Глава 2. Сельдь в молоке

Тот, кто годами встает в полседьмого, чтобы ровно в восемь начать трудовую деятельность, понимает, что утро — самая противная часть суток. Около шести мой сон постепенно, сам собою начинает редеть. Не открывая глаз, я вижу унылые краски рассвета, и, как черти из болота, выскакивают откуда-то скучные проблемы предстоящего дня. Вот и в то утро первыми ко мне наезженным путем прорвались привычные, вчера еще обдуманные планы: надо постараться не опоздать на работу, надо не попадаться на глаза директрисе, надо убедить отца Гультяева не пороть сына, а выучить с ним хотя бы пару грамматических правил. Чего проще: «гнать, терпеть, вертеть, обидеть»… Помню, тут же сдобная и неодушевленная физиономия Гультяева нарисовалась в моем воображении, и спать расхотелось. Этот негодяй, вечно пребывающий в какой-то сомнамбулической нирване, туп до безобразия. Он делает по шесть ошибок в слове из четырех букв, а если пишет диктант (вчерашний в том числе, присланный из департамента образования), то слова у него сбиваются в кучу, буквы слабеют и валятся набок, а потом и вовсе его писанина вырождается в вялую волнистую черту. Я живо вообразила, что ждет меня сегодня по поводу районного диктанта в исполнении Гультяева: меня приглашают в кабинет, где как Будда в ступе, восседает директриса Валентина Ивановна. Увидев меня, она начнет угрожающе вращаться в своем винтовом кресле и гвоздить меня глазками крошечными и злыми, как у росомахи. Наконец, она уложит на стол свой колоссальный бюст, наклонится ко мне и скажет скрипучим дверным голосом:

— Плохо! Плохо! Не умеете вы работать с родителями, Юлия Вадимовна! Вы уже вызвали отца Гультяева?

Обычно я лепечу в ответ что-то маловразумительное, а сама не могу оторвать глаз от бюста Валентины Ивановны. Он лежит неподвижно передо мной на столе и занимает ровно его половину. Я уверена, что хозяйка не в состоянии обхватить его своими короткими руками. Я также уверена (хотя знаю, это глупость!), что и директором школы Валентину Ивановну назначили исключительно из-за размеров бюста; в завучи вышли бюсты несколько поскромнее, но тоже выдающиеся, а мы, мелкие сошки…

— Юлия Вадимовна! Вы меня слушаете? — доносится из-за бюста, я механически киваю и обещаю вызвать отца Гультяева сегодня же. А отец сегодня же Гультяева выпорет! Это тревожит мою совесть. Не то чтобы мне Гультяева было жалко — я бы сама охотно его выпорола. Но это совершенно бесполезная процедура. Останутся те же шесть ошибок в слове из четырех букв, хотя Гультяев порот уже раз триста за время обучения в школе. Папа Гультяева, такой же сдобный, как и сын, и наверняка столь же безграмотный, не имеет морального права пороть кого бы то ни было. Я в этом убеждена. Но я все зову и зову его, он все порет и порет, а мне это совершенно не нужно!

Среди таких благородных рассуждений меня вдруг настигло воспоминание о вчерашнем маньяке. Я села на кровати, как ужаленная, и уставилась в потемки. Потом я догадалась включить лампу. Брошенная на столике сумка и прямоугольник визитной карточки Фартукова живо напомнили мне вчерашние мои страхи и глупости. Сегодня уже не было так страшно. Может, Фартуков изобличил маньяка? Они ведь остались в одном троллейбусе. Капитан разрешил мне звонить днем и ночью — вот возьму сейчас и позвоню, сообщу, что все у меня в порядке. И поинтересуюсь, повезло ли ему во вчерашней охоте.

Я протянула руку к визитной карточке, поднесла ее к глазам и оцепенела. В моих руках был клочок тоненькой бумаги в голубую школьную клеточку. По размеру он был точь-в-точь как вчерашняя фартуковская карточка и издали мог бы вполне сойти за нее, но это была всего лишь бумажка в клеточку! На ней виднелись какие-то небрежные подсчеты столбиком, сделанные простым карандашом. И ничего больше! Я бросилась к столику, обшарила его, но никаких других бумаг там не нашла. Я дважды перерыла содержимое сумки и в конце концов вытряхнула все на одеяло. Тут много обнаружилось разной дряни, но карточки не было. И на полу не было! А я ее так отчетливо помнила — и обмятые уголки, и стройные и несомненные ряды букв, и даже некоторые цифры телефонов — какие-то ехидно изогнувшиеся две тройки. Я помнила ощущение плотного картона в руке, когда бежала по улице. Я не могла нести эту дурацкую бумажку и думать, что несу визитную карточку. Бумажку я бы в кулаке сразу смяла в комок, ведь она такая тоненькая и хилая! И если настоящая карточка потерялась, то бумажка-то откуда? Я первый раз ее вижу. Это точно! И почерк в столбиках не мой! Откуда она взялась? Ведь лежала на моем столике и явно подделывалась под карточку Фартукова!

Дыхание у меня перехватило, и волосы на голове шевельнулись, как от озноба. Боже мой! Неужели, пока я спала, кто-то проник в мою квартиру и подменил карточки? Но кто? Маньяк? Нет, я еще жива и к тому же одета в пижаму. Сам Фартуков?

Я вскочила с кровати и босиком поскакала в прихожую. Тумбочка с телефоном надежно перекрывала путь вторжению извне. Форточка на кухне? Я забыла ее закрыть? Я пошлепала на кухню. Так и есть, форточка открыта. Но подоконник у меня густо уставлен горшочками с кактусами, а под форточкой и вовсе произрастает толстущий алоэ. Крупному брюнету в кожаном пальто никак тут не пролезть, не повредив растений. Опять же третий этаж…

Мои мозги наотрез отказались что-либо понимать, а в левом виске больно и методично запрыгал противный мигреневый зайчик. Часы между тем показывали четверть восьмого. Если я продолжу заниматься ерундой, то точно опоздаю на работу. Я выпила таблетку пенталгина (на нее ушло два стакана воды, до того она не желала протискиваться в мой перепуганный организм и избавлять его от боли) и кое-как оделась. Последние запасы времени и сил я потратила на борьбу с телефонной тумбочкой в прихожей. Вчера я с удесятиренной мощью буйно-помешанной в два счета придвинула ее к двери, но наутро она сделалась неодолимой. Какое-то время я даже боялась, что не смогу выбраться из собственной квартиры. Наконец, проклятая тумба сдалась и отступила на место, оставив на полу глубокие царапины, а на моем бедре синяк. Измученная, озадаченная, голодная, брела я на остановку. Бежать сегодня я бы не смогла, хотя повсюду мелькали — или мне казалось? откуда бы им взяться? — белые плащи.

Весь этот день прошел, как во сне. Я и сама была не такой, как обычно. Правда, я довольно легко вынесла пытку директорским бюстом и папу Гультяева вызвала без всякого трепета. Зато Гультяев-сын казался мне сверхъестественным существом, специально посланным мучить меня. Он четыре раза начинал наизусть читать Пушкина, и четыре раза после первых же слов:

Последняя туча рассеянной бури


у него бессильно обвисали губы, а глаза тупо устремлялись в очарованную даль. Четыре раза! Вместо «бури» он мямлил «буи» и замолкал! А вот Кристиночка Вихорцева, наоборот, показалась мне беременной. Нет, она не мямлила, она как раз блестела глазами и широко улыбалась расплывшимися, изжеванными в поцелуях губами. Я знала, что каждую ночь она бесится на дискотеке и уже сделала два аборта — один под Новый год, а другой летом. Это миловидное, с шестого класса перекрашенное в блондинку и затасканное пятнадцатилетнее существо вызывало во мне неодолимую брезгливость, особенно потому, что накануне каждого аборта в школу прибегала ее такая же блондинистая мама и устраивала мне скандал. Это я не уберегла ребенка и не научила безопасному сексу! Я, равнодушная ханжа! Белая скирда маминых волос и мамины крохотные юбочки вопили о ее собственных абортах (двадцати шести, как уточнила некогда сама Кристина во время душеспасительной беседы в присутствии Валентины Ивановны и ее бюста, разложенного на столе). И все-таки во всех Кристининых оплошностях виновата оказывалась я, училка.

В тот же день белокурое дитя порока выглядела подозрительно хорошеньким и одутловатым.

Я кое-как дотянула пять уроков (слава Богу, их было только пять!) и собралась домой. Мне хотелось обдумать, что же со мной происходит, отчего это так разгулялись у меня нервы, и не моя ли чрезмерная — я знала за собой этот грех! — фантазия шалит? Твердой походкой, с двумя пачками тетрадей в сумке я направлялась к выходу, когда прямо передо мной распахнулась дверь кабинета физики. Оттуда высунулся Евгений Федорович Чепырин с лицом, перекошенным душевной мукой.

— Юлия Вадимовна, Юленька! — простонал он. — А я вас караулу. Подарите мне минут пятнадцать вашего драгоценного времени. Пятнадцать минут, не больше!

Это значило, что он три с половиной часа будет рассказывать мне, как от него снова ушла жена.

Сейчас я в сомнении: надо ли приплетать сюда еще и Чепырина? Все-таки не в нем дело. Однако в этой истории он постоянно путался под ногами и сыграл определенную роль. Поэтому стоит сказать, кто он такой. Евгений Федорович — наш физик-почасовик (основная физичка Зензина работает на второй смене). Говорят, он дивный специалист. Я не разбираюсь в физике, но так говорят, причем не только у нас, но еще в двух лицеях и в Трубопрокатной академии, где он тоже блестяще читает физику. Еще Чепырин много репетиторствует, тоже блестяще. Все это он делает с утра до позднейшего вечера, когда удаляется последний репетируемый обалдуй, — и все во имя благосостояния обожаемой жены Аллы. Вот про Аллу я знаю все. Как-то нелегкая занесла меня в химкабинет, где старая химичка Ада Ильинична и Чепырин попивали спирт, и Чепырин рассказывал, как от него в тот раз ушла жена. Я тоже прослушала эту исповедь, и с тех пор Чепырин стал находить меня необычайно чутким и интересным собеседником и надежным другом. Он с мазохистским пылом обнажал передо мною свои душевные раны, нанесенные Аллой, и однажды даже рыдал до соплей в моем присутствии. Вкратце история этой великой любви такова. Однажды молодой талантливый преподаватель, принимая экзамен по физике в Трубопрокатной академии, повстречал некую первокурсницу. До этого он в глаза ее не видал, потому что она почему-то не посещала его блистательных лекций. Экзаменующаяся (не кто иная, как Алла) оказалась чудо как красива, зато глупа, как доска, и ничего не знала из физики. Не знала, кажется, даже того, что земля круглая и вертится. Удивленный Чепырин не посмел поставить Алле положительную оценку за красоту, потому что кругом сидели другие трубопрокатные студенты и грубо прыскали, слушая ее ответы. Алла потупилась и картавым полушепотом четырехлетней шалуньи обещала подучить. Назавтра она сообщила, что готова и вечером придет к нему домой экзаменоваться. Чепырин очень удивился такой быстроте познания.

Она действительно пришла. Пришла уже в потемках, когда физик, его мама и бабушка пили чай. Евгений Федорович вежливо извинился перед пожилыми дамами, достал билеты по физике и повел экзаменовать Аллу в свою комнатку, тесную и узкую, как рукав. Здесь Алла с непостижимой быстротой (все-таки была зима, январь) сбросила с себя все до единой одежды и с размаху прыгнула на обескураженного физика, обхватив цепкими ногами его поясницу, а руками сдавив шею. Евгений Федорович до того еще не попадал в подобные переделки. Он не удержал равновесия и рухнул немного мимо кровати, больно треснувшись затылком о подоконник.

— Жека, что там у вас? — подала из-за чайного стола голос встревоженная мама.

— Все хорошо! — прокартавила в ответ Алла безмятежным тоном карапуза, только что поджегшего дом. Она уже задвинула Жеку как следует на кровать и сдавала физику.

После этого Алла вышла за Евгения Федоровича замуж Почему именно за него? Ведь все экзамены и зачеты она сдавала тем же способом. Коллеги-трубопрокатчики честно объявили это Чепурину, да и Алла не отпиралась. Но он влюбился до безумия. К тому же Алла сумела убедить его в том, что женщине все позволено. Она процитировала ему фразу из женского журнала: "Чего хочет женщина, того хочет Бог". В ее случае Бог прежде всего захотел, чтобы она бросила скучную трубопрокатную стезю. Он вообще не желал, чтоб она училась или работала. Затем он счел необходимым, чтобы Алла откопала какого-то Тер-Оганяна и ушла к нему от мужа.

Евгений Федорович был потрясен. Он всерьез бился головой о стену, принял упаковку отвратительно горьких пилюль и стал умирать. Но не умер, потому что таблетки оказались от кашля. А через полтора месяца вернулась и Алла. Он полюбил ее еще больше — после Тер-Оганяна она сделалась почему-то еще желаннее. Кстати, по чепуринским рассказам я воображала Аллу невероятной красоткой. Но когда она однажды явилась в школу за мужем, я увидела просто облондиненную (а как же иначе!) тетку с какими-то неясными, будто смазанными чертами лица и явно кривоватыми ногами. Так я и не поняла, где у нее таится очарование. Ведь где-нибудь, да таится, потому что она уходила от Чепырина ко всяким шаромыгам с периодичностью раз в четыре месяца, а он все прощал, все любил, все плакал, хотя не пытался больше умереть. Любопытно, что Чепырин отнюдь не какой-то убогий уродец. Он приличного роста, строен, всегда одет дорого и со вкусом. Правда, в его физиономии и особенно в глазах есть что-то, напоминающее известный совет молодым хозяйкам: "Возьмите сельдь и хорошенько отмочите ее в молоке". Не знаю, какого цвета у него глаза. И волосы бесцветные, как сено. В общем, мужчина как мужчина.

Вот этот мужчина и затащил меня в физкабинет. Безнадежно захлопнулась тяжелая дверь. Щекастый Исаак Ньютон и кто-то еще в бакенбардах, кажется, Фарадей, пытливо уставились на нас со стенных портретов.

— Юленька, я больше не могу, — начал, как всегда, Евгений Федорович и страдальчески свесил на лоб тусклую прядь. — Не мо-гу!

На нем был хороший костюм, галстук лоснистого шелка подобран в тон жабье-серой сорочке. Но все эти совершенства бессильны удержать ее — шальную, кривоногую. Я вздохнула с притворным сочувствием.

— Ушла?

Он понуро мотнул головой.

— Она позвонила сегодня в четыре утра и сказала, что никогда больше ко мне не вернется, — сообщил он после долгого горестного молчания. — Я услышал это, и что-то внутри меня оборвалось.

Он потер место, где у него висел галстук, и я испугалась, не прихватило ли его сердце. Выглядел он, как всегда, но черт его знает!

— Не надо так, она обязательно вернется! — изрекла я дежурную фразу. Действительно, кому нужна эта мымра? Всегда ведь она возвращалась!

Чепырин вдруг обхватил мою руку обеими своими, большими и влажными:

— Не в этом дело, Юлия Вадимовна! Не в этом дело! Знаете, она ведь по телефону долго мне говорила, что наконец-то полюбила, встретила большое, настоящее чувство, что с нею мужчина ее эротических фантазий… Зачем мне это знать? Так вот, когда она говорила, в трубке еще что-то звякало, похоже, вилки, кто-то громко ржал, и чувствовалось, что там пьяные. Я слушал, и впервые мне было ее не жаль. Не хотелось, как обычно, тут же бежать и спасать ее. Мне было все равно. Понимаете, Юленька? Я не хочу, чтобы она вернулась! Это же ужасно, ужасно! Как я устал…

Я, пока он говорил, все хотела забрать у него свою руку, но он только сильнее стискивал ее ладонями. Она там тоже стала влажная и будто чужая.

— Успокойтесь, успокойтесь! — бормотала я первую пришедшую на ум банальность и с надеждой оглядывалась на Ньютона с Фарадеем, хотя понимала, что от них никакого толку. Уж и не знаю, как Чепырин расценил эти мои телодвижения, за что он их принял, но он встрепенулся и стал трясти мою руку, что была у него.

— Сколько в вас чуткости! — воскликнул он. — Спасибо вам! Низкий поклон! Как вы меня поняли! Боже, десять лет я страдал… Унижался… Сколько наглупил… А ведь все могло быть иначе! Я много думал сегодня об этом. И караулил вас. Почему я забыл, что есть и другие женщины? Они могут понять, выслушать, поддержать. Ведь красота бесподобного тела еще не все! Где нет ее, там может быть красота души!

Я чуть не вцепилась свободной рукой в его отмоченную в молоке физиономию. Если у меня ноги не в форме фигурных скобок и нет такой поношенной наглой морды, как у его кикиморы, значит, я уж и не бесподобна? Утешаюсь красотой души? Ах ты сельдь в галстуке! Да я так бесподобна, что на меня вчера чуть маньяк не напал!..

При воспоминании о маньяке у меня в животе похолодело. Евгений Федорович показался пусть малосимпатичным, но таким мирным, домашним… Все-таки я решила удалиться с холодным достоинством. И удалилась бы, если бы физик, вместо того чтоб отпустить мою многострадальную руку, не взялся ее ни с того ни с сего целовать, отчего она стала совсем мокрой. Очень глупая вышла сцена. Наконец, Чепырин выпрямился и сказал каким-то официальным голосом, не похожим на прочувствованные всхлипы по беглой жене:

— Юля! Я очень устал! И я хочу теперь иного. Я заметил… мне кажется… вы ко мне неравнодушны. Вы умны, тонки, душевны. Вы разведены. Вы еще не стары. Прочее не имеет значения. Не попробовать ли нам сблизиться еще больше?

Искренний ответ: «Никогда, хам!» — рвался из моей души, но как-то не выговорился. Я оглядела его представительную фигуру, хороший костюм, атласный галстук, измятое переживаниями лицо и только спрятала озябшую от мокрого руку в карман. Евгений Федорович откашлялся и продолжил:

— Почему бы не попытаться? Это ведь не значит, что все обязательно сложится. Мы, может быть, и не подходим друг к другу интеллектуально, духовно. В интимном плане, наконец… А если да? Что, если да, Юля? Я так устал!

Черт бы побрал его усталость! Тут, конечно, ожидается, что я сказала твердое «нет». Но я снова ничего не сказала. Мне было грустно, в основном оттого, что я одинокая тридцатипятилетняя (это окончательная правда!) женщина со скромной учительской зарплатой. У меня куча проблем, и я не могу просто так разбрасываться приличными вариантами. Время! Моему сыну четырнадцать лет. Я и не заметила, как он вырос. Я долго была молода, беспечна, я так радовалась, что ребенок почти все время торчит у бабушки, моей мамы, а я свободна, могу заниматься собой, могу себя развивать, могу устраивать личную жизнь. «В мягких муравах у нас!» Макс вырос и теперь непонятен мне как, инопланетянин. Он не любит со мной разговаривать. Он практичнее и трезвее меня. А я? Личную жизнь так и не устроила и все так глупо, глупо, глупо!

Я хочу замуж. Я еще больше, может быть, устала, чем этот нелепый физик— рогоносец. Что же мне делать?

— Я вижу, вы не против? — рогоносец облегченно вздохнул. — Может, сегодня же и встретимся? Вечерком? У вас? Мне противна моя квартира, там все напоминает…

Он сник и всхлипнул носом — наверное, вспомнил бесподобные кривые ноги. Но он взял себя в руки и продолжил:

— Итак, вечерком? Я почему-то представляю, что это будет вечер при свечах. Вы такая понимающая, тонкая, чуткая. Мне кажется, вы любите свечи, тихую музыку, мягкую мебель, уют… Все романтичное… В полседьмого не рано? Адрес ваш я знаю, у секретарши выписал. Итак, в полседьмого?

Я согласилась на полседьмого, и мне тут же пришло в голову, что придется готовить романтический ужин. Какое блюдо можно считать романтическим? Манную кашу с хреном? Вот не было хлопот! У меня своих забот полно. Хотя бы эта визитная карточка…

— Скажите, Евгений Федорович, — вы ведь научный работник в некотором роде — позволяют ли современные технологии такие штучки, чтобы вдруг с бумаги исчез напечатанный текст, а вместо него появилась бы запись карандашом? — спросила я Чепырина. Мой вопрос явно застал его врасплох. Он солидно крякнул и пожал плечами:

— Кто его знает? Я в детстве читал что-то про симпатические чернила. И про то, как Ленин с Крупской молоком переписывались. Может, сейчас это дело как-то вперед шагнуло? Не знаю, не знаю. Очень даже может быть. Вы лучше у химички, у Ады Ильиничны спросите. Это все-таки к химии ближе…

— Скорее к алхимии, — вздохнула я. Мне неизвестное никогда не нравилось. — Или вот! Можно ли сделать реакцию, пусть химическую, чтоб из плотной бумаги, на какой печатают визитные карточки, вдруг сам собою вышел тоненький листочек? В голубую клеточку?

— Ну, это уж совершенная ерунда, — уверенно заявил Евгений Федорович. — Даже и нехимику ясно, что ерунда. Вы что, викторину к классному часу готовите? Не берите данных из газет, там одно вранье. Лучше использовать специальную литературу. Я могу кое-что рекомендовать. А эти ваши метаморфозы с бумажками — абсолютная ерунда.

Я с надеждой глянула на Ньютона и на Фарадея, но и они не оставили никакой надежды. Их кудри, бакенбарды и ехидные улыбки, казалось, подтвердили слова Чепырина: ерунда! ерунда! ерунда!


Загрузка...