— Макс, детка, уже так поздно, а ты еще не выехал! При теперешней криминогенной обстановке…
В трубке послышался сначала деликатный вздох, затем решительный выдох.
— Мам, я наверное, сегодня у бабушки останусь. Географию я исправил. На четверку! В общем, нормально все, не волнуйся. Бабушка на радостях пирог испекла, яблочный, «Нищий студент» называется. Помнишь такой? Вот-вот! Так что гуляем…
— А химия?
— Химия — дело наживное. На днях еще одного «Студента» выбью с помощью дяденьки Менделеева. А ты как? Что, с вариантом облом?
— Не смей говорить со мной в подобном тоне! Никакой не облом. Я просто соскучилась.
— Ну, тогда я на днях… Как только Барбос окропит бабушкины туфли или сожрет пеларгонию, мы нарисуемся оба. Ну, пока…
Опять одна! В той квартире, где днем мне так не хотелось умирать, теперь было плохо и невесело жить. В кухне на столе немым укором возвышалась горка никому не нужных помятых котлет, которые пережили столько приключений. Все глупо и бессмысленно… И бок ноет.
Я подошла к зеркалу и задрала край кофточки. Боже! В том месте, где меня касалась рука Гарри Бека, краснело странное пятно, похожее на несильный ожог. Отчего бы? Неужели Бек к электросети подключается? Или действительно какая-то чертовщина?
Я помазала бок синтомициновой эмульсией, сникшие было мысли и предположения взвихрились в моей голове буруном. Сейчас я мало верила в могущество и свирепость Агафангела Цедилова. Он так кротко пережил и обсыпание песком, и удар помидором. Он имел кучу возможностей совершить свое черное дело в моей квартире, но и не подумал мне навредить. Может быть, я не настолько красотка, чтобы?.. Ну уж нет! Я хороша собой! И Цедилов назвал меня прекрасной, и даже Бек… А что, если именно Бек причастен к исчезновению женщин? Заманивает вроде бы для диагностики в черную комнату, душит в объятиях и сжигает заживо своим электрическим темпераментом? А одежки — на березки. Прямо-таки детская страшилка! Нет, это ерунда. Менеджер Харлампиева вышла из дверей магазина и даже не дошла до «Форда». А Лара Роллинг, та вообще пропала в пятом часу утра. Неужели Бек круглосуточно дежурит? И Гайковы, люди приличные и состоятельные, это терпят? Тут что-то не так. Одно ясно: Бек в это дело замешан или знает что-то. И Агафангел Цедилов знает. Они оба знают, к тому же пугают друг другом, и какая-то у них странная вражда…
В ту ночь во сне я видела, как черный человек и белый человек лезут ко мне в окно, а в руках у них по стеклянному шару с привязанными на манер ярлыков записочками «Я люблю тебя, Юля!» Они обещают лечь на рельсы и долго швыряют друг в друга соленые помидоры и баночки с кремом. Бок тоже ныл всю ночь.
Утром я уже была уверена, что в моих руках нити ужасной тайны. Кошмар моего положения состоял в том, что сунуться к кому-нибудь со своими подозрениями и не вызвать уверенности в умопомешательстве было невозможно. Что уж говорить о милиции, если Наташка, особа достаточно легковерная, считает меня нездоровой и водит лечиться к шарлатанам. Шарлатан этот — тип весьма подозрительный, но Наташка-то этого не знает!
Я рассеянно смотрела на классную доску. Буквы и запятые будто шевелились, дрожали перед моими глазами, и Кристина Вихорцева подмигивала небрежно подкрашенным глазом. Зато Гультяев вчера, слава Богу, объелся беляшами, отлеживался теперь дома и не действовал мне на нервы.
В конце концов я не выдержала. У меня в этот день было окно. Не окно даже, а целые Спасские ворота — третий и четвертый уроки плюс большая перемена. Более двух часов праздности. И хотя со дня обнаружения голой девицы в собственной ванной я дала зарок, что не буду искушать судьбу и тратить окно на что-то, кроме проверки тетрадей или в крайнем случае пробежки по универсаму, в тот день я не могла усидеть на месте. Я решила еще раз сходить к Беку и разузнать, чего он вчера от меня добивался. Что за шутки он в своей комнатке вытворяет? И если он в самом деле сжигает женщин живьем…
У Гайковых меня ждала неудача. На двери висело объявление о том, что Гарри Иванович перенес прием в собственный офис. Был и адрес: улица Португальская, дом 12, квартира 9, вход с балкона. Португальская-то совсем рядом, но этот «вход с балкона» меня смутил: возможно, туда надо карабкаться по веревочной лестнице?
На деле все оказалось проще: длинная бетонная лестница вела к крыльцу, переделанному из балкона. Там чернела глухая дверь. На ней даже ручки не было! Я безуспешно поковыряла дверь ногтем, но она никак не открывалась. Зато сбоку обнаружилась малозаметная черная кнопка звонка. Я нажала на кнопку. Никакого звука не последовало, зато дверь открылась, и я вошла в крошечную и страшно душную переднюю. Как и у Гайковых, тут был диванчик для ожидающих своей очереди в ад. На нем уже сидело несколько посетительниц. Меня успокоило то, что подобрались дамы очень некрасивые. Теоретически ничего им не угрожало. Я собралась было занять очередь и, если не успею пройти к Беку до четвертого урока, подойти после шестого, как вдруг из-за двери, такой же черной, как все здесь, голос несуществующего капитана Фартукова провозгласил:
— Седельникова, заходите!
Дурнушки на диванчике переглянулись, а я прошествовала за черную дверь. Собственное логово Бека очень походило на его временное пристанище у Гайковых: та же тьма египетская, те же три свечи, тот же сладкий дым. Только освещение тут было несколько получше, и можно было заметить, что дым вьется из ртов и ноздрей каких-то бронзовых скульптурных чудищ. И эмблемы на стенах тоже слегка просматривались. Меня они не привлекли: это были все какие-то геометрические фигуры, а я с детства питаю отвращение к геометрии. Наш школьный математический кабинет декорирован почти такими же кругами, ромбами и шестиугольниками, и мне всегда среди этих штук там неуютно.
Сам Гарри Иванович, одетый по-вчерашнему, в черное, по-вчерашнему же был самодоволен.
— Я знал, что вы придете, — заявил он, — но не думал, что это случится так скоро.
— У меня бок болит, — пожаловалась я, хотя совсем и не собиралась это ему сообщать.
— Ничего, — покровительственно улыбнулся Бек, — главное вступить на путь, который ведет к истинному. Жалкая шкурка плоти сойдет тысячу раз, но душа закалится и окрепнет. Тогда боль будет сладка.
— Не будет. Я не переношу боли, — не согласилась я.
— Ты не знаешь себя!
— С чего это вы мне «ты» говорите? Фамильярности я тоже не переношу.
— Мы будем с этой минуты на ты. Ты обещала предаться мне, ты хочешь мне предаться! Твой трусливый ум придумывает приличные и удобоваримые поводы, чтоб прийти сюда, но на самом-то деле тебе не терпится заглянуть за грань, доступную немногим, туда, где распадаются элементы, отлетает косное и вещное и мир становится другим. Там ты будешь свободна.
«Где «там»? В Первомайском парке? — подумала я. — Неужели и тех дурех он увлек подобной демагогией. Но я не дамся, посмотрю только, что за фокусы у него на сей раз приготовлены».
Ничего новенького Гарри Иванович не припас — все то же ложе, крытое драпом. Он улегся рядом со мной и снова скрестил странные свои сухие ноги
— Сейчас мы будем далеко, — предупредил он.
— Полетим? — усмехнулась я. — На метле, как ведьмы?
Бек поморщился:
— Глупые выдумки профанов. И ты тоже думаешь, что ведьмы летают, как галки? Баба в небе верхом на метле — картина неэстетичная. И потом, разве может эфир выдержать вес даже самой худощавой тетки? Нет, это бывает иначе. Это вообще не полет…
Он опять схватил меня за тот же бок, но почему-то теперь больно не было.
— Я же говорил, что шкурки сходят, — ответил Бек моим мыслям. — Не бойся боли. Мне-то будет много больней! Мне придется преодолевать страшные силы. В тебе много косности, все элементы соединены клейкой и вязкой субстанцией. Ты неразвита и тяжела душой, вот вчера ничего и не вышло. Зато сегодня…
Мне сразу расхотелось летать. Я и вчера уже натерпелась! Но я не могла пошевелиться, хотя и пыталась бежать. Мысленно я перебрала ногами, но они во плоти — тяжелые, неподвижные, чужие — покоились где-то далеко, отдельно от меня, и совсем меня не слушались. Так бывает во сне. А может, я просто заснула? Ну да, это сон! Это только сон, и нечего бояться! Если я понимаю, что сплю, значит, вот-вот проснусь?
— Не проснешься! — прямо над ухом или даже в самом моем ухе проскрежетал голос Гарри Ивановича. — Да ты и не спишь. Ты наконец-то живешь!
Еще не хватало, чтобы кроме больного бока, у меня и в ухе завелась какая-то нечисть! Когда я была маленькой, соседская бабка говорила, что таракан может заползти в ухо, и чтоб этого не было, надо на ночь надевать на голову платочек. Сама она всегда была в платочке. Из-за тараканов, как я думала. Не заполз ли Бек мне в ухо? Он как раз такой черный, узкий… Ах, что за ерунда лезет мне в голову? Он же гораздо крупнее таракана!
Скоро мне стало не до тараканов: по комнате пробежал быстрый треск, сначала слабый, так что я решила: это черное одеяние Гарри Ивановича сработано из грошовой синтетики и потому трещит при каждом его движении и даже дыхании. Его мелкокудрявые волосы тоже были полны электричества. Из прилизанных они вдруг сделались пушистыми. Каждый волос сам по себе вздернулся дыбом, и скоро вокруг его черепа воспрял прозрачный лес спутанных и, похоже, металлических нитей, тонких и тусклых, вроде тех, какие бывают в лампочках. Там, в этом лесу, уже вовсю трещало, белые огоньки перебегали и вспыхивали, а при особенно сильных, лопающихся разрядах Гарри Иванович вздрагивал. Лицо его побурело, вздулись на лбу жилы. Морщины прорезались и углубились. Но странным образом он от этого помолодел и похорошел. Он подергался еще немного, повел трескучими синтетическими плечами, наконец он вполне овладел собственной энергией и улыбнулся. Улыбка была голливудская — множеством бесконечных, небывало длинных зубов. В каждом зубе ослепительно вспыхнуло зеркальное отражение треснувшего за моей спиной довольно мощного разряда, и в каждом зеркальце я увидела еще и два круглых испуганных глаза. Боюсь, глаза были мои. Тут стало так темно, что я сперва подумала, что зажмурилась. Я усиленно хлопала ресницами, но темнота не исчезала. Она была абсолютной и бесцветной. Рядом снова страшно затрещало.
— Ой, здесь где-то провод оголился! — испугалась я. Оборудование комнаты Бека не внушало мне доверия. Гарри Иванович только захихикал и нарочно затрещал пиджаком.
Молнии мелькали уже повсюду. Все вокруг было в огненных жилах, которые исчезали прежде, чем я успевала на них посмотреть — они тут же возникали в другом месте! Иногда они вдруг начинали виться поперек и чуть наискосок, как кардиограммы, и поминутно освещали то розовым, то синим светом клубы туч и какие-то густые деревья. Откуда деревья здесь, в комнате со входом с балкона? Не растут на Португальской улице деревья! Ничего на Португальской не увидишь, кроме затоптанного двора, где решетка для выбивания ковров кем-то свернута в железный узел и где уныло скрипят качели без сидений.
Однако деревья определенно были! При вспышках я видела, что они тяжело гнутся то в одну, то в другую сторону. В страшный лиственный вой сливался их оглушительный шорох. «А ведь опять нет грома!» — удивилась я, и гром тут же грянул, причем со всех сторон. Деревья исчезли. Молнии вдруг отодвинулись и продолжали мелькать, маленькие, беспомощные, в каком-то окошке, тоже маленьком. Там на подоконнике рядком лежали восково-тусклые яблоки из сада, и одно из них было надкушено. Где все это? И где я? Мне ведь окошко знакомо, знаком его старорежимный переплет крестом, который делит стекло на четыре квадрата. И яблоко надкушенное (коричневый надкус на зеленом!) мне тоже знакомо, и еще что-то вокруг, при свете молний плохо различимое, но виденное — где? когда? Вот громадный комод, черный, блестящий, с металлическими ручками-ракушками. Я очень хорошо знаю эти ракушки, гвоздики даже знаю, какими ракушки прибиты к тяжеленным ящикам. Я, поддев такую ракушку всей пятерней, тяну, тяну и не могу сдвинуть ящик, на дне которого… И вдруг я понимаю, что всего этого помнить не могу. Не могу, потому что комод стоит в Колчевске, в доме моей бабушки, которая умерла, когда мне было пять лет. А была я в этом доме последний раз вообще в полтора года. И что, я это помню?.. Не может быть! Да, этот комод, это зеркало в резной раме — с лакированной листвой и твердыми деревянными виноградинами, и эти фотографии на стенах, тоже в резных рамочках, только пиленые лобзиком… Вот тленно-желтоватые, нежно-отчетливые фотографические лица (теперь так не снимают!). Я их видела когда-то в Колчевске? Нет! Бабушка их сожгла в девятнадцатом году: мундиры ее компрометировали. Вот какой-то предок в телеграфном, что ли мундире (не разбираюсь я в мундирах!). На фотографии еще и прабабушка с бюстом, туго воздетым едва ли не до подбородка. По бюсту, как по морю, зыбятся складочки и защипочки, и среди них, как челн, брошка в форме лиры… Этого не может быть! Открылся в черноте и небытии коридор, и я все глубже, глубже туда втягиваюсь неведомой силой, ввинчиваюсь, легкая, как сухой лист, безвольная, и несется мимо меня колчевский домик с ветхим, провалившимся парадным крылечком, и шумят явные до последнего листочка, давно позабытые деревья, и прабабушка бежит за мной, одышливо колышет складочками с брошкой и пытается достать меня костяной ручкой старого шелкового зонтика. Но тем же винтом, что вворачивает меня в неведомую темноту, прапрабабушка уносится назад, а зовут ее, оказывается, Капитолина Александровна — вот уж чего я никогда не знала! Теперь я это вспоминаю — и забываю тут же.
— Ну, каково? — дышит где-то в ухе Гарри Иванович. — Держись за меня только, иначе труба!
«Ах, да, труба, — соображаю я тупо. — Это я в трубе. А там всегда винтовое движение. Я даже вроде читала про это… И в ванне вода у дырочки закручивается штопором… Это, кажется, зависит от вращения Земли… Справа налево? Или наоборот?.. И что, теперь я свалюсь с земного шара?»
Железная рука Гарри Ивановича меня держит, и я, чтоб не упасть в небо, хватаюсь за него и вдруг ощущаю его нагой бок. Куда же подевался синтетический пиджак с искрами? Я вижу черствое улыбающееся лицо и кудри дыбом. Что-то такое странное проглядывает в этих кудрях, а вместо пиджака сухощавые мускулы и курчавая шерсть. Шерсть сгущается к поясу и переходит в сивое волнистое руно на ногах. Настоящий густой мех… Даже пара серых репейных шариков — помпонов прицепилась к колену, изогнутому странно, не в ту, что ли, сторону?.. И на мне самой не оказалось ни сегодняшней синей блузки с желтыми нарциссами, ни юбки, ни белья, ни даже плоти, а только что-то смутно-молочное, прозрачное, нежное невыносимо ноющее от прикосновения ветра. Что уж говорить о железных лапах Бека. Гарри Иванович все хохочет и впивается в меня своими страшными руками. Они жгут, как огонь, и шерсть колется. До меня наконец доходит: «Да он же черт! Настоящий черт! Наверняка у него и копыта есть. А там, в кудрях, рога видны. Черт, а я даже пошевелиться не могу! Он меня сейчас изнасилует!.. Впрочем, как же это он изнасилует? Куда? У меня и тела-то уже нет! Господи, куда все девалось? И что это вместо меня такое голубое и нежное, как крем? Может быть, душа? Тогда я, значит, совсем погибла! Не хочу, не хочу! Проклятый шарлатан! И почему я не послушала Цедилова? Я не знала тогда, кого слушать, а теперь… Его зовут Агафангел? Агафангел!»
Хотя голос мой глухо клубился где-то в глотке, будто рот у меня был зажат, все же зов вышел достаточно внятный. Сразу разомкнулись огненные клешни Бека. Мелькнуло рядом бледное лицо Агафангела — Геши с губой, закушенной от усилия и старательности. Гарри Иванович закряхтел, глаза у него стали тусклые и пустые, будто его по затылку стукнули, и такие крупные, сияющие, выпуклые капли пота выступили на его лбу, какие до этого я видела только по телевизору, на бутылках в рекламе кока-колы. Я же — та нежная, прозрачная, неуправляемая я — моментально влилась в далекое покинутое тело, в собственную теплую кожу, в блузку с нарциссами, в лакированные туфельки с бумажкой, подложенной под правую пятку, чтоб не терло. Такое все это было привычное и милое!
Я быстро открыла глаза и обнаружила себя не в комнате Синей Бороды на Португальской, не дома даже, а почему-то в школьном кабинете физики. Я этому обрадовалась и счастливо оглядела зеленые столы, рыжую доску и законы Ньютона, сложенные на стене из фанерных букв. Сам Ньютон с Фарадеем на пару посмотрели на меня из рам с ответной нежностью. Вдруг сзади меня, от шкафов, донесся тяжкий вздох. Я оцепенела. Мохноногий рогатый Бек моментально затмил в моем сознании улыбку Ньютона. Однако вздыхал всего-навсего Евгений Федорович Чепырин.
— Я знал, Юленька, что вы меня поймете, — продолжал он невесть где и когда начатую беседу. — Как никто поймете! Вас влечет ко мне, я знаю. Вы не должны колебаться. Верьте в меня. Да, я всю ночь не спал из-за этого письма. Я слишком долго жил Аллой, а она написала мне из Нарыма, что эта разлука навсегда. Она просит выслать ей зимние сапоги и тот французский лифчик, что ей подарил Абдуллаев. Значит, это все! Конец! Всю ночь я не спал, много думал — в том числе и о нас с вами — и решил: хватит быть квашней. Я ведь был квашней?
— Был, — подтвердила я.
— Этого больше не будет! Вы удивительная женщина. Я решил!
С этими словами он кинулся ко мне и крепко обнял обеими руками и даже одной ногой.
— Евгений Федорович! — сдавленно пискнула я.
Он застонал надо мной неожиданно сластолюбиво и трубно:
— Женя!.. Я теперь для тебя только Женя!
Ну вот, еще один на «ты» перешел! Конечно, после тяжелых огненных объятий дьявола объятия любого земного мужчины были для меня малочувствительны, но мне вообще сейчас ни с кем обниматься не хотелось, а с Чепыриным обниматься не хотелось никогда. Отбиваться и объясняться не было сил, потому и стояла я, объятая физиком, и равнодушно разглядывала дремучие бакенбарды Фарадея из-за его плеча.
— Я забуду Аллу, почти уже забыл! Я вырву ее из своей жизни! Мы вместе вырвем! Ты ее вырвешь — я чувствую, как ты горяча, темпераментна!
В это время я как раз пыталась высвободиться, но Евгений Федорович воспринял мое телодвижение как эротическую конвульсию, еще крепче закрутил меня ногой и облепил мой рот губами, упругими, как грузди. Я воздела очи на Фарадея. До этого великий ученый, казалось, только присматривался к нам с профессиональной пытливостью, но теперь его бакенбарды ехидно растопырились. Я закрыла глаза. «Что же, все-таки вариант, — повторила я мысленно Наташкины слова, терпеливо ожидая конца поцелуя. — Сколько можно одной маяться! Чепырин интеллигентен, трезв, материально крепок. Разве я первая вот так, без любви?.. По любви уже было! До сих пор котлету в холодильник не положи… Вон у Наташки уже третий Вова, и она вполне счастлива. Почему не могу быть счастлива я? Только бы он отцепился со своими губами… Нет, надо как-то устраиваться в жизни, а то у меня, похоже, уже крыша едет, черти мерещатся, как алкашу. Белая горячка… Горячка белая… Наверное, Бек мне дури какой-то сунул. Недаром у него кругом благовония дымятся… Все, начинаю новую жизнь! Но если хотя бы раз в сутки придется так целоваться… И Фарадей, кажется, моргнул. Едет, едет у меня крыша»…
Евгений Федорович оторвался от моего лица, зато стиснул мне бедра.
— Я решил! Поживем вместе! Поехали сейчас к тебе, — сказал он и так раздул ноздри, что ворс внутри них стал дыбом. — Мы ведь уже на пределе! Поехали!
Мы и поехали. В троллейбусе Евгений Федорович стал рассказывать, что любит отбивные котлеты не толще полутора сантиметров и жареную картошку, залитую сметаной и после этого хорошо пропаренную под крышкой. Он вместо Седельникова будет чинить мои электроприборы, а я в ответ должна гладить ему рубашки, блюсти стрелки на брюках и лелеять две его бобровые шапки, уже немного подъеденные молью. Я, такая чуткая, тонкая и понимающая натура, просто не должна подпускать больше моль к шапкам! Сладострастной Алле закон был не писан, но я, по его мнению, просто рождена для уюта и приятных хлопот. В троллейбусе он тоже не выпускал мои бедра, и тем местам, за которые он держался, было тепло, как от грелки. Он категорически требовал называть себя Женей, но у меня это никак не выходило. Я вообще терпеть не могу это имя. Но черт с ним! Я твердо решила выйти за него. Что я, хуже других? Мне даже стало казаться, что я уже за ним замужем, причем так давно, что он мне страшно надоел. Он перечислил свои привычки, которые я должна принять и вписать в свою жизнь. Моими привычками он совсем не интересовался — решил, должно быть, что я такая положительная, что у меня не может быть привычек. Иногда он забывался и горевал об Алле, сбежавшей в Нарым с его позавчерашней зарплатой, но в моей квартире он бросил воспоминания и живо заинтересовался интерьерами.
— Очень обои миленькие, — одобрительно отметил он, заглянув в гостиную, а потом осмотрел туалет, где задержался минут на восемь, после чего долго мыл руки и любовался кафелем и моими махровыми полотенцами. Кстати, в прихожей он смело надел тапочки Макса.
— Евгений Федорович, может, перекусим? — предложила я.
— Женя! Только Женя! — взвыл он низким чувственным голосом. — Перекусим, но потом! Ведь сейчас мы уже на пределе… Где твоя спальня? Иди ко мне!
Квартира у меня двухкомнатная, где что, разобраться нетрудно, и Чепырин устремился в нужном направлении, на ходу скидывая ворсистый пиджак и спуская с покатых плеч дорогие широкие подтяжки. Я вздохнула, потому что все-таки предпочла бы перекусить. И вообще Евгений Федорович — ладно, пусть будет Женя! — не будил во мне жгучих и неотложных желаний. Но хоть руки я имею право помыть?
— Я сейчас! — крикнула я из ванной вслед Чепырину…
Я мыла руки и любовалась собою в зеркало. Глупейшая физиономия! Почему, спрашивается, я не на пределе?.. Может, умыться? Нет, все-таки с макияжем я очень хорошенькая. Не хотелось бы подурнеть даже в глазах — начинаю привыкать, беру себя в руки! — Жени.
Вдруг сквозь шум воды до меня донеслись какие-то странные звуки. Я выключила воду и прислушалась. Несомненно, то стонал Евгений Федорович. Подобные глубокие, грудные стоны я неоднократно слыхала и прежде, — ими сопровождались рассказы о проделках Аллы. Но сейчас-то чего он воет? Опять вспомнил кривые волнующие ноги?
Вне себя от удивления, я пулей кинулась в спальню, но так и застыла на ее пороге. Чепырин сидел на пуфике рядом с моей кроватью в спущенных подтяжках, со спущенным до середины груди галстучным узлом и стонал. А на кровати, широко раскинув длинные худые руки и длинные же ноги со страдальческими желтыми пятками, возлежал Агафангел Цедилов. Он спал так крепко, что его не тревожили громкие звуки, издаваемые Евгением Федоровичем. Гиацинтово кудрявая голова мирно утопала в моей подушке, губы безмятежно оттопырились, а худой бок мерно дышал, обозначая при каждом вдохе крупные тощие бедра.
— Почему он здесь? — стонал Чепырин. Его травянистый чуб свесился на лоб. Две скудные слезы, мутные, как рассол, спустились по щекам и добежали до кончика размякшего носа.
Я не знала, что сказать, тем более что Евгений Федорович, кажется, не нуждался в моих ответах.
— Почему он совершенно голый? — задал он очередной вопрос, не вполне корректный, потому что из-под одеяла все-таки выглядывали довольно приличные застиранные трусы, тоже, наверное, из секонд-хэнда.
Наконец, Чепырин перешел к обобщениям.
— Почему вы все так распутны? Если привлекательны, то обязательно распутны? Почему вам мало порядочных, любящих мужчин, и вы липнете к проходимцам?
— Это не проходимец! — зачем-то сказала я. Будто в ответ на мои слова Агафангел развернулся еще вольготнее, почесал бессознательно и сладко под мышкой и фукнул во сне розовыми губами.
— А кто же это тогда? — взвился Евгений Федорович. — Я сам вчера в магазине слышал, как ты спрашивала его имя. А сегодня как угорелая умчалась! У тебя окно между вторым и пятым уроком, я расписание смотрел. У, я был свидетелем: ты оделась и через две ступеньки попрыгала к выходу. Сюда, к нему! Отдаться!
Он снова застонал. «Ну вот, у меня уже провалы в памяти," — подумала я. — К Беку я пошла между вторым и пятым уроком, у него обнаружились рога и копыта — это я помню. А пятый урок? А шестой? Я что, их давала? О специфике диалогической речи, о Митрофанушке? Ничего не помню… И как я оказалась в физическом кабинете? И вообще в школе?»
Мне стало страшно. Все, что было до встречи с Чепыриным под сенью бакенбардов Фарадея, свилось в моей памяти в какой-то лохматый клубок. Из него торчали пестрые обрывки, но сама нить безнадежно затерялась, ушла в середину клубка, и что правда, а что морок, было неясно. Я полагала, что меня чем-то окурили. Пусть окурили! Но возможно ли, чтобы часть меня — что? душа? то голубое, прозрачное, болезненно нежное, что я чуяла вместо тела, внимало Беку, неслось штопором вглубь тоннеля мимо бабушкиного комода и прабабушки с зонтиком (куда? наверное, прямо в ад!) — а в это время другая моя часть, только тело, в желтой блузке с нарциссами и в лакированных туфлях, вещало девятому классу о Митрофанушке… Тело Митрофанушки не помнило — ведь помнит душа! А она сгорала в это время в бековском пекле… Но как же тело само давало уроки? Я настолько встала в тупик, что на время позабыла и про Чепырина, и про Агафангела. Последнему это было все равно: он лишь посапывал себе в моих подушках. Зато Евгений Федорович пытался убить меня своим бессильным взглядом.
— Все вы одинаковы — говорил он гортанно от напряжения. — Всегда одно и то же! Снова и снова! Посторонний мужчина в моей постели!
Ну, это он хватил! Непонятно еще, кто из них двоих мне посторонний. А постель моя — и ничья больше!
— Опять, опять! Опять мужчина! Боже, и у тебя такое же выражение невинности на лице! То же сознание, что я все равно прощу! Ты как нарочно такая красивая сейчас! У-у-у, до чего красивая, — страстно говорил Чепырин.
Итак, засунув в постель чужого мужика, я сразу покрасивела и сделалась неотразима в глазах Евгения Федоровича. Теперь он будет мне все прощать? И пусть моль ест себе его замечательные шапки?
— Ну нет, больше я этого не допущу! — вскрикнул вдруг Чепырин и дернул себя за обвисший галстук. — Я обещал, что не буду больше квашней — и не буду! Не буду! Прощай, Юля!
Он с пола в гостиной подобрал пиджак, с вешалки схватил куртку и с этими двумя комами одежды да еще с портфелем наперевес вылетел из моей квартиры. Был вариант — и нет варианта.