадник.
— Проклятие! — выдохнул обиженный демон.
Боярин Умной-Колычев не мог увести замершего в испуге коня наследника престола из-под удара. Но, рванув сзади за пояс, мигом оторвал самого царевича от седла. Пришпорив свою лошадь, боярин в мгновение перенёсся прочь от несущегося к земле дуба. Когда крона дерева с треском, подняв облако пыли, рухнула вниз, а ствол переломил хребет скакуна царевича, сам Иван Иванович был в безопасности.
Неловко, грудью вверх, переброшенный через седло боярского коня.
— Спасён!
Это был не крик даже, но стон, изданный рындами. Страшно и представить, что сделал бы царь с виновными в гибели наследника. Страшно, но возможно... что ещё страшнее.
— Что это было? — спросил потрясённый царевич.
— Видишь, Иван Иванович, — выговорил боярин Умной, помогая наследнику престола сойти на землю, — в дубовых рощах деревья сами по себе стали из земли выкапываться да по воздуху летать...
Корни дуба, крепкие, не подгнившие, опровергали возможные мысли о случайном стечении обстоятельств. Однако корни просто лопнули, не были подпилены либо разрублены, так что и рука человека здесь исключалась.
Тогда — что? Или, сказать лучше, — кто?
— Сдаётся мне, что и здесь без Бомельки-волхва не обошлось!
Царевич Иван сказал это уверенно, и боярин Умной кивнул, соглашаясь.
Оба, проницательные читатели мои, ошибались, и серьёзно.
Настоящий же виновник едва не состоявшегося убийства, демон Риммон, уже исчез с монастырской стены, как и не было его тут никогда. Были же любопытные иноки, сокрушённо качавшие головами при обсуждении случившегося.
Одно дерево ещё может, без видимых и объяснимых причин, рухнуть на дорогу. Не исключено, что в этот миг по дороге будут ехать путники. Быть может, что кто-то, кому просто не повезло, попадёт под падающий ствол и погибнет.
Демон Риммон не творил чудес. Зло — творил, к удовольствию своему...
Через две недели к Торговой стороне Новгорода Великого подъехал отряд всадников, числом примерно в полсотни. Не было путавших в те годы монашеских ряс — не опричники, стало быть; не было, что подтверждало это, и серебряных собачьих голов, свисавших с лук седел.
А страх — был.
Заранее предупредив о своём появлении через гонца, в город въезжал Григорий Грязной, один из всемогущих заправил Разбойного приказа. Такие люди в гости не ездили, и по торговым делам суетиться им смысла тоже не было.
Чудилось новгородцам, что тянется за всадниками сладкий запах горелого человеческого мяса, что, как в сказках сказывается да в былинах бается, руки у московских гостей по локти обагрены кровью.
Ещё заметили, что вьётся Грязной ужом вокруг боярина какого-то. В лицо боярина не опознали, из новых, видать, безродных и опричных.
Торг новгородский, что понятно, в тот день обезлюдел: как мор снова на город накинулся, и так половину посадских недавно в могилы отправивший.
Но новость, объявленную глашатаем на безлюдном Торгу стенам и башням городского кремля, узнали почему-то все. Торговую сторону да часть пятин боярских государь под себя описывает, в опричнину.
Хорошая новость, богатая. Теперь купчинам да гостям бояться за товары свои и деньги не стоит, царь опричных людишек никому в обиду не давал.
Кроме своих же, опричных.
Засев на недавно отстроенном Государевом дворе, Григорий Грязной стал таскать людей для беседы. Именно, что беседы: ни дыбы не было, ни завалященькой там жаровни под ноги, ни ножа, остриём к глазу приставленного.
На Софийской стороне люди Грязного сколько-то там девок испортили, так даже денег за бесчестие родителям тех девиц отсыпали.
Но вот о чём говорил Грязной с приглашёнными людьми, осталось тайной. Уж очень просил дьяк московский, чтобы слухов по городу не ходило. Не жалобно просил, не плакал, в ногах у собеседников не валялся, но отмолчались — все.
Жить хотели, быть может? А умирать если придётся, так не так, чтобы мучительно. Про Разбойный приказ что только по Руси не говорили...
Грязной, на удивление, ворошил старое, искал людишек, что Пимену-архиепископу ворожей привозили со всего Севера. Бывший архиерей, сосланный в отдалённый монастырь на покаяние, не должен был больше интересовать власть. А вот поди ты... Не иначе как в Москве затевали новые казни, вот и собирали некрасивые истории — на всякий случай, вдруг пригодится?
Разумеется, те, кто знал что-либо, — молчали. Внимание власти редко кому шло на пользу. Грязной понимал это, рассчитывая не на осторожных, а на иных, жадных либо сводящих счёты. На пользу идут доносы, а не честность. Вот и вся правда жизни в версии Разбойничьего приказа. И многих из нас с вами; вы так не думаете, читатели?
Верить бы хотелось, что не думаете...
Грязной же разыскал нужных людишек: работа, знал, к кому и как подход найти.
Тех жёнок-колдуний, кто у Пимена в подклети сидели, задавили ещё в январе, тихо и не вынося сора из избы. Из хором архиепископских, то бишь. Но поведали знающие, что двоим из кудесниц, по наущению ли нечистого либо по уплате немалой доли серебра, удалось скрыться.
Расставшись с тяжёлым, глухо позванивающим кошелём, Грязной узнал, где эти жёнки скрывались.
Ещё через седьмицу, аккурат как деревья желтеть начали, осень встречая, привезли на Государев двор в закрытом возке давно ожидаемых гостий, широких в кости, крупнолицых, зычногласых. Смешно стало московскому дьяку, как завидел их, загоготали и служилые. Походили бы жёнки друг на друга, как сёстры, если бы не разница в росте, так, что одна другой в плечо дышала.
— Посмейся у меня! — сказала в сердцах та, что меньше, со злобой и обидой глядя на заливающегося в голос стрельца. — Смотри, как бы хохоталку жалеть не пришлось!
Стрелец только рукой махнул, незлобиво и добродушно.
Отошёл на шаг, давая дорогу колдуньям.
И наступил на свежий окатыш конского навоза. Поскользнулся.
Покачнулся, пытаясь удержать равновесие, повернулся на полкруга. Не удержавшись, упал. Упал лицом вниз, на остриё своего же, выпущенного из рук мигом ранее, бердыша.
Ударился губами о железо.
Взвыл.
Взвился на ноги, страшный, озверевший, с разбитым в кровь лицом и свёрнутым набок носом.
— Убью! — взвыл ещё раз, выплёвывая куски выбитых зубов.
— Я тебе убью!
Григорий Грязной, дав отмашку рукой — ведите гостий, мол, — шёл к стрельцу, старавшемуся рукавом унять кровь на лице.
— Тронули тебя? Нет, не тронули. Что ж на других из-за собственной неловкости серчать? Поди вон, лучше, умойся!
И сам ушёл — говорить с колдовскими жёнками.
Их успели определить в горницу, большую, но полутёмную даже в солнечный день.
Высокая сидела на лавке, откинувшись спиной к стене и закрыв глаза. Маленькая, та, что словом искалечила излишне смешливого стрельца, мерила шагами горницу, из утла в угол и — снова, видно, не по первому разу.
— Мучить будешь? — спросила маленькая.
— А ты меня задом в жаровню, да?
Грязной оскалил в ухмылке зубы, желая не быть страшным.
Получилось у него не очень. Есть люди, которых ещё больше боишься улыбающимися.
— Хочешь что, добрый человек?
Это голос высокая жёнка подала, глаз не открывая. Устало сказала, словно уже всё для себя решила.
И с жизнью простилась.
— Это я-то — добрый?
— Ты. С кем сравнивать... Со мной если — то добрый.
Высокая открыла глаза, большие, тёмные; уставилась прямо в лицо московскому дьяку. И Грязной почувствовал, как заныли виски, как захотелось опустить голову вниз, завыть по-волчьи от сильной боли.
— Я одна не умру.
Не путала жёнка, предупреждала.
— Отпусти!
Грязной признал поражение, махнул рукой. Приказно ли, просяще — как посмотреть, как оценить...
— Помощь от вас нужна. В одном деле тайном.
— А потом — мешок на голову и в Волхов?
— Потом — на все четыре стороны, только чтобы не в Москву.
— Нужна нам твоя Москва... как покойнику — домовина. Ну, говори, дьяк столичный, зачем пожаловал.
Пока Григорий Грязной дошёл до сути дела, дверь в горницу, притомившись слушать, распахнулась. На пороге стоял боярин Умной.
— Для него, что ли, стараешься, дьяк?
— Не для него... Повыше бери!
Маленькая жёнка не только позлобнее была, но и сообразительнее — просто кивнула.
— Так поможете, жёнки колдовские?
— А ну как не сможем? Мешок — ив Волхов?
— Да сдался тебе этот Волхов! Тогда, быть может, присоветуете, к кому обратиться?
— Не к кому больше, боярин. Мы — самые сильные да умелые! И не скаль зубы, дьяк приказный, или забыл, как стрельцу досталось? Будь мы не в силе, как бы ушли от убийц в подклети Пимена-архиепископа ?
— Что же вы сделать в силах, жёнки?
— Увидеть человека, если жив он, конечно. Увидеть, что и он видит. Услышать, что он слышит...
— Если он мёртвый, то ничего не увидите, стало быть?
— Для мира мёртвых иные проводники нужны, иные силы и власть иная...
— Достаточно будет и того, что посулили. Когда работать будете, жёнки?
Как весомо сказал боярин это слово — работа!
— На закате приступим, если твой пёс цепной нас накормить не позабудет.
Он не забудет. Он ничего не забывает... И он — не пёс. Волк. А хищника лучше не дразнить.
Грязной ухмылялся. Так скалятся завидевшие лёгкую добычу волки.
Имеющий глаза — увидит; умеющий слушать — услышит.
Их, жёнок, должна быть пара, ни больше ни меньше. Одна будет смотреть, но не сможет ничего сказать. Вторая станет её устами, её голосом...
Ещё нужен огонь. Не мёртвый, от свечи, пропитанный испарениями воска, даже внешне похожего на кожу покойника. Живой, от лучины.
Вот, на грубом, плохо оструганном столе, простой поставец. В нём — сосновая щепа: обязательно сосновая, Стефанида-резанка, та, что повыше, настаивала на этом.
Горит огонь — от огнива, от удара кремня о кремень. Искра, живая, шустрая, перебросилась на лучину, побежала прочь от камней-родителей.
Закрой глаза, Стефанида, тебе уже не нужно зрение, чтобы увидеть, как теплится, колеблется, колышется на сквозном ветерке огонёк. Как метнётся пламя, окутавшееся на миг сутаной копоти; крупица смолы под огонь попала, не иначе...
Мечется, мечется огонь по лучине, как колдовской взор Стефаниды по русским просторам, не пропуская ничего. До побелевших ногтей сжимает жёнка помутневшую речную жемчужину, сорванную многими днями ранее со свивальника, найденного в подложной могиле под монастырским собором в Суздале. Тогда уже Умной-Колычев задумал обратиться к иным силам, чтобы узнать истину.
Грех, конечно, но на такой службе людей безгрешных не встретить. А самый страшный грех для них — не выполнить работу.
Перед глазами колдуньи — белёсое облако. Оно говорит, что жив человек, выданный много лет назад за мертвеца, далеко он только, вот и не может зрение проясниться, подводит, как бельмо на глазу.
Ищи его, Стефанида, ищи! Мужчине должно быть уже за сорок, серьёзный возраст, о духовной грамоте озаботиться пора. Суставы побаливают, прежней лёгкости в движениях нет и никогда не будет. Седину в бороду, поди, как снегов на овражистый склон намело...
Шепчи имя его, ведьма, шепчи имя его! Георгий, Юрий, Юрий, Георгий... Седая борода... Жемчужный свивальник... Могила матери в крипте Покровского собора...
Вот оно, это тело. Его владелец неспешно идёт по небольшой площади к храму. Темнеет. От недалёкой реки тянет холодком. Холод и на душе человека, холод и разочарование. Надежда умирает, когда ей много лет...
Человек поднимает лицо к серебряным куполам церкви, размашисто крестится. В закатных лучах солнца видно, как на безымянном пальце блестит кольцо, не нашей, восточной работы. Золотая змейка, овившаяся вокруг пальца и вцепившаяся зубами в собственный хвост. Зелёные глаза — не иначе, изумруды вставлены в золото...
От стройной колокольни слышен низкий, уверенный колокольный звон, призывающий на вечернюю молитву.
Человек уже у портала, у дверей в храм, широко распахнутых. На старой, начинающей сыпаться штукатурке человек видит тёмные пятна. Сырость... Откуда она, дождей нет уже седьмицу?
Ладонь касается тёмного пятна, почему-то тёплого, может, солнце задень нагрело стену... Липкого. Ладонь отдёргивается от стены, подносится к носу.
Знакомый запах.
Язык, лизнув, подтверждает — это кровь.
Человек слышал об этом.
О том, что на стенах храма иногда проступает кровь горожан, погибших при иноземных нашествиях да княжеских усобицах. Крови в земле так много, что она ищет себе выход, как вода после дождя, впитываемая древесными корнями.
Мелкая жёнка, Машка-корелянка, держала Стефаниду за левую руку, шептала, пересказывая видения.
Григорий Грязной быстро водил пером по бумажному свитку, почти незаметно отклоняясь изредка к чернильнице. Собор с несколькими крытыми серебром куполами. Река неподалёку. Поверие о проступающей на стенах крови.
Перстень на руке человека. Приметный такой, что аж приятно...
Боярин князь Умной-Колычев слушал колдунью, не отрывая взор от исписанной дьяком бумаги.
Он знал этот город и этот храм. И легенду о кровавых стенах слышал.
Остановившись несколько месяцев назад в Твери, неподалёку от Отрочь монастыря, где убит был позднее неведомым злодеем бывший митрополит Филипп.
Храм Белой Троицы стоял на окраине тверского посада, и найти одного из его прихожан для людей из Разбойного приказа не представит труда.
Лучина, затрещав, разметала вокруг себя искры и погасла.
Скоро погаснет и жизнь неведомого пока боярину тверича.
Старшего брата русского царя Ивана Васильевича Грозного.