Глава 6. РАСПЛАТА

В случае войны и сопряженных с нею потрясений не кадеты будут на гребне волны, а крайние левые, которые первыми утопят кадетов, а затем и меньшевиков.

А. С. Изгоев

Вечером 17(30) июля 1914 г. телеграф передал во все российские военные округа указ царя об общей мобилизации. Малиновский покинул территорию Австро-Венгрии непосредственно перед ее началом. С трудом он добрался до Варшавы и там был призван в царскую армию[579]. Следы его на какое-то время затерялись. Потом одни газеты сообщили, что он расстрелян, другие, что убит в бою.

Реакция в большевистских кругах на эти сообщения, насколько возможно ее проследить, была разной. 1 ноября 1914 г. заграничная большевистская газета «Социал-демократ» поместила анонимный некролог. Написали его Ленин и Зиновьев — как вспоминал последний, писали, взвешивая каждое слово. Они напомнили, что Малиновский совершил «непростительный грех перед рабочим движением», но снова объясняли это тяжелыми условиями, в которых ему приходилось работать. Напоминалось и о том, что партия «беспощадно осудила его самой тяжкой карой…»; вместе с тем утверждалось со ссылкой на выводы комиссии ЦК, что он «был политически честным человеком», хотел загладить свой грех, и потому «партия одинаково обязана как защитить честь умершего бывшего своего члена, так и разоблачить приемы, глубоко позорящие тех, кто прибегает к ним в политической борьбе»[580].

Сожалели о Малиновском не все. Неизвестный московский большевик, перечислив в письме в ссылку Н.Н.Яковлеву сенсационные новости первых дней войны — арест Ленина, расстрел Малиновского, вступление лидера бельгийских социалистов Вандервельде в правительство, а левого французского социалиста Эрве в армию, — замечал в заключение: «…Все такие потери не стоят компенсации Вильгельма, хотя бы и всех с ним прочих (потерю Малиновского сюда не включаю)»[581]. Несколько позже сам Яковлев иронизировал, имея в виду Малиновского: «Да, душечка № 2 куда-то бесследно исчезла, возбудив этим недоумение и смущение у всех»[582] (вторым Малиновский был по алфавиту среди депутатов-большевиков). Сергей Малышев, когда-то защищавший Малиновского, теперь пришел к выводу, что нельзя игнорировать сведения, появившиеся и в реакционной прессе, — об этом он писал из сибирской ссылки А.М.Горькому, прозрачно намекая на Малиновского[583].

Но 5 декабря 1914 г. «Социал-демократ» вслед за газетами в России опроверг прежние сообщения о его гибели. Как оказалось, в чине взводного унтер-офицера он находился «на одном из театров военных действий». По его словам (из показаний на суде), он искал смерти, «часто… лез на рожон». Трудно сказать, насколько это верно, — желание погибнуть не очень сообразуется с бодрым настроением, в каком он уехал из Поронина, но, с другой стороны, перепады настроения бывали у него и раньше, наблюдал это и Ленин. Бои, развернувшиеся в районе Лодзи начиная с 30 октября, когда немцы перешли в наступление, носили действительно ожесточенный характер, с обеих сторон сражалось свыше 600 тысяч человек. Малиновский участвовал в 11 боях, и был случай, рассказывал он позже, что в роте, в которой он служил, осталось меньше половины солдат. 19 ноября его контузило в шею, он вывихнул еще и ногу в колене и из-за этого попал в плен[584].

Затем выяснилось, где именно он находится, — это был лагерь для военнопленных Альтен-Грабов в Саксонии, возле Магдебурга. Оттуда Ленин и Зиновьев получили письмо от группы солдат — социал-демократов, они сообщали, что Малиновский ведет в лагере «партийные занятия», «прекрасную интернационалистскую агитацию». Слушатели отзывались о его лекциях восторженно. В ответ на посланные ему в конце октября 1915 г. Лениным и Зиновьевым открытки вскоре пришло письмо и от самого Малиновского.

Заграничное бюро ЦК РСДРП завязало с ним регулярную переписку, ее вел, главным образом, Зиновьев. Иногда присылали весточку Ленин и Крупская. Малиновский получал посылки с продуктами и вещами. Из Берна, где находилась социал-демократическая комиссия интеллектуальной помощи русским военнопленным, стала поступать в лагерь в большом количестве общественно-политическая, в том числе марксистская литература. Немцы пропускали ее беспрепятственно. Лагерная библиотека, которой заведывал Малиновский, росла и к середине 1916 г. насчитывала свыше 1000 книг, в день выдавалось свыше 80; он был избран также председателем общества взаимопомощи. Лекции он читал на самые разнообразные темы — о налоговой системе, о крестьянском банке, о кооперации, о роли театра в освободительном движении, по национальному вопросу, прочитал большой курс из 52 лекций по политической экономии «с включением программы РСДРП» — читал с декабря 1915 г. по март 1916 г., по 4 лекции в неделю[585].

Ленин поручил ему организовать анкетный опрос пленных, чтобы выяснить их политические взгляды, отношение к войне в связи с их социальным положением и т. д.[586] Большевики затеяли издание в Берне журнала «В плену», и Зиновьев просил Малиновского сфотографировать для журнала лагерную библиотеку, столовую, один из спектаклей и вообще «проявить свою изобретательность». Задания такого рода перемежались комплиментами: «Ведь Вы не из того теста сделаны, чтобы склонить голову даже при таких обстоятельствах, как теперешние»[587].

Большевики действовали в 14 лагерях на территории Германии и в 7 — Австро-Венгрии, но самым крупным из них был лагерь в Альтен-Грабове[588]. Малиновский писал Ленину, что это целый город. Здесь находилось несколько тысяч русских солдат и унтер-офицеров, в подавляющем большинстве крестьян. Положение их было намного хуже, чем пленных французов и бельгийцев: они голодали, не получая никаких посылок, обращение с ними было жестоким, в вину им ставилось даже непонимание распоряжений лагерного начальства из-за незнания немецкого языка. Для революционной агитации имелась, таким образом, благоприятная почва.

Деятельность Малиновского не ускользнула от внимания и пленных из союзных России армий. Осенью 1916 г. побег из Альтен-Грабова совершил бельгийский офицер, сын генерального секретаря министерства иностранных дел Бельгии барон Ван дер Эльст. Делясь на родине своими впечатлениями, он похвально отзывался о характере русского солдата, наиболее симпатичного, по его словам, из всех союзников, с сочувствием говорил о тяжелом положении и нравственном одиночестве русских в плену. Рассказал он также, что большое влияние на русских пленных приобрел «весьма красноречивый» Малиновский, вследствие чего среди них «часто слышались и громкая критика правительства, и выпады против существующего порядка и верховной власти, и кощунственные отзывы о религии, церкви и Боге, причем голоса и мнения умеренных всегда заглушались большинством». В лагере Ван дер Эльст провел больше двух лет и изучил русский язык, посещал он и лекции Малиновского[589]. Изложение Малиновского было простым и доходчивым, после лекций их содержание слушатели обсуждали в бараках.

Обращаясь к руководителям партии, Малиновский, очевидно, хотел убедить их в том, что остался, несмотря на недоверие и все выпавшие на его долю невзгоды, убежденным большевиком. В этом он определенно преуспел. Когда он обиделся, что Ленин редко удостаивает его личными посланиями («Последнее письмо от Ильича получил 22 декабря 1915 г., скоро буду справлять годовщину»[590]), Ленин тут же извинился: «Напрасно заподозрили меня в злокозненности»; просто он ошибочно решил, что Малиновский находится в деревне, и ждал нового адреса[591].

Со своей стороны Малиновский сообщал Ленину, что пленные социал-демократы — таких было в лагере человек 20 — «не могут понять, как можно, присваивая себе определенное мировоззрение, думать иначе, как думаете «Вы», и добавлял: «За статью «О поражении своего правительства» все благодарят; стоял и передо мной этот вопрос и, к моей радости, будучи совершенно оторван, я отвечал так, как говорите Вы». Поведение лидеров Интернационала тоже его не удивило — «и раньше был о них такого мнения»[592]. В кругу единомышленников он прямо называл себя «учеником Ильича» (об этом написал Ленину секретарь лагерной социал-демократической группы Андрей Синицын, искренне восхищавшийся учеником и учителем; с Синицыным Ленин также переписывался и просил пересылать его письма Малиновскому, когда тот отсутствовал в лагере[593].

Больше того, бывший член ЦК намекал, что не прочь снова занять руководящее положение в партии: «Личное мое душевное состояние дрянь, — не потому, что пал духом, это еще пока рано, наоборот, имел время много проверить и обдумать, да и уроки жизни хорошие, но вместе с этим нет того размаха, который бы хотелось иметь, да и его, наверное, не будет. Разве я думал о тех душевных переживаниях и внешних результатах, которые создал мой отказ от депутатских полномочий? Вы думаете, что поведение 5-ки, теперешняя роль Гвоздева и много других вопросов и моя участь для меня безразличны?»

Вероятно, Ленин и Зиновьев без труда расшифровали намек. Раскаиваясь в «ошибке», Малиновский напоминал, что по их же аттестации он был среди депутатов-большевиков самым «последовательным»: дескать, если бы его арестовали вместе с «пятеркой», он сумел бы на нее повлиять, чтобы на суде депутаты держались более стойко. Он вспоминал даже, как «проклинал тех, которые, благодаря своей дряблости, сами поехали в Сибирь, а меня довели до сумасшедствия»[594].

Поводом для этого заявления, выходящего за рамки его показаний 1914 г., явился прочитанный, наконец, Малиновским некролог в «Социал-демократе», в котором Ленин и Зиновьев писали, между прочим, что незадолго до «смерти» он будто бы простил клеветников, то есть «ликвидаторов». Нет, поправлял теперь «воскресший» Малиновский, он не только прощал клеветников, но и проклинал своих товарищей по фракции, виновных, оказывается, в его уходе из Думы. Ясно, что ополчиться на них он решился лишь после того, как узнал о критической оценке Лениным их поведения на суде, надеясь, что его рассуждение — с минимальной дозой самокритики — будет воспринято как обоснованная заявка на возвращение к партийному руководству. Даже то, как обращался к нему Ленин в письмах («Дорогой друг», «дорогой Роман Вацлавович»), позволяло думать, что такое возможно.

Многих, однако, по-прежнему возмущало допущение даже в отдаленной перспективе возможности восстановления «ренегата» в партии. А.Г.Шляпников как член Русского бюро ЦК сделал с присущей ему прямотой выговор Зиновьеву (в письме из Христиании 12(25) марта 1916 г.): «Здесь мне передавали, что Вы очень ладите с Малиновским, отношение к которому среди наших товарищей крайне отрицательное. Так делать не годится»[595]. Зиновьеву пришлось оправдываться: он руководствуется вовсе не личными симпатиями, исключительно важно то, что делает Малиновский в лагере, — там 18 тыс. солдат, и Малиновский распространил среди них «много пудов нашей литературы»[596]. Уезжая в апреле 1917 г. в Россию, и Ленин и Зиновьев не сомневались, что Малиновский будет продолжать вести в плену революционную работу[597].

Последнее его письмо как будто бы подкрепляло эту уверенность: Оно написано 31 марта, но не содержит ни малейших следов тревоги за себя в связи с свержением в России монархии. Вполне по-ленински Малиновский оценивал программу Временного правительства, в которой «только одни политические вопросы, а разве ими удовлетворишь, ведь наш мужичок пока не получит земли, спокоен не будет, ему все равно, от кого, от абсолютной монархии или республики, а дай землицы». Его интересовало, «почему не слышно базельского лозунга (об использовании войны для ускорения краха капитализма. — И.Р.), что будет с пораженчеством?» И в ленинском же духе он прогнозировал последующее развитие событий: «Думаю, что то, что совершилось, нас удовлетворить не может. Хочется верить, что с тем кризисом, который назревает, не справится даже «сам» Гучков с Керенским, и тогда только грянет настоящая Революция…»[598]

Образ убежденного ленинца Малиновский эксплуатировал до конца. На суде в 1918 г. он твердил, что считает самым лучшим периодом своей жизни время, проведенное в плену: только в лагере «социализм стал для меня религией»; вся его деятельность в лагере, заявил он, «была проникнута глубоким и искренним убеждением»[599].

Соответствовало ли это действительности? Зиновьев отвечал утвердительно: пропаганду в лагере, полагал он, никак не объяснишь корыстными мотивами[600]. Но в основе поведения Малиновского лежала не только корысть. Примириться с мыслью о своей ненужности он не мог, а «культурно-просветительная» работа открывала возможность снова оказаться на виду. В плену она была менее опасна, чем в России: германское командование видело в распространении антивоенных настроений среди русских солдат средство ослабления противника, никаких препятствий со стороны лагерной администрации Малиновский не встречал (если ие считать отправку из лагеря на работу в крестьянские хозяйства, — но это не было наказанием, пленные сами туда стремились, чтобы «подкормиться»).

Во-вторых, вряд ли Малиновский сознавал, попав в начале войны в плен, насколько короткий срок отпущен российской монархии, а в таком случае война могла представляться ему всего лишь паузой между двумя этапами карьеры. Кроме того, в переписке с Малиновским Зиновьев откровенно высказывался о плачевном положении партии, совсем не похожем на то, что было перед войной: момент, писал он 10 мая 1916 г., «очень, очень трудный для нас», большевикам придется временно остаться в меньшинстве, «социал-патриоты обнаглели», «теперь того и гляди «рабочий» съезд им разрешат». В такой обстановке имело смысл подумать о более надежных хозяевах. Был ли Малиновский ими забыт? По крайней мере Белецкий о нем помнил, больше того, можно поручиться, что вспомнил он «Икса» в момент своего торжества. Случилось это в 1915 г.

Поражения русской армии обострили борьбу в правящей верхушке, она затронула и верхи полицейского ведомства. За годы войны сменилось 5 министров внутренних дел, 3 товарища министра, 3 директора департамента полиции и 4 заведующих особым отделом департамента. Раньше других закатилась звезда генерала Джунковского.

1 июня 1915 г. он воспользовался правом личного доклада царю, чтобы сообщить ему о скандальных похождениях Распутина в Москве. Этот рискованный демарш был предпринят с одобрения министра Н.А.Маклакова; не желая, однако, подвести своего непосредственного начальника в случае неблагоприятной реакции царя, Джунковский заявил, что докладывает лично от себя как генерал царской свиты, и докладная записка, им представленная, не имеет копий в министерском делопроизводстве. Выдвинутое Джунковским обоснование «вмешательства в семейные дела» монарха не отличалось оригинальностью: общение членов царской семьи с проходимцем, говорил он царю, расшатывает трон, создает угрозу династии, «а этим и России». Однако Джунковский оказался первым, кого царь выслушал до конца, не прерывая. Распутин был отлучен на два месяца от двора. Он рассказывал, что никогда не видел царя в таком гневе; не подействовал и смиренный ответ: он-де, как все люди, грешник, а не святой…[601]

Впоследствии А.Ф.Кони писал Джунковскому: «Будущий историк оценит Ваше отважное выступление против Распутина и воздаст Вашей памяти должное». Но Джунковский ошибся, решив, что добился успеха. Поступок генерала его корреспондент, отлично знавший правителей империи, справедливо уподобил действиям поводыря, который напрасно заботится о «слепцах, ведущих слепых к тяжким испытаниям»[602].

Рыцарское поведение Джунковского не помогло Маклакову удержаться, вскоре он был уволен в отставку. Беседуя с его кратковременным преемником Щербатовым, Николай II сказал, что к Джунковскому он испытывает полное доверие. А 19 августа Щербатов получил записку царя об отстранении Джунковского от должности без объяснения причин[603]. Новое назначение было невысоким: командиром бригады 8-й Сибирской стрелковой дивизии (в дальнейшем он дослужился до командира корпуса). Распутина же вскоре простили.

Последнее, что удалось Джунковскому в Петрограде, — это убедить Верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича, что арестованных на нелегальном совещании под Петроградом большевиков-депутатов Государственной думы следует судить гражданским судом, а не военным, на чем настаивал министр юстиции Щегловитов. Бывшие соратники Малиновского не подозревали, что ссылкой в Сибирь они обязаны Джунковскому, — в противном случае наказание было бы более суровым.

Как только Джунковский отбыл в действующую армию, в Министерство внутренних дел вернули Белецкого, на этот раз товарищем министра. Повышением он был обязан, как и новый министр А.Н.Хвостов, прежде всего Распутину. Вместе с Хвостовым и правым депутатом Замысловским он тут же приступил к осуществлению плана мести своему предшественнику. Чтобы отрезать генералу путь к возвращению «на арену государственно-административного служения», решено было политически скомпрометировать его в глазах царя. Редактору саратовского черносотенного листка «Волга» Тихменеву заказали специальную брошюру о Джунковском. Белецкий выделил для этого 6,5 тыс. рублей из секретного фонда департамента полиции, из них 2,5 тыс. досталось Тихменеву, услуги которого и раньше оплачивались из того же источника.

Сочинение Тихменева начиналось сведениями о «неустойчивости политических воззрений и верований в семействе Джунковских» (имелся в виду дядя Джунковского С.С. Джунковский, который, будучи за границей, перешел в католичество, вступил в орден — иезуитов и принял священство, правда, отвергая целибат (обет безбрачия), был затем миссионером у эскимосов, но в конечном итоге вернулся в православие). Далее сообщалось, как в октябре 1905 г. московский губернатор стремился снискать популярность у «революционного отребья», освобождая политзаключенных из тюрем, о дружбе его с «людьми определенно кадетской складки», о его «германофильстве», проявившемся будто бы в пристрастном расследовании причин и обстоятельств антинемецких погромов в Москве в мае 1915 г. и в ликвидации армейской агентуры, способной якобы противостоять германскому шпионажу, — название этого последнего раздела звучало зловеще: «Джунковский и мясоедовщина»[604].

Для истории с Малиновским немаловажно и то, что не попало в брошюру. Белецкий прекрасно понимал, что упраздненная Джунковским агентура в воинских частях к борьбе с германским шпионажем не имела никакого отношения. При обсуждении плана брошюры он сформулировал главное обвинение иначе: Джунковский нанес «своей политикой и ослаблением агентурного освещения среди противоправительственных партий, быть может, непоправимый ущерб»[605]. Ясно, что имелась в виду потеря «Икса».

Но от предложенной Белецким формулировки пришлось отказаться — и не только потому, что этот пункт обвинения было затруднительно раскрыть. Основная трудность состояла в том, что нововведения Джунковского почти целый год, до января 1914 г., скреплялись подписью Белецкого, о возражениях его никто не знал. Да и став товарищем министра, Белецкий сохранил почти все в прежнем виде. Остался, например, на своем месте Мартынов, несмотря на «упадок осведомительной деятельности», замеченный в Москве бдительным ревизором Виссарионовым. С другой стороны, тот же Виссарионов, ознакомившись с рукописью брошюры Тихменева, счел иные места неудобными для публикации[606].

С некоторыми изъятиями брошюру под названием «Генерал Джунковский в отставке…» оперативно отпечатали в 500 экземплярах и распространили в высших сферах; 10 экземпляров Хвостов и Белецкий вручили в Царском Селе А.А. Вырубовой, доставив, по словам Белецкого, ей и Распутину видимое удовольствие (о Джунковском Распутин до конца своей жизни не мог спокойно говорить и слышать). Получил несколько экземпляров и дворцовый комендант Воейков, считавший — совершенно напрасно, что Джунковский стремился занять его должность[607].

Подробности интриги против Джунковского не скоро стали достоянием общественности, но газеты не могли не зафиксировать факт служебного реванша Белецкого. Русские газеты читали и в лагерях для военнопленных, поэтому нет ничего невозможного в том, что до Малиновского дошло известие о возвращении Белецкого в Министерство внутренних дел. Если это так, оно могло пробудить в нем надежды на возобновление сотрудничества с охранкой. Понятно, что для этого требовалось восстановить репутацию убежденного большевика и накапливать впрок необходимую потенциальному заказчику информацию.

Разумеется, доказать это предположение невозможно, но имелось- достаточно обстоятельств, заставлявших Малиновского колебаться. Лишь в 1916 г. стало ясно, что война не укрепила, а расшатала царский режим. Не потому ли Малиновский возобновил переписку с большевистским руководством только год спустя после того, как оказался в плену? Он по-прежнему был озабочен материальным положением семьи, задумываясь над своим будущим, которое лишь отчасти вытекало из его лагерного бытия, — и не только потому, что здесь был «не тот размах» (400 читателей в библиотеке, 200 слушателей лекции). «…Знаешь ли ты, что я уже совсем поседел, а дети еще малы…» — писал он жене 3 января 1917 г. О том же писал он и Ленину: «…Рано или поздно встанет и для меня вопрос, чем питать себя и семью»[608].

Кроме писем Ленину и Зиновьеву, есть еще одно свидетельство о Малиновском в плену. Это рассказ другого бельгийского военнопленного, также понимавшего русскую речь, солдата Ламбера, с которым встречался А.А.Трояновский. Рассказ рисует поведение Малиновского в неприглядном свете. Ламбер, как и Ван дер Эльст, сообщил, что вначале Малиновский пользовался в лагере большой популярностью. Но затем у него обнаружился недочет в деньгах, и группа пленных, еще не зная о былых подозрениях, решила собрать о нем сведения. Оказалось, что он доносил на своих товарищей немецким офицерам, хорошо зная, чем это грозит (самый распространенный вид наказания — привязывание к столбу); будучи старостой барака, он бил солдат, заявляя: «Мы, социал-демократы, за порядок и дисциплину»[609].

Если все это справедливо (Ламбер почему-то испугался и от дальнейших объяснений уклонился), то, по-видимому, от Малиновского отвернулись в лагере еще до того, как из России дошла весть о его разоблачении. Возможно, этой переменой объясняется фраза в том же письме жене: «Хотелось бы побеседовать, как у нас говорят, по душам, но что делать, друже, когда на душе холодно»[610].

Некоторые места из писем Малиновского большевистским вождям также позволяют думать, что лучший, как он говорил, в его жизни период продолжался не так уж долго. От Ленина он не скрыл, что в лагере у него были «неприятности» — «ох! еще какие!» — на почве будто бы ухода из Думы. Он писал, кроме того, о своей неврастении: «Доработался до того, что лежу в лазарете уже второй месяц»; по этой причине он отказался от всех общественных должностей, которые занимал. Непонятно только, как ему удавалось, находясь в лазарете, читать лекции: письмо написано 12 марта 1916 г., между тем кончил он их читать 11 марта… Употребление слова «доработался» тоже симптоматично: так в прошлом Ленин и Крупская объясняли истерические выходки Малиновского; прибегая теперь к этому же объяснению неврастении, можно было обойти иные причины.

Характерно, наконец, в том же письме Ленину противопоставление «здорового душой и телом элемента» среди военнопленных «интеллигентской» их части, видимо, не столь податливой к пораженческой агитации[611]. Группу, о которой рассказывал Трояновскому Ламбер, возглавляли как раз пленные, относящиеся к этой последней категории: какой-то артист Александрийского театра и фотограф из Читы.

Между тем 8(21) ноября 1916 г. российский посланник в Брюсселе послал в Петербург письмо с подробным изложением рассказа Ван дер Эльста об Альтен-Грабове и предложил «обезвредить» Малиновского, обменяв его на кого-либо из вражеских пленных. Из отдела о военнопленных российского Министерства иностранных дел была направлена докладная записка начальнику Генерального штаба, который согласился с предложением. Вслед за тем из Генерального штаба обратились к начальнику штаба Петроградского военного округа и директору департамента полиции с просьбой принять меры, чтобы Малиновский по возвращении в Россию «не проскользнул бы незамеченным». В ответе Главного управления Генштаба Министерству иностранных дел говорилось, что обмен Малиновского крайне необходим для пресечения ведомой им социалистической пропаганды, и предлагалось выяснить через испанское посольство в Берлине, на кого немцы согласились бы его обменять[612].

В канун Февральской революции помощник начальника московской охранки подполковник Знаменский разослал частным приставам телеграмму, из которой можно было понять, что возвращение Малиновского — дело решенное: «Прошу иметь наблюдение за прибытием в Москву бывшего члена Государственной думы из крестьян Плоцкой губернии Романа Вацлавова Малиновского и по прибытии срочно сообщить охранному отделению»[613]. Но усилия дипломатов не привели к успеху: германское правительство отказалось от сделки под предлогом негодности Малиновского к продолжению воинской службы по состоянию здоровья. По словам Малиновского, медицинское освидетельствование состоялось в лагере 19 декабря 1916 г.[614] Но в российский Генштаб информация об отказе немцев совершить обмен поступила только в день отречения Николая II от престола — 3 марта 1917 г.

Тем временем Бурцев, арестованный по возвращении в Россию в начале войны и высланный в Туруханский край, получил возможность вернуться по амнистии в Петроград, где он продолжил свои расследования. В 1916 г. он сумел «разговорить» Родзянко и Белецкого. Первый прямо, со ссылкой на Джунковского, а второй завуалированно дали понять, кем был Малиновский. Наконец, в ноябре 1916 г. о провокаторстве Малиновского публично, с трибуны Государственной думы еще раз заявил правый депутат Марков 2-й. Сразу же после этого, 5 декабря «Биржевые ведомости» опубликовали ранее отвергнутую цензурой статью Бурцева — «Вопросы, требующие ответов» (вторую статью на ту же тему «Ответы на поставленные вопросы» Бурцев напечатал после революции в «Русском слове», располагая уже признаниями Виссарионова и Попова)[615].

«Биржевые ведомости» успели дойти до ссыльных большевиков-депутатов Думы, М.К.Муранов прислал в редакцию из Сибири возмущенный протест. Бурцев, ознакомившись с письмом Муранова, назвал его «легкомысленным»[616]. Но заграничный большевистский «Социал-демократ» продолжал упорствовать: обвинения против Малиновского «абсолютно вздорны», утверждалось в последнем номере газеты, вышедшем за месяц до Февральской революции»[617]. Авторами опровержения и на этот раз были Ленин и Зиновьев.

Свержение монархии сделало, наконец, тайное явным. Революция оказалась скоротечной, в ходе ее начались стихийные разгромы полицейских учреждений; при этом погибло множество документов, к чему приложили руку и сами кровно заинтересованные в этом охранники. Особенно велики были потери в главных центрах политического сыска — в Петрограде и в Москве, где сосредотачивались и наибольшие массивы документации.

…В громадный костер во дворе Московского охранного отделения сбрасывали со второго этажа полицейские дела, альбомы с фотографиями «государственных преступников», книги из библиотеки нелегальных изданий. Из толпы кричали: «Ура! Жгите, чтоб следа не осталось! Рвите в клочья!» Кое-кто выхватывал из огня листы дел «на память». Прибывших через полчаса пожарных долго не подпускали к зданию, а потом все, что при тушении пожара было залито водой, смерзлось на пятнадцатиградусном морозе. Корыстный умысел охранников — именно они начали еще ночью уничтожать секретные документы, а затем затесались в толпу — соединился с наивной надеждой малограмотного обывателя — одним разом покончить со злом, воплощенным будто бы в казенных бумагах. Когда через несколько дней уцелевшие документы перевезли из полусгоревших помещений охранки в читальный зал Исторического музея, среди них не оказалось личных дел секретных сотрудников, агентурных записок и тому подобных документов. Наполовину погибла библиотека, сильно пострадал фотографический отдел, но негативы остались[618].

Сгорела большая часть документов и Петроградского охранного отделения, тоже в результате усилий заинтересованных в этом лиц. Погромы сыскных учреждений происходили и в провинциальных городах. Везде жандармы старались прежде всего избавиться от документов, изобличавших секретных сотрудников и их самих.

Но уничтожить все следы своей деятельности они были не в силах. В Петрограде сохранились, в частности, архивы особого отдела департамента полиции, спасенные сотрудниками Пушкинского Дома[619] (впоследствии, на рубеже 20—30-х гг. хранение этих и других якобы скрытых от советского правительства исторических документов в Пушкинском Доме и в Археографической комиссии Академии наук было использовано как предлог для фабрикации так называемого «Академического дела», жертвами которого стали представители гуманитарной интеллигенции старой школы[620]).

4 марта Временное правительство образовало по предложению министра юстиции А.Ф.Керенского Чрезвычайную следственную комиссию «для расследования противозаконных по должности действий бывших министров и прочих высших должностных лиц, как гражданских, так и военного и морского ведомств»[621]. Предметом особого ее внимания сразу же стала секретная деятельность департамента полиции, и вскоре началась публикация списков разоблаченных провокаторов. Списки составляла действовавшая при Чрезвычайной комиссии Особая комиссия для обследования деятельности департамента полиции и подведомственных ему учреждений во главе с П.Е.Щеголевым, временно распоряжавшаяся архивами департамента. В списках, насчитывавших десятки имен, были и те, кого уже подозревали, но, главным образом, числившиеся до самого последнего момента противниками старого режима; предательство их, в том числе и Малиновского, было подтверждено теперь документально.

Обилие открывшихся фактов позволило уже тогда прийти к некоторым обобщающим выводам. М.Осоргин писал, например, что сами охранники «в личных выгодах поддерживали в России напряженное, хотя и не всегда нормальное и здоровое, революционное брожение»; он утверждал, что были нередки нелегальные организации и группы, где 50–75 % членов являлись сотрудниками охранки[622].

Ленин и его товарищи, возвращавшиеся из эмиграции, узнали о разоблачении Малиновского в Торнео — пограничном городе в Финляндии, из заметки Каменева «Иуда», напечатанной 26 марта в «Правде», — это известие, вспоминал Зиновьев, их ошеломило.

Листая в полутемном зале станции русские газеты и наткнувшись на эту заметку, Ленин «побледнел. Встревожился ужасно… Несколько раз Ильич с глазу на глаз возвращается к этой теме. Короткими фразами. Больше шепотом. Смотрит в глаза. «Экий негодяй! Надул-таки нас. Предатель! Расстрелять мало»[623].

Второе по счету официальное расследование дела Малиновского несравнимо по своим результатам ни с первым, ни с третьим. Чрезвычайная следственная комиссия, опиравшаяся на неограниченную поддержку новой власти, располагала возможностями, каких не могло быть у эмигрантов. Разместилась она в Зимнем дворце. «Подымаюсь по лестнице — комнаты направо, комнаты налево, — везде строчат, гудят, как шмели, трещат машинки. Десятки судей, прокуроров, председателей судов, палат пристегнуты сюда в качестве профессиональных работников», — так описывал свои первые впечатления С.А.Коренев — один из 25 (по другим данным — 59) «пристегнутых» к комиссии следователей[624]. Расследование 1917 г. выделяется и количеством допрошенных по делу Малиновского свидетелей (до трех десятков), и общим объемом времени, затраченного на выяснение всех обстоятельств дела, — расследование продолжалось до осени. Тот факт, что сам Малиновский оставался вне пределов досягаемости, существенно не повлиял на доказательную силу выводов, полученных путем сопоставления свидетельских показаний и документов, впервые извлеченных из полицейских архивов.

Истории провокаторства Малиновского комиссия отвела большое место в допросах бывших руководителей полицейского ведомства — С.П.Белецкого, С. Е.Виссарионова, А.А.Макарова, И.М.Золотарева, В.Г.Иванова, А.Т.Васильева, А.П.Мартынова и других. Из действующей армии вызвали В.Ф.Джунковского. Дважды был допрошен В.Л.Бурцев. Из меньшевиков допросили Н.С.Чхеидзе, А.М.Никитипа, В.Н.Малянтовича, В.Ф.Плетнева, А. Г.Козлова, Б. И.Горева, а также принадлежавших раньше к большевистской партии И.П.Гольденберга, А.А.Трояновского и И.Т.Савинова. Дали показания В.И.Ленин, Г.Е.Зиновьев, И. К. Кру некая, В.П.Ногин, А.И.Рыков, II. И. Бухарин, А.В.Шотман, Е.Ф.Розмирович, Я.М.Свердлов, А.Е.Бадаев, М.К.Муранов. Допросы проводились не только в Петербурге, но и в Москве. Г.И.Петровского должен был допросить — «для ускорения дела» — якутский прокурор, но к тому времени, когда поручение пришло в Якутск, Петровский уже уехал в Европейскую Россию и найти его не удалось[625]. Со своей стороны большевики выразили готовность принять все меры к розыску документов, оставшихся за границей, и немедленно передать их в комиссию[626] {4} [627]

Как бы параллельно действовал В.Л. Бурцев, которому было разрешено посещать места заключения и беседовать с охранниками и провокаторами. Поглощенный этой привычной для него работой, он, однако, выражал возмущение условиями их содержания — «грязь, часто голод, скученность и т. д.», в таких условиях «и нам редко приходилось сидеть при царском режиме». Однако ускорить решение дел, как предлагал Бурцев, не удалось, ни один судебный процесс при Временном правительстве так и не состоялся. Желание во всем разобраться казалось важнее осуждения или оправдания конкретных лиц.

И все же нельзя не согласиться с мнением, высказанным еще в 20-е гг.: в работе Чрезвычайной следственной комиссии «юриспруденция»… непосредственно подчинялась политике», а допросы, касавшиеся Малиновского, велись так, чтобы, «зацепившись за Малиновского, протянуть нити от департамента полиции ко всей партии большевиков»[628]. Состав комиссии этому способствовал: среди ее членов преобладали меньшевики или близкие им деятели (Н.К.Муравьев, В.Н.Крохмаль, Н.Д.Соколов, Н.С.Каринский, П.Е.Щеголев и др.).

Зиновьев, ознакомившись с опубликованными в советское время стенограммами допросов, возмущался «шуточкой» председателя комиссии Муравьева, когда тот, допрашивая Бурцева, впервые изменил обычной для него солидной манере: «Теперь перейдем к очень для нас интересной теме о Малиновском. Это — модерн»[629]. Дело, конечно, не столько в игривом тоне Муравьева, сколько в открытом противостоянии большевиков, с момента приезда Ленина, всем другим партиям и государственным структурам. Зиновьев переносил это противостояние и на комиссию; во время допроса он держался подчеркнуто вызывающе: «Голова у него задрана кверху, развалился в кресле, курит, на предлагаемые ему вопросы отвечает нехотя, а то и вовсе не отвечает…», — вспоминал следователь Коренев[630].

История Малиновского представлялась членам комиссии куда более актуальной, чем история провокаторов, действовавших в других партиях, таков смысл муравьевского «это — модерн». Несомненно, по этой же причине, в фокусе внимания комиссии оказалось избрание Малиновского депутатом IV Государственной думы. Дума рассматривалась как источник законной власти Временного правительства, посягательство на ее престиж — избрание депутатом агента охранки — оценивалось как доказательство преступности деятелей свергнутого режима, нарушивших «конституцию» — Манифест 17 октября. Но тем самым как бы подсказывался и другой вывод: большевики были вольными или невольными соучастниками преступлений царизма, во всяком случае не такими уж его противниками… Легко понять в таком случае, почему такой бесспорный факт, как поддержка кандидатуры Малиновского на выборах московскими меньшевиками и кадетами был оставлен в тени. Точно так же, решая вопрос о публикации полученных следствием материалов, А.А.Блок считал необходимым избегать всего, что могло бы сказаться отрицательно на авторитете новой власти. С этой точки зрения ему казалось нецелесообразным упоминать в связи с делом Малиновского имя Родзянко.

Шумные разоблачения агентуры царизма происходили на фоне резкого обострения социальных противоречий. Росло недовольство Временным правительством, все более притягательными становились крайние лозунги. Этим объясняются последующие действия комиссии. В июне 1917 г., не дожидаясь окончания следствия, она обнародовала в печати большую сводку материалов о Малиновском. Решение об этом принял министр юстиции П.II.Переверзев по договоренности с Н.К.Муравьевым[631] (еще 13 мая Переверзев хвалил комиссию за то, что она сделала чрезвычайно много в короткий промежуток времени[632]).

Официальная публикация о Малиновском еще больше взвинтила газетную кампанию, направленную против большевиков. Выбор момента был далеко не случаен: в обстановке острого кризиса Временному правительству важно было оттолкнуть хотя бы часть недовольных его политикой от ленинцев, создать у обывателя стереотип неприятия этой ультрарадикальной партии.

Достаточно произвольно интерпретируя сведения, добытые комиссией, газеты разных направлений принялись выпячивать фигуру Малиновского, ставя знак равенства между провокатором и большевистским ЦК, изображая партию Ленина слепым орудием в руках департамента полиции, а Малиновского — главной силой, определявшей ее политику. Утверждалось, будто царская полиция оберегала большевистские организации, подвергая разгрому только меньшевистские, хотя сами бывшие руководители департамента полиции отвергли этот подброшенный им следователями домысел. Ленин и большевистский ЦК обвинялись в намеренном укрывательстве провокатора в 1914 г. Всячески обыгрывалась многочисленность провокаторов у большевиков и затушевывалось то, что агенты охранки и в других партиях оставались в подавляющем большинстве неразоблаченными[633].

Чрезвычайная следственная комиссия не обошла вопрос об «укрывательстве», иначе говоря, об отношениях Ленина с охранкой. В числе других бывших охранников был допрошен генерал А.И.Спиридович, автор трудов по истории партий эсеров и социал-демократов, предназначавшихся для специальной подготовки офицеров жандармского корпуса. Практическая деятельность генерала в органах политического сыска закончилась еще в 1905 г., задолго до начала секретного сотрудничества Малиновского. Спиридович показал, что сведения для своих трудов он черпал не из первоисточников; охранные отделения предоставляли ему только революционную литературу из своих библиотек. Списки секретных сотрудников, составлявших «совершеннейшую тайну», остались ему неизвестны, имен наиболее выдающихся сотрудников, например, Малиновского, он не знал[634].

Таким образом, когда Спиридович уже в эмиграции категорически заявлял, что Ленину было известно о службе Малиновского в департаменте полиции[635], эту уверенность нельзя приписать особой осведомленности историка-жандарма. Опираться он мог и теперь не на первоисточники, а лишь на домыслы журналистов, писавших на эту тему в 1917 г. Продолжал отстаивать эту версию в эмиграции и Бурцев, также без каких-либо доказательств. На основе исключительно «логических построений» муссируют ее и некоторые западные историки: безнаказанность Малиновского в 1914 г. они объясняют игрой большевиков с полицией; владея компрометировавшими большевистских лидеров тайнами, Малиновский мог их шантажировать, — это якобы и обеспечивало ему вплоть до свержения царизма неприкосновенность в партии…[636]

Следователи Чрезвычайной следственной комиссии были в своих выводах осторожнее. При бесспорно тесном взаимодействии Временного правительства, Чрезвычайной следственной комиссии и враждебной большевикам либеральной и социалистической печати говорить о полном тождестве их позиций все же нельзя.

Судя по воспоминаниям следователя С.А.Коренева[637], показания Ленина произвели на присутствовавших при допросе, несмотря на все их предубеждение против большевистского лидера, впечатление правдивости. Кроме того, тема связей большевиков с охранкой представлялась второстепенной по сравнению с вопросом об их связях с германским генеральным штабом; соответствующая кампания уже разворачивалась в печати. Особенно заинтересовало комиссию показание Белецкого о предвоенном покровительстве Ленину австрийских властей («… Малиновский дал мпе сведения об отношении австрийского правительства к польским партиям и о покровительстве его русским революционерам; …Ленина… австрийское правительство того времени ни в чем не стесняло и к его ручательству за того или иного эмигранта относилось с полным доверием»[638]).

Комиссия, однако, вытаскивала и пустые номера. Она, например, явно попала впросак, обратившись к сотруднику правоменьшевистской газеты «День» бундовцу Д.И.Заславскому. В советское время Заславского приняли в ВКП(б) по личной рекомендации Сталина, и долгие годы он с готовностью клеймил всех, кого приказывали, — от «врагов народа» до «безродных космополитов»[639]. Рекомендация же понадобилась потому, что все еще помнили, как в 1917 г. будущий фельетонист «Правды» проявил особое рвение в травле большевиков — как раз в связи с вопросом о «германских деньгах». К этим обвинениям он пытался подверстать и дело Малиновского — на том основании, что в обоих случаях фигурировало имя Ганецкого[640]. Но когда журналиста вызвали в Чрезвычайную следственную комиссию, выяснилось, что сверх написанного им в газете ничего конкретного сообщить он не может[641]. Не дали ничего в этом плане и показания В.Л.Бурцева, который больше, чем кто-либо из известных журналистов писал о предательстве большевиков как «немецких агентов», не забывая помянуть Малиновского.

Новую попытку связать оба дела предприняли после июльских событий. Члены учрежденной тогда следственной комиссии Исполкома Петроградского Совета, в том числе члены ЦИКа Ф.Дан и М.Либер, лично посетили Петропавловскую крепость, чтобы узнать у бывших руководителей полицейского ведомства, кто из большевистских вождей находился у них на службе. Последовательно были вызваны из камер Виссарионов, Курлов, Спиридович, Белецкий и Трусевич, но, как записал сопровождавший членов комиссии А.Блок, выяснилось, что «все одинаково не знают», «все они не сказали нам ничего, что было нужно»[642]. Неизвестно, спрашивали ли об этом Заварзина, также арестованного после Февральской революции, но затем сумевшего скрыться. Будучи в эмиграции, он, в отличие от Спиридовича, отрицал версию газет 1917 г. о поддержке большевиков департаментом полиции»[643].

Большевики не остались в долгу. «У нас было много провокаторов, — писал Н.И.Бухарин. — Почему? Да потому, что только у большевиков были сколько-нибудь сильные нелегальные, тайные организации, потому что именно большевики были самыми опасными противниками старого режима. Охранники не полезут к октябристу… Царское правительство знало, что делало, когда оно посылало своих слуг в лагерь революционеров, чтобы разбить их организации, чтобы выловить всех дельных людей, чтобы задушить грядущую революцию»[644]. Это было верно, но, защищая свою партию, Бухарин не счел нужным отметить, хотя бы между прочим, что как раз провокаторы имели репутацию самых что ни на есть дельных партийных работников. Более убедительно прозвучала ссылка на анкетные обследования среди ссыльных, опровергавшие заявления антибольшевистской прессы, будто охранка щадила большевиков[645].

Ленин также включился в полемическую самозащиту: случаи нераспознания и ошибочного оправдания в прошлом провокаторов, заявил он, характерны для всех партий, и это нельзя ставить никому из них в упрек. И видя, как обычно, в нападении лучший способ обороны, он потребовал отдать под суд настоящих, как он заявил, укрывателей Малиновского — Джунковского и Родзянко, так как ни тот, ни другой не оповестили в 1914 г. депутатов Думы и в первую очередь (1) большевиков о том, что Малиновский — провокатор[646]. Родзянко, который прочитал ленинскую заметку в «Правде» или слышал о ней, содержание ее изумило: «Но войдите в мое положение. Каким образом я буду оглашать и даже в печати, что среди членов Думы есть агент сыскной полиции? Это ужасно. И во имя чего? Во имя спасения партии? Так она сама могла о себе позаботиться. А наложить такое позорное пятно на Думу, что членом Думы был сыщик, — я никак не мог этого сделать»[647]. Естественно, что лидер большевиков и председатель Государственной думы говорили на разных языках. Если Дума и занимала какое-то место на большевистской шкале ценностей, то оно было десятистепенным. Однако и Родзянко, вспоминая, как он дал Джунковскому честное слово не разглашать тайну, «забыл», что слово не сдержал…

Вначале в связи с июльским путчем наблюдалось падение большевистского влияния, способствовало этому и разоблачение Малиновского. В долгосрочном же плане кампания вокруг дела Малиновского не оправдала тех надежд, какие возлагали на нее противники большевизма. В массовом сознании провокаторство становилось все больше темой вчерашнего дня, не способной существенно потеснить более насущные проблемы. Тем, кто сулил радикальное решение этих проблем в кратчайший срок, можно было рассчитывать на достаточную поддержку, что бы не писали в газетах об их прошлом. Поэтому большевики и выдержали удар, как будто бы более тяжелый, чем в свое время у эсеров разоблачение Азефа, — установление сразу предательства многих партийных функционеров.

…Дата последнего письма Малиновского жене, отправленного из Альтен-Грабова, — 18(31) марта 1917 г. В конце апреля она уехала в деревню к родственникам в Саратовскую губернию, часть комнат в петроградской квартире она еще раньше стала сдавать жильцам. Чрезвычайная следственная комиссия поручила провести обыск и в Петрограде и в деревне. На квартире осталось, кроме вещей и книг, восемь писем Малиновского из лагеря — видимо, отъезд был поспешным. В деревне у С.А.Малиновской обнаружили майское письмо из Петрограда от студента А.Д.Перминова — одного из жильцов, присматривавшего за квартирой, он писал, что о Малиновском в газетах сообщаются «скверные сведения» и что «П-ая мечет гром и молнии… Она утверждает, что Вы были раньше осведомлены обо всем» (имелась в виду жена Г.И.Петровского Д.Ф. Петровская)[648].

Неизвестно, узнали в Альтен-Грабове о разоблачении «ученика Ильича» впервые из русских газет или из письма члена Комитета заграничных организаций РСДРП Г.Л.Шкловского. Во всяком случае письмо Шкловского не оставляло места для сомнений. 5(18) мая социал-демократическая группа лагеря, обсудив это письмо, приняла предложение «одного из товарищей» исключить Малиновского из всех лагерных выборных учреждений, подвергнуть его бойкоту, заклеймить презрением и постараться принять все меры, чтобы при заключении мира доставить его в Россию[649]. Малиновский на этом собрании не присутствовал; но, приехав вскоре из деревни в лагерь, он заверил членов группы, что бесповоротно решил при первой возможности возвратиться на родину. Он говорил, что после разоблачения стал другим человеком, с его плеч свалилась тяжесть. Похоже, что ему поверили, а позже даже еще раз востребовали его политическую эрудицию и красноречие, предложив выступить с рядом лекций о революции в России[650].

16(30) июня он написал в Стокгольм Ганецкому, что хочет предстать перед судом ЦК партии и просит оказать ему содействие в возвращении. Ответил ему 15 августа по поручению Заграничного представительства ЦК РСДРП(б) П.Орловский (В. В. Боровский), по всей вероятности, согласовавший содержание ответа с Лениным. Дело Малиновского, говорилось в письме, уже не является делом партии, он подлежит общегосударственному суду; если он хочет, чтобы Временное правительство приняло необходимые меры для его освобождения из плена, следует обратиться в ЦИК Советов, представив ему «подробнейший доклад». Боровский выражал готовность переслать этот доклад ЦИК[651]. Воспользоваться предложением Воровского Малиновский не захотел и обратился непосредственно к министру юстиции Переверзеву[652] (не зная, что тот уже не министр). Ответа он не дождался, в дни «корниловщины» Временному правительству было не до Малиновского.

В плену он провел еще год. За это время свершилась та революция, «о необходимости которой все время говорили большевики», был подписан Брестский мир, гражданская война охватила всю страну, обильную жатву успел собрать красный террор. Малиновскому предстояло возвращаться в новую, Советскую Россию.

Вряд ли он узнал, что вскоре после Октябрьской революции его имя снова мелькнуло на страницах печати. Мартов, обличая пришедших к власти большевиков, припомнил наркому Сталину прикосновенность его в годы подполья «к разного рода удалым предприятиям экспроприаторского рода», за что его тогда исключили из партии. Когда же Сталин изобразил оскорбленную невинность и назвал Мартова клеветником, Мартов напомнил, как его когда-то уже обвиняли в клевете на Малиновского, однако в итоге он оказался прав[653]. Одним из защитников Сталина в этом споре был Крыленко. И он, конечно, еще не знал, что в скором времени ему придется выступить в качестве государственного обвинителя на суде по делу Малиновского.

О жизни Малиновского в эти последние месяцы плена известно мало. Краткая запись в протоколах Альтен-Грабовской социал-демократической группы указывает, что вопрос о Малиновском снова обсуждался 2 июня 1918 г. Что явилось на этот раз предметом обсуждения, можно только догадываться. С.В.Тютюкин и В.В.Шелохаев предполагают, что речь шла о «плане доставки

Малиновского в Россию». Такое нельзя исключить. По свидетельству же самого Малиновского, как раз в июне 1918 г., когда он опять на несколько дней приехал в лагерь из деревни, ему предложили выступить с лекциями о ходе революции в России — кто другой мог это сделать лучше накануне долгожданной встречи пленных с родиной! Фигура двойника продолжала раздваиваться в глазах тех, кто знал его последние четыре года…

20 октября 1918 г. с очередной партией освобожденных военнопленных, насчитывавшей 850 человек, Малиновский вернулся в Петроград. Последний шанс избежать ареста представился ему в Вильне, здесь снова спрашивали, нет ли в эшелоне поляков, желающих остаться за границей. Судя по тому, что мы знаем о решениях Альтен-Грабовской группы, Малиновскому не позволили бы остаться, если бы он и захотел. Но нужно иметь в виду: в тот момент он еще не знал, что бывших провокаторов приговаривают в Советской России только к расстрелу, и что 30 июня были расстреляны известнейшие провокаторы, разоблаченные после Февраля 1917 г., Леонов, Лобов, Поляков, Поскребухин, Регекампф, Романов и Соколов.

Красный Петроград готовился отметить первую годовщину Октября. Она совпала с окончанием первой мировой войны, с революционными событиями в Германии и Австро-Венгрии. Казалось, пожар мировой революции вот-вот поможет разомкнуть кольцо фронтов вокруг Советской России. Неудивительно, что в Смольном, куда явился Малиновский 22 октября, не сразу вспомнили, кто он такой. Бумага, которой потрясал бородатый солдат в потрепанной шинели, требуя своего ареста (письмо Заграничного представительства ЦК), не производила сначала никакого впечатления. В конце концов нашелся человек, что-то знавший о Малиновском, — секретарь Петроградского комитета РКП(б) С.М.Гессен. Он приказал отвезти Малиновского на Гороховую, в ЧК, откуда его переправили в Москву. Там ему объявили, что он предается суду Верховного революционного трибунала при ВЦИК[654].

Следствие продолжалось недолго. 27–28 октября Малиновский написал пространные показания, 29 и 30 октября его кратко допросил следователь трибунала В.Э.Кингисепп. Обвинительное заключение основывалось почти целиком на материалах Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства. Руководила его составлением, вероятно, Елена Розмирович, в это время член следственной комиссии трибунала, получившая, наконец, возможность отомстить за поронинское унижение. Был заготовлен большой спн-сок свидетелей; предполагалось снова допросить бывших царских сановников и охранников, но местонахождение большинства из них не удалось установить — кроме С. Е. Виссарионова, остававшегося в заключении с момента ареста после Февральской революции, и В.Ф.Джунковского, арестованного уже при Советской власти, 15 сентября 1918 г., и доставленного под конвоем из тюрьмы Смоленской губчека[655]. Белецкого, чье имя значилось в том же списке, расстреляли еще до возвращения Малиновского, в начале сентября, сразу после покушения на Ленина. Третьим свидетелем, давшим показания на суде, был В.Ф. Плетнев.

Заседание трибунала открылось в Кремле, в зале здания Судебных установлений 5 ноября 1918 г. Председательствовал О.Я.Карклин, в состав трибунала входили также И.П.Жуков, А.В.Галкин, К.А.Петерсон, М.П.Томский, В.Н.Черный, Г.И.Бруно — кроме бывшего левого эсера Черного, все большевики. Просьбу Малиновского отложить заседание «дня на четыре» на том основании, что ему не сообщили, когда состоится суд, и только 4 октября вечером дали копию обвинительного заключения, трибунал отклонил. Отклонена была и аналогичная просьба адвоката («правозаступника») М.А.Оцепа, назначенного также только 4-го вечером, после того, как другой адвокат отказался вести дело[656]. Предполагалось, что слушание займет два дня, но ввиду малочисленности свидетелей, оно закончилось в тот же самый день. Можно объяснить торопливость судей и желанием покончить с делом до годовщины Октября и возможной амнистии.

Несмотря на непродолжительность (а отчасти именно поэтому) суд по делу Малиновского примечателен не только как заключительная страница его биографии, но и как один из моментов формирования «революционного правосознания». Выступления Малиновского, обвинителя, защитника показали, насколько изменилась страна за время отсутствия подсудимого.

В письменных показаниях Малиновского и в его речи на суде, как и раньше, ложь переплеталась с правдой, но правды было все же больше, чем в более детальных (и более лживых) показаниях 1914 г. Несомненно, все, что он написал и говорил, было продумано задолго до возвращения. Он напоминал о своей работе в петербургском союзе металлистов: «Я работал так, как могу только я один, самым честным образом, с полным увлечением, присущим моему характеру». Он уверял, что никогда не хотел быть провокатором, но был обречен на предательство не покидавшим его страхом разоблачения, поселившимся в нем еще в Петербурге: «При первом моем аресте откроют, что я сидел в тюрьме за кражу». Этот многолетний страх делал его беспомощным, превращал в «какого-то жалкого труса», «в какое-то ничтожество», а потом «двойная игра всосалась уже в организм, и я был собою только в бессонные ночи и годен только к страданиям и угрызениям совести, которая таилась еще где-то в глубине». Однако сознание ответственности перед рабочим классом и партией влияло на него возвышающе. В результате он по собственной инициативе ушел из Думы, якобы получив за месяц до этого согласие Белецкого и умышленно вызвав конфликт с фракцией, чтобы иметь предлог для ухода. Но, не замечая, что противоречит сам себе, Малиновский называл еще одну причину своего «добровольного» ухода: Белецкий «мне посмел сказать, что я ему вру», — «все отняли у меня… веры мне не было».

В изображении Малиновского получалось, что одновременно с карьерой провокатора он проходил школу политического воспитания и все глубже постигал социалистическое учение. В плену он уже «работал как самый честный человек», и это были «самые светлые» его годы.

Изо всех сил пытался он преуменьшить размеры своей провокаторской деятельности: он-де «служил в охранке, но это было далеко от того, чтобы быть ее слугой», и он всегда старался нанести возможно меньший вред партии — не выдал, например, никого из делегатов Пражской конференции, кроме Романова, которого подозревал в провокации, сообщал неправду о заграничных партийных совещаниях («врал спокойно», зная, что там не было других агентов охранки), не доносил на сотрудников «Правды» и т. д. Он «был не настолько подл», чтобы оскорблять Ленина; Свердлов был его «лучшим другом». Теперь — в отличие от того, что было в его письмах из плена Ленину и Зиновьеву, да и раньше, в беседах с ними, — он не говорил ничего плохого о своих товарищах по думской фракции и бичевал только себя: «…Они пошли честно в Сибирь, а я бежал из Думы…»

Руководители партии, вспоминал он, упрекали его в том, что он не сумел создать в Москве и губернии прочной партийной организации, но он «этого делать не хотел и не мог», потому что ее членов сразу же арестовали бы. Из объяснений Малиновского выходило, что деньги его вообще не интересовали. Категорически отрицал он получение от Белецкого 200-рублевой доплаты к основному, 500-рублевому жалованию. В этом и в других случаях Белецкий и Виссарионов возводили будто бы в 1917 г. на него напраслину, чтобы оправдать себя.

Возвращение в Советскую Россию Малиновский объяснял желанием кровью смыть свой позор. Выступая на заседании суда, он восклицал: «…Я не представляю, как я могу жить среди вас теперь… Мне и вам приговор ясен, и верьте мне: я его спокойно приму, потому что другого не заслужил… Я прекрасно понимаю, что прощение неприемлемо для меня; может быть, лет через сто оно и будет возможно, но не теперь». Свое положение он оценивал как безвыходное: «Куда мне деться» мне нечем жить, как только верой в ваше правое дело, а туда мне двери закрыты, я их закрыл сам»[657].

Обвинительная речь, с которой выступил Крыленко, — один из первых его опытов такого рода — была сумбурной, крайне неряшливо построенной; перевирались даты, фамилии, сведения из показаний Малиновского и свидетелей. Но обвинителю было нетрудно уличить обвиняемого во лжи по большей части существенных фактов. Так, Малиновский явно не имел представления об объеме сохранившейся документации, например, о 30 расписках, принадлежность которых ему засвидетельствовала каллиграфическая экспертиза, — на общую сумму 8730 руб.[658]. Одна лишь точная дата отставки Белецкого разрушила всю построенную Малиновским конструкцию, с помощью которой он объяснял свой уход, из Думы.

Принцип, лежавший в основе действий трибунала, Крыленко обосновывал следующим образом: «Мы… судим не во имя моральных или других качеств, не их подвергли оценке, мы судим с точки зрения вреда революции, опасности революции, с точки зрения ограждения революционных завоеваний…»[659] Сугубо релятивистский подход большевиков к нравственности проявился, когда Крыленко стал выяснять, чего больше, вреда или пользы, принес Малиновский революционному движению, — не замечая, что сам становится на точку зрения охранника. «Что казалось вам более опасным, — спрашивал он у Виссарионова, — деятельность Малиновского как социал-демократа или его ценность как сотрудника охранного отделения?.. Что из двух невесомых фактов являлось все-таки более весомым: опасность Малиновского для правительства как дельного социал-демократа или, с другой стороны, его ценность в качестве осведомительного агента?» — на что Виссарионов в конце концов к неудовольствию Крыленко дал такой ответ: «С моей точки зрения его деятельность как социал-демократа превалировала»[660]. Точно так же Плетнева один из членов суда спрашивал, был ли Малиновский вполне выдержанным марксистом; ответ Плетнева гласил: «…Мне кажется, что в отношении страхования рабочих он был марксистом, в отношении партийном я с ним особенно не сталкивался…» Наконец, Джунковского спросили, является ли Малиновский убежденным монархистом, чрезвычайно удивив свидетеля: «Я никогда не слыхал, чтобы он был убежденным монархистом», — ответил Джунковский[661].

Впоследствии, готовя обвинительную речь к печати, Крыленко дополнил ее отсутствующим в стенограмме рассуждением относительно мотивов возвращения Малиновского в Советскую Россию; это рассуждение, таким образом, не слышали ни судьи, ни Малиновский. Почему, спрашивал Крыленко, Малиновский вернулся, «зная свои преступления, зная оценку их, — ту единственно возможную оценку, которую они встретят в революционной России, переживающей весь ужас гражданской войны?..»

Как ни странно, линия обвинения совпала в одном пункте с линией поведения на суде Малиновского. В противоречии с тем, что сам Крыленко говорил о несущественности вопроса о моральных качествах Малиновского, корень его политического предательства он усматривал все в том же воровстве. В духе худших традиций дореволюционного суда он объявил Малиновского прирожденным преступником, хотя и оговорился, что в глазах большевиков «каждое преступление есть продукт данной социальной системы», и, стало быть, Малиновский должен был знать, что сама по себе судимость до начала революционной деятельности не грозила ему обязательным исключением из рядов революционеров, среди которых, как признавал Крыленко, было много лиц с подобным прошлым.

Отвергая все объяснения обвиняемого и в то же время опровергая свой же материалистический тезис насчет «продукта социальной системы», «Крыленко старался доказать, что Малиновский вовсе не был жертвой обстоятельств: количество совершенных им в молодости уголовных преступлений — свидетельство извращенпости натуры, «у которой поколеблены все понятия и уже не работают сдерживающие центры». «Человек без чести и без принципов, извращенный и аморальный с первых своих шагов, решившийся стать предателем, как он сам говорит, «без угрызения совести», человек, поставивший своей задачей чистый авантюризм и цели личного честолюбия и для этого согласившийся на страшную двойную игру, — человек крупный, в этом нет сомнения, но потому вдвойне, в сотни раз более опасный, чем кто-либо другой,, слуга и холоп департамента полиции, а не мучающийся своим предательством человек… — вот черты Малиновского, которые обнаруживаются из этих фактов…».

Поверить в раскаяние такого человека, утверждал Крыленко, невозможно. На поставленный вначале вопрос он отвечал следующим образом: остаться за границей означало бы для Малиновского «жить в бесславии, влачить дни под гнетом всеобщего презрения и ненависти» (?). Следовательно, логика авантюриста должна была подсказать ему противоположный, хотя и рискованный шаг: «А вдруг помилуют? А вдруг — выйдет? А вдруг — удастся последний кунштюк?» — ведь «революционеры не злопамятны». Возвращение в Советскую Россию было его «последней картой»[662].

Публикуя в 1923 г. свои обвинительные речи, существенно отредактировав (а вернее — написав заново) речь по делу Малиновского, Крыленко сделал оговорку: он не претендует на то, что его ответ на вопрос о мотивах возвращения Малиновского был совершенно правилен, но «в условиях, как они были установлены на процессе, другой разгадки едва ли можно дать»[663].

Объяснение Крыленко не осталось единственным. Правда, воспоминания Зиновьева, в которых была выражена иная точка зрения, почти 50 лет пролежали под спудом. Можно считать и плюсом и минусом то, что в прошлом Зиновьев больше, чем Крыленко общался с Малиновским и симпатизировал ему. Но высказанное им мнение заслуживает во всяком случае внимания. Как было уже сказано выше, Зиновьев был убежден в том, что революционно-интернационалистскую агитацию в плену Малиновский вел совершенно бескорыстно (в обвинительном заключении утверждалось нечто противоположное и малопонятное: он там «продолжал свою якобы революционную деятельность для того, чтобы снова подорвать и дискредитировать революцию и ее вождей в глазах трудовых масс»). Во-вторых, вернувшись в Советскую Россию в разгар красного террора, Малиновский сознательно отказался от возможности «спрятаться в Германии или еще где-либо (если бы он хотел пойти с белыми против нас)», и это, несмотря на то, что «его бы покупали наши враги за большие деньги». Следовательно, заключал Зиновьев, «этот Иуда был раздвоен и надломлен с самого начала. В том, что он говорил о своей личной биографии, была частичка правды, — что не меняет, конечно, существа дела ни капельки»[664].

Этот вывод соответствует фактам, приведенным выше. Могло ли быть иначе? Мы знаем, что по крайней мере в поведении еще одного известного провокатора из рабочих — меньшевика В.М.Абросимова — надлом выражался очень похоже. Квалифицированный питерский металлист, хороший организатор и оратор, Абросимов производил в разное время неодинаковое впечатление. Он тоже отличался неуравновешенностью и нервностью, был неуживчив и резок, жил как бы толчками, порывами. Товарищи-рабочие его недолюбливали, а меньшевики-интеллигенты склонны были и после его разоблачения думать, что он до известной степени разделял убеждения, которые так горячо, «с огнем в глазах» отстаивал, и, видимо, временами он забывал о своих обязанностях наемного слуги царского правительства…[665]

Анализ Зиновьева — более всесторонний, чем откровенно прямолинейная версия Крыленко — все же проигрывал ей в том, что затушевывал главную особенность личности Малиновского и важнейший внутренний стимул его поведения — «вождизм», желание непременно быть «начальством». Эта черта совмещалась с беспринципностью и раздвоенностью, но именно она определяла для него иерархию предпочтений, побуждая отказаться от возможности «спрятаться» или же быть где-то на вторых ролях, заставляя идти на риск, даже смертельный. Значение этого фактора признал на суде сам Малиновский, когда говорил о своем возвращении: «…Знал уже, что, если вернусь, то в партии работать не могу, потому что не смогу быть рядовым работником; в силу присущих мне качеств, я бы опять выдвинулся на высоту»[666].

Крыленко был прав, кроме того, когда предполагал, что Малиновский питал надежду на незлопамятность большевиков. Даже узнав, что всех провокаторов ждет в Советской России расстрел, он вполне мог допустить, что станет исключением, так как помнил сказанное в свое время о его праве искупить вину честным служением революции и, разумеется, помнил оценку его деятельности в период войны (недаром он прихватил с собой конспекты лекций и полученные в плену письма «от лиц и организаций»). Может показаться парадоксальным такое предположение: Малиновский вернулся именно потому, что власть захватили большевики, в возможность чего он раньше не слишком верил. Но это отвечало не только авантюристическому складу его характера, но и обуревавшей его жажде власти.

На суде была предпринята попытка вынести обсуждение за рамки индивидуальной судьбы обвиняемого. Защитник Оцеп назвал Малиновского «человеком со злосчастной судьбой», но одним из «целого ряда людей, которые парализовали революционное движение в России». Разобраться в «этом особом народном явлении», выяснить, чем оно было обусловлено, — задача объективного историка и психолога, говорил Оцеп; только им дано ответить, одни ли корысть и тщеславие двигали Малиновским, разгадать его психологическую загадку[667].

Фактически Оцеп повторил основную мысль исповедального письма другого провокатора — Ю.О.Серовой М.Горькому (май 1917 г.). Оно было опубликовано им в одной из статей цикла «Несвоевременные мысли» без упоминания фамилии автора письма: «Ведь нас — много! — все лучшие партийные работники. Это не единоличное уродливое явление, а, очевидно, какая-то более глубокая общая причина загнала нас в этот тупик». Возможно, у адвоката здесь не было прямого заимствования, ибо Серова и Малиновский независимо друг от друга защищались единообразно. И Серова утверждала, что верила «всей душой в партию, в социализм, во все святое и чистое», и так же, как он, призывала вникнуть, преодолевая отвращение, в психологию провокаторов, которые могли «честно» служить в охранке и, презирая себя, все же находили возможным жить»[668]. Нечто сходное было со старым партийным работником и секретным сотрудником охранки костромским рабочим П.И.Одинцовым. В качестве выборщика он голосовал за Н.Р.Шагова, а затем, когда тот стал депутатом, «освещал» его внедумскую деятельность в Костромской губернии. На суде после Октябрьской революции он заявил, что перед смертью Шагова в 1918 г. покаялся ему и получил прощение.

Основываясь прежде всего на письме Серовой, но также на признаниях и других разоблаченных провокаторов, в том числе рабочих, Горький допускал, что они были искренни в каждый данный момент — и когда работали на революцию, и когда предавали, и когда каялись. В 1924 г. в рассказе «Карамора» он изобразил эту особенность их психологии через внутренний монолог провокатора. Рисуя «ирреальное, полуфантастическое, дьявольски русское», столь многообразно проявившееся в революционную эпоху, Горьки# явно уходил от классово-рационалистического подхода, обращаясь теперь к Достоевскому, которого раньше отвергал вместе с Лениным. А.К. Воронений — его эта тема тоже занимала, как и многих других литераторов-большевиков, — рассказ не одобрил: «…Нельзя так двойственно писать о провокаторах, нельзя, особенно у нас в России». Напротив, Н.И. Бухарин отметил глубину рассказа, мастерство, с каким он написан[669], но вряд ли практика большевиков позволила и ему принять главный вывод Горького — о неразрывной связи такого рода искренности провокаторов с «моральной сумятицей», с отсутствием «в нашем обществе» «чувства органической брезгливости ко всему грязному и дурному», что было свойственно, как хорошо знал Горький, и революционерам, включая большевиков.

Об этом говорил и герой рассказа — рабочий-социал-демократ, ставший провокатором, вспоминавший, как в ходе фракционной борьбы практиковались «жульнические подвохи и даже подленькие приемы азартных игроков», «бесстыднейший иезуитизм», оправдываемые тем, что «в борьбе все средства хороши»[670]. Легко узнаваемы здесь интонации самого Горького — автора не только «Несвоевременных мыслей» 1917–1918 гг., но и писем к Ленину тех времен, когда он пытался воздействовать на вождя большевиков, чтобы прекратить «склоку». Но так и в самом деле рассуждали провокаторы — наедине с собой, а иногда и в откровенных разговорах. Вероятно, и Малиновский имел это в виду, но обличать судивших его большевиков не решился.

В речи защитника заслуживает внимания еще один момент. Оцеп просил судей проявить гуманность к его подзащитному и потому, что смерть понятна на фронте — там орудия «творят дело социализма», но в тылу, «в тиши спокойствия, при такой обстановке так не вяжутся, не мирятся со смертью те лозунги, которые провозглашает социализм…»[671], Членам Ревтрибунала такое представление о социализме, вероятно, показалось старомодным, да и спокойствия в тылу Республики Советов они не ощущали. Приговор, несомненно, был предрешен — независимо от аргументации обвинителя и защитника.

Некоторые современники и историки сообщали, что на заседании суда присутствовал Ленин[672], и после вынесения приговора Малиновский написал Ленину письмо с просьбой сохранить ему жизнь[673]. Несомненно лишь то, что приговор был приведен в исполнение в ту же ночь. Зиновьев не запомнил никаких заседаний и обсуждений в ЦК РКП(б) по поводу суда над Малиновским, и никто не рассказывал ему каких-либо подробностей о суде — «время было напряженное — не до того было»[674]. Ситуация была действительно такова, и потому, в частности, малоправдоподобно утверждение Бертрама Вулфа со ссылкой на Бурцева (который якобы слышал это в тюремной камере от Белецкого): рабочие организации Москвы послали своих представителей присутствовать на суде, «чтобы Ленин снова не реабилитировал Малиновского»[675]. Об этом Ленин, конечно, не помышлял, но интерес рабочих к процессу также не был настолько велик, как кажется историку.

Бурцев действительно находился в заключении вместе с Белецким: в ночь на 26 октября 1917 г. его арестовали пришедшие к власти большевики, закрыв одновременно его газету «Наше общее дело». Доктор И.И.Манухип, приглашенный еще председателем Чрезвычайной следственной комиссии Муравьевым врачевать узников Петропавловской крепости, вспоминал: «Бурцев упросил меня выхлопотать ему камеру рядом с камерой Белецкого и теперь с увлечением перестукивается с ним, дабы выведать все ему интересное»; когда же заключенных перевели в другую тюрьму — «Кресты», Бурцева и Белецкого поместили на смежных койках в тюремной больнице[676]. Возможно, Бурцеву удалось что-то еще выведать и о Малиновском. Но все это было значительно раньше возвращения Малиновского в Россию, о суде над ним они беседовать никак не могли, а к моменту суда Белецкий был уже расстрелян. Не присутствовал на суде и еще «целый ряд свидетелей», перечисленных Б. Вулфом.

«Известия» напечатали довольно подробный отчет о следствии и суде над бывшим провокатором[677], но в канун Октябрьской годовщины событие это не привлекло к себе сколько-нибудь широкого внимания. Новая власть мобилизовала старые и новые средства, чтобы утвердить свою незыблемость, все еще для многих проблематичную. Как когда-то к приездам царя, праздничный облик столицы должен был отвлечь народ от повседневных тягот. По словам случайно застрявшего в Советской России французского журналиста и художника Э.Авенара, «Москва была предоставлена кистям и пульверизаторам футуристов, чья смелость как в области цвета, так и рисунка вызывала растерянность профанов и священное восхищение знатоков и красногвардейцев. Повсюду вдоль стен висели оригинальные по форме плакаты, а в центре Москвы спокойные пустые площади, покрытые снегом, превратились в пестрые декорации, весь вид которых яркими или приглушенными тонами и живыми контрастами провозглашал официальную бесспорную победу»[678].

Другой очевидец, историк Ю. В. Готье (кстати, знакомый Э.Авенара), записал в своем дневнике в день суда над Малиновским, что эмблемы и украшения на улицах Москвы были «с кровожадными лозунгами»; соединение передовых политических и социальных идей с кубизмом и футуризмом Готье расценил как высшую степень уродства. Отметил он и такой факт: по случаю праздника новые «владыки» выдали «несколько усиленные порции сладостей, мяса, масла». Но Малиновского и суд над ним он даже не упомянул. И петроградского архивиста Г.А.Князева, который, как и Готье, тщательно фиксировал в дневнике приметы революционного времени, но больше, чем Готье, уделял внимания содержанию большевистских газет, занимала в эти дни все та же тема хлеба и невиданных еще зрелищ, подобных московским, но никак не судьба Романа Малиновского[679].

Под бременем новых забот и ошеломляющей пропаганды все более ускользала связь между днем нынешним и минувшим. Малиновский, провокаторы, охранка — все это, казалось, всецело принадлежало прошлому.

Загрузка...