Глава I. ПРОВОКАТОРЫ

Вокруг меня ровесники стучат — Один на всех и все на одного.

И. Губерман

В наше время слово «провокация», по-прежнему оставаясь зловещим, стало от частого употребления слишком привычным, восприятие его притупилось. Так было не всегда. Заимствованное при Петре I в Западной Европе, в широкий речевой обиход оно вошло в России лишь в начале XX века, в связи с деятельностью политической полиции, с запозданием отразив почти столетний ее опыт. Строго однозначной трактовки это понятие никогда не имело, но общее во всех предлагавшихся и бытовавших толкованиях заключалось в том, что они так или иначе были связаны с — центральной для исторических судеб России проблемой противостояния власти и общества (вопрос о провокации в ходе военных действий и в дипломатии мы оставляем в стороне).

Первый, не самый распространенный тогда вариант обвинения в провокации адресовался политике самодержавия в целом. Под таким углом зрения рассматривал, например, всю политическую историю России в XIX веке — от Александра I до Александра III — В.О.Ключевский. Правительство, записал он в апреле 1906 г. в дневнике, «вело чисто провокаторскую деятельность: оно давало обществу ровно столько свободы, сколько было нужно, чтобы вызвать в нем первые ее проявления, и потом накрывало и карало неосторожных простаков»; «общественное недовольство поддерживалось неполнотой реформ или недобросовестным, притворным их исполнением», и в результате даже открытая оппозиция загонялась в «подпольную крамолу»[16]. Царствование Николая II предоставило достаточно новых фактов в подтверждение такой характеристики.

Оговорки Ключевского относительно невольного провокаторства таких деятелей, как Сперанский или Александр ІГ, не означает, что все это обобщение — не более, чем метафора. Мысль о виновности правительства в возникновении и развитии революционного движения входила существенной частью в идеологию русского либерализма, определяя сложное отношение либералов к действиям революционеров. Но Ключевский-ученый уловил при этом определенную закономерность, действовавшую даже раньше, чем со времен Александра I, на протяжении нескольких столетий. Она объясняет циклический и вместе с тем кризисный характер развития России: взаимное провоцирование насилия сверху и снизу формировало механизм, который препятствовал преобразованию традиционного общества, консервируя устаревшие институты, вызывая антицивилизационные повороты в политике, способствуя распространению радикальных и экстремистских взглядов и настроений[17].

Использование историком для подкрепления своей мысли термина «провокация» говорило, между прочим, о его употребительности на уровне конкретном и бытовом. В то время, после 1905 г. он был в достаточной мере точен и на обобщающем уровне — в отличие от времен большевистского террора, когда власть, широко прибегая к провокации, стала произвольно употреблять этот термин в отношении своих реальных, потенциальных и мнимых политических противников, превратив его в пропагандистски-устрашающее клише. В этой трансформации отразилось различие между двумя политическими системами — авторитарной, которая медленно, с отступлениями и остановками эволюционировала в сторону конституционализма, и тоталитарным режимом. Различие не только власти, но и общества: в первом случае гражданское общество находилось в стадии формирования и, пробуждаясь, обнаруживало свою чувствительность к произволу и отступлению от нравственных норм в политике, для чего имелись и некоторые средства выражения; во втором общество было полностью подавлено, поглощено государством. Но как реликт тоталитаризма обвинение в провокации остается распространенным средством политической борьбы в посткоммунистической России.

Масштабы применения полицейской провокации находились в прямой зависимости от присутствия провокационных моментов в правительственной политике. В узком, полицейском смысле под провокацией понимались в начале XX века подстрекательские действия, исходящие от секретных сотрудников политической полиции (охранки), которые одновременно были членами антиправительственных организаций. Такие действия предпринимались по наущению руководителей охранки, поощрялись ими и даже проводились самостоятельно, когда охранники фабриковали фальшивые преступления из карьеристских побуждений или ради повышения веса полицейского ведомства в государстве (постольку самих охранников также называли провокаторами). Наконец, в обиходном словоупотреблении к провокатору нередко приравнивался любой полицейский осведомитель.

Приемы провокации охранка успешно опробовала в борьбе с террором народовольцев. Особенно преуспел в этом жандармский подполковник Г.П.Судейкин, для которого, однако, дело кончилось трагически: он был убит революционером-провокатором Дегаевым. Эти приемы сохранились в арсенале охранки и с появлением новых субъектов революционного движения — партий эсеров и социал-демократов. В начале 90-х гг. их санкционировал министр внутренних дел В.К.Плеве. Насаждение для защиты государства провокационных методов совпало по времени с полосой кризиса абсолютной монархии, выход из которого ей не суждено было найти. Но этот кризис меньше всего напоминал паралич всех структурных звеньев государственной машины. Во всяком случае в полицейском аппарате дело обстояло противоположным образом.

Устройство, формы и методы деятельности центрального органа этой системы — департамента полиции с «особым» (политическим) отделом и подведомственными ему местными учреждениями — охранными отделениями и жандармскими управлениями — постоянно совершенствовались. Охранные отделения имелись в Петербурге, Москве и Варшаве, а также в Восточной Сибири и Туркестане. Жандармские управления, сотрудники которого были военнослужащими и входили в отдельный корпус жандармов, находились в 69 губерниях, 3 областях, 4 городах и 30 уездах; кроме того, существовали 32 железнодорожных жандармских управления. Наконец, при департаменте полиции состояла заграничная агентура с центром в Париже под крышей русского консульства — по договоренности с французским правительством и соответствующими французскими службами. Попытка создать средний этаж этой системы — несколько десятков районных (региональных) охранных отделений, подчинив им жандармские управления, была признана неудачной, и в июне 1913 г. районные охранные отделения были упразднены.

Расходы на содержание системы политического розыска постоянно росли. Особая забота проявлялась о повышении профессионального уровня кадров, чем обеспечивалось достаточно эффективное функционирование всего аппарата. При этом он оставался — по позднейшим меркам — не столь уж многочисленным: к 1913 г. штат департамента полиции насчитывал 600 человек. 12 тыс. (в том числе 1 тыс. генералов и офицеров) состояло в отдельном корпусе жандармов, к 1916 г. его численность достигла 16 тыс.[18].

В 1905 г. структуры политической полиции, противостоявшие силам революции, впервые столкнулись с массовым антиправительственным движением, и тогда же была осознана необходимость коренной реорганизации полицейского аппарата (формально он действовал на основе временного положения, принятого еще и 1863 г.)[19]. Задуманные П.А.Столыпиным преобразования предполагали и соответствующую «потребности времени» реформу полиции. Осенью 1906 г. приступила к работе особая междуведомственная комиссия во главе с товарищем министра внутренних дел А.А.Макаровым, которой было поручено подготовить проекты необходимых преобразований.

С появлением Государственной думы и развитием независимой печати департамент полиции испытывал возрастающее давление общественности; все чаще публиковались разоблачительные материалы о провокаторах, вносились запросы в Думу по поводу действий охранки. Особенно большую роль сыграло издание журнала «Былое». По словам редактора журнала И.Е.Щеголева, извлекая материал «из сокровенных правительственных источников», Былое» явилось откровением не только для массового читателя, но и для революционеров и самих охранников[20].

На первый взгляд, это должно было бы ускорить проведение полицейской реформы. Замысел реформы не получил, однако, достаточной поддержки в правящих кругах. Большинство высших чинов полицейских учреждений не видело необходимости во всеобъемлющем правовом регулировании их деятельности, больше юго, воспринимало такое регулирование как помеху в борьбе с революционным движением.

Изменения коснулись лишь «технологии» розыска. Так, департамент полиции командировал нескольких чиновников по особым поручениям за границу для изучения научных приемов борьбы с преступностью. Впервые стала использоваться подслушивающая аппаратура, ее также доставили из-за границы[21]. Расширились масштабы перлюстрации переписки, из которой извлекались сведения, подвергавшиеся затем «разработке»; ежегодно перлюстрировалось 380 тыс. писем, из них делали в среднем 8—10 тыс. выписок[22]. Постоянно пополнялась и широко использовалась для политического розыска существовавшая при особом отделе департамента полиции библиотека революционных изданий[23].

В 1917 г. бывший директор департамента полиции С.П.Белецкий не без гордости заявлял, что при нем департамент полиции «эволюционировался; 9/10 служащих были люди с высшим образованием и в большинстве с практическим судебным стажем. Все, что было нового в подпольной прессе и на русском и заграничном книжном рынке из области социальных вопросов, все выписывалось, переводилось, читалось, посылалось в форме ежемесячников розыскным органам; всякие сведения, даже личного свойства, касающиеся того или иного политически видного противника, мною принимались во внимание при обсуждении планов борьбы и т. д.»[24].

Высокие требования предъявлялись и жандармским офицерам, от которых требовали при поступлении в розыскные органы обширных знаний — по истории, географии, литературе, праву, политической экономики; по всем этим дисциплинам они должны были выдержать вступительные экзамены. Особо ценились знания по истории Великой французской революции — охранники видели в ней гипотетический сценарий революции российской. Полагалось знать программы революционных партий, быть знакомыми с историей свободомыслия в России, следить за революционной литературой. Все эти требования предъявлялись после предварительного отбора: обязательными условиями приема офицеров в жандармский корпус являлись потомственпое дворянство, окончание военного училища по первому разряду и шестилетняя служба в общевойсковых частях; не допускались лица католического и тем более иудейского вероисповедания[25].

Повышению компетентности кадров служили также ревизионные поездки на места высших чинов департамента полиции. Наиболее знающим из них — «профессором», по определению Белецкого, был его ближайший помощник, вице-директор департамента С.Е.Виссарионов; он же председательствовал на впервые проведенном в 1912 г. съезде начальников сыскных отделений[26].

Как верно заметил Александр Блок, которому пришлось наблюдать с весьма близкого расстояния бывших служителей авгиевых конюшен царизма (как редактору стенографических отчетов Чрезвычайной следственной комиссии), «сыскное дело было отождествлено с государственным»[27]. Убийство Столыпина осенью 1911 г. знаменовало, по мнению Блока, переход управления страной в руки департамента полиции[28]. Если не понимать этих слов буквально, то бесспорно во всяком случае, что, отказываясь от проведения необходимых стране реформ, правящие круги делали ставку главным образом на карательно-полицейские средства, в том числе сугубо секретного характера. В этой политике сочетались традиции поощрения доносительства, идущие из средневековья и эпохи петровских реформ (когда царским распоряжением была даже упразднена тайна исповеди), и продуманная, ориентированная на европейские образцы методика разложения враждебных власти сил. Первостепенное место в ней заняла провокация.

При вербовке и использовании секретных сотрудников руководителям полицейских служб надлежало руководствоваться совершенно секретной инструкцией по организации и ведению внутреннего (агентурного) наблюдения, разработанной впервые в недрах департамента полиции и утвержденной П.А.Столыпиным в 1907 г., а в 1912–1914 гг. переработанной. Она вобрала в себя как дореволюционный опыт, в частности, приемы, практиковавшиеся начальником московской охранки С.В.Зубатовым, так и опыт 1905–1907 гг.

Важным источником при составлении первой редакции инструкции явился опыт постановки этого дела полковником А.В.Герасимовым, возглавлявшим с 1905 по 1909 гг. Петербургское охранное отделение. Система Герасимова заключалась в сочетании репрессий с насаждением агентуры в руководящих органах революционных партий («центральной агентуры»). Поддержка II.А.Столыпина позволила Герасимову превратить на время столичную охранку в главный центр политического розыска, оттеснив на второй план департамент полиции. Б.И.Николаевский, детально изучивший в связи с делом Е.Ф.Азефа эту систему, справедливо заметил, что намерение посадить «под стеклянные колпаки» руководителей революционных организаций, заставив их действовать так, как угодно охранке, — настоящая полицейская утопия. Но никак нельзя сказать, что она оказалась вовсе безрезультатной, — «работу» Азефа высоко оценил Столыпин, и даже разоблачение провокатора имело для правительства положительную сторону, так как резко ослабило партию эсеров и дискредитировало тактику террора. Охранники сознательно шли на риск, и «утопия» эта была, как будет далее показано, не единственной.

Культивируя провокацию, Зубатов завещал своим преемникам особое к ней отношение; ему, как никому другому, было свойственно возвышен но-любовное видение этого рода полицейской деятельности. В одном из писем уже отставного охранника можно найти строки, способные вызвать изумление: «…Агентурный вопрос (шпионский — по терминологии других) для меня святее святых… Для меня сношения с агентурой — самое радостное и милое воспоминание. Больное и трудное это дело, но как же при этом оно и нежно»[29].

Инструкция перевела заветы Зубатова на язык строгих правил. Она объявляла единственным вполне надежным средством, обеспечивающим осведомленность о революционных и оппозиционных организациях агентуру из числа их членов: «Секретного сотрудника, находящегося в революционной среде или другом обследуемом обществе, никто и ничто заменить не может». Приобретать такую агентуру предлагалось в возможно большем количестве. Постоянным «секретным сотрудникам», получающим ежемесячное жалование и, кроме того, поощряемым наградами за отдельные удачные «ликвидации», отдавалось предпочтение перед «штучниками», то есть осведомителями, не состоящими в организации и лишь соприкасающимися с ними, способными информировать эпизодически. От использования последних рекомендовалось не отказываться, но, как подчеркивалось в инструкции, относиться к их сведениям следует с большой осторожностью, так как иногда они провокаторские или «дутые»; «только постоянная агентура может относиться с интересом к делу розыска».

В каждой организации, указывала инструкция, необходимо иметь несколько секретных сотрудников, но таким образом, чтобы они не знали друг друга, и чтобы поступающие от них сведения подвергались перекрестной проверке. Секретным сотрудникам вменялось в обязанность стремиться занять видное положение в той или иной организации; в прямой зависимости от того, насколько это им удавалось, и от ценности поставляемых сведений находилось их вознаграждение. Показателем успешности действий агентуры считалось выяснение и уничтожение центров революционных организаций и полное прекращение «преступной работы» революционеров в данной местности или сфере деятельности, когда «совсем не будет ни типографий, ни бомб, ни складов литературы, ни агитации, ни пропаганды…»

Ввиду резко отрицательного отношения общественности к провокации, в новой редакции инструкции, введенной в действие в 1914 г., департамент полиции потребовал нс переходить «весьма гонкую черту», отделяющую «сотрудничество» как осведомительную деятельность от провокаторства. Конечно, принималась во внимание и опасность провокационных действий для тех, кто их допускал. Секретные сотрудники, говорилось в инструкции, ни в коем случае, не должны «сами создавать преступные деяния и подводить под ответственность за содеянное ими других лиц, игравших в этом деле второстепенные роли».

Инструкция не объясняла, однако, каким образом можно совместить это ограничение с обязанностью «не уклоняться от активной работы», необходимой «для сохранения своего положения в организации», и тем более «видного положения». Не устраняла этого противоречия и оговорка насчет того, что «на каждый отдельный случай» активной работы агент должен испрашивать разрешение своего руководителя. На провокационные действия толкало секретных сотрудников и требование той же инструкции стремиться уничтожить центры революционных организаций не сразу после их обнаружения, а «в момент проявления ими наиболее интенсивной деятельности»[30] — это место инструкции находилось в безусловном противоречии с законом, который требовал от полиции предупреждать и пресекать преступления немедленно по их обнаружении.

Допрошенные в 1917 г. Чрезвычайной следственной комиссией Временного правительства бывшие министры и руководители полицейских учреждений вначале пытались уверять, что использовали только осведомителей, принципиально противясь провокации. Они не были при этом оригинальны, такую позицию официально защищал П.А.Столыпин, когда 11 февраля 1909 г. в III Государственной думе обсуждался запрос об Е.Азефе: в качестве министра внутренних дел Столыпин взял его под защиту, отрицая факт провокаторства. Впоследствии подобным же образом изобразил свою и Азефа деятельность его руководитель А.В. Герасимов, заявивший, что «никогда не был обманут» Азефом, «а о провокации даже говорить не приходится».

В последнее время эта позиция Столыпина и Герасимова стала находить сторонников в профессиональной историографии. Американский историк А.Гейфман считает, что все прежние исследователи дела Азефа были предубеждены против царского правительства и потому некритически заимствовали у революционеров характерную для них терминологическую путаницу, необоснованно называя всякого полицейского агента провокатором[31]. Приняв точку зрения А.Гейфман, мы не вправе больше называть провокатором и Р. Малиновского, как и многих других агентов охранки. Отказ от историографической традиции требует, однако, большего, чем обращение к авторитетам в области права — сторонникам узкого толкования понятия «провокация». Заметим также, что апологетика в изучении истории неприемлема в такой же мере, как и предубежденность — и по отношению к высшим сановникам и по отношению к секретным агентам политической полиции.

Еще более упрощенным выглядит отечественный вариант той же точки зрения, когда дореволюционная Российская монархия изображается вполне сложившимся, чуть ли не идеальным правовым государством: «оппозиционеры» (то есть и радикалы и либералы), во всем подозревавшие «злокозненное» царское правительство, загипнотизировали русское общество словом «провокация»; между тем полицейские инструкции запрещали использовать аген-тов-провокаторов, требуя обращаться исключительно к услугам агентов-осведомителей[32].

Что именно содержалось в инструкциях, показано выше; абсолютно запретительными они, конечно, не были. Подозрительности, разумеется, хватало с обеих сторон, что естественно: непримиримые противники не могли не скрывать друг от друга свои действия и намерения. Но чтобы судить, насколько обоснованными были подозрения «оппозиционеров», мало ознакомиться с инструкциями, необходимо рассмотреть практику их применения. В случае с Азефом А.Гейфман заново проанализировала известный ранее фактический материал и привела новые данные, но не сумела опровергнуть угвердившуюся оценку Азефа как провокатора и двойного агента. Очевидно, что и в других случаях необходимо конкретно рассматривать поведение каждого агента, чтобы убедиться, был ли он провокатором или же всего лишь «наблюдал и передавал информацию». Для историка суть проблемы не в том, чтобы во имя беспристрастия (безусловно необходимого) строго следовать юридическому смыслу термина «провокация», а в ответе на вопрос: возможно ли было в изучаемую эпоху, с учетом реальной эволюции режима, остаться только осведомителем, действуя в границах, предписанных департаментом полиции? Случайно или намеренно эти границы были и оставались столь нечеткими? Иными словами, случайно ли возникла «терминологическая путаница»?

Если обратиться к тем же показаниям руководителей полицейского ведомства, то почти все они в конце концов признали справедливость словоупотребления, закрепившегося в широком обиходе. С юридической точки зрения, заявил тогда А.В.Герасимов, участие агентуры в революционном движении было преступным, «но это была необходимость — необходимость, требуемая Министерством внутренних дел». Фактически согласились с тем, что провокация допускалась и поощрялась, С.П.Белецкий и С.Е.Виссарионов. Бывший министр внутренних дел А.А.Макаров, откровенно приравнивая политическую агентуру к «подонкам общества» (например, к скупщикам краденого, которые благодаря своим связям могут информировать полицию об уголовных преступлениях), признал, что деятельность секретных сотрудников была нечистоплотной «с нравственной стороны», но сам он якобы принимал все меры, «чтобы не было провокации»[33].

Бывший директор департамента полиции А.А.Лопухин, также имевший отношение к деятельности (и к разоблачению) Азефа, отметил, как и его коллеги, что без тайных осведомителей не может обойтись полиция ни в одной стране, но признал вместе с тем, что «приближение секретных сотрудников к центрам организаций опасно в смысле возможности действий, носящих характер провокации»[34].

Особую ценность фактического порядка имеет целиком посвященная этой теме записка последнего начальника особого отдела департамента полиции И.П.Васильева «О провокационной деятельности некоторых розыскных деятелей», составленная им для Временного правительства и опубликованная в 1929 г. П.Е.Щеголевым. Васильев утверждал, что после удаления из департамента полиции «печальной памяти Зубатова и его присных» департамент «всемерно боролся с таким гнусным явлением». Он ссылался, в частности, на осудивший провокацию съезд представителей политического розыска, состоявшийся в ноябре-декабре 1912 г., на ряд циркуляров и указаний, но тут же признавал, что провокационные приемы имели «довольно широкое применение», о чем свидетельствует «громадный материал» в делах департамента. В явном противоречии с тезисом о борьбе с провокацией он писал также, что директора департамента полиции и товарищи министра внутренних дел, которым подчинялся департамент, то есть авторы тех же циркуляров и указаний, проявляли к фактам провокации «снисходительное отношение» и «молчаливое попустительство» (в отличие от зубатовского «явного покровительства»). Никто из тех, кто насаждал провокацию (А.В.Герасимов, М.С.Комиссаров, П.Г.Курлов, И.П.Заварзин, А.П.Мартынов и другие), не поплатился своей карьерой или хотя бы материально[35].

Правительство попыталось извлечь уроки из опыта первой революции и в других отношениях. События 1905–1907 гг. показали, что наибольшую опасность для устойчивости режима создает массовое рабочее движение. Поэтому подрывная агентура все более концентрировалась в РСДРП и в связанных преимущественно с нею легальных рабочих организациях, хотя и не в ущерб другим. Как объяснял Виссарионов, правительство «страшилось массовых забастовок» и видело конечный смысл насаждения агентуры в рабочих организациях в том, чтобы ослабить размах стачечной борьбы: «Если будет осведомленность о том, что в этих массах делается, то можно будет заблаговременно парализовать какие-либо выступления» и таким образом «предохранить существующий строй»[36].

Согласно последним подсчетам, в разных охранных отделениях и губернских жандармских управлениях работало в общей сложности около 2070 секретных сотрудников, дававших сведения о РСДРП, Социал-демократии Латышского края и Социал-демократии Королевства Польского и Литвы. Правда, в провинциальных органах политического сыска их было значительно меньше, чем в столичных. Дело доходило до своеобразных приписок; чтобы избежать взысканий за нерадение от высшего начальства, на местах составлялись фиктивные списки секретных сотрудников[37]. Но в общем и целом распределение внутренней и наружной агентуры соответствовало географии рабочего движения, позволяя оперативно реагировать на действия, представлявшие опасность для царизма.

При этом департамент полиции не забывал и о других партиях. 19 января 1914 г. на заседании ЦК кадетской партии П.Н.Милюков доложил о сделанном ему предложении «известного разоблачителя политического провокаторства» (?) — указать за некоторое вознаграждение лицо, работающее в ЦК в качестве провокатора. Милюков гордо отказался, ответив, что «в кадетской партии, по существу лояльной и открытой, нет даже почвы для провокаторской деятельности»[38]. Но департамент полиции считал необходимым иметь агентуру и среди кадетов, хотя по сравнению с агентурой в рядах революционных партий она, как пояснял в 1917 г. С.П.Белецкий, была «очень слабая» — «только, чтобы знать, что делается»[39]. Иначе говоря, это были действительно только осведомители, не способные играть провокационную роль. В кадетском ЦК они, конечно, отсутствовали.

В явно неполном списке секретных сотрудников Петроградского охранного отделения (1913–1916 гг.) значились 22 сотрудника по партии анархистов-коммунистов, 24 — по социал-демократической партии, 5 — по кадетской партии и общественному движению, 17 — но высшим учебным заведениям и 50 — по эсерам и другим партийным организациям[40]. 70 секретных сотрудников насчитывалось в Московском охранном отделении, причем члены «Комиссии по обеспечению нового строя» в Москве, разбиравшие архивы охранного отделения, обнаружили несколько «обширных томов» с агентурными записками по кадетской партии[41]. Среди разоблаченных специалистов по освещению кадетских и околокадетских кругов были некоторые известные журналисты. Так, с 1910 г. работал на охранку сотрудник газеты «Русское слово» И.Я.Дриллих (агентурная кличка «Блондинка»). Он успешно, по мнению охранки, выполнил первое же данное ему задание: отправившись вскоре после смерти Льва Толстого в Ясную Поляну, составил записку о «сборищах» на его могиле (записку затребовал сам Столыпин)[42]. В дальнейшем Дриллих информировал о проходивших в Москве всероссийских общественных съездах, о политических консультациях либералов и социал-демократов на совещаниях, созванных в 1914 г. по инициативе фабриканта-прогрессиста А.И.Коновалова. Но сопоставление донесений Дриллиха периода первой мировой войны с документами кадетской партии показало, что в угоду заказчикам информации он намеренно преувеличивал степень оппозиционности кадетов, нередко сообщая недостоверные и просто фантастические сведения[43].

«Очень слабая» агентура не позволяла охранке осуществлять перекрестную проверку таких сведений, как это часто делалось в отношении информации о революционных партиях. Антимонархическая послефевральская публицистика, напротив, склонна была преувеличивать возможности охранки и масштабы ее осведомительной деятельности. Один из публицистов утверждал, что «не было ни одной партии, ни одной фабрики, завода, ни одной организации, ни одного общества, союза, комитета, клуба, университета, института, не было даже ни одной редакции газеты, в которых среди членов и сотрудников не было бы по нескольку секретных сотрудников охранки»[44]. Автор этой характеристики невольно заглянул в будущее, но исказил положение дел в прошлом.

В 1914 г. все расходы на содержание секретных сотрудников, включая наградные, пособия и командировочные, превысили 600 тыс. руб. (из 15 млн. руб., выделявшихся на все нужды политического сыска)[45] — сумма значительная, но совершенно недостаточная для того, что бы содержать десятки и сотни тысяч агентов. Цифра 35–40 тысяч агентов («провокаторов») накануне Февральской революции также представляется завышенной, разве что если она включает в себя «штучников»[46]. Приводят еще одну, более скромную цифру — около 6,5 тыс. «провокаторов и других работников политического сыска», но без датировки[47].

Инструкция департамента полиции о внутренней агентуре определенно указывала, на кого можно рассчитывать при вербовке секретных сотрудников. «Каждое лицо, подающее надежду», предлагалось «расположить к себе», учитывая, что это дело «очень щекотливое и требует много терпения и осторожности». Пригодными же для вербовки считались «слабохарактерные, недостаточно убежденные революционеры, считающие себя обиженными в организации, склонные к легкой наживе и т. п.» Если предполагаемый агент не изменил коренным образом свои убеждения, то это не рассматривалось как препятствие — достаточно было того, что он убедился в бесполезности своей деятельности и готов ради денег предать товарищей. «Чистосердечные признания» служили показателем такой готовности; в этом случае допускалось «входить в соглашение с допрашиваемым о незанесении таких показаний в протокол».

Чтобы «сберечь» секретных сотрудников, рекомендовалось исключить при общении с ними «всякую официальность и сухость, имея в виду, что их роль обыкновенно нравственно очень тяжела»; не арестовывать всех окружающих сотрудника лиц или арестовывать и его, освобождая затем вместе с «наименее вредными» — якобы по недостатку улик, во время ареста жалованье ему обязательно сохранялось или даже увеличивалось. Детально определялись средства психологического воздействия при вербовке агентуры: от вербовщика требовалось умение определить характер собеседника, подметить слабые и чувствительные его стороны, не проявлять «нервозности, часто ведущей к форсированию» и т. д. и т. п.[48]

Собственную инструкцию изготовили в Московском охранном отделении, имевшем богатый опыт по части использования провокаторов. Видимо, этим опытом было подсказано обоснование одного из требований — «отнюдь и никогда» не знакомить секретного сотрудника с организацией розыскного учреждения и личным его составом: — «…Отношения к сотруднику существуют лишь временно… многие из них, даже испытанные продолжительной службой по розыскному делу, вновь переходят в революционную среду». По той же причине руководитель секретного сотрудника предупреждался, что он должен опасаться «влияния на себя» этого сотрудника и даже «эксплуатации» с его стороны[49].

В основной инструкции департамента полиции также говорилось, что секретные сотрудники ни в коем случае не могут посвящаться в сведения, полученные от других сотрудников, и не должны знать друг друга — это может повлечь за собой провал обоих «и даже убийство одного из них». Конкретный опыт обобщался и там, где подчеркивалась необходимость «руководить сотрудниками, а не следовать слепо указаниям последних», не дать им оказывать давление на систему розыска, как это бывает, когда «выдающийся, интеллигентный и занимающий видное положение в партии» сотрудник стремится подчинить руководителя своему авторитету[50].

Инструкции прямо не затрагивали вопрос о социальных источниках и культурном уровне агентуры. Но этот вопрос занимал немаловажное место в практических соображениях руководителей политической полиции. По свидетельству начальника Московского охранного отделения А. П. Марты нова, «в более культурных слоях труднее было доставать осведомителей», что же касается социал-демократических организаций, то «интеллигентная часть агентуры… обычно была в меньшевизме»[51].

Тот же вопрос, но с другой стороны волновал революционеров. Радикальная интеллигенция в России связывала духовное раскрепощение низов общества с сознательным участием их в революционном движении. Поражение первой революции столкнуло с фактами, противоречившими этой схеме. Провокаторство, отмечала в 1909 г. Инесса Арманд, стало массовым, провокаторами оказываются сплошь да рядом старые и давно известные работники. Чувство горечи вызывало у нее провокаторство «среди интеллигентных рабочих, у которых ведь в противовес личным интересам, несомненно, стоит осознанный классовый интерес. Эго было бы вполне объяснимо, если бы дело шло о немногих исключениях, но это явление широко распространенное. Некоторые здешние товарищи, — писала она, имея в виду Москву, — даже утверждали, что как раз среди интеллигентных рабочих это явление и всего больше распространено, хотя я и позволила себе в этом усомниться, но могла это сделать лишь теоретически, так как данных [у меня] слишком мало»[52].

Нельзя по-настоящему понять остроту возникшей коллизии, если не учесть, насколько велик был разрыв в уровне образованности между малочисленной в России интеллигенцией и преобладающей массой народа. Некоторое ускорение процессов демократизации культуры в начале века далеко не отвечало потребностям страны. В 1910–1911 гг. Россия занимала но числу учащихся на 100 человек населения 22-е место в Европе, по расходам на народное просвещение на одного жителя — 15-е[53].

Из признания культурной отсталости страны современники делали неодинаковые политические выводы — так же как из констатации определенных сдвигов в этой области. Изменения происходили прежде всего в культурном облике городского пролетариата. С конца 90-х гг. прошлого века стали говорить о «рабочей интеллигенции»; признавалось, что есть рабочие, которые «в своем социально-политическом развитии значительно превосходят типичного интеллигента с университетским образованием» или во всяком случае «по форме разговора, даже по языку… ничем почти не отличаются от наших интеллигентов». Особо отмечалось в духе российского понимания интеллигентности, что «выше среднего уровня у них жажда справедливости, чувство чести, готовность самопожертвования»[54]. Либералы надеялись, что наметившееся после 1905 г. устремление «от трибуны митингового оратора» «к кафедре лектора народного университета» смягчит классовые противоречия[55]. В то же время на развитие этого слоя возлагали надежды как большевики, так и меньшевики, особенно после поражения первой революции, за которым последовало резкое сокращение численности РСДРП. Большевики считали, что рабочая интеллигенция заменит ушедших из партии представителей цензовой интеллигенции, меньшевики — что интеллектуально развитые рабочие обеспечат создание легальной социал-демократической партии по типу западно-европейских.

Но и «силы порядка» для осуществления своих целей нуждались именно в интеллигентных рабочих. Бытописатель рабочего класса А. К. Гастев, основываясь на своих петербургских впечатлениях, и подтверждая сообщение И.Арманд, писал, что не знает «безграмотных, невежественных провокаторов. Нет, это были пролетарские сливки» — активные участники революции: «они прошли горнило недавнего движения, они бывали в больших и малых «центрах», бывали на конференциях и съездах». Теперь же для них было характерно «сознание своего бессилия» и «моральное безразличие». Гастев выделял среди них два типа и соответственно два способа самооправдания. «Ты думаешь, люди не все одна сволочь? — заявляли одни. — И какая в сущности разница между нашим комитетом и участком? Тот же эгоизм. Еще там корректнее». Другие говорили, что от провокаторов бегут, как от зачумленных, между тем всюду в рабочей среде «рассеяны язвы большой и малой провокации»[56].

Что конкретно имелось в виду во втором случае? Речь шла прежде всего о восстановлении. расшатанного первой революцией старого фабрично-заводского уклада с характерной для него приниженностью рабочих и произволом администрации. В круг обязанностей привилегированного слоя, стоявшего над массой рабочих, но ниже инженерно-технического персонала, традиционно входили осведомительные функции: этого требовали от них и хозяева и полиция. Во время революции случалось, что мастера участвовали в забастовках, требуя освободить их от этих позорных, по общему мнению, обязанностей. Секретариат центрального бюро одесских профсоюзов заявил, что, если такие требования получат распространение, «рабочие будут видеть в мастере не шпиона или наушника, а старшего рабочего…»[57] Но поражение революции привело к тому, что и слой рангом ниже — подмастерья, которые раньше были «заодно с рабочими, считались сознательными, ходили на всякие собрания… теперь снова начальством стали, да еще хуже всякого другого»[58]. За деятельность, как говорили рабочие, «маленьких Азефов» дружкам и прихлебателям мастеров обеспечивались даже при невысокой квалификации повышенные заработки и преимущественные условия труда[59].

В то же время новым в тактике капиталистов и также созвучным усилиям полицейского ведомства явилось стремление выдвинуть на эти низшие административные должности кой-кого из авторитетных профсоюзных активистов. Впрочем, обычно дело кончалось тем, что они лишались доверия рабочих и исключались из профсоюзов[60]. К этому нужно добавить многочисленные факты «падения нравов» в фабрично-заводских коллективах: рядовые рабочие, пытаясь замолить былые «грехи», занимались добровольным наушничеством, организовывали подношения начальству и т. д. Заурядным явлением стало штрейкбрехерство и просьбы к полиции защитить от стачечников[61]. Все это, наряду с материальной нуждой и неуверенностью в завтрашнем дне, создавало питательную почву для прямого сотрудничества с охранкой.

Итоговая характеристика «рабочей интеллигенции» в обзоре департамента полиции (1914 г.) свидетельствует о том, что в целом этот слой оценивался все же как враждебный правительству. Специалисты по рабочему вопросу из департамента считали, что «значение… рабочей интеллигенции громадно». Согласно их определению, она представляла собой «новый вид революционных вожаков» и состояла из «распропагандированных сознательных рабочих, получивших революционную подготовку в подпольных организациях и усовершенствовавшихся в тюрьмах и ссылках». Особую роль в ее формировании, говорилось далее, сыграли культурно-просветительные общества, они «выработали тип пропагандистов и агитаторов в виде рабочих-дискуссантов, рабочих-лекторов и рабочих-референтов», а цвет рабочей интеллигенции сосредоточен в профсоюзах, где ответственные должности занимают рабочие «с солидным революционным прошлым… разбирающиеся в политических и социальных вопросах…» Отсюда авторы обзора делали вывод, что одной из «самых неотступных задач розыска» является «дезорганизация» правлений профсоюзов и других легальных рабочих обществ путем арестов их руководителей[62]. Для этого использовался все тот же испытанный набор средств — от перлюстрации писем активистов легальных обществ до вербовки провокаторов.

Все сказанное позволяет сделать один вывод: механизм защиты власти в общем и целом действовал исправно. Правда, его верхушка погрязла в интригах, в подсиживании друг друга, ее интересы переплетались с интересами безответственной придворной камарильи. Тот же директор департамента полиции Белецкий являл собой пример типичного карьериста, построившего свое продвижение по служебной лестнице на угодничестве и выполнении всякого рода щекотливых поручений — сначала Столыпина и его жены, а затем — царского фаворита Распутина[63]. Генерал В.Ф.Джунковский, с именем которого связана наиболее значительная попытка реформирования политической полиции, отдавал должное работоспособности Белецкого, но считал его совершенно несоответствующим занимаемому посту: «…Что он действительно делал превосходно, что выходило у него мастерски, так это втирание очков. Это у него было доведено до совершенства». О Виссарионове Джунковский писал, что тот «не имел никаких принципов, ничем не брезгал, был большой подхалим, а с подчиненными надменен»[64].

Полицейский аппарат работал в значительной мере инерционно, независимо от смены лиц в высшем его руководстве. Об этом свидетельствует принятая департаментом полиции стратегическая линия в отношении РСДРП. Она оставалась неизменной и при Белецком и после его увольнения.

Несмотря на широкую конкретную осведомленность о революционных партиях, в департаменте полиции не было полного единства в понимании их устремлений и реальной силы. Переоценивалась опасность кадетов, из социал-демократов Виссарионов считал более опасными большевиков[65], а Белецкий — меньшевиков, которые якобы всегда готовы идти на объединение с большевиками[66]. Такая перспектива признавалась более чем нежелательной, это подчеркивалось в ряде циркуляров департамента полиции. Очередной циркуляр, подписанный 16 сентября 1914 г. новым директором департамента В.А.Брюн де Сент-Ипполитом, требовал от начальников охранных отделений и жандармских управлений внушить подведомственным им секретным сотрудникам, «чтобы они, участвуя в разного рода партийных совещаниях, неуклонно, настойчиво проводили и убедительно отстаивали идею полной невозможности какого бы то ни было организационного слияния этих течений и в особенности объединения большевиков с меньшевиками»[67].

Понятная заинтересованность в раздроблении сил противника соединялась в этом руководящем документе политической полиции с преувеличением ее возможностей. В этом отдавали себе отчет и некоторые ее видные деятели. Начальнику Московского охранного отделения Мартынову циркуляр представлялся «недостаточно продуманным», а сама идея регулировать взаимоотношения большевиков и меньшевиков усилиями секретной агентуры — наивной утопией. Мартынов понимал, что они регулируются «общим ходом жизни партии, да и самой страны, в ее политическом и экономическом отношении…»[68].

Тем не менее для воплощения замысла Белецкого предпринимались определенные усилия, подыскивались подходящие кандидаты. Одним из них и был Роман Малиновский, уже проявивший себя к тому времени в качестве секретного сотрудника московской охранки под началом того же Мартынова.

Загрузка...