И Наташка бедная! Кончина толстозадой перевернула все ее привычные представления о мире. Она болталась теперь вверх тормашками в немыслимом хаосе, нигде не находя ни опоры, ни спасения. Черносмородинную, как выяснилось, она еще до этого выпила, и мы маялись между беленькой, не лезшей мне в глотку, и каким-то ликером с мощным парфюмерным запахом. Наташка все время испуганно оглядывалась и ожидала, что вот-вот от стены отделится бледный призрак толстозадой и удушит ее. Она призналась, что жгучие ласки Вовы, очевидно, насланные Беком, ей теперь кажутся неестественными и не будят ответной страсти. И сон видит все один и тот же: она идет куда-то, но попадает непременно в Аликов морг. Самого Алика там нет, зато рядами лежат сбитые «Маздой» покойники. Они противно шевелятся под простынями и норовят вытащить у Наташки из сумки кошелек.
Я утешала подругу, как могла — главным образом тем, что мне не легче. Появление Цедилова в моей постели Наташку нисколько не удивило. «Это все одна шайка, — заявила она. — И зачем мы с тобой потащились к Беку? Не трогай лиха…» Я согласилась. Все напасти были сущей ерундой в сравнении с ликером: у меня было полное ощущение, что я целиком проглотила кусок земляничного мыла.
Когда я вошла в свою квартиру, то сразу поняла, что в ней кто-то есть. Конечно, поначалу я надеялась на лучшее.
— Макс? — весело закричала я и вообразила своего милого мальчика на диване с книжкой (он таки усналедовал кое-что из замашек Седельникова и даже на диване возлежал в той же позе, что и папочка. Зато книжки выбирал поинтеллектуальнее).
Ответа не было. Черные туфли небольшого размера, аккуратно стоявшие у порога, показались мне знакомыми. Кусок ликерного мыла сразу взмыл в глотке и перехватил дыхание. Я пошла на чужой, еле слышный звук и обнаружила у себя на кухне Гарри Ивановича Бека. Он сидел за столом и жадно поедал мои котлеты. Я потеряла дар речи. Да и что я могла сказать с этим мылом в горле!
Гарри Иванович вежливо улыбнулся:
— Добрый вечер! Вот ждал вас и решил немного подкрепиться. Голоден, как черт! Где вы бродите по вечерам? Это небезопасно в наше непростое время. А подруга ваша в утешениях не нуждается. Это на редкость толстокожий и самодостаточный экземпляр. Вам о себе подумать надо.
После вторжения Цедилова я уже ничему не удивлялась, но все-таки спросила:
— Что вы здесь делаете?
— Ужинаю пока. Люблю холодные котлеты! Это спутники моей трудной, неустроенной жизни. Не могу сказать, что мечтаю о ласке или домашнем уюте — это удел заурядных натур. Однако наесться холодных котлет никогда не мешает. И потом, должен же кто-то их съесть, не то пропадут.
— Я не про котлеты, ну их. Что вам нужно от меня?
Бек стал жевать медленнее.
— Юлия, — сказал он мягко, — я как раз и пришел, чтобы расставить все точки над i. Хватит ходить вокруг да около. Ты мне нужна. В моей трудной, неустроенной жизни…
— Я милицию сейчас вызову!
Бек расхохотался своим неприятным трескучим смехом:
— Милицию? И много у тебя проку с Гешкой вышло? Время только потеряешь.
— С каким Гешкой?
— Да с Цедиловым! Он что-то сюда зачастил. Вот я и решил: хватит туману напускать. Да и Гешка мне надоел — вечно маячит рядом и мешает. Поэтому, Юлия, сядь, съешь котлетку. Разговор будет долгий.
— Не сяду! Я совсем не хочу с вами разговаривать. Лучше вам уйти. Бросьте ваши штучки! Я терпеть не могу астрологии, хиромантии и прикладного чародейства. Хочу спокойно жить!
— Вранье, — парировал Бек. — Ты уже два раза ко мне приходила — сама, без принуждения…
— Это Наташка!..
— Какая Наташка? Наташка не при чем. А ты мне нужна, ты мне подходишь, как никто. Еще когда ты из троллейбуса выпрыгнула, я понял: да это же она!
— Все-таки это вы были? Фартуков?
— В некотором роде. Когда ты узнаешь меня поближе, то поймешь: нет ничего конечного и единственного в этом мире. Имена небесмысленны, но одно и то же мы именуем по-разному…
— Короче, врем! И капитана Фартукова никогда не было? И он никогда не умирал? Так кто же тогда куролесил на острове со свидетельницей?
— Ну, не я же, — поморщился Бек. — Я что, похож на пошляка, который пьянствует в кустах с какой-то дурой? Фи. Это другой Фартуков.
— Их что, Фартуковых, двое?
— Пока двое. Будет столько, сколько ты пожелаешь.
— Да не желаю я ни одного! И вас тоже видеть не хочу. Чего вы ко мне привязались?
Гарри Иванович шумно вздохнул:
— Эх, если бы, как выразился один киногерой, для нашего дела не нужны были красивые бабы…
— Ага, вам требуется ассистентка для фокусов?
— При чем тут фокусы?.. Уф, я вроде уже и сыт. Чайку бы теперь. Конечно, «бокалов жажда просит залить горячий жир котлет»… Но то горячий жир! А холодные котлетки, да еще позавчерашние, надо заливать только чаем. И я предусмотрел — смотри, кипит! Заварка у тебя «Золотой слон»? Дрянь, но что сделаешь. Мы ее зато побольше сыпанем. А вот сахару не надо! Сахар — это вульгарно. Мед бытия, сладость минуты мы должны добывать сами, а не брать из сахарницы. Садись рядом, Юлия! И обними меня…
— Не буду! — шарахнулась я в сторону. Бек сейчас ничего не имел в себе волшебного и могущественного — просто разомлевший от пищи потертый ловелас. Я присмотрелась к его коленкам, ожидая найти козлоногость. Да нет, вроде в ту сторону гнутся…
— Ну хорошо, обнимешь потом, — не стал настаивать Гарри Иванович и шумно хлебнул чаю. — О, потом ты, Юлия, на стены полезешь от желания обнять меня, а я еще посмотрю, позволить или нет. Вспомнишь ты еще этот вечерок и этот чай! Кстати, и интерьер тут мне не слишком нравится. Этот кафель был бы уместен разве в сортире, да и то в каком-нибудь общественном месте — на автовокзале, в райсобесе, в диетической столовой. Как ты с твоим тонким, утонченным даже вкусом могла выбрать такой гадкий кафель?
— Я выбрала то, что мне по средствам, — огрызнулась я.
— Уловки женской скупости! Ты тратишься только на тряпки, как императрица Жозефина. Ведь тебе, Юлия, по средствам мрамор. Каристский мрамор — нежный, зеленоватый, чуть прозрачный — ровно настолько прозрачный, что ловишь себя на мысли: он лишь кажется прозрачным оттого, что так прохладен. А? Он прохладен?
Он провел по мрамору костлявой рукой.
— Прекрасно полирован, да? Вот эта легкая муть, как бы соринки — знак благородства. Фальшивое либо пестро, либо чересчур однородно. Не надо, Юлия, увлекаться пластиками, акрилом и синтепоном. Все это грубо, противно на ощупь и невероятно зловонно, когда горит. Ведь даже пепел должен быть благороден. То есть серебрист и нежен. Никак не вонюч! Сядем-ка здесь, подальше от пластика…
Этот мрамор — ума не приложу, откуда он взялся? Ничего подобного не было никогда на моей кухне. Некоторое время маячил еще сбоку и мой чайник, и мои кастрюли, и палевый мой круглый плафон матового стекла (Седельников, когда хотел меня позлить, называл его мочевым пузырем), но скоро благородный мрамор затмил и оттеснил куда-то эти вульгарные предметы, и мы уже сидели с Беком на широких ступенях. Только вот где сидели? Сначала я решила, что мы в краеведческом музее, потому что в нашем городе нигде больше этаких мраморных ступенек не сыщешь. Но музейная лестница круче, и вид у нее почти такой же общественный, как у презираемой Беком диетической столовой. Я также припомнила, что в музее над лестницей картины висят. Бывая с учениками на экскурсиях, я много раз пыталась эти картины разглядеть. Они так искусно повешены, что только лоснятся и отливают на свету, а медные этикетки под ними так малы и далеки, что я до сих пор не знаю, какие это картины и что на них изображено. Да и к чему говорить про картины, если их рядом с Беком и близко не было. Было только небо — летнее, теплое и светлое. Такое невозможно в сентябре. Как и из чего Бек его соорудил? Мне только минуту жалко было рассеявшихся, пропавших неизвестно куда чайника с плафоном — безобразных, но родных. Небо меня озадачило. Откуда Бек прознал, что я люблю лето? Слишком люблю, и именно люблю такое небо и такую тишину, и чтобы у щек тихо веяли теплые воздушные струйки с запахом травы, горячей земли и опавших фруктов. Именно такие длинные дни люблю, люблю долгие неяркие закаты, ясные тени, круглые пятна солнца в листве. Люблю, чтобы тучи серых кузнечиков бесшумным фонтаном вспархивали из-под ног и тут же прятались в траве. Люблю слушать непонятный слабый шум, и песок, и зуд мириад невидимых существ, которые дышат и живут где-то вокруг меня, и я их не вижу и не знаю. Чьи это неясные голоса, и плач, и смех?
Я не могла оторвать глаз от сотворенного Беком неба, а сквозь небо начала проступать уже какая-то картина: круглые кроны деревьев, тени под ними, холмы, плохо различимый в зелени белый дом, дорога. Все было будто знакомое, но я не могла вполне ничего рассмотреть — и не могла насмотреться. Нельзя было насмотреться, как нельзя надышаться ни перед смертью, ни вообще никогда.
— Я говорил, Юлия, что ты будешь со мной, — самодовольно заявил Бек. — Ты ведь рождена для иной жизни. Бежать в школу, толкаться с головной болью в троллейбусе, слушать декламацию Гультяева… Фу! А еще беременная Вихорцева… Не ходи к ним больше.
На Гарри Ивановиче не было уже ни черного пиджака из синтетики, ни узких брючек. Он вообще был не в привычном черном. Бурые с пурпурным одежды скрывали теперь его худобу и козлиные, я уверена, ноги. Лицо его стало моложе и мягче, а руки в кольцах глаже. Но пел он все то же:
— Я не могу без красивой женщины. Война, политика, религия даже, искусство даже обойдутся без женщины. Но магия! Я уперся, Юлия, в стену, и чтоб сквозь нее пробиться, мне нужен инструмент — не железо, не камень, всего лишь твоя душа. Тебе на так называемом этом свете делать нечего — грубые заботы, болезни, дураки. Скорая старость и смерть заберут тебя, как и всех прочих, в свою зловонную общую яму. А стать бессмертной, всегда молодой? Не чувствующей тяжести недужного тела? Надо только захотеть! И знать. Я знаю много, мне теперь ты нужна, нужна твоя стихийная энергия, интуиция, чуткость. Ты нежна и изменчива, как перламутр, ты решительна и поэтична, у тебя бешеное воображение. И потом, ты глуповата. Я-то мудр и сведущ, поэтому нужно добавить обязательно немного глупости, как пол-ложечки сахару в суп. Не обижайся! Если б не твоя глупость, я никогда не обратил бы на тебя внимания.
— Все! Я поняла! — вскричала я. — Значит, я должна стать ведьмой? Этакой кудластой стервой, которая совокупляется с козлами и чертями? И у меня вырастет хвост?
Я была вне себя от злости. Первое очарование ясного неба, расстилавшегося то ли передо мной, то ли во мне, прошло. К тому же раздражало, что я никак не могла разглядеть дорогу и белый домик. Даже, казалось, чем больше я на них смотрела, тем они становились смутнее и призрачнее. Обман, все обман!
— До чего вульгарные представления! — сморщился Бек. — Так и прет из тебя училка и программа средней школы. Ну, посмотри на меня! Похож ли я на черта?
— Похожи! Как раз похожи! У вас ноги козлиные, я сама видела. Даже репьи к ним пристали.
— Что ты городишь, Юлия! Где же козлиные? — не согласился Гарри Иванович и выпростал из буро-пурпурных складок левую ногу — голую, белоснежную, идеальной формы. Он покрутил ею в воздухе и даже пошевелил пальцами с жемчужными розовыми ногтями.
— Это не ваша нога, — запротестовала я. — Вы — зрелый мужчина, руки вон какие волосатые. А эта нога скорее бабская.
Бек вздохнул, спрятал белую ногу и выставил другую, покрепче и посмуглее, но тоже левую и тоже идеальную.
— Эта подходит?
— Да сколько их там у вас! — изумилась я.
— Сколько хочешь. И какие хочешь.
— Значит, там есть и меховая, с копытом!
— Ну, есть. И что? Да она еще тебе больше всех прочих нравиться будет! Все в наших руках, Юлия. Я же говорил: теперь все будет, как ты захочешь. Тело — это тьфу, косная шкурка. Если уж у тебя такие низменные вкусы, выбирай любого голливудского скомороха. Из мешка с мясом, от которого вы, дуры, с ума сходите, я поднапрягусь, вытолкаю слепую, актерскую, слюнявую душонку и предстану перед тобой прекрасным идиотом. Хочешь? У, вы все этого хотите! Не понимаете, что могучая душа всевластна, а прочее — только платье. Сама быть может, желаешь переодеться? Меня, например, ты, какая есть, вполне устраиваешь, я-то не дурак. Зато ты… Не девочка ведь — сколько годков-то? Что-то убрать, что-то подтянуть? Чтоб не отвлекаться потом на чепуху. Потом — за работу! Учиться, учиться, учиться, как завещал великий Ленин!
— У меня и без вас высшее образование, — возразила я.
— Милая, прелестная дурочка! — захохотал Бек. — Тебе надо учиться. Тайное знание наполнит тебя, и ты станешь властвовать над душами, над материей, над временем! Что перед этим все утехи плоти! Ты забудешь о них. Совокупляться с козлами! Зачем? Разве что на досуге… и то полезнее в картишки переброситься. Но если уж ты так чувственна — это случается с очень нервными натурами — то пожалуй. Я сам дам тебе неслыханные наслаждения. Ноги мои ты уже видела — выбирай любую! И все остальное — тоже! Какое хочешь! Прямо сейчас ты познаешь оргиастические восторги древних таинств…
Гарри Иванович решительно рванул с плеча золотую пряжку, придерживающую бурые одежды. Те поползли вниз, но я так и не увидела никаких оргиастических чудес, потому что кто-то дернул меня за рукав и сказал в ухо:
— Не соглашайтесь, ради Бога!
Я оглянулась и увидела Агафангела Цедилова. Откуда он тут? Правда, когда я всматривалась в ускользающую и чудную картину с белым домиком, мне казалось, что по дороге кто-то идет. Вроде бы высокая женская фигура в белом… Теперь я убедилась, что шел Агафангел. Он был как раз в белом плаще — не в том, с хлястиком, в каком я видела его в троллейбусе, но в древнем, вроде простыни. Край плаща развевался, и из-под него торчали длинные худые Агафангеловы руки, очень памятные мне по лежанию его в моей кровати.
— Не соглашайтесь, Юлия! — убеждал Агафангел и выглядывал из-за моего плеча встревоженно и боязливо.
— Снова ты! — рявкнул Гарри Иванович, придерживая свои одежды у пояса, чтоб не свалились совсем. На его жилистой шее и ворсистой худой груди сверкали бесчисленные амулеты.
— Я обещал, что буду рядом, Геренний, — кротко ответил Цедилов. — Не всегда могу тебя одолеть, но и молчать не стану… Как ты тут все устроил, декорации красивые состряпал. Кажется, это Тибур? Я-то не знаток дорогих дачных мест. Раз Тибур, значит, тоскуешь по себе первородному, первоначальному, тому, кого схоронила недогадливая родня. А ты только что тогда вполз в невинное тело вифинца, лежавшего в лихорадке!
— Нашел, чем укорять, — усмехнулся Бек. — То гнилое тело не протянуло и двух лет! И все потому, что я схватил по неопытности первое попавшееся. Зато потом был крепкий эфиоп, и я спокойно трудился до его почтенной старости. Именно трудился, в отличие от тебя. Это труд и почти мука — вторгаться в тайны, расчленять элементы и творить из них иное. Я-то слинял по крайней мере дюжину раз, но ты! У тебя та же мерзкая молодая рожа, с какой ты торчал около моей Юлии. И снова тут?
— Но это другая Юлия! — вскричал Цедилов. Они вспомнили наконец-то и обо мне и уставились на меня во все глаза.
— Какая же другая? Та самая! — не согласился Бек. Я не понимала, о какой другой Юлии они говорят, и перед этими двумя задрапированными фигурами стояла столбом в своем школьном деловом костюме, в голубенькой блузке и в домашних тапочках. Несмотря на тапочки, Бек решительно опознал меня и довольно грубо схватил за руку (кстати, свои бурые ризы он уже сумел кое-как напялить и даже пряжку прицепил).
— Юлия Присцилла! — объявил он. — Моя Юлия. Она будет со мной всегда.
— Не будет. И не твоя, — не унимался Цедилов. — Та Юлия умерла. Она не согласилась на твои богомерзкие дела. В городе говорили, что ты людей превращаешь в крыс и собак, заставляешь мертвых вещать и корчить гримасы, насылаешь язвы и безумие. Ты был проклятием, тебя хоронили с радостью, а ты уж заделался малярийным вифинцем. Юлия Присцилла? От нее осталась только кучка пепла. Ты сам сжег ее своим зельем — хотел воспламенить страсть, но в самом деле еще неопытным был. Она и сгорела заживо, проклиная тебя.
— Врешь! Вот она! Любит меня и будет у меня учиться. Юлия Присцилла, с каких пор ты пускаешь в дом бродяг? Этот вроде был у вас рабом? И ты, дура, его отпустила? Если б был жив твой благородный брат Приск, он сдал бы его внаем учить азбуке тупоумных балбесов. Пошел вон, побирушка!
Гарри Иванович собрался дать Агафангелу пинка, но тот проворно отскочил.
— Что вы себе позволяете? — возмутилась я. Физиономии этих двоих за последние дни успели мне примелькаться, но сейчас несли они такую ахинею, что сердце мое застучало тяжело и глухо, будто воздуху не хватало. Зеленый мрамор и зыбкая картина с белым зданием колебались, как занавеска на ветру. Все это в любую минуту могло рассыпаться, расползтись клочьями, исчезнуть. Скорее бы! Эта парочка — кто они? Либо в самом деле бессмертные оборотни, и тогда я попала в дикий переплет, либо оба — сумасшедшие, и довольно буйные. Либо… да ведь это я сама вижу мраморные ступеньки, деревья, дорогу и прочее! Ясно: я сошла с ума. Нет, не хочу! Это они психи!.. Все возможные объяснения происходящего одинаково вгоняли меня в дрожь и казались одинаково правдоподобны и ужасны. Куда мне деться? Агафангела я как-то уже отвыкла бояться, зато Бек… Он раскочегарился не на шутку, снова принялся трещать искрами, трясти одежей, и в его глазах показалась опасная кошачья краснота.
— Что я себе позволяю? — взвыл он, и я испугалась, как бы он снова не хватил меня за бок огненной пятерней. — Это ты так низко пала, что привечаешь поганцев вроде Гешки. Сама же говорила, что у него пятно на заднице. Да, его отовсюду гонят пинками! Только здесь он наглеет до того, что лезет проспаться в твою постель. Даже я себе такого не позволяю!
— Зато вы съели мои котлеты, — напомнила я.
— Что котлеты! Третьеводнишние! Да и не я их съел, а тело — вот это, что сейчас на мне. Тебе, Юлия, оно не слишком нравится? Я и сам не в восторге. Но обстоятельства заставили: кстати подвернулся торговый работник из Сызрани, Гарри Бек. Вышел от любовницы, и тут его машина сбила. Средь бела дня. Я как раз мимо проходил, причем в подержанной такой оболочке — и печень ни к черту, и гайморит, и колики в кишках. Поднялся крик, толпа набежала, я ввинтился — гляжу, лежит этот Гарри. Толкотня, никто и не заметил, как я стал им, открыл бодро его глаза, а тот старик — весь в печеночных пятнах и в препротивной какой-то трухе (с меня уже песок сыпался!) — упал замертво. «Ах, ведь это не парня, это старика сбило!» — закричали вокруг (зеваки в Сызрани на редкость тупы). — «Нет, старик от стресса, с перепугу окочурился!» — кричали другие. Кто-то побежал звонить в больницу. «А где же черненький мужчина, что тоже тут лежал?» Был и сплыл! Я не лежал, я ушел уже далеко — красивый, двадцатидвухлетний. Брюнет латинского типа Гарри Бек. Это давно уже случилось, Юлия, но ради тебя я готов стать мясистым блондином.
— Нет, ты брюнетом больше на себя похож, Геренний, — заметил Агафангел. — Одна из самых удачных твоих личин. Недаром тебя в Тибур потянуло и к Юлии. Эта хоть и другая, но похожа на ту. Даже волосы покрашены в такой же цвет. Той Юлии ты тоже говорил, что у нее вещи безвкусные.
— Еще бы, — согласился Бек. — У женщин вообще вкус плохой, а Юлия Присцилла вдобавок глупа. Влюблялась по молодости в плясунов, мимов и прочих мерзавцев с подведенными глазами. У них на пустых головах кудри, состриженные с покойниц, в ушах серьги, а зады нежнее их потрепанных щек. Главное, им совсем нет дела до женщин! Глупая Юлия: какой-то урод бренчал на кифаре и доводил ее до слез, тогда как все нормальные люди засыпали. А тупой ретиарий <Ретиарий — гладиатор, вооруженный сеткой, трезубцем и длинным кинжалом>, гнусный Прокул! Хвала богам, он не пережил восьмой схватки! Но он сидел тут и вечно жевал что-то. Быдло! Благородный человек не ест ни стоя, ни сидя! Он жевал что-то и обнимал Юлию рукой огромной, как эта колонна! Я это видел.
Что за бред! Главное, какая-то колонна действительно оказалась рядом. А дороги, домика и холмов уже не было, все окутал туман. Он пах ранней осенью — сухими травами. Я в каком-то ошалении сидела на мраморе, и было уютно, потому что камень, нагретый солнцем, отдавал теперь мне свое тепло. Я сидела и мерно моргала. Сказать было нечего. Я плохо ориентировалась в античности, а двое из троллейбуса теперь задали какой-то античный спектакль. Как раз во время изучения подобных тем в институте я увлекалась танцами и теперь вполне могла сойти за полную дуру со своей горсткой ненужных знаний про Митрофанушку. Была, значит, еще и другая какая-то Юлия, глупая (я-то не глупая!), которая обнималась с толсторуким Прокулом. Интересно, кто она такая? И почему нельзя есть сидя? Я всегда так делаю…
— Твой ум, Юлия, мне не нужен, — ласково промурлыкал Гарри-Геренний и погладил мою руку. С него прыгали иногда искры, но неопасные, бессильные, как солнечные зайчики. — Твоя гибкая, пугливая, чуткая душа отправится в путь, и ты забудешь все лишнее. Есть травки…
— Ну уж наркотики я ни за что принимать не буду, — запротестовала я.
— О нет! Безобидные, скромные травки. Ты ведь, когда суп варишь, наверняка кладешь лавровый лист? А жевать его не пробовала?
— Еще чего! Он горький. Его надо выбрасывать из тарелки.
— Не надо! Только горечь сладка! Твой мозг очистится от суетных, пустых мыслей и от воспоминаний. Зато будущее ты увидишь так далеко, что не поймешь ничего. Понимать — мое дело. Ты только скажешь, что видишь.
— Не ешьте, Юлия, лаврушки даже из супа! — выкрикнул Агафангел из угла, куда его совсем оттеснил Бек. — Нажуетесь и лишитесь рассудка. Начнете бормотать всякий вздор, а этот… будет торговать пророчествами. На вашу погибшую душу, как на падаль, слетятся омерзительные бестелесные твари. Они сожрут вас, а он снова скажет, что неопытен, что промашка вышла!
— Он врет, это дурак, — успокаивал меня Гарри Иванович. — Невежество вечно пугает кошмарами. Но истина не может быть кошмаром! Сейчас ты выпьешь…
Я с ужасом увидела, что туман вдруг повалил густыми клубами, как пар из котла, а травой запахло сильнее и слаще. Даже бульканье послышалось снизу, из-под мрамора. Оттуда так и дохнуло жаром. Бек прислушивался к бульканью и водил белой босой ногой по мрамору, будто пробовал, горячо ли. С Агафангелом он что-то сделал: тот подпрыгивал и бился в своем углу, как муха в тенетах, но не мог сделать ни шага вперед. Бек стал величав и медлителен, снова постарел и осунулся, редкие кудри дыбом встали вокруг гладкого костлявого лба. Он теперь напоминал мумию или чью-то посмертную маску (я недавно видела такую по телевизору). Он был страшен и благостен.
— Бегите же, Юлия! — слабым заячьим голоском взывал ко мне из угла Агафангел. Бек уже не сердился на него, а только иронизировал:
— Итак, Геша, ты считаешь себя философом, потому что ты замарашка, и плащ у тебя грязный?
— Нет! Наоборот! У меня плащ грязный, потому что я философ. Я презираю тряпки и те золотые побрякушки, которые ты так ценишь. Увешался ими до пупа. Да бегите же, Юлия!
Куда мне было бежать? Густые клубы пара заполнили все вокруг. Гладкий мрамор стал податливым и зыбким, как студень. Я и шагу теперь не могла сделать, чтоб не поскользнуться или не увязнуть в теплых хлябях. Я была подвешена в какой-то студенистой каше, дающей мне иллюзию опоры, а на самом-то деле вокруг — впереди, позади, внизу — была бездна. Агафангел смутным пятном белел сбоку и уже исчезал, рассеивался, но он продолжал кричать слабо, будто с зажатым ртом:
— Бегите, Юлия! Слышите? Он уже замучил кого-то, чтоб сунуть в свое дьявольское варево и сделать для вас мост в сонмище бесов. Слышите голос?
Я ничего не слышала, кроме шуршания клубящихся паров и грозного клекота близкой бездны. Однако после слов Агафангела мне вдруг в самом деле почудился слабый какой-то голосок, который таял и растворялся в бульканье и шуме.
— Душа погибла! О боги! Нет, две души! — метался Агафангел. Бек вдруг развернулся к нам, и я увидела, как он огромен, бесконечен и бесплотен в своем буром пурпуре. Он рос на глазах, как растет грозовая туча. Он схватил Агафангела громадной рукой, а тот был маленький, белый, бесформенный, как двухдневный котенок, и болтался, совсем как котенок, в костяных безжалостных пальцах.
— Прощай же, дурак, — сказал Бек спокойно. — Слишком далеко ты забрался на этот раз. Тебе не вернуться назад. Юлию пожалел? Не надо, она моя. Прощай!
Почерневший клубистый пар осветился снизу рыжим. Огонь завыл и загудел совсем близко и пыхнул в нас сухим печным жаром. Так все-таки снизу здесь огонь? И не от солнца мрамор теплый? И я погибла? И погубила Агафангела. Он ведь из-за меня попал в эту пропасть, и проклятая мумия Бек швырнет его сейчас, как скомканную бумажку, в свою печь. У, этот уже не человек и не дьявол, а просто ужас. И череп у него нечеловеческий какой-то, вытянутый, зубастый! И я ничего, ничего не могу больше! Подо мной огонь, повсюду пустота и этот проклятый пар, обращающий меня в слизь, в ничто!
То, что я тогда сделала, конечно, дико, странно и выглядит неправдоподобным. Но почему-то в моем тлеющем и плавящемся мозгу явилось одно детское воспоминание, неуместное, но спасительное. Когда Агафангел уже болтался в Бековых пальцах над завывающим жидким пламенем, я стащила с ноги домашний тапочек и изо всех сил швырнула им в Бека, прямо в страшное костлявое лицо. Раздался треск, будто хрустнула вафля. Я зажмурила глаза и поняла, что подвешенность в пустоте и зыби кончились. Есть, оказывается, и низ, и верх, и теперь я вовсю лечу вниз. Лечу долго, как бывает в страшном сне, а уж если до земли долечу, то обязательно разобьюсь в лепешку. Я до сих пор не могу понять, что же тогда со мною было — неужели сон? Но почему тогда?.. Нет, лучше уж написать все, как было, без рассуждений. Мои домыслы все равно ничего не объяснят, да я и сама терпеть не могу, когда авторы в книжках долго рассусоливают.
Итак, я очнулась в полной темноте. Вскоре я поняла, что просто глаза у меня закрыты. Я открыла их и увидела перед собой небо — не бековскую фальшивку, а настоящее тускло-серое небо. Знаю я этот цвет, потому что встаю ежедневно в шесть двадцать. Значит, уже утро? Похоже. Кое-где мерцают металлически звезды. И я спала? Но почему не у себя на кровати? Я ведь прямо на земле лежу! В ту же секунду мне стало адски, невыносимо холодно. Я вскочила не потому даже, что хотела встать, а потому что все мышцы содрогнулись ознобом и сами пришли в движение. Я ведь, оказывается, лежала в холодной пыли, а вокруг меня лесом поднимались иссохшие высокие травы. Ветра почти не было, но травы бумажно шелестели и похрустывали своими нежными мертвыми суставами, которые поддавались даже слабому прикосновению воздуха.
Я сделала несколько робких шагов и раздвинула стебли руками. Трава сухо затрещала в ответ и впилась в мою одежду и руки тысячей колючих крючьев и игл. Какая-то жесткая ветка проворно оцарапало мне щеку. Левая моя нога была босая и страшно мерзла, а тут еще эти колючки!.. Куда я попала? Трава была густая, выше меня — темные спутанные заросли. Куда мне идти? Где я? В каком тысячелетии?
Я огляделась и вдруг заметила вдалеке, над высохшими зонтиками трав, пять унылых прямоугольных вершин. Это были многоэтажки микрорайона Березки. А я стояла в самом центре Первомайского парка! Это открытие ужасным толчком двинуло застывшую мою, замороченную кровь в жилы, от сердца. Я побежала сквозь трескучие заросли, не разбирая дороги и невпопад размахивая руками. Я бежала туда, где торчали многоэтажки, где была жизнь. Я потеряла второй тапочек. Колючие, невероятно вымахавшие на воле, в дикости стебли стегали меня и колотили, цеплялись и язвили, но я бежала, как сумасшедшая. Неведомая сила несла меня. Кажется, я тогда не только могла напролом пересечь Первомайский парк, но и врыться в землю, как бур. Я бежала и бежала, а чертовы заросли все не кончались. Трещали и ломались ветки, колючей пылью сыпались семена, стучали и звенели сухие полынные бубенцы. Наконец, я почувствовала, что ноги уже меня плохо слушаются, я перебираю ими вяло и машинально, будто в воздухе. А главное, сзади бежит еще кто-то и тоже трещит сухим бурьяном. Может, это только эхо моего топота — так ведь бывает. Нет. Вот и голос слышен, и тяжелое, одышливое, ртом, дыхание. Я снова гибну, гибну, гибну! И все кругом темно…