Глава 5. РАССЛЕДОВАНИЕ

В одном из № Лит. газеты упоминали о Записках парижского палача; нравственные сочинения Видока, полицейского сыщика, суть явление не менее отвратительное, не менее любопытное.

А. С. Пушкин

Весна 1914 г. в Петербурге оказалась исключительно насыщенной политическими событиями. Конфронтация власти и оппозиции вступила в новую фазу. Фактически отказавшись от продолжения реформ, правящие круги все чаще обнаруживали желание постепенно аннулировать уступки 1905–1906 гг. В связи с этим отдельные либеральные группы сочли своевременным искать пути сближения с руководившими рабочим движением социал-демократами.

Особенно активны были левые кадеты и прогрессисты. Для достижения соглашения об одновременных антиправительственных действиях либералов и революционеров они надеялись использовать форму надпартийных контактов — масонские ложи. Среди масонов были некоторые меньшевики — члены IV Государственной думы Н.С.Чхеидзе, А.И.Чхенкели, М.И.Скобелев, член III Думы Е.П.Гегечкори, но ценность масонских собраний они видели лишь во взаимном информировании. «Как только мы переходили к вопросу о практических шагах, тотчас же вставали вопросы, которые нас разъединяли и во вне лож», — вспоминал Чхеидзе. Когда прогрессист А.И. Коновалов пригласил в марте 1914 г. на совещания в Москве наряду с другими общественными деятелями большевика И.И.Скворцова-Степанова, также члена масонской ложи, инструкции Ленина, к которому обратился Скворцов-Степанов, свелись к тому, чтобы выяснить пределы левения либералов, показателем чего могло бы явиться предоставление большевикам денег на проведение партийного съезда. 20 тысяч рублей Коновалов выдать обещал, хотя сдержанность левых его и разочаровала.

Выше говорилось, что практические переговоры насчет денег должны были вести Малиновский и Петровский. Малиновский уже получал однажды у Коновалова 2 тысячи рублей на рабочую печать. Помимо того, что Коновалова они знали по Думе, вероятно, им было известно мнение о Коновалове Шагова — депутата от рабочих Костромской губернии, где Коновалову принадлежало несколько текстильных фабрик, на которых он осуществил обширную программу улучшения жизни рабочих. Согласно одному из агентурных донесений, «Шагов в разговоре с близкими лицами высказался, что он неоднократно бывал у Коновалова и пользовался его советами, что это он не считает для себя унизительным, так как Коновалов — «светлая личность, очень умный человек и друг рабочих». Но случилось так, что ездить к Коновалову за обещанными деньгами Малиновскому не пришлось…

В этой обстановке прошло празднование 22 апреля 1914 г. второй годовщины основания «Правды», объявленной большевиками днем рабочей печати. Оно вылилось в их триумф; итоги подвели позднее, но уже к концу дня было ясно, что они внушительны: правдисты превзошли ликвидаторов и по юбилейным тиражам своих изданий, и по количеству групп их поддержки, и по размерам собранных средств. Из этого они заключили, что рабочие в большинстве своем за революцию. Но современники не всегда вникали в суть большевистско-меньшевистского соперничества. Праздник воспринимался прежде всего как ответ на угрозу принятия нового закона о печати, направленного не только против крайне левых, но и против либеральных, «прогрессивных» газет, каких в России было больше всего.

Проправительственные силы отреагировали на это по-своему: впервые в думской практике депутат Н.С.Чхеидзе был привлечен за выступление с трибуны Думы к судебной ответственности. Социал-демократы и трудовики ответили в тот же день, 22 апреля обструкцией председателю Совета министров Горемыкину, не дав ему выступить. Родзянко, в свою очередь, подверг их за это «высшей степени наказания» — исключению из Думы на 15 заседаний, причем троих — А.И.Чхенкели, А.Ф.Керенского и Г.И.Петровского выпроводили из зала заседания силой (вернее угрозой ее применить). Только после этого Горемыкин получил возможность произнести свою речь. Часть депутатов-прогрессистов проголосовала вместе с правыми и октябристами за исключение, кадеты воздержались.

Симпатии общественности были на стороне исключенных. «Скандал в Думе оживленно обсуждается, чувство горечи, негодования еле-еле сдерживается», — писал в те дни один из петербургских большевиков. «Воздержание» кадетов осудили даже их местные организации. На заседании кадетского ЦК, где обсуждалась сложившаяся ситуация, мнения разошлись. Левый кадет А.М.Ко-любакип говорил, что самое меньшее, что могли сделать кадеты, если не голосовать против исключения, это по крайней мере уйти из зала в момент «расправы» с социал-демократами и трудовиками. В результате допущенной кадетами ошибки, подчеркнул Колюбакин, «налаживавшаяся в последнее время солидарность всех групп оппозиции расплывается. Социал-демократ Малиновский, считавший раньше ниже своего достоинства ходить на совещания с кадетами, в последнее время являлся сам, чтобы сговориться».

Большинство членов ЦК не склонно было идти слишком далеко в координации действий с леворадикальными партиями, на чем настаивали Колюбакин и другой член ЦК И. В. Некрасов. П.Н.Милюков сообщил, что крайне левые сами хотели отмежеваться от кадетов как от людей «с рыбьей кровью», поэтому накануне инцидента Керенский, Малиновский и Чхеидзе вместо того, чтобы договориться о совместном с кадетами протесте, заявили ему, что «они пойдут дальше». Но после безоговорочного оправдания на заседании ЦК тактики кадетской фракции Милюкову пришлось все же в печати заявить, что кадеты солидарны «с целями, которые преследовал тактический шаг крайних левых», и они не согласны только с формой протеста и выбором для него момента. О своем сочувствии мысли о необходимости как можно ярче реагировать на действия правительства заявил и лидер прогрессистов И.Н.Ефремов[433]. Коновалов же выразил несогласие с поведением своей фракции тем, что отказался от полномочий товарища председателя Государственной думы.

В день исключения левых депутатов больше всех возмущался Малиновский: парламентские способы борьбы исчерпаны, твердил он; позорно возвращаться после всего, что произошло, в Думу; нужно поднимать рабочих на защиту депутатов, отправляться на места и призвать их к «активным действиям»; революционное выступление — вот единственный выход. Малиновского никто не поддержал. Даже обычно молчаливый Шагов произнес: «Так революции не делаются»[434]. Впрочем, в этот момент полевели и меньшевики. На заседании своей фракции Чхенкели даже предлагал отказаться от лозунга «беречь Думу во что бы то ни стало» и перейти к работе «чисто революционной»[435]. О неэффективности Думы перед лицом усиливающейся реакции говорил и Коновалов. Поэтому никто не придал особого значения словам Малиновского. Настроение его можно было понять, ничего непривычного в его поведении никто не заметил.

В Петербурге в забастовках протеста против исключения левых депутатов участвовало 75 тыс. рабочих, в Москве 54 тыс.[436] — не так уж много по тогдашним меркам. Петербургское общество фабрикантов и заводчиков ответило на эти стачки новым локаутом, уволив 26 тыс. рабочих. Секретарь редакции «Правды» С.В.Малышев предостерегал депутатов: неосторожные призывы могут привести к стихийным вспышкам, а это даст правительству желанный повод «пустить кровь» рабочим, «дабы сбавить их пылу и энергии»[437].

Несмотря на возражения Малиновского, 7 мая левые депутаты возвратились в Думу. Возвращение они решили ознаменовать совместной, крайне резкой декларацией, ее читали по очереди заранее записавшиеся депутаты. Вслед за Керенским, которому удалось, начав чтение, продержаться на трибуне несколько минут, Родзянко последовательно лишал слова всех остальных, прерывая их на второй-третьей фразе. Прочитать декларацию до конца так и не удалось, и даже прочитанную часть было запрещено полностью опубликовать. Родзянко действовал четко: текст декларации ему заботливо сообщили из департамента полиции еще до открытия заседания. А Малиновский продолжал негодовать и требовать решительных действий.

8 мая с утра в Думе были все члены большевистской фракции, в том числе и Малиновский, потом они разъехались, остался один Муранов. Около 6 часов вечера к нему подошел член меньшевистской фракции Туляков и спросил: Верно ли, что Малиновский уходит из Думы? С тем же вопросом обратился к нему Керенский. Коновалов подтвердил: в его присутствии в половине четвертого Малиновский подал председателю Думы заявление о сложении им депутатских полномочий (дело было так: Малиновский вбежал в кабинет Родзянко, бросил ему на стол запечатанный конверт со словами «Прощайте!», а на недоуменный вопрос — «Что это значит?» — ответил: «Прочтите, сами узнаете»)[438]. Родзянко, когда к нему обратился Муранов, от прямого ответа уклонился. Но сомнений уже не было, хотя сам поступок председателя большевистской фракции казался совершенно непостижимым.

Оставалось полчаса до вечернего заседания Думы, на котором Родзянко должен был огласить заявление Малиновского. По телефону Муранов позвонил депутатам-большевикам, растерянные они быстро собрались в помещении фракции. Петровскому поручили пригласить Малиновского. Тот был пьян, приехать и дать объяснения отказался. Петровского послали вторично. На этот раз Малиновский заявил, что вечером уезжает за границу, и показал оформленный заграничный паспорт. Почти в невменяемом состоянии он кричал: «Судите меня, делайте, что хотите, а я говорить не желаю!»[439] Жена и дети плакали, по-видимому, и для них псе это явилось полной неожиданностью.

Депутаты-большевики были настолько потрясены, что против своего обыкновения стали искать сочувствия у меньшевиков. «Шагов и Мурапов, чуть не плача, жаловались, что этот «сатана» изводил их своими претензиями», — сообщал Ф.И.Дан П.Б.Аксельроду; во всеуслышание депутаты обещали объявить Малиновского изменником. Замешательство царило и в редакции «Правды»[440].

Незадолго до отъезда Малиновского Л.Б.Каменев получил от него письмо. Свои действия Малиновский бессвязно объяснял тем, что события последних дней убили в нем «всякую возможность быть в Думе». Он писал, что ненавидит «всю эту проклятую Думу», не верит «в ее работу и значение». «…Идти в Думу говорить речи я бессилен, а на большее — стояла резолюция [ЦК]: «В рамках сохранения депутатского полномочия». Непарламентские способы для товарищей невозможны, а для меня парламентские стали неприемлемыми. Что оставалось сделать — уйти и только уйти, что я и сделал. На большее я сегодня неспособен, зол и возбужден до болезни»[441].

В ответном письме — оно было вручено Малиновскому уже на вокзале — Каменев резко осудил его дезертирство, назвав бывшего депутата подлецом[442]. В тот же вечер члены ЦК РСДРП, находившиеся в Петербурге, вместе с членами большевистской фракции постановили исключить его из партии[443].

…Только в 1917 г. стало ясно, что уход Малиновского из Думы вовсе не был результатом его свободного выбора. На самом деле он выполнял волю товарища министра внутренних дел В.Ф.Джунковского, который связывал удаление Малиновского с другими преобразованиями, призванными несколько облагородить подчиненное ему ведомство, оживив тем самым фактически замороженную работу по реформированию политической полиции.

Приговор Малиновскому — не первый в его жизни, но и не последний — вынес сановник, бесспорно выделявшийся на тусклом фоне тогдашней «номенклатуры» — прежде всего своей безупречной моральной репутацией. Покидая в феврале 1913 г. Москву, он увез с собой множество прощальных адресов от разных слоев населения, организаций и учреждений; семь городов Московской губернии присвоили ему звание почетного гражданина, жители Можайска и Можайского уезда ходатайствовали, чтобы в Бородинском музее поместили на вечные времена его портрет. Имя его присвоили земским училищам в Рузском и Верейском уездах[444]. Газета московских промышленников-прогрессистов «Утро России» писала в связи с отъездом экс-губернатора, что «истинно порядочный человек в частной жизни В.Ф.Джунковский всецело перенес эту порядочность в область служебных отношений»[445]. Уже в советское время артисты московских театров, обращаясь к В.И.Ленину с просьбой освободить арестованного Джунковского, аттестовали его как «человека необыкновенной отзывчивости, высокой гуманности и исключительного благородства»[446]. Аналогичное высказывание находим в мемуарах С.Е.Трубецкого, которому пришлось после революции отбывать заключение в Таганской тюрьме вместе с Джунковским: «Владимир Федорович был человеком исключительных нравственных правил. Он неизменно прекрасно держался, и когда был у власти, и в большевистской тюрьме»[447].

Среди людей его круга и в общем тех же монархических убеждений оценка Джунковского была не столь единодушно положительной: щепетильность в обращении с казенными средствами воспринималась ими как некое чудачество, «скопидомство», а общение с либеральной интеллигенцией признавалось безусловно предосудительным. Тем не менее Джунковский долгое время пользовался расположением Николая II. Во время приездов из Москвы его обычно приглашали на чай или на обед в кругу царской семьи.

Перевод в Петербург был не только явным знаком царского благоволения. Видимо, предполагалось, что назначение товарищем министра внутренних дел и командиром отдельного корпуса жандармов человека, для которого понятие чести не было пустым звуком, уравновесит назначение министром совсем непопулярного, но также угодившего царю Н.А.Маклакова. Сам Джунковский сознавал, что новая его должность «не в особом почете» и что ему предстоит действовать в атмосфере интриг и подвохов, — слишком лакомым куском был огромный, а главное бесконтрольный секретный фонд департамента полиции. Показательно было и то, что Джунковского отказалась принять на сей раз императрица — явно в связи с распространившимся ложным слухом, будто он выгнал и даже ударил приехавшего к нему с визитом Распутина (в действительности он никогда с ним не встречался, но неприязни к «старцу» пе скрывал).

Намереваясь осуществить все задуманное (включая неизбежные кадровые перестановки), Джунковский заручился важной поддержкой великого князя Николая Николаевича, командовавшего гвардией и Петербургским военным округом. Царь также заверил, что всецело одобряет его программу. Рассчитывал Джунковский и на поддержку большинства Государственной думы; в атом он не ошибся. Действия Джунковского, бесспорно, носили отпечаток его индивидуальности. Но в них просматривается и продуманная позиция относительно того, какими средствами следует добиваться дальнейшей стабилизации режима. Повышение престижа вверенного ему ведомства он считал частью общей задачи усиления правовых начал во внутренней политике.

Первый же приказ Джунковского по корпусу жандармов вызвал немалое удивление. Наряду с привычным требованием вести борьбу с противогосударственными элементами и, когда нужно, беспощадную, новый командир корпуса решил напомнить подчиненным слова, будто бы сказанные когда-то Николаем I шефу жандармов Бенкендорфу: «Утирай слезы несчастным…» Это историческое предание он трактовал как обязательный к исполнению «священный завет милосердия». Он объявил также, что испытывает гадливое чувство к авторам анонимных писем и не будет их читать, как не читал их в Москве. «Кто бы мог ожидать от птицы в голубых перьях настоящего соловьиного рокота?» — комментировал приказ журналист Н.Лопатин, имея в виду не только «блестящий взлет» Джунковского из Москвы в Петербург, но и незавидную славу жандармских голубых мундиров. Статья Лопатина заканчивалась на меланхолической ноте: «Что запоет дальше В.Ф.Джунковский, трудно сказать… Кто кого раньше переделает на свой лад: жандармы своего начальника или начальник жандармов?»[448]

Но за декларациями последовали действия. Джунковский начал с того, что, вопреки мнению Белецкого, циркуляром от 21 мая 1913 г. потребовал исключить из состава секретной агентуры воспитанников средних учебных заведений и запретил вербовать их в дальнейшем. Непосредственным поводом к такому шагу явилось громкое «витмеровское дело» — арест 9 декабря 1912 г. членов петербургской ученической организации в частной гимназии Витмер с помощью секретных сотрудников охранки из числа гимназистов; Джунковский счел «чудовищным такое заведомое развращение учащейся молодежи, еще не вступившей на самостоятельный путь»[449]. Вслед за тем такое же ограничение было распространено па нижних чинов в армии, где, как выяснил Джунковский, процветала провокация: обыски и аресты проводились на основе ложной информации, подсказанной жандармскими офицерами агентам-солдатам; им же поручалось раздавать прокламации, выявляя затем солдат, выразивших сочувствие революционным идеям. Упразднение в армии полицейской агентуры одобрил Николай Николаевич и все командующие военными округами (кроме генерала Н.И.Иванова). Они согласились с Джунковским, что это будет способствовать повышению воинской дисциплины. Новая инструкция предусматривала наблюдение за настроениями в армии «на новых началах», без привлечения солдат.

Военачальникам, поддержавшим Джунковского, было известно, что солдатские волнения в Туркестанском военном округе в 1912 г. явились результатом именно провокационных приемов. Без крайней необходимости, считал Джунковский, не следует привлекать армию и для содействия гражданским властям — сам по себе вызов войск с такой целью «невольно приобщает их к политике» и в то же время отрицательно влияет на население; так, не нужно было, по его мнению, во время празднования 300-летия Дома Романовых наводнять столицу полицией и войсками: это обнаружило страх правительства и охладило «патриотический подъем»[450].

Был ли Джунковский противником полицейской провокации? Сам он искренне считал себя таковым: «Когда я вступил в должность товарища министра, я первым долгом обратил внимание на провокацию и боролся против нее всеми силами; если я не всегда достигал цели, то все же я старался бороться с провокацией всеми способами, которые были в моей власти»[451]. Институт секретных сотрудников при этом пе затрагивался, как и инструкция о внутренней агентуре, усовершенствование которой закончилось при Джунковском, но он настаивал на том, чтобы прием в сотрудничество был актом добровольного соглашения, без морального насилия над принимаемым. Понятие провокации он толковал так же, как его предшественники и подчиненные: «Провокацией я считал такие случаи, когда наши агенты сами участвовали в совершении преступлений».

Тем не менее мероприятия Джунковского встретили в департаменте полиции противодействие. Белецкий заявлял, что они «губят розыск». Подспудные причины конфликта Белецкий сводил к тому, что сам он-де «человек, вышедший из народа», тогда как Джунковский — «человек придворный»[452]. Но различия в сословном происхождении двух высших чиновников ведомства и в особенностях прохождения ими службы ничего не объясняют, тем более, что как раз за Белецким стояли могущественные силы придворной камарильи, враждебные Джунковскому не как «придворному», а как чересчур принципиальному противнику беззакония.

Новшества Джунковского были в глазах Белецкого и некоторых других профессионалов политического сыска попытками соединить несоединимое: заботу о повышении эффективности действий полиции с этическими ограничениями, с их точки зрения, неуместными и обременительными. Джунковский, со своей стороны, не скрывал недовольства, выслушивая по два раза в неделю длиннейшие доклады директора департамента полиции, каждый не менее четырех часов, да еще присутствуя при его докладах министру. В этих докладах непомерно раздувалась, как считал Джунковский, революционная опасность и одновременно обнаруживалась нечувствительность докладчика — из-за отсутствия «нравственной твердости» — к фактам провокации. Ясно было, что сработаться им не удастся.

Случай, о котором впоследствии поведал начальник московской сыскной полиции А.Ф.Кошко, дает основание думать, что в оценке действий Белецкого с точки зрения их полезности правительству Джунковский был во многом прав. После увольнения Белецкого Джунковский показал Кошко дело, заведенное на него —. «русского Шерлок Холмса» — в департаменте полиции. Случилось это после того, как московское охранное отделение сообщило о «странных» беседах Кошко со студентами-юристами Московского университета, в ходе которых он будто бы позволял себе критиковать политический розыск. Резолюция Белецкого была такова: «Установить за Кошко негласный надзор и подвергнуть перлюстрации его частную корреспонденцию». В действительности Кошко занимался со студентами практической криминалистикой по просьбе профессоров университета и с разрешения, которое дал ему в свое время Столыпин. «Таким образом, судьба разжаловала меня чуть ли не из профессоров в поднадзорные», — иронизировал, вспоминая об этом, Кошко. Действия Белецкого представлялись ему, как и Джунковскому, «стрельбой по воробьям из пушек»[453].

Джунковский держался уверенно, и оппозиции среди его подчиненных оставалось только надеяться, что товарища министра в конце концов подведет пренебрежение неофициальными связями. По приезде в Петербург он проигнорировал, например, настойчивые приглашения престарелого, но по-прежнему влиятельного при дворе издателя газеты «Гражданин» князя В.П.Мещерского (креатурой его был и министр Маклаков). Не внял он и рекомендациям, которые Мещерский изложил в нескольких письмах Джунковскому, убеждая его в том, что их взгляды совпадают: департамент полиции — это «темное царство», где признаются допустимыми «все средства для достижения наших целей». Предпочитая сохранить независимость, Джунковский ограничился визитом вежливости месяц спустя после своего назначения. Между тем Мещерский активно поддерживал Распутина еще когда тот не был вхож в царский дворец; через Мещерского познакомился с Распутиным и Маклаков, находившийся с ним «в хороших отношениях». Демонстративно-отрицательное отношение к царскому фавориту также не укрепляло позиции генерала.

Не осталось незамеченным и его стремление осадить претендовавшие на особое положение правомонархические организации. Джунковский исходил из принципа надпартийности монархии; поэтому во время парадного обеда в Зимнем дворце по случаю 300-летия Дома Романовых представителям этих организаций не было разрешено поднести царю хлеб-соль и произносить речи[454]. Вероятно, не без санкции Джунковского в переработанную инструкцию по организации и ведению агентурного наблюдения был включен параграф, согласно которому секретные сотрудники, «принадлежащие к крайне правым партиям, зачастую не только не полезны, но и вредны»[455].

Белецкий же считал необходимым способствовать примирению враждовавших между собой организаций черносотенцев — так же, как и министр юстиции Щегловитов, о котором Джунковский отзывался (в полном согласии с его репутацией в обществе) отрицательно. Даже в беседах с царем он критиковал практиковавшиеся Щегловитовым методы давления на суд. «Он как министр юстиции, — говорил Джунковский, — не стоит на страже закона, а применяет его и объясняет его сообразно обстоятельствам и выгодам данной минуты», а Сенат — высшую судебную инстанцию — превратил в «послушный себе департамент».

Все это Джунковскому потом припомнили. Но пока что он проводил намеченную линию и одновременно перетряхивал высшие полицейские кадры. В июне 1913 г. он избавился от Виссарионова, который был переведен в ведомство по делам печати, что позволило разлучить его с Белецким. С последним удалось, наконец, расстаться в январе 1914 г.

Малиновский находился в этот момент в Вене, возвращаясь в Россию из заграничной поездки. О газетной новости — отставке директора департамента полиции — сказал ему А.А.Трояновский, заметивший, что Малиновский «весь вздрогнул, но тотчас овладел собой и стал напевать какую-то песенку»[456]. Потрясение было, однако, сильным. Как выразился потом Белецкий, Малиновский увидел в отставке шефа и покровителя «поднявшийся и над его головой молот»[457]. Встречи в ресторанах прекратились. Новый начальник департамента полиции В.А.Брюн де Сент-Ипполит, которого Джунковский считал «безукоризненным и кристальной чистоты человеком», тут же сообщил ему, кто скрывается под кличкой «Икс» (Белецкий в своих многочасовых докладах часто упоминал «Икса» как источник особо важных сведений, но Джунковский не снисходил до того, чтобы интересоваться фамилиями секретных сотрудников). Впрочем, о Малиновском он уже знал: об агенте-депутате ему сказал в марте 1913 г. Виссарионов, причем в этом конкретном вопросе мнения их сошлись, несмотря на некоторое несходство мотивов.

Мнение Виссарионова было таково: Малиновский не подчиняется «руководительству» департамента полиции, не желая ограничивать свою деятельность функциями осведомителя. Виссарионова не устраивали размеры и характер как думской, так и внедумской работы Малиновского, далеко выходившей, по его мнению, за пределы допустимого. «…Когда я стал читать его выступления в Думе, — показывал Виссарионов в 1917 г., — я пришел к заключению, что нельзя более продолжать работать с ним»; «…он обходил и фракцию, и С.П.Белецкого, не говоря уже обо мне». «Отойти» от Малиновского, то есть прекратить его использование, он предлагал и Белецкому и Золотареву, предупреждая их о возможности всяческих осложнений, вплоть до запроса в Думе, но безуспешно. По словам Виссарионова, «с Белецким невозможно было разговаривать на эту тему, он всегда стоял на том, что Малиновского он должен удержать, и он очень старался его удержать все время, повышая ему оклад»[458].

Ход мыслей Джунковского был несколько иной: недопустимо «провоцировать Думу», ибо это неотъемлемая часть государственной системы. Малиновского он видел и, вероятно, слышал, посещая заседания Думы, он «возмущался всегда его резкими выступлениями», его «крайне непримиримыми взглядами». Впоследствии Джунковский признавался, что совмещение обязанностей депутата и секретного сотрудника ему «претило». Кроме того, оно представлялось ему опасным с точки зрения поддержания устойчивости монархического режима: политический скандал в случае разоблачения Малиновского причинил бы правительству больший вред, чем утрата той информации, которую тот поставлял[459].

Ни в своих показаниях по делу Малиновского, ни в воспоминаниях Джунковский не коснулся темы провоцирования охранкой раскола в РСДРП. Если Белецкий и развивал эту дорогую ему тему в докладах Джунковскому и Маклакову (что почти несомненно), то Джунковский, скорее всего, и здесь увидел характерное для директора департамента полиции «втирание очков». Это не значит, что тактическая линия Белецкого была отвергнута: циркуляр, где она излагалась, как остающаяся в силе, подписал 14 сентября 1914 г. Брюн де Сент-Ипполит, само собой разумеется, с ведома и согласия Джунковского. 10 января 1915 г. последовал еще один циркуляр, требующий того же — разъединения социал-демократических групп и течений с помощью внутренней агентуры. Но дорожить из-за этого «Иксом» Джунковский не собирался.

Вспоминая уже в советское время о деле Малиновского, Джунковский объяснял свое решение таким образом: «Кому принес больше пользы Малиновский? Ленину или розыску, трудно сказать. Думаю, что Департаменту полиции от него было пользы немного, вернее, он отвлекал внимание Белецкого от серьезных дел. Белецкий тешил себя тем, что видный представитель думской социал-демократической фракции — его сотрудник, а то, что это была игра с огнем и недостойная, на это он закрывал глаза»[460].

Развязка затянулась, Джунковский долго размышлял, как покончить с неприятным делом, «сохранив приличие». Тем временем находившийся в простое Малиновский тщетно пытался выяснить, чего же хочет от него всесильный товарищ министра. Осознав, наконец, что департамент полиции больше не нуждается в его услугах, он униженно просил Белецкого ходатайствовать перед новым руководством департамента полиции, чтобы обеспечили его семью, а ему предоставили «свободу действий». «Такого растерянного тона я никогда у Малиновского не слышал», — вспоминал Белецкий[461]. Возможно, выходка на заседании фракции 22 апреля была последней попыткой «Икса» заслужить благоволения нового начальства.

Но участь его была уже решена. Ни Брюн де Сент-Ипполит, ни преемник Виссариона А.Т.Васильев встречаться с ним не пожелали. Начальник Петербургского охранного отделения П.К.Попов вместе с известным Малиновскому по Москве ротмистром Ивановым встретились с ним в сквере у памятника Екатерине II и передали требование Джунковского: в течение трех дней подать заявление о выходе из Думы и уехать за границу; на этих условиях ему выдавался годовой оклад жалования — 6 тысяч рублей. Как вспоминал Попов, в первый момент Малиновский был «до необычайности обескуражен подобным предложением и все спрашивал, куда же он теперь денется. Но, узнав об единовременной получке в 6 тысяч рублей, согласился». Сумма была выдана Малиновскому под расписку после его ухода из Думы. До границы его сопровождали два агента: уверенности, что бывший депутат сдержит слово, у Джунковского не было…[462]

Так завершилась полицейская карьера Романа Малиновского. По своей продолжительности она, конечно, не шла ни в какое сравнение с 16-летней карьерой Азефа, да и финал ее был другим. С точки зрения реализации планов Джунковского это можно было бы посчитать успехом, с точки зрения Белецкого — огорчительной неудачей, а Ленин впоследствии изобразил отказ охранки от услуг «Икса» чуть ли не признанием поражения системы полицейского розыска, поскольку ей не удалось остановить развитие рабочего движения и рост влияния большевиков. Малиновский был изгнан потому, что «оказался слишком связанным легальною «Правдой» и легальной фракцией депутатов, которые вели революционную работу в массах [больше], чем это терпимо было для «них», для «охранки», — так писал Ленин в 1917 г., не зная еще о близких по смыслу показаниях Виссарионова. Малиновский превратился, по словам Ленина, «в одно из звеньев длинной и прочной цепи, связывавшей (и притом с разных сторон) нашу нелегальную базу с двумя крупнейшими органами воздействия на массы, именно, с «Правдой» и с думской социал-демократической фракцией. Оба эти органа провокатор должен был охранять, чтобы оправдать себя перед нами»[463].

Все это, однако, говорилось задним числом и носило в определенной степени самоутешительный характер; трудно понять, в чем выражалась «охрана» Малиновским «Правды» и думской фракции. Белецкий, когда его ознакомили с показаниями Ленина, заметил, что он все же «часто рвал цепь Ленина, прекращая или ослабляя электрический ток его влияний»[464]. Рост влияния большевиков, как мы увидим дальше, и в самом деле не был непрерывным, отставка Малиновского его затормозила.

Желание Джунковского соблюсти приличия и избежать скандала не помешало ему «раскрыть завесу этого дела» перед Родзянко. Ранее Джунковский «помогал» председателю Думы, предупреждая о предстоящих выступлениях социал-демократической фракции; после ухода Малиновского Родзянко стал догадываться о причинах такой осведомленности и напрямик спросил Джунковского: «Ну, а что, Малиновский был ваш сотрудник?» Дальнейший разговор двух сановников протекал, по словам Джунковского, следующим образом: «Я говорю — «Нет». — «Ну, ну, мне-то Вы можете сказать!» Я сказал: «Раз Вы так вопрос ставите, то с глазу на глаз могу Вам сказать, потому что знаю, что Вы никому не скажете»[465]. Однако Родзянко вскоре проговорился депутату-трудовику В.Л. Геловани — опять же «под честное слово»[466]. Видимо, 'эта утечка информации и явилась основным источником слухов, проникших сначала на страницы правой печати («Земщина», «Голос России», «Свет»), а затем и других газет.

…Уход Малиновского произвел эффект разорвавшейся бомбы не только в Петербурге, но и в Поронине. Судить об этом можно отчасти по телеграммам и письмам, отправленным оттуда после получения первых известий от Л.Б.Каменева и депутатов. 8 мая Петровский телеграфировал в Краков Зиновьеву: «Малиновский без предупреждения сложил полномочия, дать объяснения отказался, выезжает за границу»[467]. Уже 9 и 10 мая Ленин сообщил в Цюрих Г.Л.Шкловскому, что Малиновского обвиняют в провокации; 11-го он послал в Варшаву Я.С.Ганецкому телеграмму с просьбой собрать все сведения о Малиновском и подробно телеграфировать, что пишут о нем варшавские газеты. В тот же день он предложил А. Е. Бадаеву незамедлительно избрать нового председателя фракции (депутаты избрали Г.И. Петровского)[468].

Читая теперь доверительное письмо Ленина Инессе Арманд от 12 мая, в котором он суммировал все, что удалось узнать в первые дни, мы ощущаем его тревогу, порожденную прежде всего неопределенностью ситуации: «История с Малиновским разыгрывается. Его нет здесь. Выходит вроде «бегства». Понятно, что это питает худшие мысли. Алексей телеграфирует из Парижа, что русские газеты телеграфируют Бурцеву, что Малиновский обвиняется в провокации.

You can imagine what it means!! Very improbable but are obliged to control all «оuі-dire». Wiring does not cease between Poronin, СПБ. et Paris{1}. Сегодня Петровский телеграфирует, что «клеветнические слухи рассеяны. Ликвидаторы ведут гнусную кампанию».

«Русское слово» телеграфировало Бурцеву, что подозрения значительно рассеялись, но «другие газеты (???) (ликвидаторские???) продолжают обвинять».

You can easily imagine how much I`am worried{2}[469].

От редактора «Правды» Л.Б.Каменева Ленин не скрывал своей растерянности: «Известие ошеломляющее… Ничего не понимаем»[470]. Но в то же время редакции предлагалось, не дожидаясь каких-либо подробностей, объяснять читателям «Правды» поступок Малиновского исключительно «личным кризисом»[471]. В статье, которую Ленин тут же направил в газету, давалось именно такое объяснение со ссылкой на якобы аналогичный случай с Ф.Н.Самойловым, у которого трудности думской работы вызвали сильнейшее нервное расстройство. Сообщалось также, что и Малиновский давно жаловался на крайнее нервное возбуждение и переутомление. При этом поступок Малиновского не осуждался — ни в статье, ни в приписке для редакции; говорилось лишь, что это известие, «поразившее всех, как громом среди ясного неба…. особенно тяжело поразило близко знавших его друзей»[472].

12 мая «Правда» напечатала телеграмму, отправленную Малиновским в ночь с 10 на 11 мая «из одного пограничного города»: «Еду за границу. Открытое письмо через два дня». Ленину он послал телеграмму о том, что направляется в Поронин и отдает себя на суд Заграничного бюро ЦК[473]. 16 мая «Правда» сообщила о получении от Малиновского телеграммы с его заграничным адресом; в Поронине он появился, таким образом, 13(26) или 14(27) мая (15-го, в И часов утра началось следствие). Телеграмма, напечатанная в «Правде» 17 мая, гласила: <Признаю свой шаг неправильным. Разрешаю печатать письмо с высланным сегодня добавлением». В этом «Открытом письме», датированном 15 мая, Малиновский покаянно заявлял, что теперь в нем пробудилось сознание ответственности, которую он не учел, «идя на этот убийственный», «политически непростительный шаг», но он просит не «добивать человека, который наполовину убил сам себя», ибо это-де «слишком жестоко»[474]. Скорее всего, это «Открытое письмо» не предшествовало следствию, а явилось итогом первого его дня.

Попытки провокаторов, находившихся на грани разоблачения, апеллировать к заграничным партийным центрам случались и раньше. Так поступила в свое время «Люся» (Ю.О.Серова); почувствовав, что тучи над ней сгущаются, она поспешила в Париж. В декабре 1913 г. «Кацап» (Поляков) приезжал в Вену, добиваясь реабилитации у руководства Августовского блока, хотя и безуспешно: было решено суд отложить до осени следующего года и провести его в России[475]. А.В.Шотман, проживавший в это время в Вене, сообщил Ленину о визите «Кацапа», следовательно, Малиновский мог знать об этом и как-то учесть опыт старого московского приятеля, обдумывая сценарий своего поведения после того, как его предупредили о предстоящей отставке.

Но Ленина приезд Малиновского в Поронин в какой-то степени успокоил: отпал вариант «бегства». Депутаты-большевики вообще восприняли отъезд Малиновского за границу как шаг естественный в его положении бывшего депутата, уже не защищенного от царской полиции «неприкосновенностью»[476].

Вслед за появлением Малиновского в Поронине от него потребовали объяснений; он производил впечатление больного человека, плакал, говорил, что готов застрелиться, но просит его выслушать. С собой он привез несколько сот писем рабочих — в доказательство своей популярности.

Для расследования его дела была образована партийная комиссия. Кроме членов ЦК РСДРП В. И.Ленина и Г.Е.Зиновьева в комиссию вошел Я.С.Ганецкий — представитель близких большевикам левых польских социал-демократов — т. н. розламовцев. Ганецкий председательствовал на заседаниях комиссии, но главное направление ее работы определял Ленин; посредническая роль Ганецкого выражалась также в том, что он продолжал поддерживать с Малиновским личные связи, тогда как Ленин и Зиновьев держались с ним строго официально[477]. Местом работы комиссии была избрана дача Зиновьевых на окраине Поронина.

Ганецкого Ленин знал давно. Четыре представителя розламовцев, в том числе Ганецкий, участвовали с правом совещательного голоса в Поронинском совещании. В Петербурге при их участии издавалась с марта 1914 г. легальная газета на польском языке «Нова трибуна» (в 4-м номере сообщалось, в частности, что «тов. В.Ильин», то есть Ленин, передал редакции выражение полной солидарности с идейным направлением газеты и внес в ее денежный фонд 5 крон)[478]. Газета поддержала в вопросе о Малиновском позицию «Правды». Но дело было не только в идейной близости. Привлекая к расследованию Ганецкого, члены Заграничного бюро ЦК исходили, по всей вероятности, также из того, что польское рабочее движение знало немало подоб пых дел, в том числе возникших в результате клеветнических обвинений и имевших трагический исход; объектом таких обвинений (со стороны Главного правления СДКПиЛ) были и сами розламовцы[479].

У розламовцев мог быть и свой интерес, так как, благодаря неоднократным приездам в русскую и австрийскую Польшу, у Малиновского сложились тесные отношения с польскими социалистами разных направлений, включая лидера социал-демократов Галиции и Силезии Дашинского и лидера ППС Пилсудского[480]. «Нова трибуна» называла Малиновского доверенным представителем польских рабочих в Думе — как ввиду его большевизма, так и «ввиду знания нашего языка и существующих у нас отношений, которое давало ему возможность принимать участие в деятельности и литературе польских марксистов, посещать польские города, переписываться с рабочими и прочее»[481]. По рекомендации Малиновского в Варшаве работал некоторое время среди русских рабочих-ткачей и железнодорожников машинист Афанасьев, исчезнувший после ареста и быстрого освобождения (подозрения против него подтвердились в 1917 г.)[482].

По свидетельству розламовца В.Краевского (Штейн), Ленин, узнав о подробностях дезертирства Малиновского, заметил: «Да, тут что-то неладно. Это дело надо основательно выяснить. Но есть ли тут неизвестные нам более глубокие причины или это просто непостижимое сумасбродство, одно ясно: из партии его придется исключить»[483]. Последнее не вполне точно: советуя в письме Г. И. Петровскому (позднее 12(25) мая) тверже перенести «взбалмошный уход Малиновского», Ленин не согласился с предложением петербургских большевиков и депутатов официально заявить об исключении его из партии, посчитав это излишним: «Устранился сам. Осужден. Политическое самоубийство. Чего тут карать еще? К чему?.. Чего еще сосать и терять время?»[484]. Такой подход депутаты считали необоснованно мягким. Возможно, их мнение было связано с разбирательством, проводившимся в Петербурге (сведений об этом разбирательстве мало; А. Е.Бадаев показал в 1917 г., что в комиссию входили 2 большевика, 2 меньшевика и 1 беспартийный юрист)[485].

18 мая «Правда» констатировала, что Малиновский «поставил себя вне наших рядов». Именно эту компромиссную формулировку мы находим в постановлении «руководящего учреждения марксистов» (легальное обозначение ленинского ЦК РСДРП), опубликованном «Правдой» 31 мая.

Постановление информировало о результатах проведенного расследования, о котором впервые было упомянуто в печати. Были указаны три источника выводов: объяснения Малиновского, заявление большевистской фракции и резолюции, принятые группами организованных рабочих (то есть партийными организациями). Выводы сводились к тому, что обвинять Малиновского в политической нечестности нет никаких оснований, но сложение депутатских полномочий без ведома руководства партии, без предварительных объяснений с избирателями и товарищами по фракции является чудовищным нарушением дисциплины, фактом дезорганизации. Тем самым, говорилось в постановлении, Малиновский поставил себя вне рядов организованных марксистов. Утверждалось также, что этот поступок не имел под собой политической подкладки и вызван был обостренной нервозностью, душевной усталостью, временным затмением. Признавалась возможность возвращения Малиновского в будущем в партию — по специальному решению «марксистского целого», если этот вопрос будет возбужден организованными рабочими[486].

Конечно, между формулировками «исключен из партии» и «поставил себя вне партии» разница как будто не столь уж большая (достаточно вспомнить, что вторая была употреблена на Пражской конференции в отношении «ликвидаторов»). Постановлению от 31 мая соответствовали резолюции, печатавшиеся в «Правде», — с одной стороны, они осуждали Малиновского за дезертирство, с другой, клеймили «ликвидаторов» за «клевету». Но резолюции все же не передавали в полной мере настроение рабочих. В первые дни после ухода Малиновского М.Горький заметил: «…Необъяснимо, несмотря на обилие объяснений»; 7 июня он писал Г.В. Плеханову о петербургских рабочих, которые беседовали с ним, «превосходно и ядовито критикуя Думу, Малиновского…»[487] (дело было на даче Горького под Петербургом, в Мустамяках, где, кстати, находилась и дача Малиновских). «Негодование на Малиновского у наших питерцев было, пожалуй, еще больше, чем у нас, — вспоминал Зиновьев. — Они чувствовали урон непосредственнее»[488].

Различие между питерцами и поронинцами заключалось, однако, как раз в том, что позиция последних была далека от «негодования», как и от точной оценки ситуации. Первым это почувствовал Г.И.Петровский: «Мы очень мягко отнеслись к ренегату, а Вы своим отношением нас удивили… Не будет ему места среди нас. Еще только началось, и еще будет отражаться та отрицательная сторона, которую произвел ренегат худшей марки; эта рана не скоро заживет… Я давно говорил, что это мыльный пузырь, который надували… Вы своим поведением нас сильно огорчили, но мы думаем, что, стоя вдали, Вы плохо понимаете суть дела»[489] В другом письме Петровский высказался по адресу партийного начальства еще более резко: «Не вздумайте любимчика около себя пригревать, чтоб и духу его не было к осени»[490].

Имеется достаточно данных, подтверждающих правоту Петровского. 13 июня А.Г.Шляпников писал Ленину из Петербурга: «Несмотря на все резолюции, «констеляции» в низах хуже, чем вы, видимо, представляете… Поймите, что ребята проглотили только что весьма неудобоваримый кусок; заставляя глотать еще штуку весьма неприятную, можно вызвать рвоту. Подождите пару дней — услышите живую речь. Особенно невыносимо письмо осужденного, его устами обвинять [ «ликвидаторов») в нечестности не значит выбрать подходящий рупор… Сообразите, какие чувства он здесь оставил, и вы, быть может, согласитесь, что боязнь обратных результатов по меньшей мере законна»[491].

Чью «живую речь» предлагал послушать Шляпников? Возможно, А.С.Киселева и II.П.Глебова-Авилова, приехавших в конце июня в Пороиин на Совещание ЦК с партийными работниками[492]. Оба занимали видное положение в петербургской организации и в союзе металлистов и, конечно же, могли подтвердить слова Шляпникова о настроении рабочих. По словам Киселева, в связи с делом Малиновского большевикам «пришлось выдержать огромный нажим рабочих масс».

В Поронине во время прогулки по окрестностям Киселеву и Глебову-Авилову довелось встретить Малиновского, которого эта встреча совсем не обрадовала. «Прошли мы, — вспоминал Киселев, — не более полверсты, как навстречу нам попалась крестьянская бричка, на которой сидело несколько человек, по внешнему виду — крестьяне, и среди них небезызвестный Роман Малиновский… Как по команде, все трое отвернулись, как будто он нам совсем не знаком. Когда бричка немного проехала, мы из любопытства оглянулись, оглянулся также и Малиновский, а на лице у него отразился такой испуг, что мы были поражены происшедшей с ним переменой… Мы сделали заключение, что Малиновский решил, что его как провокатора открыли, и мы приехали доложить об этом в ЦК партии, а вероятнее всего, он сделал предположение, что мы приехали для расправы с ним как провокатором». Как выяснилось позже, Малиновский жаловался Зиновьеву на «товарищей из Питера», которые «так жестоко обошлись с ним, что при встрече даже не поздоровались»[493].

Наконец, о настроении рабочих свидетельствовал самый чувствительный в то время барометр — тираж «Правды»: с 60–65 тысяч экземпляров он упал до 20 тысяч.

Поэтому расследование в Поронине продолжалось и после опубликования 31 мая постановления ЦК РСДРП. Оно проходило в атмосфере острой конфронтации между большевиками и «ликвидаторами», в сильнейшей степени повлиявшей на исход разбирательства — в большей степени, чем непримиримость рабочих, которой Ленин в конечном счете пренебрег.

Следует иметь в виду, что делу Малиновского предшествовало несколько других выплеснувшихся на страницы печати персональных дел — не столь громких, но широко использованных «ликвидаторами» для нападок на правдистов.

Одно из них касалось Б.Г.Данского (псевдоним К.А.Комаровского). Этот большевик (член Петербургской организации РСДРП с 1911 г.) был видным участником страховой кампании, часто выступал на страницах «Правды» и других большевистских изданий по вопросам страхования рабочих, в сентябре 1913 г. посетил Ленина[494]. Но раньше, будучи членом СДКПиЛ, он ряд лет сотрудничал в журнале петербургского общества фабрикантов и заводчиков «Промышленность и торговля». Сотрудничество социал-демократов в непартийной печати «для заработка» в принципе допускалось, но в данном случае речь шла о печати «хозяйской», агрессивно антирабочей. Поэтому выводы по делу Данского, обнародованные «Правдой» и сводившиеся к тому, что Данский постепенно переходил от участия в буржуазной печати к участию в печати рабочей, убедили не всех даже в правдистском лагере. «Правы ли правдисты, не исключая его из своей среды? — спрашивала М.И.Бурко. — Не лучше ли бы было его исключить, а потом, реабилитировав, принять?»[495]. «Небывалым позором» назвали историю с Данским члены женевского кружка группы «Вперед», они недоумевали, почему правдисты так строги к меньшевистской семерке — при том, что мотивы в оправдание раскола думской фракции ничтожны, — и так снисходительны к Данскому[496].

Меньшевики же расценили поведение Данского однозначно как политическое двурушничество. Единственное, что могли противопоставить обвинениям правдисты, — это указание на то, что многие известные «ликвидаторы» тоже небезгрешны. Но Мартов и другие публицисты-меньшевики сотрудничали все же не в «хозяйских», а в провинциальных леволиберальных газетах»[497].

Претензии морального плана предъявлялись и Демьяну Бедному. Ставился вопрос об исключении его из числа сотрудников «Правды». Ленин взял его под защиту; членам редакции «Правда» он советовал не придираться к «человеческим слабостям» и не отталкивать талантливого сотрудника[498]. Демьяна Ленин ценил за готовность клеймить, не выбирая выражений, меньшевиков, а среди «слабостей» его было и уменье держать нос по ветру: он предугадал, например, будущее Сталина, надолго обеспечив себе карьеру первого кремлевского поэта.

В ноябре 1913 г. петербургская газета ликвидаторов в статье Мартова «Со ступеньки на ступеньку» намекнула на возможность еще более предосудительного «двуручия» (то есть двоедушия, двурушничества) в стане правдистов, чем в случае с Данским. Намек разгадали тогда немногие. Подразумевался Малиновский[499].

С момента ухода Малиновского из Думы накал газетной перепалки возрастал день ото дня. Ни та, ни другая сторона не верила в добросовестность и искренность побуждений противника. Ликвидаторы обвиняли большевиков в утаивании известной им информации, в том, что члены большевистской фракции сознательно отпустили Малиновского из Петербурга без объяснений и т. д. Первое время газета ликвидаторов еще осуждала попутно черносотенную прессу за «злостную и гнусную клевету», но вскоре огонь стал направляться только против правдистов. «В объединенной социал-демократии, — писала «Наша рабочая газета» 14 мая, — Малиновский не мог бы играть той исключительной роли, какую он играл в социал-демократии расколовшейся», ибо для «ленинского кружка» «все средства и все люди хороши».

Газета допускала, что насчет Малиновского рапространяются, «может быть, даже злостные сплетни», но требовала от большевистского руководства «полного ручательства» в том, что он не провокатор. Главным же требованием газеты стало требование организации партийного суда, гарантирующего беспристрастность, тщательность и конспиративность расследования. Предлагалось возложить такое расследование на комиссию, которая могла бы состоять даже из правдистов, но при условии, что она будет независимой от большевистского ЦК как «заинтересованного» учреждения. А поскольку, утверждали ликвидаторы, правдисты от независимого суда увиливают, то, стало быть, они не рассчитывают, что суд признает политическую честность Малиновского и несостоятельность возводимых на него обвинений[500].

В переписке ликвидаторские лидеры были еще категоричнее. «…Наши дела все подошли вплотную к одному — делу Малиновского… Мы все уверены, без малейшего сомнения, что Малиновский провокатор, и почти все также уверены теперь, что весь «правдизм» руководился из охранки», — писал Мартов Аксельроду. Только выражаемая «своими» и «союзниками» боязнь «ужасов новой драки с правдистами», продолжал Мартов, мешают показать это наглядно[501].

Какие же доказательства имелись в виду? Возможно, это были все те же смутные сомнения, возникшие в начале 1913 г., после ареста П.Л.Лапинского и анонимных писем, о чем вспоминала впоследствии Л.О.Дан. По ее словам, некоторые меньшевики находили тогда странным, что у Малиновского карманы всегда полны нелегальщины, и он легкомысленно оставляет ее в помещении фракции, но другие считали, что все это дело рук полиции: путем инсинуаций она хочет устранить яркого человека[502]. Как будет показано ниже, всеобщей уверенности в предательстве Малиновского не было среди меньшевиков и в 1914 г.

Когда 25 мая Ленин назвал публично Мартова и Дана «грязными клеветниками» и потребовал от них «прямого обвинения за подписями»[503], те ушли от ответа и свели все к «доносу» Ленина на них как на фактических редакторов «Нашей рабочей газеты» (официально ответственность за содержание газеты несли подставные лица). Лишь 30 мая редакция газеты сообщила, что о Малиновском ей известно «только то, что отдельные правдисты считают возможным передавать товарищам из другого лагеря», и что «этого недостаточно для предъявления прямого обвинения, но достаточно для начатия расследования»[504].

Реальных доказательств вины Малиновского у «Нашей рабочей газеты», таким образом, не оказалось. Но большевики не верили и тому, что «ликвидаторы» хотят установить истину. Слишком уж выпирало желание извлечь выгоду из замешательства, вызванного внезапным уходом председателя большевистской фракции. Казалась несомненной сугубая их заинтересованность в раздувании этого дела. Ленин был, конечно, прав, когда писал, что ликвидаторы посадили бы Малиновского «под образа», если бы он солидаризировался с ними, но поскольку он перешел к большевикам и не оправдал надежд, возлагавшихся на него как на кандидата «единства», он стал для них «политическим флюгером»[505]. Перевес правдизма в рабочем движении побуждал их искать подходящий повод для дискредитации противника, как это уже было с «делом Данского», — на этот раз повод шел сам собой в их руки.

Вследствие всего этого, кампания, которую развернули «ликвидаторы», воспринималась правдистскими лидерами как нечистоплотная попытка группы, утратившей былое влияние, поправить во что бы то ни стало свои дела. «Намеки ликвидаторов — гнуснейший Прием, — писала, выражая эту точку зрения, Н.К.Крупская. — Сами они не могут выдвинуть ни одного факта или даже чего-либо похожего на факт, а пускать слухи — ведь это так легко… Когда люди теряют почву под ногами, то хватаются за всякое средство»[506]. «Мы все, — вспоминал Н.И.Бухарин, — очень возмущались той кампанией, которая велась против нас в связи с делом Малиновского со стороны наших фракционных противников, говоривших исключительно намеками»[507].

Поляризация взглядов вокруг дела Малиновского не совпала полностью с делением на большевиков и меньшевиков. Мартова и Дана поддержали не все меньшевики. Считала уязвимой их позицию А.М.Коллонтай, тогда еще находившаяся в их рядах. Обращаясь к рабочему-меньшевику А.К.Каменеву, знавшему Малиновского по петербургскому союзу металлистов, она писала: «…Мы оказались с Вами единомышленниками по делу Малиновского. Если бы Вы знали, как меня мучает, тяготит это дело!.. Не могу я согласиться с позицией, занятой нашей газетой. Не верная, не правильная она!.. Нет у них, по-видимому, никаких «улик», а просто «слухи», подлые слухи, и они хотели «использовать» дело Малиновского с тем, чтобы поднять поход на большевиков. Но разве это допустимо?! Должна же быть простая честность, порядочность в таких делах!.. Когда я спорю, говорю — мне кидают в ответ, что это бабьи сантименты… Вообразите даже, что у наших были бы «подозрения». Разве о подозрениях против товарища — лидеры кричат?

Ведь это же вредит всему делу, нашему большому делу! Ведь это же даст в руки против нас оружие черносотенцам, врагам!»

Подозрения, полагала Коллонтай, следовало разобрать «в собственном закрытом заседании», и только если будут обнаружены неопровержимые факты, обращаться к товарищам, «и то не публично сначала». Из письма видно, что она хотела выступить с протестом против кампании «Нашей рабочей газеты», но ее удержали ссылкой на вред, который это причинит всем меньшевикам. «…Неужели они правы? — спрашивала она. — Неужели ради интересов группы нельзя высказываться по совести?»[508].

«Возмутительными» и «отвратительными» назвал статьи «Нашей рабочей газеты» Г. В. Плеханов[509]. Пытался взывать к сдержанности Н.С. Чхеидзе[510], чем навлек на себя гнев некоторых работников редакции. Секретарь ее Я.Герке именовал меньшевистскую думскую фракцию «сплошными гнуснецами» — за то, в частности, что у ее членов «хватило бесстыдства уклониться от дела Романа, отказаться от поддержки газеты против ленинцев…»[511]. Различия между позициями газеты и фракции действительно были, но Герке их сильно преувеличил. 18 мая меньшевики в Думе образовали комиссию для выяснения причин ухода Малиновского, 2 июня они поручили Чхеидзе запросить Родзянко и Геловани относительно имевшихся у них сведений. В воззвании фракции к рабочим, однако, утверждалось — в полном согласии с ликвидаторской газетой, что крах Малиновского «есть вместе с тем крах и банкротство правдистского, раскольнического движения»[512]. -

Игнорируя все эти нюансы, Ленин расценил выступления Плеханова, Чхеидзе, подобные же выступления лидеров Августовского блока Троцкого и Шера как попытку прикрыть ненавистное ему «ликвидаторство». В вину Шеру вменялось то, что он, как и Троцкий, распространял слухи, но не обращался ни в какую руководящую партийную инстанцию. Таким образом, не признавалось возможным, что пассивность в этом отношении Шера, Троцкого, московских рабочих-меньшевиков вызывалась той же причиной, что недоверие к слухам со стороны большевиков, — «презумпцией невиновности» Малиновского. Действия их Ленин объявил не менее злостными, чем действия Мартова и Дана[513].

Все это нельзя отнести на счет только ленинской запальчивости и раздражения. Письма Ленина Л.Б.Каменеву буквально перенасыщены ругательствами в адрес «ликвидаторов». Точно так же не выбирать выражений предлагалось и «Правде», но необходимость такого стиля полемики вождь большевиков четко мотивировал, хотя главное оставалось в подтексте. Оно состояло в том, что после всех успехов правдистов, достигнутых с 1912 г., после Пражской конференции, впервые возникла угроза утратить завоеванные позиции. Поэтому комплименты рабочим, предназначенные для публикации, Ленин сопровождал указаниями на их неопытность, рассматривая рабочих исключительно как объект воздействия извне. Надо клеймить «ликвидаторов», писал он Л.Б.Каменеву, — «иначе великий грех на душе: позволять им соблазнять малых сих»; «надо научить наших (они наивны, неопытны, не знают), как бороться с вонючками Мартовыми». Цель ликвидаторов, утверждал Ленин, держать рабочую среду в «ажитации», чтобы дезорганизовать рабочую партию (то есть организацию большевиков), и, следовательно, единственно возможная тактика — ни в чем не соглашаться с «шантажистами» и «клеветниками»[514].

Оттенки в отношении к делу Малиновского внутри меньшевизма не могли устранить основных расхождений в РСДРП — между правдистами и «ликвидаторами». Полемика вокруг этого дела не способствовала их смягчению, — напротив, втянувшись в нее, сторонники двух течений расходились еще больше. На этом фоне усилия восстановить единство РСДРП, предпринимавшиеся с конца 1913 г. лидерами Второго Интернационала, были обречены на провал — и не только из-за «неуступчивости» Ленина. Тот же Герке замечал по поводу этих усилий: «Да надо ли нам единство с ними (с большевиками. — И.Р.), и возможно ли оно при наличности данщины-малиновщины и пр.»[515].

Несомненно, повлияло на ход расследования мнение В.Л.Бурцева — и потому, что большевики по-прежнему признавали его авторитет, и потому, что не так давно он встречался с Малиновским. В мае 1914 г. к нему обратились с запросами и большевики и меньшевики. Сохранились две телеграммы Ленина Бурцеву, направленные сразу после сложения Малиновским депутатских полномочий. Первая — от 11(24) мая — гласила: «Имеются невероятные свидетельства персонального кризиса. Ждем информации». На следующий день Ленин передал Бурцеву известие, только что полученное от Петровского («клеветнические слухи рассеяны»), но просил тем не менее телеграфировать, какие газеты обвиняют и какие имеются улики[516].

Что же конкретно предпринял Бурцев? По его словам, он потребовал, чтобы Малиновский приехал в Париж, а так как тот, будучи уже за границей после ухода из Думы, не явился, он написал руководству большевиков, что Малиновский «негодяй», «грязный человек» и подлежит устранению от всех дел[517]. Из показаний Бурцева не вполне ясно, информировал ли он ЦК РСДРП о том, что Малиновский еще раньше, до ухода из Думы стал ему казаться «несколько подозрительным», ввиду нарушения договоренности по вопросу о Житомирском. Возможно, и здесь налицо попытка преувеличить задним числом свою проницательность. Во всяком случае остается фактом: публично Бурцев высказался в 1914 г. за безоговорочное доверие бывшему депутату и дал ему чрезвычайно высокую оценку как политическому деятелю. На запрос газеты «Русское слово», что он думает о Малиновском в связи с обвинениями его в провокации, Бурцев ответил, что ни о каких обвинениях не слыхал и протестует против таких обвинений, а после повторных запросов послал в русские газеты телеграмму еще более недвусмысленного содержания. В ней, в частности, говорилось: «…Никаких расследований относительно Малиновского я никогда не делал по двум причинам: 1) потому что никогда не имел ни малейшего повода для них и 2) потому что, зная лично Малиновского, не могу допустить даже возможности, чтобы такие обвинения Малиновского имели какие-либо основания»[518].

Что сумела установить комиссия ЦК в ходе следствия? Допрошен был прежде всего сам Малиновский, от которого потребовали рассказать во всех подробностях свою биографию (после он изложил ее и письменно). «В яркой, сильной, местами прямо потрясающей форме (и казалось, абсолютно искренней) Малиновский нарисовал нам картину своей жизни, — вспоминал Зиновьев. — … Он — жертва, он несчастен, над ним тяготеет трагическое прошлое. Отсюда и невозможность нести то бремя политической ответственности, которое пало на него… В основе этой версии мы поверили. Может быть, он чего-нибудь не договаривает, но ходит около правды, — примерно так формулировал впечатление Ильич…»[519].

Малиновский продолжал, таким образом, играть роль страдающего, измученного и изломанного тяжелой жизнью человека. Потрясение, действительно испытанное им, когда он узнал, что больше не нужен своим тайным хозяевам, он преподнес как душевный кризис, сначала приведший к уходу из Думы, а затем усилившийся от сознания непоправимости содеянного. Члены комиссии объясняли для себя это так: Малиновского выбивала из колеи, ускорив этот кризис, необходимость вести работу, к которой он был органически неспособен, имея все данные крупного агитатора и никаких данных организатора. Этим, считали они, объясняются постоянные переходы от бодрости к унынию, отсюда неуравновешенность, наживавшая ему врагов[520].

Малиновский — жертва условий, в которых приходится работать партии, — такой напрашивается вывод. Он диктовал сочувствие к «жертве». Несомненно, на это Малиновский и рассчитывал, спекулируя на чувствах, унаследованных социал-демократической интеллигенцией от народников. Вдобавок ко всему Малиновский рассказал о личной истории, связанной с женской честью, что, якобы, ускорило его уход из Думы. И здесь была видимость правдоподобия, бурный темперамент Малиновского придавал этой истории, как писал Ленин, «обличие вероятности»[521]. Наконец, не могла не показаться впечатляющей детальная хроника его партийной и профсоюзной работы, которую изложил Малиновский. На фоне этой хроники, из которой складывалась картина многолетнего служения делу рабочего класса, показания подозревавших его свидетелей явно проигрывали.

В 1918 г. Малиновский, будучи уже разоблаченным, так и не дал однозначного объяснения своей лжи во время первого расследования. Сначала он заявил, что ему было тогда все равно, поверят ему или нет, но тут же добавил, что и «не думал сознаться, зачем, ведь я уж покончил, уйду от всякой работы, ну, поругают, что я не оправдал доверия, но не назовут ни вором, ни провокатором». Когда его снова допросили, он возлагал уже вину за свою ложь на доверявших ему членов следственной комиссии: «…Они мне вполне доверяли. Если бы они исходили не из этого доверия ко мне, а недоверия, то, может быть, я и сознался бы. Но они не доверяли именно тем, кто меня обвинял». В конце концов он признал едва ли не главное: в департаменте полиции его убедили в том, что не останется никаких следов его провокаторства, «ни одна бумажка не останется»[522].

Материалы следствия подтверждают эту характеристику отношения комиссии к Малиновскому и к свидетелям. Комиссия допросила Н. И.Бухарина, он повторил то, что сообщал раньше, но в этих сведениях не содержалось, по мнению Ленина, «ни одного факта, хоть сколько-нибудь допускавшего проверку», они обесценивались в его глазах также тем, что «относились ко времени, когда «шпиономания» доходила до кульминационного пункта»[523]. Бухарин ссылался, кроме того, на письма из России, полученные им после отъезда за границу. Одно из них — от оставшейся в Москве жены — затерялось, и Бухарин изложил Ленину его содержание, но там речь шла о тех же самых слухах. Приехав 3 июля в Вену, Н.М.Бухарина-Лукина подтвердила, что знает только то, что рассказывал ей муж со слов рабочих, сидевших с ним в Сущевском полицейском доме, а письмо ее он не совсем правильно понял[524].

Неизвестно, передал ли Бухарин комиссии письмо И.Осинского от 16 мая 1914 г., присланное из Харькова (до нас оно дошло в перлюстрации). Осинский напоминал о борьбе московских социал-демократов «против той многообразной сволочи, которая в 1908/9 гг. лезла изо всех щелей в наше изрядно продырявленное здание. Несомненными и яркими наследниками этой сволочи являются такие персоны, как А.Лобов, его жена Валентина Николаевна, Р.Малиновский и т. п. Обвинять кого-либо из них в провокации невозможно, ибо для этого недостаточно данных. Но все они — образцовая дрянь»[525]. При всей категоричности суждений Осинского опереться и здесь в фактическом отношении было не на что. Бухарин предлагал также запросить Шера, чтобы установить, не он ли информировал Мартова[526]. Ленин это предложение отклонил. Члены следственной комиссии не хотели создавать прецедент обращения к свидетелям-меньшевикам, да и состав комиссии держался в тайне, а сведения Шера были уже известны в передаче Бухарина.

Поскольку все, что сообщил Бухарин, исходило от других, все это было квалифицировано как сплетни («доверчив к сплетням», — резко напишет Ленин в 1915 г., выразив тем самым еще раз свое отношение к его сведениям[527]). Но и сам Бухарин, нисколько не симпатизировавший Малиновскому, не считал свою позицию 1914 г. позицией «прямого обвинителя», ввиду неопределенного характера подозрений и шпиономании 1910–1911 гг. в Москве, о которой он же и рассказал Ленину[528]. Поэтому выраженное Бухариным несогласие с окончательным заключением следственной комиссии не касалось существа выводов, к которым она пришла. Он принял и ее определение дела («дело о клевете на Малиновского»). Возражал он только против того, чтобы большевики прибегали к аналогичным приемам (имелось в виду объявление сознательными клеветниками Виноградова, Шера и Троцкого на основе извращенных комиссией показаний Бухарина). Такое расхождение с комиссией, писал Бухарин Ленину и Зиновьеву, не означает его оппозиции большевизму[529].

Позже других комиссия допросила Елену Розмирович. После ареста 18 февраля 1914 г. и двухмесячного заключения ее выслали из Петербурга под гласный надзор полиции временно в Киев, а затем в Харьков[530]. 14 мая она писала Зиновьеву: «…Ужасно, до боли тяжко переживать то, что сделал Р., переживать здесь одной. Иногда, когда вдумаешься глубоко, страшно становится. Такой удар для дела»[531]. Подозрения ее усилились, когда она обнаружила в своих вещах, которые перед ее отъездом из Петербурга укладывала С.А.Малиновская, распечатанный пакет с объяснениями Черномазова. Между тем Малиновский говорил ей, будто пакет пропал, и долго выспрашивал ее, не затеряла ли она этот документ; получить его она, однако, никак не могла, так как находилась в Доме предварительного заключения. Ясно было, что Стефа подложила пакет по поручению мужа. Скрывая факт получения от Мирона объяснений, Малиновский, во-первых, снова усиливал против него подозрения и отводил их тем самым от себя; во-вторых, если бы Розмирович обыскали по приезде в Киев и обнаружили «пропавший» документ, она невольно провалила бы многих упомянутых там лиц, не говоря уже о себе, что также было выгодно Малиновскому. В свете этого эпизода ей представлялись теперь безусловно провокационными и его призывы накануне ухода из Думы к организации революционного выступления[532].

Розмирович предложила прислать в Поронин свои письменные показания. Но Ленин и Зиновьев настаивали на ее приезде и снова повторили это требование, поскольку она никак не решалась совершить побег. Наконец, в ночь на 20 июня она тайно покинула дачу в селе Песочин близ Харькова и вскоре вместе с Николаем Крыленко и Максом Савельевым, также высланными из Петербурга, перешла австрийскую границу (перед этим она обращалась с прошением разрешить ей легальный выезд на три месяца, но ответа не дождалась, зная наверняка, что он будет отрицательным, — так и случилось[533]).

Допрос Розмирович в Норонине проходил несколько дней. Всю сложную историю появления, исчезновения и снова появления у нее подозрений она подробно изложила 4(17) и 5(18) июля. Обращает на себя внимание начало первого протокола: допрашиваемой было указано, что «комиссия не считает возможным даже выслушивать от отдельных свидетелей какие-либо заявления по поводу ее состава», и если Розмирович откажется давать показания, комиссия доведет об этом до сведения ЦК РСДРП(?). Допросы других свидетелей подобным образом не начинались, да и странно было предполагать, что Розмирович откажется от показаний, если именно для этого она и явилась в Поронин. Вероятно, причиной особой строгости, проявленной в данном случае, явилось содержание письма Розмирович из Харькова от 1 июня, в котором она объясняла, почему ей кажется нецелесообразным немедленный приезд: поездка за границу без разрешения властей будет означать переход ее па нелегальное положение, что не в интересах партии; вместе с тем ЦК уже вынес резолюцию по делу Малиновского (постановление, опубликованное в «Правде» 31 мая), и чтобы этому делу «снова был дан ход», было бы лучше создать по решению ЦК новую следственную комиссию в России, где показания Розмирович могли бы подтвердить другие свидетели. Вот эта идея, вероятнее всего, и привела Ленина и Зиновьева в раздражение, переросшее, когда Розмирович прибыла в Поронин, в плохо скрываемую предубежденность к ней лично и недоверие ко всему, что она сообщила[534].

10(23) и 11(24) июля она повторила свои показания в присутствии Малиновского, но тот сумел отвести большинство ее доводов. Понимая всю опасность для него истории с пакетом, Малиновский вел себя агрессивно, чутко улавливая настроение комиссии. «Я убежден, что письмо Мирона получила Елена Федоровна. Я готов ее привлечь к суду за кражу документа», — заявил он. Кроме того, он ловко использовал против нее, как выразился Зиновьев, «переплет личных отношений, в которых разбираться было и трудно и неприятно»[535]. Он сообщил, что Розмирович была осведомлена о всех его любовных делах и сама рассказывала ему о своих многочисленных связях, просила даже Малиновского устроить ей свидание наедине с Каменевым. Свои отношения с Розмирович он характеризовал как «тесную дружбу», «прекрасные личные товарищеские отношения», исключавшие какое-либо недоверие к нему. Доказательством таких отношений, утверждал Малиновский, служат и письма, которые Розмирович присылала ему из Дома предварительного заключения (они были переданы комиссии и приобщены к протоколам)[536].

Малиновский старался, таким образом, подвести членов комиссии к мысли, что все свои подозрения Розмирович придумала задним числом, после его ухода из Думы, что это не что иное, как месть влюбчивой женщины за то, что он не пошел в отношениях с ней дальше «тесной дружбы». Судя по всему, ему удалось убедить членов комиссии, что дело обстояло именно так. В результате очной ставки подозрения Розмирович не были восприняты как сколько-нибудь веские; не убедили и попытки Розмирович опровергнуть трактовку Малиновским ее поведения. Еще менее серьезными показались сведения Савельева и Крыленко, во всем поддержавших Розмирович: личный мотив поддержки был слишком прозрачен. Способствовала невыгодному впечатлению о Розмирович Крупская, заявившая, что та крайне неконспиративно вела переписку в Заграничным бюро ЦК, то есть относилась легкомысленно к важнейшему партийному поручению[537].

Письма Ленина Инессе Арманд в период следствия преисполнены сочувствия Малиновскому, который предстает в них, как и в статьях Ленина о его деле, воплощением пролетарских добродетелей. «По обыкновению он очень добр, в высшей степени любезен, но, как исключение, у него бывает время от времени перелом в настроении…» Вся история с уходом из Думы — следствие «перенапряжения»[538], он «наказан достаточно», исключать его из партии «означало бы только проявлять жестокость к надломленному человеку»[539], он «сам сознал свою вину». Рассказывая И.Арманд об очной ставке Малиновского с Розмирович, Ленин обрушился на Розмирович, именуя ее «солдатской женкой», которая «поругана — она смешала личные интересы, «интимности» с политикой»[540], но ни словом не обмолвился о роли сводника, какую играл Малиновский. Очевидно, в такой реакции на очную ставку нет ничего похожего на осуждение Лениным Малиновского «по этическим причинам», за попытку «облить помоями недавнюю сотрудницу», как пишет об этом А.И.Ваксберг[541]. К этической стороне дела Ленин по обыкновению оставался глух.

Больше же всего доставалось, как и прежде, «ликвидаторам», которых Ленин даже в личной переписке именовал «буржуазной интеллигенцией»: «До чего довели подлецы-ликвидаторы Малиновского!… Да, предела нет мерзости, на которую идет буржуазная интеллигенция из ненависти к рабочему движению!»[542] Часть статей Ленина, наиболее апологетичных по отношению к Малиновскому, редакция «Правды» не решилась опубликовать, а Петровский упрекал членов Заграничного бюро в том, что они слишком много пишут о Малиновском, почти прекратив присылать статьи на другие темы[543].

Вслед за Бухариным хотел приехать в Поронин из Вены А.А.Трояновский. Нов этом случае комиссия решила, что вполне достаточно его письменных показаний, так как с 1910 г. он жил в эмиграции, а в России Малиновского не знал; никакими данными по делу, кроме тех, которые ему сообщали Розмирович и Бухарин, он не располагал. Возможно, сыграло роль и наметившееся охлаждение в его отношениях с Лениным и Зиновьевым, связанное отчасти с разногласиями между ними по национальному вопросу[544] и усугубленное характером и результатами расследования. В одном из писем Трояновский с горечью констатировал, что дело Малиновского превращено в дело о распространении оскорбительных слухов[545].

В политической биографии Трояновского несколько лет тесного общения с Лениным и Зиновьевым оставили, по его признанию, глубокий след. Последующий разрыв с большевиками во время первой мировой войны, активная борьба с ними в рядах меньшевиков (в 1917–1921 гг. он член меньшевистского ЦК) и затем возвращение блудного сына в РКП(б) — все эти повороты были запрограммированы эволюцией Трояновского от революционного романтизма к- политическому прагматизму, эволюцией, которую проделали многие большевики. Был в его жизни и элемент везения: в 1912 г. он познакомился в Вене со Сталиным и помог ему, как и Бухарин, в сочинении статьи «Марксизм и национальный вопрос», что было Сталиным, по-видимому, учтено, когда Трояновского вызвали в период «большого террора» в Москву из Вашингтона, где он занимал должность советского посла; в отличие от большинства дипломатов, которых таким же образом выманили из-за границы, Трояновского пощадили (как и нескольких других видных дипломатов из числа бывших меньшевиков).

Еще до возникновения дела Малиновского, в феврале 1914 г. Трояновский писал Розмирович: «Оглядываясь назад, я прихожу к заключению, что пребывание там мне принесло большую пользу… Моя общественная деятельность сопровождалась постоянными разбиваниями иллюзий. Там, в Кракове, и собственным примером и разоблачением других они заставили меня трезво смотреть на людей, по крайней мере высокопоставленных. В жизни у меня остались еще две, вернее три иллюзии: ты и твоя любовь, я сам и рабочая масса. Когда и эти иллюзии будут разбиты, тогда я буду совершенно трезвым и рассудительным человеком. Когда это будет? Вот вопрос. Это не значит, конечно, что тогда изменятся мои взгляды, но тогда я буду настоящим политиком»[546].

Реабилитация Малиновского членами большевистского ЦК должна была поразить Трояновского явным расхождением с теми уроками трезвости и рассудительности, какие он получал от них же. Но, кроме того, временный отход от большевиков позволил ему сказать о разбирательстве 1914 г. то, что не решился сказать ни один из других свидетелей, в том числе имевшие некоторые юридические познания Бухарин и Крыленко. Он первый оспорил организацию расследования и состав следственной комиссии.

После Февральской революции Трояновский — к тому времени уже не-большевик, а меньшевик и уже не муж Розмирович, ушедшей к Крыленко, — заявил в печати и повторил это в показаниях Чрезвычайной следственной комиссии, что в 1914 г. комиссия ЦК РСДРП допустила ряд «неправильностей», вела допросы свидетелей пристрастно и пренебрегла показаниями Розмирович, сообщившей «особенно много данных»; вообще ни Ленин, ни Зиновьев, ни Ганецкий, тесно связанные с Малиновским по работе, были не вправе брать на себя разбирательство, так как это означает «быть судьями в своем собственном деле». Между тем имелось «обилие обвинявших Малиновского данных»[547].

Розмирович на это отвечала (как и Трояновский, в печати и в показаниях Чрезвычайной следственной комиссии), что выводы комиссии ЦК лично ее не удовлетворили, но у нее не было и нет никаких оснований упрекать членов комиссии в отсутствии беспристрастия: они, утверждала Розмирович, действовали во всем правильно, ими «были приняты всевозможные меры для полного освещения картины деятельности Малиновского, по крайней мере, поскольку дело касалось фактов, о которых показывала я»[548].

Понятно молчание Розмирович в 1917 г. насчет правомочности членов большевистского ЦК разбирать это дело, но в 1914 г. ее настроение было иным: после окончания следствия она заявила, что ввиду несогласия с выводами комиссии, поставит вопрос о Малиновском перед партийным съездом[549], который должен был собраться в августе, в Кракове или в Поронине (но не состоялся из-за начавшейся войны).

Так или иначе, но показания Розмирович не поколебали тогда сложившегося у членов комиссии мнения о невиновности Малиновского. «Мы допросили немало свидетелей, устроили очные ставки с Малиновским, исписали не одну сотню страниц протоколами этих показаний… Решительно никаких доказательств ни один член комиссии открыть не мог… Общее убеждение всех трех членов комиссии сводились к тому, что Малиновский не провокатор…»[550] — так характеризовал работу комиссии три года спустя Ленин, забыв уже, что свидетелей было как раз немного. Примерно так же, но все же с указанием на ограниченность имевшегося материала, описывал эту работу В.Краевский, знавший о ней, по-видимому, от Ганецкого: «Комиссия эта самым тщательным образом рассмотрела все, что было тогда доступно по этому делу. Доступно, впрочем, было, к сожалению, очень немного данных. Никаких улик провокации Малиновского не было найдено..[551].

Все сказанное не означает, что Ленин с самого начала расследования не сомневался в Малиновском; напротив, вначале, как видно из первого его письма к И.Арманд, он испытывал мучительные сомнения, об этом мы знаем также из воспоминаний Бухарина и Крупской[552]. Если же сомнения были им довольно быстро отброшены, то не только в результате свидетельских показаний, признанных неубедительными, и комплекса иных причин, о которых говорилось выше, но и на основе анализа самой возможности провокации в сложившихся обстоятельствах.

Разумеется, нельзя было исключать возможность проникновения агента охранки в руководство партии уже потому, что такой прецедент имелся — история Азефа. Не забылось также, как долго члены эсеровского ЦК не верили Бурцеву. Зиновьев вспоминал, как Лепин говорил в начале расследования: «Конечно, такой слепоты, как эсеровские цекисты в отношении Азефа, мы не допустим, давайте исходить из того, что все возможно»[553].

На деле избежать подобной же слепоты не удалось. Ленин и Зиновьев оказались в 1914 г. ничуть не лучше эсеровских лидеров Чернова и Натансона, привыкших, как писал Бурцев, все слепо подчинять интересам своей партии — «интересы родины, принципы, правду, логику»[554]. Но Азеф тем не менее был разоблачен. Решающим оказалось признание бывшего директора департамента полиции Лопухина, подтвердившего, что Азеф — провокатор. У большевиков таких свидетелей не нашлось, да и сам Бурцев поддержал большевистских «цекистов», а не обвинителей, не обнаружив на этот раз прежней проницательности.

Если продолжить сравнение двух ситуаций, как они рисовались в то время, то, несомненно, что Ленин, видевший их сходство, не мог считать их во всем тождественными, ввиду различий между эсеровской и большевистской тактикой и соответственно — между партийной работой террориста Азефа и депутата Малиновского. Исходя из этих различий, он не допускал, что охранке мог понадобиться в качестве агента депутат Думы: провокаторство внутри думской фракции казалось ему бесполезным с точки зрения интересов охранки. Реконструируя в 1917 г. ход своих мыслей в период партийного расследования, он писал: «Мне лично не раз приходилось рассуждать так: после дела Азефа меня ничем не удивишь. Но я не верю-де в провокаторство здесь не только потому, что не вижу ни доказательств, ни улик, а также потому, что, будь Малиновский провокатор, от этого охранка не выиграла бы так, как выиграла наша партия от «Правды» и всего легального аппарата»[555].

Ленин не догадывался, что легальный аппарат «просвечивался» не меньше, чем нелегальный; не знал он и насколько велик интерес департамента полиции к информации о Государственной думе. Еще во времена I Думы важное значение придавал ей Столыпин, ее поставлял, между прочим, и Азеф; Белецкий лишь продолжал эту практику. Позднее думская агентура была расширена, на это ассигновали дополнительные средства; наряду с освещением фракционных заседаний и совещаний, тщательно записывались разговоры депутатов в кулуарах и даже разговоры публики, посещавшей думские заседания[556]. Малиновский, пусть даже не единственный осведомитель по думским делам, был как депутат безусловно полезнее Азефа.

Что касается «выигрыша» для большевиков, о котором так много говорил Ленин, то объем работы Малиновского в интереса^ партии действительно превышал меру обычной для провокатора маскировки. Он определялся, во-первых, повышенными требованиями большевистского руководства к депутатам Думы, так как они обладали возможностями, превосходившими возможности подпольщиков, во-вторых, появлявшимися время от времени сомнениями в политической честности Малиновского и, наконец, в-третьих, естественным увлечением, с каким Малиновский отдавался партийной работе. Но даже если бы Малиновский захотел, он никак не мог ограничиться ролью преимущественно осведомителя, на чем настаивали — впрочем, не слишком твердо — Белецкий и Виссарионов.

Ленин, рассуждая за руководителей царской системы политического сыска («охранка не выиграла бы…»), переоценил их дальновидность; лишь некоторые из них пришли к выводу о том, что совмещение функций «неприкосновенного» депутата Думы и агента охранки наносит вред интересам правительства. Но этот вывод был сделан ими постфактум, на основе анализа деятельности Малиновского, тогда как Ленин предполагал, что в охранке все было просчитано заранее.

Таково сложное переплетение фактов и обстоятельств, обусловивших прямо или косвенно ошибочные выводы следственной комиссии. Ясно, что элементарной схемой объяснения — большевики не верили в провокаторство, а меньшевики в нем не сомневались — здесь не обойтись. Идеологически тс и другие все же еще до конца не разошлись. Поэтому и большевиков и меньшевиков, верных «рабочепоклонству», завораживала талантливость «русского Бебеля» (в 1914 г. проявившаяся и в том, как искусно он защищался, изображая себя жертвой трагических обстоятельств). Поэтому и меньшевики не всегда выглядели в сложившейся ситуации достойно.

И еще один существенный момент, о котором обычно забывают, говоря о характере расследования. Конечно, это не был с формальной точки зрения «правильный суд», как, впрочем, все разбирательства но делам о провокаторах. Открытый суд отвергали и большевики и меньшевики. Но ни Ленин ни другие члены комиссии не допускали мысли о возможности осуждения без реальных улик, исключали вынесение приговора только по подозрению, наподобие вынесенного когда-то нечаевской организации «Народная расправа» (не говоря уже о судилищах сталинских времен, организаторов которых уже ни в коей мере не смущала проблема доказательств). Нельзя не заметить, что и многие из подозревавших Малиновского не возводили свои подозрения и сомнения в ранг бесспорных доказательств и даже сами подчеркивали, что отсутствие или недостаточность таких доказательств не позволяет делать решающие выводы. Не вызывало ни у кого сомнений и право обвиняемого на защиту.

Но это стремление к доказательности сочеталось в повседневной практике партийной работы с заметным снижением нравственной требовательности по мере все большего обособления большевиков от других фракций и течений в РСДРП. На первых порах и отдельные большевики отмечали такие явления, как снисходительность к нравственным изъянам тех или иных лиц единственно потому, что они были «своими», перехлесты полемики с идейными оппонентами. В уже упоминавшемся письме Осинского Бухарину, рассчитанном на передачу его содержания Ленину, прямо говорилось, что, выдвигая на ответственные посты «образцовую дрянь» вроде Малиновского и Лобова, руководители партии подрывают свой авторитет.

«…Я не могу понять, — писал Осинский, — как порядочные люди среди «правдистов» могут молчать, подчиняясь активным господам самого гнусного свойства… Можно ли в здравом уме и твердой памяти отринуть Богданова и принять в свои объятия гг. «Данского», «Демьяна Бедного» и т. н. Именовать первого «авантюристом», а вторых «уважаемыми товарищами» — ведь это же бесстыдно. А потом этот стиль, изо дня в день… ведь можно «спереть с последних остатков», читая эту отвратительную полемику. По-моему, ругаться нужно, но не нужно брать себе в качестве идеала ругань пьяных проституток»[557].

«Полемика «Правды» и «Луча» развратила рабочих вовсе, — сетовала М.И.Бурко. — Не стесняясь, ничуть не задумываясь, обзывают друг друга и лидеров своих самыми позорными именами. Как скверно, что наши газеты не церемонятся в приемах. Это прямо разврат. С легким сердцем подозревают друг друга прямо в нелепых вещах»[558].

Предостерегающие голоса не были услышаны. Только ли потому, что Ленин вообще плохо разбирался в людях, как думает, например, Р.К.Элвуд? По его мнению, поддержка таких одиозных личностей, как Виктор Таратута, Малиновский и «чудесный грузин» Сталин, говорит о том, что большевистский вождь был плохим знатоком человеческого характера и политической ориентации своего окружения[559].

Известно, однако, что политическая ориентация всех этих трех деятелей была безусловно большевистской. Нельзя сказать, что являлись тайной и их индивидуальные качества. Поэтому отношение к ним Ленина не должно нас удивлять. У Ленина имелась вполне продуманная точка зрения по «кадровому вопросу», он высказывал ее еще раньше, в годы первой революции. Ее принимали тогда и некоторые другие видные большевики, например, тот же А.Богданов, несмотря на философские и иные разногласия с Лениным. Услышанное от них в 1906–1907 гг. воспроизвел в своих воспоминаниях В.С.Войтинский:

«Любимой темой «агитации» в тесном товарищеском кругу была для Ленина борьба с предрассудками, остатками «либеральных благоглупостей», которые он подозревал у новичков. Это была неуклонная, чрезвычайно ловкая, талантливая проповедь революционного нигилизма…

— Партия не пансион для благородных девиц. Нельзя к оценке партийных работников подходить с узенькой меркой мещанской морали. Иной мерзавец может быть для нас именно тем и полезен, что он мерзавец…

Когда при Ленине подымался вопрос о том, что такой-то большевик ведет себя недопустимым образом, он иронически замечал:

— У нас хозяйство большое, а в большом хозяйстве всякая дрянь пригодится…

Снисходителен был Ленин не только к таким «слабостям», как пьянство, разврат, но и к уголовщине. Не только в «идейных» экспроприаторах, но и в обыкновенных уголовных преступниках он видел революционный элемент{3}.

Среди ближайших соратников Ленина эта тенденция принимала порой совсем курьезные формы. Так, А. Богданов — один из образованнейших писателей-большевиков — говорил мне:

— Кричат против экспроприаторов, против грабителей, против уголовных… А придет время восстания, и они будут с нами. На баррикаде взломщик-рецидивист будет полезнее Плеханова»[560].

Ленин, однако, не находил в этом ничего курьезного. Специфические качества, присущие уголовным элементам, он считал небесполезными и на ответственных партийных постах. По мнению Ленина (оно было им высказано С.Вольскому и Н.А.Рожкову), работоспособсность ЦК партии могло обеспечить наличие в его составе «талантливых журналистов, способных организаторов и нескольких интеллигентных негодяев»; на V съезде партии он рекомендовал в ЦК В.Таратуту — по его же словам, прожженного негодяя, который тем и хорош, что ни перед чем не остановится[561].

В тот же период П.А. Красиков так «популяризировал» большевистскую тактику: «Всем в морду! Кадет — так кадету в зубы! Эсер — так эсеру в ухо! Меньшевик — так меньшевику в рыло![562]Этот анекдотический инструктаж предназначался для членов социал-демократической фракции II Государственной думы и также вытекал из установки Ленина: посеять среди рабочих «ненависть, отвращение, презрение к несогласномыслящим»[563].

В свете таких давно определившихся предпочтений очевидно, что недоуменные вопросы Осинского и Бурко, если они дошли до Ленина, восприняты были им как «благоглупости». Тем более не принимались в расчет размышления деятелей иных воззрений, например, патриарха анархизма П.А. Кропоткина, который предлагал в разгар разоблачения Азефа задуматься не только над внешними причинами провокации, но и внутренними, свойственными революционному движению: «Якобинство» в худшем смысле слова — в смысле взаимной конспирации друг против друга и «чиноначалия» с самого начала парализовало все лучшее в русской революции, и теперь дошло до того, что нельзя подобрать 4–5 человек без того, чтобы один из них не преследовал своих целей, не вел свою игру. Вот против чего следовало бы теперь направить усилия»[564].

Несомненно, что «взаимная конспирация друг против друга» в деле Малиновского сослужила большевикам плохую службу, помешав собрать и непредвзято сопоставить все имевшиеся тогда данные. Она исключила также возможность межпартийного суда (раньше такой суд большевики допускали)[565].

И уж подавно не могло быть принято во внимание выступление «веховца» С. Н. Булгакова в Московском религиозно-философском обществе «Русская трагедия. О «Бесах» Ф.М.Достоевского», текст которого был опубликован буквально накануне ухода Малиновского из Думы. Вопрос, поставленный Достоевским, — случайное или неслучайное явление герои «Бесов» Ставрогин и Верховенский — должен был, но мнению Булгакова, в переводе «на язык наших исторических былей» звучать так: «Представлял ли собой Азеф-Верховенский и вообще азефовщина лишь случайное явление в истории революции, болезненный нарост, которого могло и не быть, или же в этом обнаруживается коренная духовная ее болезнь?» Булгаков считал, что верно второе[566] (о чем он уже писал раньше в «Вехах», сразу после установления провокаторства Азефа: «Разоблачения, связанные с именем Азефа, раскрыли, как далеко может идти при героическом максимализме эта неразборчивость в средствах, при которых перестаешь уже различать, где кончается революционер и начинается охранник или провокатор»[567].

Поводом для нового выступления Булгакова на ту же тему в 1914 г. явились споры вокруг постановки «Бесов» в Художественном театре и, в частности, отрицательное отношение Максима Горького к самой идее инсценировать роман Достоевского, традиционно толкуемый как пасквиль на революционеров[568]. Ленин в этом споре поддержал Горького[569]. Неизвестно, читал ли он статью Булгакова, но известно свидетельство В.В.Воровского (в изложении Н.Валентинова): еще в молодости Ленин решил, что чтение такой «явно реакционной гадости», как «Бесы», — бесполезная трата времени, и поэтому лишь перелистал книгу и швырнул ее в сторону[570]. Мнение Булгакова также не представляло интереса: ведь он был кадетом, якобы равнодушным, как и другие веховцы, к «исстрадавшимся народным массам», чем Ленин и объяснял их проповедь «моральной греховности революции»[571]. С партийной точки зрения не могла иметь какой-либо ценности и сделанная Булгаковым оговорка: «Речь идет… не о политическом содержании революции и не о полицейской стороне провокации, но о духовном ее существе»[572].

Между тем ничего специфически партийно-кадетского в рассуждении Булгакова о причинах провокаторства не заключалось. Бывший большевик Алексей Гастев либералом не стал, однако и для него было очевидно, что к провокаторству революционеры приходили «путем отрицания всего святого и пропаганды [принципа] «все позволено»[573].

Для Ленина же духовная сторона проблемы не существовала, так как он исходил из соображений только прагматических. С позиций политической выгоды и устремленности к одной цели (плехановская формула: успех революции — высший закон) именно биполярное видение действительности позволяло найти самый прямой путь к этой цели, списывая «издержки» классовой борьбы, включая провокацию, на самодержавие и «буржуазную интеллигенцию», к которой причислялись то одни, то другие инакомыслящие. Иные соображения Ленин и его сторонники считали посторонними и бесполезными.

Когда большевики называли себя «последовательными марксистами», это вызывало со стороны меньшевиков насмешки. Но концепция партии «нового типа» подразумевала последовательное отстаивание всеми партийцами единой линии, определяемой взглядами вождя. Авторитарная модель партии рассматривалась как условие успешной борьбы с авторитарным режимом. В такой партии должно было найтись место и своеобразному аналогу фаворитизма. Отсюда нечто вроде аберрации зрения в отношении членов следственной комиссии к Малиновскому: не он, а подозревавшие Малиновского казались людьми раздвоенными, податливыми к чуждым влияниям, а «последовательный марксист» Малиновский — истинно пролетарской, внутренне цельной натурой. И когда в 1917 г. его разоблачили, первое, в чем Ленин усомнился, — действительно ли он вел легальную работу, как думали до сих пор руководители партии, «в духе непримиримой борьбы с ликвидаторством и неуклонной верности революционным принципам». Проверить, так ли это было, он рекомендовал Чрезвычайной следственной комиссии Временного, правительства (!). Но с этой-то стороны Малиновский был безупречен.

«…Совершенно выбитый из колеи, растерянный Малиновский околачивался в Поронине. Аллах ведает, что переживал он в это время. Куда он делся из Поронина — никто не знал»[574]. Документальные данные опровергают это, на первый взгляд, правдоподобное описание финала поронинского следствия из воспоминаний Крупской. Растерянным Малиновский был лишь в первые дни, а дальше, по ходу следствия, он держался все более уверенно. И куда он делся из Поронина, когда следствие закончилось, Крупской было хорошо известно, так как свои намерения он не скрывал и, вероятно, согласовал их с партийным руководством. Вопреки обещанию, данному Попову и Иванову, он решил вернуться в Россию.

11(24) июля 1914 г. Малиновский прислал Ленину из Кракова короткое письмо: встретиться с родственниками в русской Польше ему пока не удалось — из-за опасности войны сообщение между Краковым и Варшавой затруднено; поэтому сам он выезжает в Варшаву, а затем в Петербург только в среду (то есть 16(29) июля) и на случай своего ареста оставляет для пересылки два письма — сестре и брату, а также адрес — в Ямбурге, на имя жены. Этим адресЪм, очевидно, мог воспользоваться и Ленин. «Еще раз выражаю Вам свою глубокую благодарность. Привет Надежде Константиновне, Григорию, Зине и т. д. Ваш Роман», — так кончалось это письмо[575]. Концовка обычная, если забыть, что на сей раз подследственный обращался к следователям, и только что — утром того же дня — состоялась последняя очная ставка с Розмирович.

Благодарить было за что. Малиновский определенно уже знал, к каким окончательным выводам пришла следственная комиссия. Ленин, Зиновьев и В.А.Тихомирнов написали подробное заключение комиссии — брошюру, состоявшую из нескольких частей: 1) уход из Думы; 2) политическая биография Малиновского; 3) разбор слухов и подозрений; 4) данные о распространителях слухов. Преимущественное место отводилось критике меньшевиков — вологодских ссыльных, венских «августовцев» и Мартова, а также Бухарина, который якобы способствовал «возбуждению паники» Шером; выступление (?) последнего квалифицировалось как «преступное».

Обвинения в провокаторстве снова объявлялись «не выдерживающими самой слабой критики». Поскольку в тексте заключения никак не были отражены показания Розмирович и ее спутников, можно с уверенностью считать, что комиссия составила этот документ еще до их допросов, а после допросов не сочла нужным вносить какие-либо изменения. Заявлялось об истинности первых же выводов, выраженных в постановлении ЦК от 31 мая (причем дело изображалось так: членам комиссии очень скоро стало совершенно ясно, что все темные слухи абсолютно вздорны, и это единогласное убеждение было сообщено ЦК; таким образом, читателю внушалось, что ЦК и следственная комиссия состоят из разных лиц, и, следовательно, в беспристрастности комиссии можно не сомневаться). Примечательна и подпись под заключением: «Следственная комиссия по делу о распространении гнусных слухов про Р.В.Малиновского».

«Личную историю» Малиновского комиссия решила не оглашать, в тексте заключения показания его не сей счет также не отразились. Но, как вспоминал Зиновьев, учитывая, что Малиновский назвал ряд лиц, которые могли подтвердить его объяснения, решено было направить в Россию Ганецкого с целью их проверки, в частности, в Казань, где жил старший брат Малиновского. Разгром «Правды» 8 июля не позволил опубликовать заключение, а начавшаяся вскоре война сделала поездку невозможной и вообще отодвинула это, по признанию Крупской, крайне тяжелое, но, как казалось в тот момент, в основном исчерпанное дело[576]. С трудом припоминая в начале 30-х гг. рассказ Малиновского на партийном следствии, Зиновьев именовал его брата профессором: «А между тем у него есть брат-профессор, замечательная личность (где живет этот брат? Кажется, он сказал, не то в Казани, не то в Плоцке; запомнились оба эти города)»[577]. Ленин вообще забыл, что «профессор» — это брат Малиновского. Все эти загадки мало его занимали — ведь довольствовался же он много лет псевдонимами Иосифа Джугашвили, не зная его настоящей фамилии.

Неизмеримо важнее для Ленина была кризисная политическая обстановка, сложившаяся летом 1914 г. в Петербурге. Она настраивала его на оптимистический лад. В канун войны, 12(25) июля, то есть на следующий день после окончания допросов по делу Малиновского, он поздравлял Инессу Арманд «с приближающейся революцией в России»[578].

Загрузка...