ерковь есть дом Божий. Трижды перекрестись при входе, очистившись от суетных мыслей, не поленись поклониться алтарю и иконам — низко, в пояс. И уж точно не разговаривай в голос и не глазей по сторонам, смущая прихожан своей назойливостью.
Это азы. Это знает каждый, кто идёт на службу в православный храм.
Есть люди знающие, но нарушающие. По работе.
Может быть, кто из причта и обратил внимание на скромных тихих чужаков, зачастивших в небольшой белый храм, спрятавшийся среди домов и высоких заборов тверского посада. Скорее же всего их появление прошло незамеченным. Молились они истово, а взгляды, вычитывающие пространство вокруг, прятали опытно и привычно.
Разбойный приказ был хорошей школой поведения.
Дьяк и трое подьячих, неброской внешности, в чистой, ничем не выделяющейся одежде. С наизусть затверженной памяткой, данной в Москве лично Григорием Грязным: найти седобородого мужчину с приметным перстнем на пальце правой руки. Палец — безымянный; перстень — змейка с изумрудными глазами, кусающая собственный хвост. Перстень или кольцо, но всё равно приметные.
На службы ходили парами, а бывало, и втроём. Ещё один обязательно крутился у паперти, смотрел на наделяющих милостыней. Точнее — на руку дающего: вдруг блеснёт зелёное?
Остальные разглядывали в полутьме храма Белой Троицы ладони крестившихся перед образами.
Четвёртый день.
Без результата.
Вскоре и под чужим именем приплыл в Тверь по Волге сам Григорий Грязной. На купеческом корабле, покорно сторговавшись с хозяином за совершенно бессовестные деньги. Ничего — вернуться бы в Москву с добычей, а там и купчишку к ответу призвать можно. Нечего жадничать — вот получит кончик раскалённого прута в зад — так на всю жизнь урок запомнит. Когда к нужнику собираться будет.
С Грязным на берег высадились полдюжины мастеров по тайным захватам лихих людишек и высокий грузный старик с длинной ухоженной бородищей. Мирный селянин из Кемской волости, именем и прозванием Микола Пепел. Он же — один из сильнейших колдунов русского Севера.
Всё правильно. Что колдовством замечено, без колдуна не добудешь.
Постоялый двор нашли быстро. Владелец, не чинясь, разместил плотницкую артель, приплывшую в Тверь на поиски заработка. Скинул плату за постой, пожелав, чтобы мастера за то поправили покосившееся крыльцо и укрепили скамьи да лавки в харчевне.
Людям из Разбойного приказа топором махать привычно. Что человека зарубить, что столб обтесать — отличия небольшие. И, пока Григорий Грязной рыскал по Твери, осторожно расставляя невод розыска, его люди мирно работали на постоялом дворе. И себе разминка, и хозяину радость.
Не в тягость был и Микола Пепел, днями не вылезавший с кухни. Травки, молодые, выбившиеся из весенней влажной земли, собранные стариком в лесу и добавленные в супы и мясные блюда, — малость вроде, а как вкус переменили и раскрасили!
Ничто не должно было спугнуть разыскиваемого человека. Ничто и никто, отсюда и все предосторожности, отсюда приезд под личиной.
Вечером, после ужина и молитвы, собирались вместе.
— Снова ничего? — спросил Грязной.
Не кого-то спросил, в пустоту, расстроенно и нервно кривя левую щёку. Кого спрашивать-то? Плотников?!
Никто здесь не понимал, насколько важно найти этого человека как можно скорее.
Даже видавший виды глава Разбойного приказа не знал, чем прогневал государя простой тверич, но видел беспокойство князя Умного. А за князем так явственно маячил лик царя...
Но знал, что делать. Взять человека живым и, по возможности, невредимым. Тайно, с завязанными глазами и заткнутым ртом, вывезти в Москву.
На беседу с Умным.
Или — на дыбу в подклетях Разбойного приказа, если такова будет воля государя.
Снова — ничего.
Всё переменилось на следующий день.
Человек пришёл-таки в храм, молился долго, с чувством, словно истосковался по слову Божьему. И перстенёк поблескивал зелёными змеиными глазами при каждом наложении креста. Перстень, не кольцо, голова змеи была тоже не золотая, но из драгоценного камня побольше — мастер над украшением потрудился. Восточный кудесник, да смилуется Господь над его неверной душой!
По выходе из церкви человека повели незаметно, но плотно, под присмотром сразу двух пар глаз. Да и что за город Тверь против Москвы с её уличной путаницей!
А поди ж ты — упустили!
Боярин какой-то отъезжал из городской усадьбы; как положено, при домочадцах и слугах. И, будто нарочно, не успел наблюдаемый пробраться через гомонящую толпу у ворот, как выехали возки и сцепились колёсами, словно собаки при случке, перекрыв улицу.
Один из подьячих Разбойного приказа, покрытый грязью и матом, кинулся под днище возков — по следу. Ещё двое бросились бегом по соседним улочкам, на перехват.
Но мужчина исчез.
Грязной выслушал всё это в мрачном молчании. Было ещё хуже, чем раньше. Голодного подразнили куском мяса, поводили перед носом и унесли прочь, в хозяйственную подклеть, на ледник.
— Твоя работа пришла, Микола!
— Это разве работа? Вот в Кеми, бывало...
Сыщикам пришлось выслушать, и не по первому разу, что же произошло в Кемской волости несколько лет назад.
Затем началась, и не только для колдуна, работа.
Миколу Пепла привели к боярским воротам, где потеряли человека. Как охотничью собаку, натасканную на дичь.
Только обоняние было ни при чём. Пепел чуял не запахи, но мысли.
Если Антип сейчас дёрнет, я ему потом не уши, а чего пониже надеру... Погнём чеку либо ступицы сломим, так господин разбираться не будет, с обоих шкуру спустит...
Здесь сцепились возки, понятное дело.
Зря я тот окорок в ларь положил: и не съест его наш толстопуз, и не поделится, мокрица подколодная... Может, пока все на возки пялятся, вытащить его незаметно?
Дворовый. Вор, дело известное и понятное.
А вот одно и то же, но на два голоса (или на две мысли, что точнее?):
Куда ты, сын сукин?
Возница и московский подьячий, вон тот, вихрастый, с губами в пол-лица.
Пепел прошёл на несколько шагов вперёд.
Верую. Верую, что буду услышан Тобой и помилован! Я согрешил перед Тобой, Господи, неблагодарностью за Твои милости и равнодушием к Тебе. Согрешил суеверием и равнодушием к истине... Скверными мыслями и подозрительностью...
Как же всё оказалось просто! Вот идёт человек, погруженный в покаянные мысли, из храма идёт явно. А наблюдатели говорили, что никого из прихожан храма Белой Троицы больше на этой улице не видели.
Можно и проверить, невелик труд. Втянуть носом мысль, утерянную иным человеком, словно запах впитать или соплю зашмыгнуть. Взглянуть на мир, как другой смотрел раньше.
На мир, что тусклее и расплывчатее. Знать, глаза подводят тверича. Возраст — с полвека живёт или чуть меньше. Ещё мочевой пузырь требует опорожнения — служба затянулась.
Душа же требует молитвы, а молитва — креста святого. И тянутся два перста, указательный и средний, ко лбу... а на безымянном, согнутом, перстень со змейкой.
Кемский колдун поменялся сразу, оттого и страшно стало даже привычным ко злу царёвым слугам. Только что был шустрым, улыбчивым, горделиво задирал к небу седую голову. Теперь — как ушатом холодной грязи по весне облили; согнул шею, уставшую держать голову, ноги от земли отделял медленно и с видимым трудом.
Но вёл к цели исправно, как кладбищенская крыса к покойнику.
За ним шли, уже не таясь, служители Разбойного приказа. Шёл и Григорий Грязной. Что теперь таиться? Если и смогут повязать тверича, так сейчас только, пока тот не подозревает ничего.
Снова перевоплотившись и став собой, Пепел остановился у обычных ворот, тронутых сверху киноварью, ухмыльнулся, оглядывая московских непрошеных гостей. Сказал, потешно шевеля седой бородой:
— Здесь он, сынки. Теперь сами трудитесь, а мне обратно пора, домой...
Григорий Грязной (сам весь седой, а всё туда же — сынок!) согласно кивнул, хлопнул дружески кемского колдуна по плечу.
И забыл о нём. Работа.
«С вознесением к небесам, и, что занятно, безо всяких чудес», — подумал Грязной. Два человека сцепили в замок руки, третий (тот самый подьячий, что под возками кувыркался) запрыгнул на эту рукотворную ступень. Подброшенный вверх, уцепился за ветку росшей у забора липы, пополз перепуганным котёнком к вершине.
Хорошо лез. Птиц, примостившихся на зазеленевшей недавно кроне, не спугнул. Значит, и жильца нужного дома не переполошил.
Обратно подьячий вернулся так же тихо. Спрыгнул на землю, деликатно перевёл дух, заговорил, стараясь смотреть прямо в глаза Грязному:
— От ворот направо в глубь двора, шагах в десяти — конура. Дорожка к дому — мимо собаки, ещё шагов двадцать. За домом справа — конюшня, слева — амбар или сарай...
— Отхожее место где?
Правильный вопрос. Явиться служители государевы собирались без приглашения, так что встречать их хозяин мог не на крыльце, а раскорячившись над зловонной ямой. И уйти через крышу нужника.
— Меж домом и амбаром, в кустах у забора.
— Пошли, что ли... до ветра...
Грязной ничего не объяснял. Не учи учёного, как говорится.
Забор перепрыгнули играючи. Сначала — пара, что с псом разобраться была обязана, чтобы не заблажил, не встревожил хозяев раньше времени. Несчастной собаке гавкнуть бы во всю пасть, так нет; взыграли правила далёких хищных предков, благородные, но смертельно опасные. Предупреди врага, зарычи негромко, оскаль клыки, выбираясь из конуры. Получи кистенём промеж глаз, упади в знакомую до крупицы дорожную пыль. Вздрогнут разъехавшиеся, отказавшиеся служить лапы — и смерть.
Прыгнули ещё двое, и сразу к дому, к крыльцу да к окнам, чтоб не ушёл никто. А убийца собаки к нужнику рванулся; от крови к вони... Его подельник уже рвал тем временем воротный засов, впуская остальных.
Грязной вошёл последним, бережно притворил за собой створки. Не мальчик, чай, по чужим дворам бегать, для этого кто помоложе найдётся... И уже в сенях с неудовольствием увидел на одной из стен большое кровавое пятно, расплескавшееся на несколько брёвен.
— Не его кровь, — угадав невысказанный вопрос, проговорил один из подьячих. — Служанка закричать собиралась, вот и пристукнули, для порядка...
Служанка обнаружилась при входе в горницу, связанная и брошенная грудью вниз на лавку. Неловко повернув голову, она выставила на обозрение разбитое, залитое красной подсыхающей жижей лицо, перехваченное у губ кожаным ремешком. Не иначе, как тряпицу в рот сунули, чтоб наверняка молчала... Для порядка, усмехнулся своим мыслям Грязной и взглянул на схваченного тверича.
Видно, что не тать ночной. Не по благообразности определил, ведь среди отребья человеческого такие лики встречались — хоть сейчас икону пиши. По глазам.
Добрые они были. И испуганные. У Грязного и его людей во взгляде в такой миг бы сожаление читалось, что никого на тот свет пред собой не отправил... Тверич же, с таким трудом разысканный, не убивал никогда. Может, и не думал о возможности подобного.
А поди ж ты — самому государю поперёк дороги встал!
— Со мной поедешь, — сообщил Грязной схваченному. — С покорностью либо насильно — но поедешь. Лучше, чтобы с покорностью, целее будешь...
Вскоре к воротам подогнали повозку с глухим верхом, чтоб не дразнить любопытствующие глаза. Грязной с тверичем забрался внутрь, туда же влезли несколько служителей Разбойного приказа.
Остальные должны были проделать путь до Москвы верхами. На ямской заставе Грязной загодя распорядился придержать лучших коней. Под нос смотрителю для солидности сунул бумагу, которую сам написал и сам же припечатал. Седовласый крепкий мужик не вызвал почтительных чувств у смотрителя, привыкшего иметь дело с выжигами-ямщиками. Бумага же за подписью печально знаменитого московского дьяка породила такой выплеск верноподданнических чувств, что Грязной всерьёз стал опасаться, не сойдёт ли смотритель с ума.
Так что — в путь, уважаемые читатели, в Москву! С её дубами да липами, с вишнёвыми садами и маргаритками у заборов...
А в Твери в полном недоумении остался хозяин постоялого двора. Плотницкая артель пропала в одночасье, неожиданно и без прощания. Оставив, однако, набитый серебром кошель с княжеской, щедрой платой за проживание.
«Не иначе, в какой-либо монастырь подрядились — только иноки так хорошо платят», — решил хозяин.
А Грязному что? Можно подумать, свои деньги оставил, а не государевы...
Присевшие на задние лапы львы с зеркальными глазами. Чёрные двуглавые орлы с вызолоченными клювами. Дворец, не оставлявший равнодушных. Кто считал, что именно такой и должна быть власть, строгой и грозной, а кто захлёбывался ненавистью, глядя на хищный оскал царей животного мира.
В мае царь Иван Васильевич Грозный переехал из Александровой слободы в Москву, в Опричный дворец. Столица замерла в ожидании новых арестов и новых казней. Но не суетились плотники у Поганой Лужи, не сколачивали плахи. Не ездили по дворам молчаливые отряды стрельцов в красных кафтанах, выводя под локти бледных, как мука, хозяев.
Государь затворился во дворце, никого не принимал и не желал видеть, кроме самых ближних. Вот и пытались те, кому интересно, прочесть по лицам царевича, Малюты либо Умного-Колычева, что на душе у Ивана Васильевича.
На всякий случай стараясь обходить Опричный дворец стороной, боковыми улицами.
Уже затемно на тверской дороге появилась группа всадников, сопровождающая запылённый дорожный возок. Пригородные заставы не были им препятствием. Первый же стрелец, заглянувший в возок и пересёкшийся взглядом с Григорием Грязным, только что сразу не рухнул на колени, крикнул срывающимся голосом, чтоб пропустили, не осматривая.
Вот так и ехали — прямо в Опричный дворец, через боковые ворота. За ними, во дворе, примостилась небольшая изба с каменными подклетями.
А в подклетях — пыточные, уже и нам знакомые, дорогие читатели...
Тверича сразу по приезде растянули на дыбе, бережно и безболезненно. Пока не пошевелишься, можно подумать, что на ложе оказался, на дыбы вздёрнутом. Такая вот игра слов получается...
Царь подошёл к арестованному неслышно, встал у его запрокинутой головы, разглядывал, сдерживая тяжёлое дыхание.
Иван Васильевич ожидал, что увидит себя самого, пусть немного постаревшего, может, не такого уставшего и озлобленного — но себя. Братья всё-таки, хотя и только по отцу.
Но человек был совершенно иным. Невысоким, ширококостным, с округлым лицом, приплюснутым носом уточкой. Уши вот — маленькие, плотно прижатые к черепу... Царь провёл левой ладонью по своим, большим и оттопыренным.
Ходили слухи, что Елена Глинская, вышедшая замуж за давно бездетного Василия Третьего, так боялась не понести, что не обошлась без греха. Овчина-Телепнев-Оболенский, молодой, нагловатый красавец, пользовался особым расположением юной великой княгини. Насколько особым?
Самого Овчину казнили по боярскому приговору, когда Иван был ещё неоперившимся отроком. Но с его сыном молодой государь играл, как с братом или близким другом. Когда же вырос — приказал удавить и не упоминать даже имени его.
Приказал, скрепя сердце. Молодые люди были похожи, как родные братья. Так что могли ходить (может, и ходили) нехорошие слухи о незаконности царя Ивана, о неправедности его нахождения на троне.
Нет человека — нет и проблемы. Царю не нужно зеркало.
Но сомнения остались. Если не у других, забывших о молодом Овчине сразу после его смерти, то у самого государя.
И вот перед Иваном Васильевичем лежит на дыбе сын первой жены его отца, Соломонии Сабуровой. Совсем другой налицо. Не похожий на царя.
Но даже неверный свет настенных факелов позволил оценить, как пойманный в Твери мужчина был похож на прежнего великого князя, государя всея Руси Василия Третьего. Иван не помнил его, ведь отец умер, когда мальчику исполнилось три года. Но в остальные годы жадно ловил рассказы, описания... Мог, закрыв глаза, представить князя Василия, как живого. Точно таким, как человек на дыбе. Кровь не обманешь...
Государь чувствовал, как задрожали руки, как потекли от затылка вниз, по хребту, капли холодного пота. Чувствовал ненависть и беззащитность перед свидетельством, которое не сотрёшь, перед этим лицом, таким красноречивым даже на пыточном месте.
Что значит — не сотрёшь?
Зуд в ладонях становился нестерпимым.
Царь хрипло выдохнул, и его брат пошевелил головой, пытаясь разглядеть пришедшего.
Но не смог.
Тяжёлый опричный посох с заострённым, окованным железом окончанием, не посох больше, но копьё... Смерть, украшенная драгоценными камнями, сжатая пальцами, унизанными золотыми перстнями, взметнулась и упала. На переносье висящего на дыбе человека.
Кровь плеснула немного, смазав на посохе границу железа и дерева. Потом ударила щедрым фонтаном, едва не запачкав руки и одежды государя.
Человек ещё хрипел — от таких ран быстро не умирали, Иван Васильевич это знал. Пусть помучается перед гибелью, раз уже никого не может смутить своим лицом, таким похожим на... Ставшим кровавой бесформенной маской.
Затем царь проявил милосердие. Достав из ножен кинжал с длинным прямым лезвием, он полоснул им человека по горлу. Дождавшись, пока затихнут смертные хрипы, провёл несколько раз лезвием по дереву дыбы, очищая; убрал кинжал обратно в ножны.
И пошёл, сгорбившись, к выходу из пыточной, так и не обратив внимание на служителей Разбойного приказа и опричников, молча глазевших на происходящее. У дверей Иван Васильевич замедлил шаг, повернулся, сказал склонившемуся в поклоне Грязному:
— Не забывай за порядком следить, Григорий! Что ж у тебя икона такая закопчённая, аж и не разберёшь, кого богомаз изобразил?!
И вышел, не затворив за собой дверь.
Григорий Грязной мог поклясться, что образ архангела Михаила, висевший в красном углу пыточной, был чист и ярок ещё вечером, когда сюда принесли тверича...
Теперь же Ангел Грозной Смерти словно закрыл перед собой занавесь, дабы не видеть свершившегося убийства.
Грязной потрогал пальцем икону. Копоть не так липнет к коже, Господь свидетель.
А вот кровь... Кто ж заляпал образ?
Не могла же она сама долететь сюда от дыбы?
— Тело — в реку. Икону же тряпицей протрите...
Демон Риммон не видел произошедшего в пыточной Опричного дворца. Но почувствовал.
Голод можно успокоить по-разному. Можно, например, пареной репой — и пузо набито, и не придётся сглатывать слюну, проходя по овощным либо мясным рядам рынка. А можно осетриной либо арбузом, тающим во рту... Ла-ком-ство!
Так и для демона. Его пища — наши грехи, поэтому любой демон всегда сыт. Солгал ли ты, подумал (а то и сотворил) недоброе — кормишь бесов. Кормишь ты, кормит он или она, кормлю я...
Но и среди грехов есть лакомые. Что, скажем, сладкого в обычном убийстве? Оно же — обычное, таких тысячи было и будут. А вот чтобы брат убил брата, и не в гневе, а по расчёту, размыслив...
Таким прямой путь в ад уже при жизни.
Демон Риммон не откажется от такого слуги.
От рабски покорного царя всея Руси Ивана Васильевича.
А на Москву катилось с юга не только лето.
Крымский хан Девлет-Гирей, как говорил московский люд, разбил войска царского тестя, отца Марии, недавно умершей жены Ивана Васильевича. Хана Темрюка Черкасского. Но вот только князь Умной-Колычев этим словам не верил, говорил государю, что всё обман и сговор, что Темрюк просто переметнулся к врагам Руси. Да и дьяк Андрей Щелкалов, возглавивший после казни Висковатого Посольский приказ, при упоминании Темрюка недобро хмыкал и хмурился.
Доносили, что татарское войско выдвигается к нашим южным рубежам. На развёрнутых картах свинцовые карандаши русских воевод рисовали стрелку за стрелкой — куда мог нанести удар крымский хан.
По всему выходило, что на Козельск, городок маленький, но лютый на татар ещё со времён Батыева нашествия, когда жители семь недель держали монгольское войско и умерли, но не отворили врагам ворота. И запылили по просохшим за весну дорогам ноги тысяч ратников земского войска, разворачивающегося за Окой, застучали костяными колотушками копыта боевых коней, заскрипели колеса орудийных лафетов.
У Серпухова с опричной гвардией обосновался сам Иван Васильевич, готовый немедленно выехать в войска, столкнувшиеся с неприятелем.
Дождались же не битвы, но гонца, тёмного от пыли и дурных вестей.
— Татары близко, государь!
Гонец Севрюк Клавшов спрыгнул с коня, повалился в ноги царю.
— На Злынском поле хан-собака перебежчиков наших повстречал, — говорил гонец. — Детей боярских из областей южных... А те рассказали хану-собаке, что голод-де у нас; что войско-де царское в Ливонии немца бьёт; что сам государь с опричными у Серпухова стоит и сил у него-де мало...
— Предали меня, — печально сказал Иван Васильевич. — Снова предали! Сколько же ещё русской крови пролить придётся, чтобы крамолу вывести?!
— Не все предали, государь, — склонился в седле Малюта Скуратов. — Прикажи — жизнь за тебя отдам! И они, — Малюта указал рукой на выстроившихся поодаль опричников, — вслед за мной!
— Верю тебе, Григорий Лукьянович. И опричникам своим верю...
— Не всем верить можно, — не согласился вдруг Умной-Колычев, взглядом, как лезвием, обводя опричное войско.
— Или знаешь чего, князь?
— Знаю. Но позже скажу, не гневайся, государь!
Знал Иван Васильевич, что работа у Умного тайная; может, и царю не всё говорить надобно. Поэтому и не прогневался на верного слугу.
Севрюк Клавшов продолжал говорить:
— Сын боярский из Белёва, именем Кудеяр Тишенков, броды через Оку врагам показал. Хан-собака обошёл земское войско, на Серпухов идёт... Остерегись, государь!
— Как же — через земцев? Несколько десятков тысяч всадников не заметить?!
Опять измена, не так ли, царь Иван Васильевич?
— Где сейчас татары?
Малюта Скуратов проверил, как выходит из ножен сабля, словно битва должна была начаться уже сейчас.
— Второго дня у Кром через Оку переправлялись. Мыслю, что завтра здесь будут.
— Здесь будут, — эхом повторил Иван Васильевич.
Вскрикнул, побагровев лицом, взмахнул правой рукой с зажатой в ней плетью:
— Людей у меня мало, это верно! Но с нами — Бог, а значит, и победа!
Опричники, слышавшие всё, — не так уж далеко стояли их ряды от государя, — подняли к небу копья и пищали, рявкнули:
— Гойда!
Умели опричники кровь проливать за государя. Чужую пускали, не задумываясь, раз царь повелел. И свою не ценили.
Дьяк Щелкалов однажды, подливая в золотой кубок флорентийское вино с пряностями, рассказал окружающим, чем палач от воина отличается. Тем, что палач, иную жизнь не щадя, за свою боится. Не палачами были опричники, но бойцами за веру и государя. Крестоносцами, выброшенными из своего времени.
Первых татар, разведку, видимо, встретили следующим утром.
Странно встретили.
Передовой полк опричников ринулся к врагам, посвистом погоняя коней. Им же наперерез рванулись воины, подчинённые Умному-Колычеву, выдёргивая из рядов наступающих человека за человеком.
—Так надо! — кричал, надсаживаясь, чтобы всем слышно было, Малюта Скуратов, вставший во главе передового полка. — Измену выпалываем, други!
Страшное слово — измена. Губы сжимаются в прямую линию, зубы скрипят в бессильном гневе. Хочется рассечь предателя или врага от плеча до седла, сбросить ярость в ударе, в брызгах алого и тёплого, солёного на вкус.
Разведку противника вырубили до последнего человека.
Перед царём же положили на зелёную, ещё не высохшую от росы траву тела убитых в скоротечной схватке изменников. Туда же, не щадя богатых одежд, бросили на колени тех, кого постарались взять живыми.
И как только Умной прознал про измену? Может, не любопытствовать? Главное, прознал ведь, на то у него и работа.
— Ты мало получил от московского государя, воевода Михаил?
Иван Васильевич сошёл с коня, подошёл ближе к одному из предателей.
Воевода Михаил Темрюкович, брат недавно умершей царицы. Его царь поставил во главе Опричной думы; ему доверил передовой полк.
— Что не хватало тебе, Михаил?
— Силы не хватало, царь Иван! Хан крымский сильнее тебя будет, ему и служить интереснее!
Князь Михаил Черкасский никогда раньше не осмеливался так говорить с государем. Неужели и вправду отец его, хан Темрюк, переметнулся к Девлет-Гирею?
— В чём силу видишь, князь?
— В войске вижу! Не ты сейчас в Крым идёшь, а Девлет — на Москву!
— Римляне схватили Иисуса, а Пилат приказал распять Его... Что же, Пилат сильнее Сына Божьего?
— Евангелие — мудрая книга, но обернись, государь, взгляни вокруг: иная жизнь идёт, и не в Палестине ты, но на Руси!
— Но страсти человеческие всегда одни и те же, где и когда ни живи. Есть благородство, есть и подлость... Смерти повинен ты, князь! Но не возьму на себя кровь брата усопшей моей жены. В Белоозеро поедешь, там вотчину тебе выделю.
— Не успеешь... Иван!
Никому и в голову не пришло обыскивать царского шурина. И зря. За пологой полой кафтана князь Черкасский скрывал длинный кавказский кинжал.
Блеснуло на солнце лезвие, метнулось к золотому шитью царского терлика.
Но быстрее оказалась сабля Умного, с шипением разрезавшая воздух.
Согревшийся от трения клинок коснулся горла князя. Заботливо отточенное лезвие легко перерезало кадык, разрубило позвонки, снова зашипело в воздухе, сбрасывая капли крови.
И не стало князя Михаила Черкасского.
И не пошла его смерть на пользу даже демону Риммону, под личиной ливонца Розенкранца увязавшегося за опричным войском в поход.
Души предателей одновременно горьки, как хрен, и кислы, как уксус. Там и души-то осталось... на комариный плевок.
А вот царь Иван, проявивший благородство по отношению к предавшему его, вызвал недовольство демона.
Сотня тысяч конных крымцев. Опытных, жестоких, распалённых мечтами о грядущей добыче. О Москве, ранее такой недостижимой.
На бродах и путях, ведущих из степи в Москву, стояло земское войско. Тоже не раз понюхавшее пороха; тоже не щенки — волчары. Воеводы проверенные, князья родовитые, Бельский да Мстиславский. Да на передовом полку — Яковлев-Захарьин да Темкин-Ростовский.
А ведь протекло татарское войско через русские заслоны! Как ослепли воеводы, все вместе; либо поглупели сразу.
Или — продались? Изменили государю своему?
Василий Иванович Умной-Колычев не мог рассуждать о случайностях. Ему по работе приходилось думать о людях плохо. Чтобы не стало плохо царю и стране.
— Не удержим ворогов, государь!
Опричный воевода Яков Волынский был хмур и пристыжен. Шутка ли — не начав сражение, уже о поражении причитать!
Но стыдно воеводе было не за себя. Его полк, всадники, не раз вынимавшие сабли из ножен, готов был двинуться навстречу крымцам. Чтобы не победить, но придержать стотысячное войско, лавиной катящееся к Москве.
Чтобы дать возможность Ивану Васильевичу вывести людей и спастись самому. В Ростов ли, в Вологду... Главное — прочь от города, оставленного Богом.
— Что сможешь, воевода! Что в силах человеческих — соверши это, князь Волынский.
Крестным знамением царь осенил своего воеводу. Взметнулись к небу пёстрые хоругви. Забегали меж рядов спешившихся всадников священники, помазуя елеем идущих на смерть за Отечество. Тёмные рясы среди тёмных ряс. Словно перед смертью... И почему же — словно? Многие из опричного полка полягут в луговое разнотравье, оросят его алой капелью. Пусть же они уйдут к Господу нашему очистившиеся, как и полагается воинам Христовым!
— Богохранимую страну нашу и воинство наше и всех православных христиан... — стал выводить густым басом дородный диакон.
Воины негромко, вразнобой подхватывали знакомые с детства слова; крестились часто, не ленясь кланяться.
— Господи, помилуй! — наконец возгласили священники.
Прозвенели медные да серебряные бляшки на уздечках боевых коней. Опричники легко вспрыгнули в сёдла, потянулись за своим воеводой прочь от Ивана Васильевича.
Царь стоял с непокрытой головой, двуперстием пятная воздух вслед полку воеводы Волынского.
— Нет с вами государя, сыны мои, — шептал Иван Васильевич, — так пребудет с вами Господь... Отче наш, иже еси на небеси...
Но царь так и не смог бросить столицу на произвол судьбы и милость завоевателей. Не смог бежать, махнув на всё рукой. Умной-Колычев увёз в Ростов царевича, наследника. Династия не должна прерваться, что бы ни произошло. Сам же Иван Васильевич в окружении двухсот опричников мчался верхами к Москве — уводить жителей, раз уж не получилось воевать.
Малюта Скуратов, в расстёгнутом, несмотря на весеннюю прохладу, кафтане, с голой волосатой грудью, блестевшей каплями пота через распахнутый ворот исподней шёлковой рубахи, ехал рядом с царём, шипел матерное — то про хана-собаку, то про земских воевод. Сильно хотелось Григорию Лукьяновичу поговорить с ними наедине, за толстыми стенами пыточных Александровой слободы.
Потянулись на север, прочь от татар, москвичи, побросав в телеги нехитрый скарб, сгибаясь под тяжестью котомок и узлов. Текла через Тверские, Дмитровские, Ярославские ворота многоцветная гомонящая толпа; оставались на месте тёмные точки конных опричников, отрядами по три-пять всадников, направлявших, как дорожные указатели, людской поток.
Но многие оставались дома, делая вид, что призывы спасаться относятся не к ним. Знаем, судари и сударыни, что в брошенных домах творится! Как шарят по сусекам лихие люди, как выкатывают из подклетей бочки солений, столь полезных поутру, как вкусом, так и рассолом.
А татары...
Что татары? Да кто ж всерьёз поверит, что они до московского посада дойдут?!
Не верил в это и сам крымский хан Девлет-Гирей. Пограбить сёла и монастыри вокруг города, собрать пленников для продажи на невольничьих рынках — и домой, к фонтанам Бахчисарая.
Демон Риммон представил себе мысли крымского государя.
Женщины. Славянские, круглолицые, с разметавшимися по восточным коврам распущенными косами, с нагими телами. Хорошо бы, чтобы с разбитыми в кровь губами, со следами камчи на гладких спинах. Хорошо!
Горы голов. Как Тимурленг в Самарканде когда-то навалил, ужаснув и восхитив весь мир...
И горы товаров, горы добычи, сваленной под копыта ханского коня...
И выбеленные известью стены городского посада. А за ними крыши теремов, крытые осиновыми плашками, и позолоченные купола церквей. Превращающиеся в мечтах хана в те же горы добра и бесконечные ленты полонянников. В монеты, что сами, ногами пропылёнными, идут на невольничьи рынки Кафы и Трабзонда.
Смотри на посад московский, хан крымский! Смотри, как занялись неярким пламенем дома, что у белой стены; как плавятся свинцовые листы на крышах и куполах. Как выбегают из пламени испуганные московиты, и падают им на плечи волосяные татарские арканы. Как твои воины выносят из горящих домов сундуки, полные мехов и драгоценной посуды; как высыпаются из толстых кошелей с лопнувшими завязками монеты, монеты, монеты...
Запомни, хан! Ты идёшь на Москву. Ты поджигаешь посад. Ты грабишь, грабишь, грабишь... Ничего не бойся — трусливый хан московитов уже далеко, уже в Вологде, и пускает слюну, как младенец или безумец.
Демон продолжает шептать.
Уже не в ханских мечтах, а на самом деле рвётся к Москве, льётся неудержимым потоком грязи крымское войско, и бьётся в глазах Девлет-Гирея бесовский огонёк, неяркий такой, зеленоватый... Огонь, разжигающий жажду лихоимной добычи и смертей. В роду человеческом грабитель и насильник бессмертен, как и подлец, как и лжец, как и скот бездушный... Лица у них разные, но суть — одна. Господь вдохнул дыхание жизни в человека, да, было такое...
На замоскворецких болотах крымцы нарвались на неожиданное сопротивление. Воевода Иван Бельский, насмерть разругавшись с командовавшим земцами князем Мстиславским, увёл часть войска к Москве, пообещав, что, отогнав хана-собаку, ещё кое-кому уши на пятки натянет.
Русская артиллерия, как лягушка языком, слизала первые ряды наступающей татарской конницы.
Длинноствольные пушки, прозванные на Руси «змеями», каменной картечью высекли проулки во вражеском войске. Гаубицы-гаковницы, выставленные Бельским позади пехотных стрелецких полков, с рёвом выплюнули в небо разрывные заряды, рисовавшие в гуще конных рядов крымцев целые площади, замощённые чем-то багровым, стонущим и шевелящимся.
Войско Девлет-Гирея захлебнулось кровью и рвануло обратно, прочь от злого города, не желавшего склонить выю перед ликующим завоевателем. Бельский, получивший при преследовании разбитого врага стрелу в левое бедро, съехал от войска домой, на московский двор. Пропылённые стрельцы и чёрные от пороха пушкари провожали победоносного воеводу громкими криками «ура», столь привычными не только у славян, но и у татар. Закованные в латы всадники высоко поднимали хоругви, увидевшие сегодня бегство врага.
— С нами Бог! С нами надёжа-государь!
И всё это было правдой.
Ярко светило солнце, не по-весеннему тёплое, ласковое, как и Господь, создавший его. А на небольшом холме, в окружении верных опричников, стоял он. Царь и великий государь всея Руси Иван Васильевич. Не в привычной монашеской рясе, не в стальном доспехе, тоже обжитом и вполне уместном. Но в златотканых одеждах и переливавшейся на солнце варварской пестротой драгоценных камней шапке Мономаха.
Воин должен знать, а лучше — видеть, за что он воюет, за что может жизнь отдать. Вот, за спиной — неровное кольцо стен Земляного города, прикрывающих красно-белые перстни Китай-города и Кремля. Вот и государь. Без доспехов, без оружия пристойного — не считать же за боевой клинок саблю, украшенную золотом так щедро, что она потеряла лёгкость удара и стала неудобна для руки.
Защита царя — сила Господня. И войско, не смеющее пропустить врага в своё сердце. К своей столице. К своему правителю.
Не получилось со столицей — поскреби вокруг неё. Рассыпавшееся в поисках добычи татарское войско зажгло несколько пригородных слободок — так, для острастки, чтобы нервную дрожь в руках успокоить.
А демон Риммон, осквернитель икон, запалил в тот миг свечу перед образом святителя Алексия, купленным загодя на иконном ряду Торга. Затем — ещё свечу, и ещё, и ещё...
И ещё.
Странно стояли эти свечи, толпясь у одного из углов иконной доски. Там, где у подола длинных одежд святителя неведомый иконописец вывел образ хранимой Алексием Москвы.
Что за домики теснятся у Кремля ? Не посады ли ?
Демон осторожно нажал пальцем на одну из свечей, загибая её огнём к образу.
Свеча коптила, пятная нарядный яркий рисунок. В комнате гостиного двора, где Риммон нашёл временное прибежище, запахло олифой.
Вот и огонёк второй свечи зажигает нарисованный посад. Вот и третья свеча в ход пошла.
Риммон запалил от разгорающегося огня ещё свечу, но не поставил её к остальным, а начал водить по уже обуглившемуся образу, дожидаясь, пока потечёт лак с места, где нарисован Кремль.
Доска иконы занялась неожиданно и сразу. Что-то треснуло внутри её, громко и резко, и жёлтый прямой язык пламени рванулся к верхнему краю образа, к поднятой в жесте благословения руке святителя.
Сейчас сгорит икона. Немного погодя — вся Москва.
Демон ухмыльнулся, впечатал размякший воск свечи в лицо Алексия.
Захотел разжать пальцы, выпустить из рук потерявшую всякую форму свечу.
И не смог.
Рука окаменела, не слушаясь хозяина. Всё тело стало неподвижным, словно оплетённым липкой сетью.
Только глазам была оставлена способность к движению. И демон видел, как разожжённый им самим огонь, пожрав иконную доску, перекинулся в поисках новой пищи на руку, держащую остатки свечи. Как загорелись, как деревянные, сведённые неведомой судорогой пальцы; как зашипела, подобно маслу в лампаде, кровь, добавив в красно-жёлтый рисунок огня зеленоватые оттенки.
Ещё демон мог ощущать боль. Боль бестелесного духа, оставленного Богом.
И чувствовать запахи. Сладкий дым жарящегося тела. Вонь загоревшихся волос на голове, опалённых ресниц...
А глаза смотрели не отрываясь. С ними ничего не произошло, с глазами сгорающего демона. Они не слезились от дыма, не лопнули от всё увеличивающейся температуры разгорающегося пожара.
Демону была, по грехам нашим, оставлена большая сила.
Но демон не должен забывать, что есть сила превыше него.
Деревянные слободы, примостившиеся у стен Земляного города, полыхнули нежданно ярко и дружно. Оторопелые жители, преодолев первое замешательство, побежали с вёдрами к пожарным бочкам. Не первый пожар по Москве, чай, сможем справиться!
Но огонь думал иначе. Листья пламени прорастали выше и выше, свивались в причудливую рыжую крону, словно после весны, так и не дождавшись лета, наступила осень. Жители слобод побежали прочь от жилья, ставшего смертельно опасным; и татарские арканы не свистели в воздухе, хватая пленников, потому что крымцы давно повернули коней прочь, убоявшись более сильного, чем человек, врага.
Лишившись призрачной плоти, демон Риммон бестелесным духом скользил по улицам Москвы, уже не боясь огня. Если бы у погорельцев было время и желание посмотреть вокруг, кто-то из них мог заметить, как сгущался изредка дым пожарищ, обретая форму худого человека, неспешно бредущего меж погибающих в огне уличных заборов.
По этим же улицам метался царь Иван со своими опричниками, сгоняя потерявших голову горожан к северным воротам, к спасению.
— Царю должно всегда с народом быть, не только в праздник! — рявкнул Иван Васильевич, когда Малюта заметил, что спасти уже никого нельзя, самим живот сохранять пора. — Собирай людишек, господа опричники! Каждый, спасённый сегодня, ответчиком за нас перед Сыном Божьим на Страшном Суде будет!
— А кто государя не сбережёт, передо мной ответит, — сказал опричникам Малюта Скуратов, дождавшись, когда царь Иван отъедет и уже не расслышит слов своего палача.
Риммон видел московский пожар иным, не человеческим зрением. Поэтому для него языки пламени были не просто листьями, лентами, лепестками... Над столицей Руси повисла огромная огненная ладонь, трогавшая длинными пальцами, в каждом из которых фаланг по десять было, не меньше, дом за домом. Прикосновение — пожар. И снова...
Снова...
Странные слова проникали в бестелесного демона, заставляя вибрировать то, что заменяло душу.
— Нгафл! Ктугху грдлап'ешош!
Да, правильно. Хозяина огненной ладони звали Ктугху, и он был...
Древним, страшным, равнодушным ко всем и ко всему духом огня. Который просто решил потрапезничать, раз случай подвернулся.
Демону тоже нужна еда. Наши грехи, наша подлость, наша ложь... Ему неприятно, когда сын боярский, отвергнутый любимой, не пожелав спасаться без неё, кинулся в огонь, обмотав голову мокрым кафтаном, и вынес девушку, пусть без сознания, но дышащую, живую. Зато сытно, раз её жених, желанный, так картинно махавший ножом на людях — мчался по дымным улицам, сбивая не успевших посторониться погорельцев, спасая себя, махнув рукой на невесту.
Опричники встали, сплетя руки, живым забором перед городскими воротами, не допуская давки. Их товарищи выхватывали из-под ног обезумевшей от ужаса толпы детей и взрослых, слабых и упавших. Горечь на проявившихся уже губах демона...
Ключник воеводы Бельского, заботливо суетившийся, когда его господина на носилках снесли в подклеть, подальше от приближающегося пожара, тихой тенью проскользнул вскоре мимо двери, незаметно задвинул запор. И — во двор, оттуда на улицу, в толпу, стараясь не звенеть сумой с украденными в палатах воеводы золотыми и серебряными блюдами. Пусть и не дошёл ключник до ворот, пусть принял смерть от рухнувшей на голову горящей балки... Всё равно — сладко, и Риммон облизнул уже покрывшиеся кожей губы сочащимся кровью языком.
Люди, люди...
Люди метались по улицам, подобные стаду перепуганных овец. Пастухи-опричники — их не более двух сотен было здесь у царя, но, казалось, тысячи носились от двора к двору — в тёмных рясах, как повелел государь при создании опричнины, с тёмными от пепла и горя лицами.
Текли на север плачущие человечьи реки. А царь Иван оставался в центре города, на Торгу, наблюдая, как плотники ломают деревянные навесы над купеческими прилавками, чтобы огню не хватило пищи по дороге на Кремль.
Не успели.
Вспыхнули ещё не сорванные тканые пологи. За ними — доски, просушенные на майском солнце.
— Не успели, государь, — прохрипел Малюта Скуратов. — В опалу готов, но сейчас буду выводить тебя из города. Не гневись, надёжа!
— Не успели... Едем, Малюта! Но — через слободы, чтобы людям помочь...
На улицах Стрелецкой слободы было просторно. Привычка к исполнению приказов заставила стрельцов вывезти семьи загодя, ещё до того, как крымцы подошли к городу. Но и здесь были задержавшиеся.
Лекарь Бомелий неторопливо подъехал к царскому отряду.
— Сколько людей погибло, — услышал Малюта шёпот за спиной, — а этому как с гуся вода!
Царёв палач был готов согласиться с говорившим.
— Скажи, Елисей, — сказал царь. — Почему Господь прогневался на меня? Сколько лет крымский хан не смел перейти южные рубежи Руси, а в этот год... Почему, Елисей?!
— Знаете ли, ваше величество... — Бомелий в поисках ответа сделал паузу.
И смог не отвечать.
Потому что навстречу опричникам вышел демон Риммон. Уже с телом, но не успевший завершить преобразование и надеть привычную личину ливонца Розенкранца.
Опричники увидели двуногую тварь, с лоснившейся синеватой кожей, с перепонками между кривыми пальцами на руках и ногах. Глаза демона отсвечивали зелёным, изо рта свешивался змеиный тёмный язык.
— Демон!
Многоголосый крик слился с треском выстрелов из пистолей. Свинцовые пули чавкающе входили в тело Риммона. Синяя кожа демона пружинила, отбрасывая тёплые шарики обратно, в дорожную грязь.
— Со мной крест животворящий!
Иван Васильевич рванул с груди крест, который, по вере, мог и мёртвого оживить. С крестом в вытянутой руке послал коленями коня вперёд, на демона.
Он верил! Этот мерзкий человечишка, недавно своими руками убивший родного брата, только что не купавшийся в крови, — верил в своего Бога!
Или раб — или мертвец, иной судьбы царю этой страны Риммон не желал.
Лапы синей твари приподнялись, когти выдвинулись в сторону Ивана Васильевича. Демону не жалко части тела. Отброшенное отрастёт вновь, а вот царь, пронзённый, как дротиками, шестью острыми когтями, более не воскреснет.
Воин, невидимый и странный, явился ниоткуда. В старинных доспехах, что можно увидеть только на иконах, изображающих святых и великомучеников, при жизни бывших воинами.
Он не обнажил меч. Не отстегнул от седла мирно стоящего рядом коня копьё.
Посмотрел на замершего демона с дальнего конца улицы.
Потом перевёл взгляд на царя.
Пальцы, унизанные перстнями — на животворящем кресте. Но глаза Ивана Васильевича с отчаянной надеждой глядят на чернокнижника Бомелия. Неужели ты человеку веришь больше, чем Богу, государь?
Риммон видел то же, что и невидимый воин. Читал мысли царя. Думал.
Адская тварь раздвинула пасть (так улыбается крокодил), прошипела воину Господа:
— Не надоело, подобно хозяину твоему, в спасителя играть?!
И исчезла. Потому что царь с такими мыслями мог пригодиться Риммону. Живым пригодиться.
Для царя Ивана всё виделось иначе.
Демон был — и пропал. А неведомого воина государь и вовсе не видел. Архангел Михаил является только людям праведным.
— Морок это всё, морок! — взревел государь.
— Прочь из Москвы!
Малюта Скуратов ожёг коня плетью, взмахом руки приказал опричникам сомкнуться вокруг Ивана Васильевича.
Под грохот копыт по не выгоревшему ещё деревянному уличному настилу Елисей Бомелий пытался объяснить царю произошедшее:
— В дыму пожара содержатся некоторые вещества, влияющие на наше воображение. Люди видят то, что готовы увидеть... Страшный пожар, многие в огне погибли. Как не подумать о враге рода человеческого?! Вот и подумали, и придумали...
За городскими воротами к опричному отряду присоединился господин Розенкранц, пропахший дымом, немного испачканный сажей, немного взволнованный. Но вполне живой.
— Как вам там, в Москве? — спросил Розенкранца кто-то из опричников.
— Почти как в аду, — ответил Розенкранц.