Стучали молотки на Поликарповом подворье, звенела пила, сухо шелестел рубанок: Налыгачи отгораживались от людей высоким забором из досок, пахнущих живицей, да заодно делали пристройку к сараю.
И уже не прятались ни от кого Мыкифор и Мыколай, свободно ходили по селу, бахвалились: один — дезертирством, другой — побегом из тюрьмы.
— Дураков нет — лоб под пулю подставлять.
— Когда нас перегоняли в другой лагерь, я в лесу юркнул в кусты — и приветик, Советы. Ха-ха-ха…
Федора проворно бегала по двору — носила что-то из погреба, потрошила кур. Говорят, в соседних сёлах уже побывали коменданты, вот-вот и к ним заявятся. Поликарп тоже не сидел сложа руки — вертелся возле сыновей, что-то им растолковывал. И вот наконец:
— Тату, идите-ка сюда. Смотрите, вон что-то маячит.
Приймак не торопясь, в больших калошах пошаркал к воротам.
— Что там?
Мыколай вытер вспотевшее лицо, показал на дорогу, по которой ползли грузовые машины.
— Они! — кивнул головой старый. И крикнул в хату Федоре: — Ты там того!.. Сейчас будут!
А сам, скинув плоский кожаный картуз, пригладив гусиный пушок на темени, рысцой побежал навстречу «новой власти».
Машины остановились возле хаты деда Зубатого. Из кабины молодцевато выпрыгнул немецкий офицер с перевязанной рукой. За ним заторопился следом какой-то вылинявший, словно старая фотография, панок с безбровым лицом. Офицер быстро осмотрелся, сказал безбровому панку:
— Здесь сходка!
В это время подбежал, заплетая ногами, Поликарп, подобострастно поклонился офицеру с перевязанной рукой. Ты гляди! Да это же тот, что гостинец дал, коробочку сигарет! А в селе болтали, будто бы те, которые над памятником надругались, уже на том свете… Выходит, живой. Только лесовики потрепали малость, потому что левая рука на перевязи… С офицера Поликарп перевёл взгляд на панка. Как будто знакомое лицо.
— Поликарп, ты? — выдавил из себя панок.
Приймак вгляделся и узнал в панке бывшего хозяина большой паровой мельницы в Чернобаевке.
— Свирид?
— Он самый… Хо-хо! Не ждал?
— От какой чёртовой мате… — не закончил, по-
давился на слове. — Так, так, так, вон оно как. А мы думали, и кости твои того…
— Петух думал да в суп попал, — недовольно сморщился бывший хозяин паровой мельницы.
Поликарп закашлялся и промямлил своё обычное:
— А вы раз-раз — и ваших нет? В Германии или в Гамерике того… житие имели?
— Не об этом речь, — ещё больше сморщился панок. И, склонившись к офицеру, прогерготал что-то по-немецки. Офицер приложил два пальца к козырьку высокой фуражки, потом протянул эти два пальца Приймаку.
— Отшень рад. Обер-лейтенант Брандт.
— А мы уже, хе-хе, вроде бы знакомые. Пан охвицер мне папироски подарил… Так, так, так…
— Вот и нашли, кого нужно, — произнёс панок по-украински, а через минуту — снова что-то по-немецки. Обер-лейтенант удовлетворённо кивнул.
Поликарп не осмеливался надеть свой кожаный блин-картуз, хотя было уже холодно. Он тёрся, мялся, не знал, с какого бока подступить к новой власти.
— Кгм… Свирид…
— Вакумович…
— Извиняйте, Свирид Вакумович, может быть, вы того… с освободителем зашли бы, честь оказали…
Панок и офицер перекинулись словами по-немецки, и офицер, оскалив зубы в золотых коронках, милостиво согласился:
— Гут.
— Просим покорно, — согнулся Налыгач в три погибели, когда подошли к хате. — Заходите, заходите».
Мыколай с Мыкифором стояли на подворье, вытянувшись перед офицером.
— Заходите, гости наши дорогие, заходите, ослобонители наши, — щебетала на пороге Федора.
Гости пили и ели более чем хорошо. Особенно старался панок. Он и сам успевал есть и пить, и «дорогому ослобонителю» подкладывал, подливал.
— Колбаса — это национальная гордость, — пояснял он.
— Точно, — кивал головой опьяневший Приймак
Он подливал самогон панку и старался вклиниться в разговор, даже тосты произносил:
— За фюлера! Полную! За фюлера надо полную!
— Фюрера, — морщась, поправлял панок, и Приймак радостно соглашался:
— Тошно, тошно, за фюлера… Полную, у нас за флю… флю… хлю… тьфу ты, погань всякая лезет на язык… За пана охвицера, потому что фю… флю… И выдумают же некрести, трудно даже произнести.
— За ослобонителей, — подпевала Федора, которая ещё больше раскраснелась.
— Вод-ка, — между тем объснял панок офицеру, — тоже национальная гордость. Не зря говорят украинцы: будет колбаса и чарка, пройдёт и сварка [4]. Мы считаем: ссоры между украинским народом и фюрером не может быть. Пусть герр обер-лейтенант посмотрит на представителя украинского народа, который с присущей народу гуманностью угощает немецкого представителя…
Налыгач переел, перепил и пьяно икал.
— Точно, точно… С флю… тьфу ты… с фюлером ссориться не будем. Это точно…
Ему было весьма приятно, что панок оценил его старания.
— Жили мы, Свирид, так: прикладай та прикрадай, тогда и будешь иметь.
Налыгач повёл рукой по хате, заставленной всяким добытым добром.
— У вас в хате как в магазине, — ещё раз похвалил панок Налыгача и вновь принялся за курятину, за колбасу.
— Ну, энде, конец! — неожиданно резко сказал офицер и встал.
Когда «освободители», красные от самогона и Федориных щедрых закусок, покачиваясь, вышли на улицу, на площади уже собирались люди.
«Сходка!» — ползло по Таранивке слово, которое старикам напоминало давно забытые, позаросшие мохом времена.
Митька и Гриша услышали о сходке и прибежали чуть ли не первыми на площадь.
— На майдани коло цэрквы революция идэ [5], — тихо продекламировал Гриша.
— Какая революция?
— Это я стихи вспомнил. Разве забыл?
— Почему забыл?.. «Хай чабан», — уси гукнули…» Не забыл.
Бывало, на колхозные собрания готовились, наряжались, шли с шутками. А теперь будто на похоронах — молча, согнувшись. Вон баба Зубатая стоит в толпе. Раньше где она — там хи-хи да ха-ха, а теперь у бабы губы сжаты, брови нахмурены. Что-то шепчет про себя, глядя на гитлеровцев в серо-зелёных куцых шинелях, и сморкается в платок. Увидела Поликарпа, увивающегося возле офицера, и вылинявшего панка, не выдержала:
— Вытактакует чин. Вот тебе и тихоня. Значит, ждал своего часа.
На неё зашикали.
— Гляди, гляди, — раздался в толпе чей-то голос. — И Лантух пожаловал, давненько в наших краях не по являлся.
Люди заволновались.
Между тем офицер поднял руку — призывал к молчанию. Потом заговорил. Голос был у него сухо» и трескучий. Когда он замолчал, панок откашлялся, взглянул на офицера, на Налыгача и перевёл слова гитлеровца, которые сводились к одному — надо выбрать старосту.
Мужчины и женщины топали, хукали на красные от холода пальцы, молчали. Гриша обернулся, посмотрел на толпу и неожиданно встретился взглядом со своей учительницей Екатериной Павловной. В стареньком сером платке, в поношенных валенках, она выглядела старше своих лет.
На площади воцарилась тишина. Люди не смотрели друг на друга, неловко было… Дожили! Как отару овец согнали прикладами на площадь…
Тишину нарушил вылинявший панок:
— Герр обер-лейтенант великой армии великого фюрера просит назвать, кого мы пожелаем избрать старостой.
Молчат люди на площади, долго, безнадёжно долго молчат.
— Почему же вы молчите? Языки отнялись? — начинает горячиться панок.
Но оцепенелая толпа не шелохнулась.
— Раньше большевики подсовывали вам своих голодранцев в сельсовет, а теперь новая власть разрешает — выбирайте кого пожелаете. О!
Тишина стала ещё гуще.
Золотозубый офицер поигрывал тростью, нетерпеливо поглядывая на ручные часы. Наконец не выдержал, что-то гаркнул безбровому панку. И тот сразу выпалил:
— Герр офицер думает: подойдёт нам Поликарп Налыгач. Хозяином был до Соловков.
— Вас ист дас Соловки? — наклонился к панку офицер.
Панок коротко объяснил, офицер заржал, как конь. Даже похлопал по плечу Налыгача.
— Гут! Гут!
Приймак неумело вытянулся, пошатнулся и чуть (было не шлёпнулся в лужу. Если бы панок не поддержал, лежать бы кандидату в старосты в грязи. Не рассчитал Поликарп, угощая гостей и себя самогоном, на радостях лишнее опрокинул.
Выпрямившись, Поликарп благодарно кивнул панку и выставил худую грудь, подобострастно глядя в рот «новой власти». А «новая власть» изрекла:
— Поликарп Налыгач — старост…
После чего панок выкрикнул:
— Начальником таранивской полиции назначается пан Кирилл Лантух!
Зашевелились люди на минутку — и снова тишина. Приймак так Приймак. Кирилл так Кирилл. Видно, пришло время подонков разных. Лишь баба Зубатая не выдержала, кинула:
— Чтоб над тобой командовала верёвка с тугой петлёй! Чтоб тебе то командование боком вылезло! Чтоб в твоих печёнках-селезёнках командовали всякие болячки!..
Лантух этого, конечно, не слышал. Стоял надутый, красный, приземистый. Бычий его загривок налился кровью.
— Сейчас пан Лантух прочитает приказ немецкого командования, — подал голос новоиспечённый староста.
Но Лантух и читать толком не умел. Жил он где-то на далёком лесном кордоне и в школу почти не ходил. Они с отцом тайно промышляли лесом. Перед войной исчезли, спасаясь от суда. А теперь вот снова объявились.
— Поняли? — взвизгнул Налыгач после Кириллова бекания да мекания. — Вопросов не имеется?
Какие же тут вопросы, всё было ясно. Не выполнишь приказ немецкого командования — расстрел. За связь с партизанами — расстрел. За предоставление ночлега незнакомым людям — расстрел.
Баба Зубатая тихо сказала:
— Дожили, конокрады теперь будут верховодить… Ах, чтоб ты не знал ни пути, ни доброй стёжки…
На неё люди снова зашикали. Ой, бабы, держите теперь язык за зубами, можете лишиться его вместе с головой.
Но баба никак не могла успокоиться.
— Испугалась я каких-то конокрадов! Чтоб они все передохли!..
Уже давно стемнело. Бабуся и Петька спали, мать мыла посуду на лавке. Гриша сидел на припечке и от нечего делать перелистывал старую книжку о полесском разнотравье, когда-то привезённую отцом и Чернобаевки.
Кто-то тихо постучал в окно.
— Кого носит в такую пору? — встревожилась мать.
Гриша прижался лбом к стеклу. Со двора смотрели на него знакомые монгольские глаза. Рукой Митька звал друга из хаты.
— Кто там добивается? — вновь спросила мать.
— Митька.
— Чего это ему приспичило ночью?
— Откуда я знаю…
— Секрет?
— Чи-исто…
— Нет, вижу, не очень чисто.
— Да что вы, мама!
— Ладно уж, иди, иди, — усмехнулась она «хозяину». — Только смотрите.
— И-и-и, — пропел Гриша и шмыгнул в сени. На улице строго спросил Митьку: — Ты чего?
— Тут такое дело, Гриша…
— Тихо.
— Я и так тихо.
— Ну?
— Красноармейцы закопали в лесу оружие и своё солдатское имущество.
— И что?
— Что? — будто даже обиделся рыжий Митька. — Кто-то отрыл и всё забрал.
— Что ты мелешь?
— Т-с-с! Это ещё не всё. Красноармейцы спрятали знамя. Так и знамя пропало.
— Украли? — схватил дружка за локоть Гриша. — А не врёшь?..
Митька обидчиво шмыгнул носом. Ему тайну открываешь, а он ещё и не верит. Тоже друг!
— А кто тебе говорил… о знамени?
— Ольга Васильевна.
— Не врёшь?..
— С тобой говорить… — опять шмыгнул носом Митька и объяснил: — Она брату рассказала, Сашку… Меня мать послала в хлев, чтобы я телёнку сена скинул с чердака… Полез я. Вдруг слышу — в хлев кто-то вошёл. А это Сашко с Ольгой. Я быстренько влез назад, чтобы не испугать их. И Ольга рассказала…
В Гришиной голове мелькнула неясная догадка.
— А где яма была, знаешь?
Митька переступал с ноги на ногу. Молчал. «Не знает или не хочет говорить? Ведь я ему всё рассказал — про Швыдака, поездку в лес, про Яремченко, Ольгу Васильевну… А он видишь…»
— Военная тайна? — и так дёрнул Гриша Митьку за рукав пиджака, что тот даже покачнулся.
— Да ну тебя! Знаю.
— Так чего же юлишь?
— За липами-сёстрами. В Дубовой роще. И не кричи! А то ещё Налыгачи подслушают…
— За липами-сёстрами?!
— Т-с-с…
И Грише сразу вспомнился осенний день, когда они с Митькой в лес за грибами ходили.
Гриша склонился к Митьке, задышал ему прямо в ухо:
— А где мы с тобой встретили Приймака? Где он кувырком полетел? Ещё он меня чуть с ног не сбил! Вспомни! Ну?
Митька от неожиданности даже рот открыл.
— Точно, за липами… Так…
— Вот тебе и так… Айда к Ольге Васильевне!
Пробирались мальчишки по селу осторожно, старались проскочить никем не замеченными, чтобы никто не выследил, куда они спешат.
Вот и её хата. Тихонько постучали в окно. Ольга Васильевна вышла в накинутом на плечи пуховом платке. От неё веяло домашним теплом, уютом.
— Это вы, хлопцы?
«Хлопцы»… Раньше пионервожатая не называла их так. Детьми называла. А теперь — хлопцы…
Ольга Васильевна зябко повела плечами.
— Что случилось?.. Заходите в хату, хлопцы…
Мыколай принёс домой весть, от которой у матери начала дёргаться щека.
— Окруженцы ищут знамя… — хмуро произнёс Мыколай. — Вот такие пироги. Кирилл Лантух просил передать. А ещё сказал: будут увеличивать немцы таранивский куст полицейский. Может, определить и Мыкифора в полицию?
Мыколай стоял в нарочито картинной позе — выставил ногу с начищенным сапогом вперёд, руки засунул в глубокие карманы брюк. Ждал, какое впечатление произведёт на отца такая весть.
— Что вы скажете на это, пан староста?
— Насчёт того, что у того придурка Кирилла полицаев будет больше? — прищурил глаз отец.
— Я о знамени… Так что вы скажете, пан староста?
— Фигу с маком этим окруженцам! О! А ты не выкобеливайся перед батьком, раз хватил лишнего! У кого это такой крепкий самогон?
— Зря вы, тату.
— Что зря? Скажешь, не опрокинул?
— Нет, выпить я выпил. Разве же в такое проклятое время не выпьешь? Тут выть начнёшь, если не зальёшь… Я говорю — со знаменем зря, — хмурился Мыколай.
Приймак быстро повернулся к сыну, прожёг глазом:
— Боишься, иродова душа?!
— Боюсь, — зачем-то коснулся шеи длинными, как у отца, узловатыми пальцами Мыколай. — У меня одна голова. А Кирилл говорил: несдобровать тому, кто… Это те, лесовики, передавали будто бы…
— Пугают, — перебил Поликарп. — Под-думаешь. Антон бороду отпустил. Испугались мы его бороды..-
Не на таких наскочили, товаришочки… Хе-хе. Чтоб Крым, Рим и медные трубы пройти да попасть чертям в зубы…
Приймак помолчал, прищурил глаз, потом вдруг кивнул на Мыкифора:
— Ты гляди мне — не распоганивай брата своего!
Мыколай прыснул:
— Это вы про Мыкифора? Кто кого только распоганит…
— Ну, хватит! — стукнул ладонью по столу старый. — Пошли перепрячем добро. Чего ты так вытаращился на меня, Мыколай? Говорю — надёжней надо перепрятать! Всё! Завтра пойдёшь в Чернобаевку, расскажешь: шастают по лесам всякие недобитки, новой законной власти угрожают… Может, облаву того… Выловят тех, с кубиками… Ну всё, пошли! Мы быстренько: раз-раз — и ваших нет. Айда!
Но всё же пришлось повозиться долго, ведь немало добра всякого натаскали Налыгачи. Часть спрятали в огороде, в старой яме из-под картошки, кое-что рассовали по углам в сенях, в сараях, в погребе. Лишь в полночь они сошлись в хате. Поликарп внёс алое знамя, кинул на лавку. Федора взяла полотнище, примерила к своему короткому торсу.
— Сроду в шелках не ходила, а под старость… Хорошая кофта будет.
— Ты что, белены объелась! — выругался старый. — Да нам за знамя советского полка освободители… Правда, Мыколай? Озо-ло-тят! Знаешь, как у них знамя ценится!
Мыколай хмурился, тяжело поворачивая голову на бычьей шее, крутил цигарку.
— Правда-то оно правда…
Поликарп презрительно махнул рукой:
— Бородатых испугался?.. Да они побоятся нос высунуть из леса! Минуло их царство!
Мыколай затянулся дымом, повёл белками покрасневших от самогона глаз.
— Это вы, тату, зря такое говорите. Не очень они и боятся. Вон оберу врезали, а в Лемешивце на комендатуру напали. Разве не знаете?
— Не будь, Мыколай, тем, кто имеет куцый хвост.
— Если вы, тату, такой отважный да смелый, то чего трётесь-мнётесь? Надо было уже давно отнести. Свирид Вакумович подсказал бы, к кому лучше со знаменем подкатиться, чтобы больше за него выторговать.
Поликарп деланно вздохнул:
— Туды к чёртовой матеря! «Свирид подсказал бы». Дурной ты, Мыколай, как семь пудов дыма. Здоровьем тебя бог не обидел. Вон шея, хоть ободы гни. Да кулачищем можешь быка убить. А вот ума не дал всевышний.
— Ум — он по наследству передаётся, тату.
— Тату, тату! — закипел Приймак, пропустив мимо ушей ехидное замечание сына. — Я и без твоего Свирида дорогу найду! А то ещё себе припишет… Я его, шельму, знаю, ещё с позапрошлых времён помню. За копейку отца родного продаст.
Но Мыколай не унимался:
— Зря вы, тату. Для них знамя — честь солдатская. Нет знамени — нет полка.
— Это, видать, о тебе сказали люди: дурак дураком. Да ты своей дурной головой подумай: с кого буду иметь большую выгоду? Представь, если я этому красавцу обер-лейтенанту знамя продам или даже полковнику, а то и генералу? Кто больше даст? А? Ну всё. Хватит! Тебе, Мыколай, рано вставать… Мыкифор, ты у нас останешься ночевать или домой пойдёшь?
— Да заночую…
— Ясно. Федора, где наше корыто?
— Вон где, под печкой. Зачем тебе?
— Тащи сюда, морока! Сказано: большая Федора, да дура.
— Кто это такое сказал? — обиделась Федора.
— Все говорят… А ну, морока, скорее тащи! Ещё рассусоливает!
Федора, сбитая с толку неожиданным распоряжением, вытащила почерневшее деревянное корыто, расколотое с одной стороны и выщербленное с другой. Корыто было заполнено всяким домашним тряпьём. Старый дёрнул корыто к себе, разгрёб грязное тряпьё, метнулся, схватил со стола знамя и, скомкав его, засунул на самое дно.
— Тут же найдут! — испугалась Федора.
— Да кто в твои пелёнки-простыненки полезет…
Разогнав семью по лежанкам спать, Поликарп задул керосиновую лампу, потом сам бухнулся на кровать, вздыхая:
— Охе-хе-хе, жить плохо, а если подумать, то с умом можно… Так, так, так…
Федора, засыпая, промямлила:
— Долго ли ты будешь бубнить, тактакать? Спать пора!
— А ты, морока, цыть! И когда уже ты выспишься? И когда уже ты вылежишься? И так чуть не лопнешь. — Помолчал, потом кинул в темноту: — Что, давно кулаков не пробовала?
Залаяли собаки. Поликарп рванулся к окну, прижался лицом к стеклу, но ничего не увидел во дворе, прохрипел:
— Кого это черти носят?
Послышалось — будто стукнула щеколда калитки.
— Федора, спишь?
— Заснёшь… — отозвалась с печи Федора, закряхтев, спустилась с печи, зашелестела по соломе босыми ногами.
— Пойду посмотрю, кого там нечистая носит… — сказал Поликарп. — Может, злодеи… Такое время, знаете, — и только из ему известного тайника достал наган, спрятал в карман брюк, после чего не спеша пошаркал к воротам.
— Открой, Налыгач! — услышал знакомый голос, от которого всё похолодело внутри.
— А у нас все д-дома… — Сунул руку в карман, почувствовал прохладную воронёную сталь. «Если один, два — пульну, не я буду, пульну».
— А ну открывайте! Без болтовни! — уже строже прозвучал голос за воротами.
«Нет, не буду пулять».
Приймак, спотыкаясь, кинулся к калитке, на ходу запихнул наган под кругляк. Открыл прикрученную проволокой калитку.
— Вы бы сразу и сказали, как говорил тот, что это вы. Заходите, как говорил тот. Здрасьте!
Поликарп подобострастно кланялся, тактакал.
Антон Яремченко, с ним седой командир и ещё несколько незнакомцев вошли во двор.
— Все? — Поликарп хотел выглянуть за калитку, но один из незнакомцев крепко взял его за ворот кожуха, повернул назад.
— Так, так, так, — протарабанил Поликарп, догадавшись без слов — ему не стоит выглядывать за ворота.
Переступив порог, Поликарп долго шарил по передку новой печи, ещё как следует не просохшей, кричал на Федору:
— Где спички запроторила?
Найдя, он долго чиркал спичкой до тех пор, пока Михаил Швыдак не посветил карманным фонариком. Дрожащими руками Приймак поднёс спичку к фитилю, метнулся к шкафу, нащупал там пузатенький графин, поставил на стол, Федоре кивнул: а ну, сбегай, закуски принеси.
— Чего же вы того… не садитесь?
Федора застыла, потому что седой командир решительно шагнул к Поликарпу.
Чисто выбритый, кубики на петлицах блестели парадным блеском, как и золотистые пуговицы на шинели.
— Ты разрыл яму, пан староста?
— Так, так, так… Что я плету? Какая яма? А разве… т-того… она того? — забормотал Приймак. — Ни слухом ни духом не ведаем. А старостой заставили, людей спросите. Я не хотел… Насильно. Как ни отнекивался, прижали. А охвицер с перевязанной рукой, которого, наверное, вы, хе-хе, угостили, при народе и говорит…
— Где знамя?
Федора ватными, непослушными ногами ступила шаг-второй, поплелась к седому командиру.
— Чего вы привязались, товарищ начальник, зачем ругаете его? Вот же председатель, наш Антон, товарищ Яремченко, не даст соврать. Он знает Поликарпа как облупленного. Иголки чужой Поликарп не возьмёт, не то что…
— Давно святыми да божьими стали? — жёстко произнёс Антон, который до того не вмешивался в разговор.
— Это мы сейчас увидим, — седой командир кивнул Яремченко и Швыдаку. Те вышли в сени.
— Садитесь, — кивнул седой командир Поликарпу и Федоре на лавку.
Приймак и Федора неуверенно сели, руки у них дрожали, а у Федоры к тому же и щека дёргалась.
Придя в себя, Федора заёрзала на лавке.
— Спросите, говорю вам, нашего Антона, товарища Яремченка. Мы же люди свои.
— Ага, — хмуро усмехнулся тот, — свояки. Ваша тётка и моя тётка возле одной печи грелись…
Будто и не услышала Федора Антоновой реплики о родственниках, продолжала:
— Поликарп же и активистом был. Два лета зав-током назначали. И не хотел, а упросили. Один наш завтоком и по сей день где то срок отбывает, а Поликарп не попался…
Но слова эти не произвели впечатления на ночных гостей, и Федора хотела было начать с другой стороны. Но в это время послышался шорох на печи, и командир выхватил пистолет. Федора прикусила язык.
— А ну, кто там, слезай!
— То сынок мой, товарищ начальник, — привстал в поклоне Поликарп. — Сын, Мыколай. Слезай, сынок, слезай, если власть так хочет. Она же наша, советская. А мы советскую власть всегда…
С печи нехотя слез красивый лохматый верзила. Из-под густых бровей хмуро взглянул на отца: «Ну, не говорил я, что зря вы с тем знаменем связались…»
— Стань вон там, в углу! — кивнул командир.
Отворились двери, и Антон Яремченко внёс солдатское бельё.
— Это ещё давнишнее, — засуетился Приймак, — это ещё тогда происходило, Антон, когда кожаные деньги были, хе-хе…
— Весело, вижу, вам.
Поликарп смутился, стёр с физиономии ухмылку.
— Старуха нашила. Семейка у нас, Антон, сам знаешь… Чего же ты молчишь, Федора? — толкнул обалдевшую жену.
— Как же, нашила, — опомнилась Федора. А щека продолжала дёргаться.
— Ты, Поликарп, богатый, — хмурит колючие брови Яремченко.
— Как пёс блохами… Охе-хе-хе, — притворно-тяжело вздохнул Приймак. — Какое наше богатство. На ноги не могли встать после Соловков — сам знаешь.
Может, ещё бы плакался Налыгач, но вновь скрипнули двери, и, прихрамывая, вошёл Швыдак с мешком.
— А это что?
Швыдак вывернул мешок, из него выпали солдатские брюки и гимнастёрки.
Седой командир кивнул на солдатскую форму:
— Тоже старуха нашила?
Молчат Налыгачи. А что скажешь? Прав был Мыколай.
— А там что? — хотел заглянуть Швыдак в подпечье, но поморщился, не смог нагнуться.
— Тряпьё всякое. Баба стирать собралась. Скажи, Федора… Чего ж ты, того…
— А как же, стирать надо. Вши скоро заедят. Знаете же, у Советов мыла в лавке…
— Что ты плетёшь? — Поликарп прищурил глаз, обжёг им Федору. Потом повернулся к Яремченко: — Ты знаешь, Антон, моего тестя. Такой же мудрец был… Правду говорят: кто дураком родился, тот и в Киеве ума не купит.
Швыдак глазами показал партизану, пришедшему вместе с ним, на корыто: вытащи, мол.
Задвигался Мыколай, покачнулся Поликарп на лавке, ещё сильнее задёргалась Федорина щека. А Швыдак ковырнул палкой тряпьё и, не заметив ничего, отошёл в сторону.
Приймак не хотел смотреть на корыто, но оно притягивало глаза, точно нечистая сила. Когда Швыдак пренебрежительно махнул рукой на тряпьё, Приймак облегчённо затарахтел седому командиру:
— Это всё те, как его… красноармейцы бросили.
— Точно, точно, — вставила и своё слово Федора. — Знаете же, как при Советах было с товарами? Обносились.
— Ах, чтоб тебя! — вызверился старый. — Не с тобой, придурок, пьют, не говори — будь здоров!.. Так вот, — снова затарахтел Поликарп седому командиру. — Сколько здесь лю-юду прошло! Ой-ой! Идёт, просит нашу сельскую одёжку. Разве же откажешь нашей дорогой Красной Армии?.. А своё бросает. Мы нисколечки не виноваты.
— А вы, диду, случайно не из Брехуновки будете? — насмешливо щурит глаза Швыдак.
— Да чтоб меня гром разразил, чтоб меня… Я же, Антон, сам знаешь, не сопляк какой-нибудь, законы советские знаю… — И прикусил язык.
Швыдак тряхнул шинель, которую принёс партизан из сеней, и из её карманов посыпались патроны, выпал наган.
— А это что?.. Так ты хорошо знаешь законы… Не попался на току… А оружие тоже бросали красноармейцы?
— Были такие — бросали! — не моргнув, солгал Приймак.
Он уже приободрился — за какие-то брюки не очень накажут товаришочки. А оружие… Так сколько патронов, карабинов и теперь валяется на месте боёв… Если не найдут знамени — пронесёт.
Седой командир сделал знак Швыдаку и Яремченко, и те обратно позапихали солдатское бельё в мешки.
— Последний раз спрашиваю: где знамя? — вплотную подошёл седой командир к Налыгачу.
— Вот тебе раз, опять за рыбу гроши! — вырвалось у Поликарпа. — Вы опять за своё.
— Смотрите, найдём — плохо будет, пал староста! — предупредил командир. — Тогда уже ничто не поможет. Советские законы гуманны. Но не к врагам!
— Да какой из меня враг! Всю жизнь в навозе копаюсь. Сначала на тестя проклятого, а теперь…
Но споткнулся на слове «теперь».
— Вот вам святой крест. — Поликарп набожно поднёс дрожащую руку ко лбу, размашисто перекрестился. — Можете искать.
Мыколай стоял нахохлившись, подпирая спиною печь и засунув руки в карманы брюк. Швыдак заметил движение рук в широких карманах, неожиданно приказал:
— Руки вверх!
И не успел верзила опомниться, как Швыдак сноровисто достал парабеллум из его кармана.
— Со смертью играешь, шкура! — процедил Швыдак.
— В лесу подобрал. — Мыколай стоял бледный.
— А ну, собирайся!
— Антон, за что вы его… — Федора метнулась к Яремченко, нечаянно зацепила толстой ногой корыто, опрокинула его.
Поликарп боком-боком придвинулся к корыту, хотел прикрыть собой тряпки. Но перепуганная Федора или нарочно, или случайно плюхнулась на него всем телом.
Швыдак брезгливо поморщился, а седой командир сурово сказал:
— Знаем — гниды вы, враги! И ты! — кивнул на побледневшего Поликарпа. — И ты! — на Мыколая.
Мыколай вобрал голову в плечи. И сразу стал похожим на свою обрюзгшую матушку. Скривились, задрожали губы. Заикаясь, промямлил:
— Я не в-винов-ват… Ну, нашёл пистолет. Их сейчас у каждого хлопца…
— Так, так, так, — протарабанил Поликарп.
— Ну, смотрите! На этот раз вам сошло, — сделав ударение на слово «смотрите», седой командир взялся за щеколду. — Не сносить вам головы, если сделаете подлость нашим людям!
— Понял, всё понял, — Налыгач, беспрерывно кланялся. — Всё понял, товарищ комбриг.
Когда ушли партизаны, долго ещё висела в хате тишина, мёртвая и холодная. Боялась пошевелиться Федора на корыте, прилип к дверям ошалевший от страха Поликарп, набычился возле печи взлохмаченный Мыколай.
— Да-а, — процедил он. — Переплыли море, а на берегу чуть не утонули. Если бы они нашли знамя, то…
Поликарп потёр пятернёй лоб, спросил:
— А где Мыкифор? Он домой пошёл или…
— Мыкифор, где ты? — растерянно позвала Федора. — Отзовись, те уже ушли.
Из-под печи показалась голова, вся в перьях и соломе.
— Ги-ги-ги, — глуповато засмеялся Мыкифор. — Меня не нашли.
— Вынянчил детину в добрую годину! — плюнул Налыгач.
Мыколай подошёл к столу, налил из графина полный стакан самогона. Пил долго, жадно. Потом вытер рукавом губы, глухо выдохнул.
— Значит, тату, началось?
— Ч-что нач-чалось? — заикаясь, вызверился старый.
— Весёлая жизнь.
— Уже в штаны напустил? Сам же говорил: куст полицейский будут увеличивать немцы… Ну всё! Спать! А завтра что-нибудь придумаем. — Помолчав, тихо произнёс: — Пусть что не думают лесовики, а в Таранивке наша власть! Наша! — повторил Налыгач и потянулся к графину с самогоном.