Вероятно, он прибегал к недозволенным методам, ведь во всех странах полицейская служба больше похожа на царскую охранку, чем нам хотелось бы думать.
Мало кто в Москве не знал серый двухэтажный дом в Большом Гнездниковском переулке. Принадлежал он учреждению таинственному — Московскому охранному отделению. Непроницаемо забеленные стекла и решетки на окнах первого этажа ограждали происходящее внутри от излишне любопытных взоров. После того, как во время декабрьского восстания 1905 года в помещение охранки эсеры бросили ночью из промчавшейся мимо пролетки две бомбы, спешно сооруженная защитная «рогатка» отделила дом от тротуара, ограничив и без того узкий проезд.
Современник, побывавший в этом здании вскоре после свержения монархии, рассказывал, как «с невольным трепетом» перешагнул порог ворот и со двора, через один из девяти подъездов поднялся па второй этаж, где находился кабинет начальника охранного отделения — большая комната с медвежьей шкурой на полу и письменным столом с «бессчисленными телефонами». Телефоны связывали охранку прежде всего с полицейскими участками. Оттуда вызывали на допрос арестованных (но имелась и своя тюремная камера). Связь поддерживалась также с «черным кабинетом» на московском почтамте — там перлюстрировались подозрительные письма, после чего копии поступали в охранку для «разработки».
И еще один элемент оформления кабинета бросался в глаза: стены его были увешаны схемами, диаграммами, графиками, начиная с генеалогического древа российского свободомыслия и кончая чертежами, составленными на основе дневников наружного наблюдения. Помимо того, что они служили «наглядными пособиями» для обучения сыскной науке, вид их должен был поразить допрашиваемых, подталкивая к мысли: стоит ли упорствовать, если властям столь многое уже известно?[69]
Роман Малиновский очутился здесь весной 1910 г. — через четыре года после события, которое, казалось, открывало перед ним совсем другие пути.
30 апреля 1906 г. 2 тысячи петербургских рабочих-металлистов собрались в Народном доме графини Паниной, чтобы учредить свой профессиональный союз. Прошло две недели с момента подачи устава союза на регистрацию: согласно закону, это автоматически давало ему право действовать легально. Но 9 июля царь распустил I Государственную думу, столица была объявлена па положении чрезвычайной и усиленной охраны, все рабочие организации закрыты. Союз металлистов, однако, не только не распался, но и продолжал расти: накануне закрытия он насчитывал 9,5 тысяч членов, а в январе 1907 г. — 10,5. К маю удалось его заново легализовать.
До 1905 г. в России еще не было легальных профсоюзов, а в 1907 г. их действовало не менее 1150; 700 из них объединяли около 330 тыс. рабочих, и свыше 50 тыс. приходилось на столицу[70]. Самым крупным был союз металлистов, он ставил своей задачей «активное вмешательство во все проявления общественной жизни в целях развития классового сознания рабочих и укрепления классовой организации» — но с оговоркой: «поскольку это не грозит явной опасностью открытому существованию и единству союза»[71]. Здесь, как писали современники, была сосредоточена «соль» питерских рабочих[72].
Становление союза металлистов и укрепление его организационной структуры проходило при самом деятельном участии Романа Малиновского — с июля 1906 г. секретаря Петербургского районного отделения, с ноября — общегородского, а с мая 1907 г., после вторичной легализации, — секретаря центрального правления. Он охотно согласился занять эту нелегкую, но оплачиваемую должность. Впрочем, справедливости ради следует сказать, что Малиновский входил в группу инициаторов создания союза, еще работая токарем на чугунолитейном, машиностроительном и арматурном заводе «Лангезипен», когда не было ни председателя правления, ни секретаря, ни платы за выполнение этих обязанностей.
Содержать «освобожденных» секретарей могли далеко не все профсоюзы того времени — материально немощные, преследуемые, организационно неокрепшие. Да и в союзе металлистов, самом многочисленном в столице и в стране, при 7,5 тыс. руб. в союзной кассе к концу 1907 г. в среднем приходилось 66 коп. на одного члена союза[73]. Малиновский получал за секретарство 40 руб. в месяц, из которых 10 руб. тратил на разъезды по делам организации. 17 мая 1908 г. он заявил на заседании правления, что «крайне стесненное материальное положение» заставляет его просить о прибавке жалования. Часть членов правления высказалась в том духе, что следует установить предел оплаты должностных лиц, но просьба Малиновского была уважена (с тем, что это решение должно быть утверждено общим собранием), и он стал получать 50 руб.[74] Эта сумма и в дальнейшем, после Малиновского, оставалась наивысшей.
Отметим для сравнения, что заработок 11 % членов союза металлистов составлял тогда 60 руб. и выше, 39 % — от 40 до 60 и 50 % — менее 40[75], и это при том, что союз охватывал, как говорили тогда, «лучше поставленные слои» среди металлистов столицы, а питерские металлисты вообще превосходили по уровню заработной платы рабочих других районов и отраслей промышленности[76]. И еще одно свидетельство, чтобы покончить с вопросом, действительно ли Малиновский примкнул к рабочему движению «в корыстных целях». По словам большевика И.П.Гольденберга (Мешковского), Малиновский тогда «вел прямо полусобачье существование в какой-то каморке», но «отличался полным бескорыстием — через его руки проходили большие суммы, и никогда ничего не пропадало»[77]. Корысти материальной здесь бесспорно не было.
Выступая перед рабочими, он внушал им, что петербургский союз металлистов превратится в дальнейшем во всероссийский, что он принципиально отличается от формально тогда еще существовавшего общества, созданного Г.Гапоном, и так называемого смесовского союза, оторванных от общепролетарского движения (оба они сошли со сцены в 1907 г.). «Мы имеем полное основание рассчитывать на блестящее будущее нашего союза», — говорил Малиновский[78].
Будучи уже депутатом IV Государственной думы, Малиновский в одном из выступлений рассказал об этой организации, членом которой он был «в продолжение трех с половиной лет со дня [начала] ее существования». Если, говорил он, «российское профессиональное движение развивалось… в небольших размерах», то петербургский союз металлистов — «дело совершенно другое…тут мы имеем дело уже с организацией западно-европейского типа». И дальше бывший секретарь союза со знанием дела сообщил равнодушно внимавшему большинству депутатов о суммах выдававшихся союзом пособий, о расходах на культурные цели, о том, что в библиотеке союза было 5200 томов книг, об издании печатного органа союза металлистов (64 тыс. экземпляров!), о научных докладах и анкетных обследованиях, об оказываемой членам союза юридической и медицинской помощи. Он спрашивал: какие мотивы руководят семейным рабочим, имеющим «ничтожный заработок» — 90 коп. в день, когда он платит 40 коп. профсоюзных взносов в месяц? — и отвечал: «Я думаю, что если бы я в сберегательную кассу вносил ежемесячно не 40 коп., а 50 коп., то не сделал бы того добра для своих детей, которое я сделаю, если буду укреплять рабочую организацию»[79].
Видимо, это прошлое, которому он уже изменил, было ему все еще дорого. Тогда он отдавал союзу металлистов все свои силы и способности. Никто не мог лучше, чем он, воодушевить, заинтересовать, втянуть в работу новых людей, действуя в нелегких условиях наступавшей реакции и апатии рабочих. Его выступления производили впечатление убежденностью, ораторским искусством и в то же время основательной подготовленностью, о чем бы он не говорил. Душой союза называл его историограф союза металлистов Ф.А.Булкин (Семенов), сам работавший в этой организации.
И он утверждал, что Малиновский «был мастер на интриги и склоку, но умел всегда прикрываться видимостью фракционных и идейных разногласий». Он вспоминал, как Малиновский кичился своим шляхетским происхождением и любил «разыгрывать начальство», а, с другой стороны, под видом защиты самодеятельности и идейной самостоятельности рабочих старался оттеснить от работы в союзе социал-демократов — интеллигентов[80]. Сходным образом действовал он в рабочем кооперативе «Трудовой союз»[81]. Да и сам Малиновский впоследствии не скрывал: отношения его с редакторами союзного журнала «Наумом» (А.М.Гинзбургом) и «Томским» (В.Л.Коппом) «все время были натянутые», но якобы на почве партийных разногласий (сам он тоже входил в редакцию)[82]. Но преобладало мнение о Малиновском как о человеке талантливом, энергичном, волевом и темпераментном, способном влиять на других.
А ревнивое, недоверчивое отношение к интеллигенции было свойственно не одному Малиновскому, грешил по этой части тот же Булкин. Рассказывая в книге о союзе металлистов о том, как Малиновский «вел травлю работавших в союзе интеллигентов», «он в то же время утверждает, что отстранение интеллигентов от союзной работы было явлением неизбежным, «рабочая интеллигенция» (к которой он причислял и себя) «естественно» должна была претендовать на полное руководство, так что Малиновский своими интригами только ускорял объективный процесс[83]. Для биографии Малиновского здесь важно то, что его поведение не воспринималось как из ряда вон выходящее и, вероятно, находило сочувствие-у рядовых членов союза металлистов.
В составе рабочих (социал-демократических) групп делегатов Малиновский принимал участие в трех легальных всероссийских съездах — в съезде обществ народных университетов в Петербурге в январе 1908 г., в кооперативном в апреле 1908 г. и в съезде фабрично-заводских врачей в апреле 1909 г. (оба последних съезда проходили в Москве). Профсоюзы и другие рабочие организации не имели права на какие-либо совместные акции в масштабе страны; организованное участие в такого рода съездах позволяло им отчасти возместить недостаток легальных контактов и широко заявить о своей позиции по общим для всех профессий вопросам рабочего движения.
На съезде фабрично-заводских врачей Малиновский — единственный из членов рабочей группы — выступил с двумя докладами: «Страхование от инвалидности и старости» и «Медицинская помощь на петербургских заводах». Тема первого доклада была животрепещущей: правительственные законопроекты, внесенные в Государственную думу, предусматривали страхование рабочих только от болезни и несчастных случаев. Как всегда, во всеоружии фактов Малиновский показал, что предприниматели и правительство безразличны к судьбе «изношенных на службе капитала рабочих». Он доказывал, что страховое дело следует передать в руки самих страхуемых, назвал бездоказательными утверждения, будто рабочие не справятся с этим делом, и закончил тем, что от «современного правительства» не приходится ожидать справедливой реформы страхования, ибо для этого необходимо изменить налоговую систему в ущерб имущим классам. Несколько раз он выступал также в прениях по другим докладам.
Выступления Малиновского были замечены. Теперь его знали не только в Петербурге — отчеты и статьи о съездах публиковались в газетах разных направлений[84].
Съезды позволили ему ближе познакомиться с видными большевиками — Виктором Ногиным («Макаром») и Николаем Скрыпником («Г.Ермолаевым»). Первый руководил подготовкой рабочих делегатов к кооперативному съезду и был арестован накануне его открытия. Скрыпник участвовал и в кооперативном съезде и в съезде фабрично-заводских врачей; кроме того, еще раньше они встречались в кооперативе «Трудовой союз». Но в петербургских делегациях съездов преобладали меньшевики, и, судя по всему, их мнение значило для Малиновского больше. Среди видных социал-демократов, с которыми ему приходилось в той или иной мере общаться, были также Д.Б.Рязанов, Л.Б.Каменев, П.Н.Колокольников, В.Гриневич, Г.Е.Зиновьев.
В годы реакции он впервые соприкоснулся с российским «парламентом». По свидетельству И.П.Гольденберга — члена ЦК РСДРП, отвечавшего за помощь социал-демократической фракции III Государственной думы, Малиновский был деятельным членом образованной при фракции рабочей комиссии[85]. О ней он вспомнил, когда подобная же комиссия была создана в IV Думе: обращаясь к ее членам, он заметил, что старая комиссия в момент создания насчитывала 18 человек, а потом осталось всего лишь трое, и просил отнестись к делу серьезнее своих предшественников[86]. В другой речи — уже с думской трибуны он говорил, что ему приходилось неоднократно посещать заседания III Думы, слушать заявления председателя Совета министров и министров[87]. Как знать, быть может, еще тогда появилась у него честолюбивая мысль о депутатстве? Он ее, видимо, и не скрывал; когда выборы в новую Думу уже состоялись, один из петербургских товарищей П.Сицинский написал ему: «Доволен ли ты? Ведь исполнилась твоя заветная мечта. Ты так хотел быть депутатом»[88].
Что можно сказать о политических взглядах Малиновского в петербургский период его деятельности? Свидетельства современников на этот счет чрезвычайно разноречивы. В 1912 г., в связи с избранием Малиновского в Думу, ликвидаторская газета «Луч» напечатала его биографию. По убеждениям он большевик, говорилось в ней, но это не помешало ему выступить против своих единомышленников в 1908 г., когда они добивались представительства партии в профсоюзах, и на 1-м съезде фабрично-заводских врачей[89]. Меньшевик Булкин также утверждал, но много позже, что, работая в союзе металлистов, Малиновский тяготел к большевизму и под влиянием Михаила Калинина окончательно примкнул к этому течению; стремление проводить в союзе директивы Петербургского Комитета РСДРП было причиной его столкновений с председателем союза меньшевиком Александром Яцыневичем[90].
Однако нет данных, говорящих о том, что своим единомышленником безоговорочно признавали его сами большевики. Вот как объяснял свой отказ от должности помощника секретаря союза металлистов (то есть Малиновского) Александр Шотман: «…Если бы ты знал, — писал он в октябре 1908 г. товарищу в Одессу, — что можно делать и что делают в настоящее время в союзе, то не удивился бы моему уходу. Вся работа там в руках ме-ков, и хотя бе-ки могли бы их оттуда вытолкнуть, но в настоящих условиях бе-ки все равно ничего не могли бы сделать, поэтому все бе-ки ограничиваются простым участием в союзе в качестве простых членов. Кроме работы в союзе, идет настоящая наша работа, которая меня больше интересует…»[91]. Но Малиновского та работа, которую Шотман называл «настоящей», — нелегальная, партийная работа — нисколько тогда не привлекала. Оставаясь вплоть до своего ареста 15 ноября 1909 г. секретарем союза, он не состоял членом каких-либо партийных комитетов, хотя кой-какую помощь — чисто техническую — Петербургскому комитету РСДРП оказывал (предоставлял квартиру для собраний, изготовлял печати для паспортов).
По свидетельству меньшевика Василия Чиркина, также работавшего в союзе металлистов, Малиновский был тесно связан с меньшевиками и крайне резко отзывался о большевиках[92].
А.М.Пирейко — единственный большевик, входивший в конце 1908 — начале 1909 гг. в Центральное бюро петербургских профсоюзов, называл Малиновского среди наиболее видных членов бюро-ликвидаторов, но относил его к «Болоту»[93]. По существу так же аттестовал его Г.Е. Зиновьев, избранный осенью 1907 г. вместе с Г.Д.Лейтейзеном (Линдовым) и М.П.Томским в состав комиссии Петербургского комитета РСДРП по работе в профсоюзах[94]. У Зиновьева (согласно его показаниям в Чрезвычайной следственной комиссии) сложилось впечатление, что Малиновский тогда был ближе к меньшевикам, чем к большевикам, но в общем стремился занимать нейтральную позицию между обеими фракциями; и на общественных съездах он защищал линию партии, но никогда не примыкал вплотную к большевикам[95].
В воспоминаниях советского времени Зиновьев оценивал тогдашнюю позицию Малиновского по-другому: как и Яцыневич, Малиновский держался большевиком, но не вмешивался в острую фракционную драку, «сознательно держался несколько в сторонке», «осторожничал», не участвуя ни в собраниях ПК, ни в партийных конференциях, которые были ареной борьбы между большевиками и меньшевиками. Такая позиция нравилась многим рабочим, «ибо примиренческие настроения были различны в воздухе». Зиновьев ссылался также на мнение М.П.Томского, Н.А.Скрыпника и И. П.Ногина, сообщавших ему, когда он уже перебрался за границу, что Малиновский «остался верен партии, но еще больше осторожничает»[96].
Так как же — «держался большевиком» или «был ближе к меньшевикам»? Если учесть, что воспоминания писались в начале 30-х гг., и Зиновьев, по его же словам, уже не помнил своих показаний в Чрезвычайной следственной комиссии, следует признать сказанное им раньше, в 1917 г. все же более точным. Бывало и так, что впечатление близости Малиновского к большевизму создавалось у рядовых членов союза (например, у будущего депутата А.Е.Бадаева) единственно благодаря яркой форме его выступлений.
А сам Малиновский убеждал в 1918 г. судивших его членов Революционного трибунала в том, что был социал-демократом и большевиком «потому, что попал на этот поезд, попади я на другой — возможно, что с такой же быстротой мчался бы и в другую сторону». Проще всего увидеть в этих словах саморазоблачение изначально беспринципного авантюриста. Но ведь тут же он заявлял, что никак не мог быть черносотенцем, ибо был поляком, сыном ссыльного и «до глубины души презирал и ненавидел проклятый строй», что ликвидаторскую тактику не одобрял, об эсерах вообще не знал, зато большевизм привлекал его «своей чистой, простой и без колебаний тактикой, от него пахло потом рабочей рубахи»[97].
Видимо, для полной ясности нужно разобраться в том, что собой представлял в плане политическом тот «поезд», на который попал Малиновский, — российское профсоюзное движение, каковы были взгляды тех, с кем он постоянно общался, — профсоюзных активистов.
Допустив под натиском революции формальную легальность профсоюзов, правительство не дало им права защищать хотя бы экономические интересы рабочих. Буржуазные тенденции в политике царизма по рабочему вопросу так и не взяли верх над традиционной полицейски-охранительной линией. Давление «внешних условий» постоянно ставило стремившихся к профессиональному объединению рабочих перед выбором: отказаться от создания организаций, противостоящих так или иначе капиталистам и властям, или же, организуя профсоюзы на основе царского законодательства, выходить за рамки легальности, подвергаясь риску репрессий. Выросшие из бурного стачечного движения периода революции профсоюзы неизбежно приобретали в таком случае черты революционных организаций.
Первые же шаги профсоюзного движения показали, что в подавляющем большинстве профсоюзов преобладает социал-демократическое влияние. Это признавали все — и кадеты, пытавшиеся вначале крайне неудачно конкурировать с социал-демократами, и реакционеры, и, наконец, департамент полиции, усмотревший в массовых рабочих организациях новую опасность для существующего строя. Но при этом органы политического сыска на первых порах не различали в этих организациях большевиков и меньшевиков — и не столько из-за недостаточной осведомленности, сколько ввиду действительно не слишком глубокого размежевания среди рабочих-социал-демократов.
В составе профсоюзного актива, который, естественно, был более политически дифференцирован, доля нефракционных социал-демократов тоже была значительной. Так, среди 29 участников Всероссийской конференции профсоюзов металлистов (апрель 1907 г.) оказалось 11 меньшевиков, 5 большевиков, 10 нефракционных социал-демократов[98]; среди 64 делегатов Всероссийской конференции печатников, проходившей в том же году, — 26 меньшевиков, 8 бундовцев, 4 большевика, 3 польских социал-демократа, 6 нефракционных, 5 сочувствующих РСДРП и 7 эсеров[99]. Из 12 московских профсоюзов, представленных на 1-м Всероссийском съезде фабрично-заводских врачей (1–6 апреля 1909 г.), 6 профсоюзов представляли делегаты-большевики, 3 — большевики и меньшевики-партийцы, 1 — меньшевики, 2 — меньшевики-партийцы и социал-демократы с невыясненной фракционной принадлежностью. Из 7 петербургских профсоюзов 3 были представлены большевиками, 1 — меньшевиками и 3, в том числе союз металлистов, — нефракционными социал-демократами, одним из которых был Малиновский[100].
Численность рабочих организаций сократилась, но «организованность» тех, кто оставался в их рядах, предполагала «сознательность», а сознательность понималась социал-демократами как революционность. В условиях упадка рабочего движения она выражалась прежде всего в стремлении сохранить революционные традиции, не дать изгладиться из памяти рабочих событиям «первого натиска бури». Как вспоминали члены кружка петербургских рабочих-большевиков (входивших и в союз металлистов — среди них были А.В.Шотман, И.Г.Правдин, М.И.Калипин, С.В.Малышев и другие, хорошо знавшие Малиновского), они «очень часто сходились и беседовали о былом…» и в то же время «строили планы на будущее»[101]. А.К.Гастев — в годы реакции член правления союза — записал типичный для того периода разговор профсоюзных активистов: «Скоро ли кончатся эти ночи, и мы снова заговорим по-октябрьски? (то-есть так, как в дни всероссийской октябрьской стачки 1905 г. — И.Р.)…Неужели годами, неужели десятками лет тянуться будет эта жизнь? После мучительной работы спать, как брошенная колода. Завтра вставать, чтобы опять гнуть спину господину капиталу… После дневпой каторги разве способны мы «развивать свое пролетарское сознание»?»
Их не удовлетворяла поэтому и роль, какую они играли в профсоюзе, где, несмотря на демократические процедуры обсуждения, часто принимались решения, предлагаемые советниками из интеллигенции, — как выразился не слишком дружелюбно один рабочий, — «особым сословием вершителей наших судеб», подобно тому, как раньше «специалисты-революционеры ковали наше революционное сознание». И чувствуя «предел своего развития» при существующем строе, они видели единственный выход в новой революции[102].
Такое умонастроение должно было быть близко Малиновскому. Оно не вытекало из идейных основ какого-то одного социалистического течения. Во всех составах правления союза металлистов (до первой победы большевиков в апреле 1913 г.) имелись, наряду с большевиками, меньшевиками и эсерами, в большом количестве нефракционные социал-демократы и беспартийные[103]. Примем во внимание, что далеко не всегда такой состав отражал политические симпатии в низах. Предпочтение тому или иному кандидату отдавалось не столько в результате сопоставления политических взглядов, сколько по тому, как проявил себя кандидат в профсоюзной работе; поглощенность этой работой почти наверняка обеспечивала поддержку[104], а Малиновский, как мы видели, был действительно ею почти целиком поглощен.
С другой стороны, многие профсоюзные активисты из нефракционных намеренно сторонились острых политических вопросов и не хотели вникать в существо полемики, бушевавшей на страницах заграничных социал-демократических изданий. Этим изданиям они противопоставляли газеты и журналы, издававшиеся в России — пусть принадлежавшие разным направлениям, но пока что обходившиеся без полемических излишеств.
5 февраля 1912 года один из работников петербургского союза металлистов (по собственному определению, «меньшевик-объединенец») писал ссыльному товарищу: «От общепартийной жизни я почти оторван. Работаю только в союзе по металлу, да при газетах «Звезда» и «Живое дело». «Нашей» литературы не встречали уже три года. Да и зачем она нам? У нас есть «Звезда», «Живое дело», «Металлист». Указок ленинского и проч. пошиба нам не надо. Заграничных рацей нс перевариваем мы теперь. Ленин, Плеханов постолько хороши, поскольку они действуют в области политической экономии, философии» (поясним, что «Звезду» издавали в Петербурге большевики, а «Живое дело» — меньшевики; редактировавший «Живое дело» Константин Ермолаев в письме своему другу Петру Гарви подтверждал: «Звезду» распространяют те же лица, что и «Живое дело»). «…Дрязги надоели, — продолжал тот же рабочий-металлист. — Ленин украл несколько тысяч из кассы Центрального комитета, Мартов и другие не хотят того-то, и т. д. Поди разбирайся в той сутолоке, которую заварили…»[105]. Так рассуждали не только меньшевики; даже некоторые ленинцы — делегаты Пражской конференции говорили, отмечая непопулярность заграничной газеты «Социал-демократ», что она «пишется только для интеллигенции», а рабочим «понятно лишь одно — очень сильно ругаются»[106].
Таким образом, межеумочный, как говорили встарь, строй взглядов секретаря столичного союза металлистов не был чем-то исключительным в той среде, в которой он вращался. Примиренческие настроения действительно были «разлиты в воздухе».
На 28 декабря 1909 г. было назначено открытие в Петербурге еще одного широкого форума с участием рабочих — Всероссийского съезда по борьбе с пьянством. К съезду готовились профсоюзы, культурно-просветительные общества, социал-демократическая фракция III Государственной думы. Рабочие организации избрали на съезд до 40 делегатов и среди них Малиновского, но 15 ноября он был арестован вместе с другими участниками нелегального собрания, на котором предполагалось обсудить представляемые на съезд доклады.
Участвовать в съезде ему не довелось. После двухмесячной отсидки в доме предварительного заключения и запрещения жительства в Петербурге он вынужден был в феврале 1910 г. перебраться в Москву. Правление союза металлистов помогло ему материально, собрали деньги и рабочие. Когда он зашел перед отъездом в помещение союза, его встретили аплодисментами.
Снова пришлось вспомнить токарное ремесло, почти забытое за три года секретарства (сначала он поступил на завод Штолле за Бутырской заставой, потом перешел с помощью Г.М.Кржижановского в Сокольнический трамвайный парк)[107]. Москва не сулила ему прежних возможностей и масштабов общественной деятельности. Слабые профсоюзы объединяли здесь небольшое число рабочих, профсоюз металлистов был закрыт еще в июле 1907 г. Кроме попыток поддержать существование уцелевших профсоюзов, работа местных социал-демократов распространялась на кооперативы и культурно-просветительные общества, также крайне малочисленные. Преобладали среди московских рабочих тесно связанные с деревней текстильщики. Реакция здесь казалась особенно безысходной.
Единственной отдушиной была возможность пополнить знания. Он запомнил лестные спора, сказанные ему в Петербурге социал-демократкой Кувшинской, — «Товарищ Роман, учитесь, Ваше будущее впереди», и теперь поступил на вечерние курсы по истории в недавно открытом народном университете имени Шанявского и на курсы по кооперации. Здесь он познакомился со многими социал-демократами-москвичами, в том числе с Валерианом Плетневым.
Один из сторонников ликвидаторства как-то бросил фразу: «Рабочим в подполье невмоготу!» Настроение Малиновского эта фраза выражала как нельзя лучше. Не потому, что он был убежденным ♦ликвидатором», а просто в силу особенностей личного, преимущественно легального опыта. С легальностью связывал он и свои честолюбивые устремления, заторможенные высылкой из столицы.
А тем временем РСДРП раздиралась противоречиями. Большевики-ленинцы порвали со своими недавними единомышленниками — «отзовистами», те, кого называли ликвидаторами, ратовали за легальную партию, появились группы меньшевиков-партийцев и большевиков-примиренцев. Возможно ли снова их объединить на базе общих целей, единой тактики? На этот счет также не было единого мнения — даже среди большевиков. Ясно было одно: партия, выступающая от имени рабочих, но не умеющая сохранить и расширить связи с рабочими, обречена. Где бы ни находились зарекомендовавшие уже себя на общественном поприще рабочие, они были теперь в особой цене.
Начало 1910 г. ознаменовалось последней попыткой враждующих социал-демократических фракций найти путь к примирению. В Париже состоялся январский (объединительный) пленум ЦК РСДРП. Во исполнение его решений в Россию направился опытный большевик-подпольщик Ногин, которому было поручено сформировать Русскую коллегию ЦК — практический центр, способный наладить революционную работу во всероссийском масштабе и имеющий право кооптации (поскольку сознавалась неизбежность арестов).
Ногин надеялся на трех меньшевиков-петербуржцев, избранных в ЦК еще в 1907 г., на Лондонском съезде, — К.М.Ермолаева, П.А.Гарви и И.А.Исува, но они категорически отказались войти в состав Русской коллегии, заявив, что считают вредным само существование нелегального ЦК. Вмешательство такой коллегии в процесс естественного рождения новой, открытой партии было бы подобно, по их мнению, вырыванию плода из чрева матери на втором месяце беременности.
Неудача не обескуражила Ногина. Продолжая поиск подходящих «практиков», он побывал в Петербурге, Иваново-Вознесенске, Баку. В Москве он установил связь с председателем центрального бюро московских профсоюзов большевиком М.И.Фрумкиным и с меньшевиком-партийцем В.П.Милютиным. Январский пленум единодушно высказался за введение в ЦК рабочих и, как вспоминал Фрумкин, «обсуждая кандидатуру рабочего в ЦК, мы не могли найти более яркой фигуры, чем Малиновский. Он, правда, часто колебался в сторону меньшевиков, но мы считали эти колебания присущими легальной работе профсоюзов, рассчитывая, что активное вступление в руководящую политическую работу выпрямит зигзаги прошлого»[108]. Имя Малиновского назвал Ногину перед его отъездом из Парижа и Зиновьев, одобрил эту кандидатуру приехавший позднее в Москву член ЦК И.Ф. Дубровинский. Вероятно, и самому Ногину, когда-то рабочему, а ныне профессиональному революционеру, неотличимому уже от партийцев-интеллигентов, задача приобщения к цекистской деятельности передовых пролетариев представлялась чрезвычайно важной.
В апреле — мае 1910 г. Ногии несколько раз встречался с Малиновским и его товарищем Саввой Шевченко, также высланным из Петербурга (они жили в одной квартире). Чтобы присмотреться к ним и убедиться, способны ли они вести нелегальную работу, Ногин поручил им организовать в Ярославле типографию ЦК для печатания листовок. Малиновский занимался закупкой шрифта и бумаги, в Ярославль выезжал Шевченко. Для решения вопроса о составе Русской коллегии Ногин вместе с Дубровинским, Милютиным, Малиновским и Шевченко дважды проводили нелегальные совещания — в Петровском парке и на Воробьевых горах. Примечательно, однако, что прямое предложение стать членом ЦК Малиновского не обрадовало, вероятно, он не считал его высокой для себя честью. По словам Ногина, он «ломался и как-то нс давал определенного ответа», выражая готовность быть лишь «подсобным работником». В конце концов он все же согласился и даже бросил работу на заводе, рассчитывая на жалованье из партийной кассы. Предполагалось, что вскоре он отправится с партийными поручениями на Урал[109].
Оформить кооптацию не успели: 12 и 13 мая полиция арестовала несколько десятков московских социал-демократов, в том числе всех участников совещаний, кроме Дубровинского, арестованного позже. Некоторые подробности о пребывании Ногина под арестом в Мясницком полицейском доме сообщает (видимо, со слов Ногина) Фрумкин. В смежной с Ногиным камере оказался Малиновский, он тут же стал спрашивать в форточку фамилию соседа и, услышав — Ногин, — радостно закричал: «Я вас знаю, я встречался с вами в Петербурге, интересуясь вопросами страхования!» Возмущенный Ногин возразил: «Я вас не знаю, вы что-то путаете…»[110]. Отдельные детали рассказа сомнительны (например, зачем было Ногину называть настоящую свою фамилию, раз он проживал по чужому паспорту, Малиновский же знал его как «Макара»), но время и место «встречи», проверяемые документально, свидетельствуют в пользу самого факта. Конечно, истолковать его можно и как всего лишь неконспиративность Малиновского, вследствие неопытности в нелегальных делах.
Так или иначе, но Ногина продержали в заключении четыре месяца и снова отправили в Сибирь, тогда как Малиновского и еще трех заключенных освободили через десять дней. Телеграмма смотрителю полицейского дома, подписанная 23 мая жандармским ротмистром В.Г.Ивановым, гласила: «Немедленно освободить из-под стражи…»[111].
Малиновский объяснил столь быстрое свое освобождение тем, что правительство, как ему сказали в охранке, ничего не имеет против работы в профсоюзах, а в революционных партиях он дал честное слово не участвовать[112]. Было и это отчасти похоже на правду: Малиновского сопровождала репутация «чистого профессионалиста». Но, с другой стороны, пе в обычаях социал-демократов было давать подобные обязательства охранке…
Что же произошло на самом деле? На следствии и на суде в 1918 г. Малиновский показал, что после московского ареста его допрашивали в охранном отделении три раза. Инкриминировалась ему организация типографии в Ярославле, за это полагалась суровая кара — до 12 лет каторги. Ротмистр Иванов, заведовавший социал-демократическим отделом охранного отделения, склонил его к сотрудничеству, пообещав в этом случае прекратить дело; боязнь каторги, необеспеченность жены и детей вынудили его согласиться, хотя и не сразу. Иванов не преминул заявить о приверженности правительства прогрессу — но «все это нужно медленно». Вместе с тем он убедил его в том, что партия опутана сетями провокации в такой степени, что невозможно разобрать, кто провокатор, а кто честный человек; руководители партии, внушал он Малиновскому, это группа предателей, при помощи которых охранка вылавливает «бунтующий рабочий элемент». В доказательство осведомленности охранки Иванов воспроизвел слова Малиновского, рассказал о его последних встречах и показал фотографии, на одной из которых он был снят вместе с Ногиным в Петровском парке. Одна подробность его сразила: он и Ногин ели простоквашу — и это запечатлел фотограф из охранки… В итоге он поверил Иванову: «…Я увидел, что это правда, что кругом ложь и продажа».
Не соглашался он сначала «не потому, что почувствовал отвращение к этому предложению, я этого не переживал, — объяснял Малиновский, — а просто я не хотел потому, что я не видел возможности справиться с той двойственной ролью, которую я должен был нести». «Решающим моментом», по его словам, явилась угроза открыть его уголовное прошлое. «Тут уже для меня вопрос был решен совершенно, тут уже я не колебался ни в чем, ни вопроса об угрызении совести у меня не было, у меня был только страх перед тем, что меня разоблачат…»[113].
Иванов употребил, таким образом, хорошо отработанные методы, предусмотренные инструкциями департамента полиции и московской охранки; Малиновский сравнивал впоследствии жандармского ротмистра с «пауком» и даже с «сатаной», хотя ему вовсе не пришлось, как живописует этот эпизод историк В.Жухрай, сидеть несколько дней на цементном полу в сырой и темной камере без кровати, нар и стула, где его «фактически не кормили», — ничего этого не было. Малиновский никогда не связывал свое предательство с условиями заключения, а бывший вице-директор департамента полиции С.Е. Виссарионов, выступавший на суде в 1918 г. в качестве свидетеля, подтвердил: Малиновский был вовлечен в провокаторство обычными приемами — арестом и предложением служить в охранке, чтобы избавиться от наказания[114].
Еще более существенны показания Иванова (в 1917 г.), из которых видно, что роль Малиновского была не такой уж страдательной: он сам заявил о желании откровенно переговорить с начальником охранки полковником П.П.Заварзиным, и после этого разговора Заварзин сообщил Иванову, что Малиновский дал согласие стать секретным сотрудником. Заварзину, написавшему в эмиграции воспоминания о своей деятельности, тоже запомнилось, что Малиновскому не сделали сразу прямого предложения сотрудничать, но дали понять, что не считают его убежденным революционером. Разговор с Заварзиным был продолжительным — «до утра», Малиновский долго «молчал и размышлял», и оказалось, что «настроение его учтено верно»[115].
Документы дела Московского охранного отделения «О дворянине Р. В.Малиновском» выстраивают события в такой последовательности: 13 мая — задержание его в Петровском парке; 14 мая — обыск на квартире в доме № 9 на Пресненской улице, не обнаруживший «ничего преступного»; в тот же день — допрос, результатом которого явились собственноручные показания Малиновского, заявившего, между прочим, что ни к каким противоправительственным организациям он не принадлежал и не принадлежит, а из лиц на предъявленных фотокарточках знает одного Шевченко[116]. Никаких следов вопроса о типографии в Ярославле здесь нет. Нет и записи о беседе с Заварзиным. Дело о типографии было, таким образом, закрыто, сделка состоялась: показательно и то, что одновременно с Малиновским освободили Шевченко.
Без сведений о типографии трудно, однако, судить, насколько реальной была угроза каторги, которой Малиновский оправдывал свое предательство. Что же касается «решающего момента», то далее мы увидим, что этот момент допроса он придумал в 1918 г., когда его судили, а в 1910 г., в охранке, о его уголовном прошлом не было и речи. Но, чтобы приблизиться к пониманию причин его падения, нужно обратиться и к этой странице его биографии, закрытой от тех, кто окружал Малиновского в Петербурге и в Москве.
На следующий день после ареста Малиновского в охранном отделении заполнили антропометрическую карточку для последующего опознания арестованного. Она сохранилась, и можно сравнить ее со словесными зарисовками современников. Судя по их воспоминаниям, при первом знакомстве Малиновский отталкивал всем своим видом и повадками. Доля истины в этом есть и значительная, но есть и обычный для мемуаров элемент домысливания в свете того, что стало известно впоследствии. А.А.Трояновский, например, утверждал, что выражение глаз Малиновского напомнило ему палача, с которым он ехал в одном вагоне на поселение в Сибирь, — из чего он сразу же сделал вывод: Малиновский — «человек, способный на все»[117]. Н.К.Крупской тоже его глаза в первую минуту показались «какими-то неприятными», не понравилась «деланная развязность» (так написано в воспоминаниях, но в более ранних показаниях Крупской Чрезвычайной следственной комиссии, где также описывается первая ее встреча с Малиновским, этого нет, напротив, она заявила, что Малиновский вначале произвел на нее, как и на мужа, «хорошее впечатление»[118].
Карточка из московской охранки имеет то преимущество, что она бесстрастна. На ней, как полагалось, наклеены три фотографии — в профиль, в фас и во весь рост («в том самом головном уборе, верхнем платье и обуви, в которых был задержан»). Кепка, демисезонное пальто, под пиджаком темная косоворотка — самое обычное, будничное обличье российского мастерового начала века. Приметы, записанные рукой полицейского чиновника: рыжие волосы с проседью, светлорыжая борода, бледное, рябое лицо, худая шея, узкие плечи, скорая походка, природный язык — русский, без иностранного акцента (по другим свидетельствам акцент был). Указана кличка филерского наблюдения — «Приятель»[119].
Сохранилась еще одна фотография, на обороте ее написано: «Роман Малиновский, 18 мая 1892 г. Привлечен к дознанию по 251 статье уложения»[120]. Очевидно, указана дата фотографирования, а не привлечения к дознанию. В изданной Министерством юстиции ведомости справок о судимости за 1899 г. есть запись о том, что приговором Плоцкого окружного суда он был осужден к тюремному заключению на два с половиной года за третью по счету кражу со взломом из обитаемого строения и отбыл наказание в 1902 г. Есть еще сводный алфавитный указатель справок о судимости, из которого явствует, что первые две кражи он совершил в 1897 и 1898 гг.[121]
Кроме этих документов, мы можем опираться только на признания самого Малиновского. Родился он 18 марта 1877 г. (а не в 1878 г., как сказано во всех справочниках), в обедневшей многодетной шляхетской семье. Дед Малиновского был состоятельным человеком, тайным советником. За причастность к восстанию 1863 г. два его сына были сосланы в Иркутск. Третьего сына, отца Малиновского, тоже выслали — на Волгу, откуда он возвратился через семь лет и, так как имения, принадлежавшие семье, были конфискованы, поступил на службу управляющим чужим имением, затем был заведующим сахарным заводом в Блонском уезде Варшавской губернии, где и умер (подозревали отравление), оставив шестерых детей.
Роману — третьему ребенку в семье — было тогда восемь лет. Семья жила в деревне Крубицы под Плоцком. В 1891 г. умерла мать, и он остался круглым сиротой. Старшая сестра определила его учеником в книжный магазин в Плоцке, но там ему не понравилось, и в 1892 или в 1893 г. он был отдан на попечение мужу тетки (сестры отца) Бурзынскому, который владел небольшим заводом в Варшаве (согласно объяснению 1918 г., его «тянуло на завод», и поэтому он сам бежал в Варшаву). Здесь он проработал около трех лет в мастерской по изготовлению золотых и мельхиоровых изделий Грощковского и Годыцкого и приобрел профессию токаря по металлу.
Неудовлетворенный и этим, летом 1897 г. он решил вместе с приятелем отправиться в «кругосветное путешествие» — то ли с 3, то ли с 15 рублями в кармане. Искатели приключений добрались только до германской границы. Голод заставил их войти в пустой дом, взять продукты и деньги, но вскоре их поймали. Малиновский все же сумел бежать. Два или три месяца он находился «среди самых страшных подонков общества», занимался воровством («крал не только три раза», но «мало попадался»), пока не был снова арестован и после 7-месячного заключения осужден в июне — июле 1900 г. по совокупности преступлений на полтора года тюрьмы. Отбывая наказание в Плоцкой тюрьме, он изготовлял перламутровые пуговицы по заказу фабриканта, на фабрике которого он работал недолго и после выхода на свободу.
Версия о трех судимостях Малиновского за уголовные преступления источниками не подтверждается. Сопоставление дат указывает также, что он был прав, когда говорил, что заключение его продолжалось полтора, а не два с половиной года.
В ноябре 1901 г. его призвали на военную службу, и он попал — вероятно, благодаря высокому росту, — в лейб-гвардии Измайловский полк, расквартированный в Петербурге. По словам Малиновского, во время службы в строю к нему придирались офицеры; легче было в мастерских Главного штаба в Красном Селе и в полковых оружейных мастерских, где он некоторое время работал, а с 1904 г. положение конюха командира полка оставляло ему достаточно времени, которым он мог свободно распоряжаться[122].
Совершенно иначе сложились к тому времени судьбы его братьев и сестер. Старший брат Сигизмунд, студент-социалист, за участие в беспорядках в Калише был исключен в 1892 г. из Варшавского университета и выслан в Пермскую губернию, но после сокращения срока ссылки по амнистии в связи с коронацией Николая II получил возможность продолжать учебу на медицинском факультете Казанского университета. Окончив университет, он расстался с увлечениями молодости («политикой теперь не интересуется, социалистом перестал быть, но прогрессист»), женился и стал преуспевающим врачом, практиковавшим в Казани и Ессентуках. Сведения эти поддаются проверке и уточнению: согласно данным из официальных списков студентов Казанского университета, в Варшавском университете Сигизмунд учился с 1891 по 1893 г. (на медицинском факультете и один год на юридическом), в Казанском — с 1895 по 1900 г.[123]
Старшая сестра Казимира окончила консерваторию и служила бонной в богатых домах Киева и Петербурга, обучая детей иностранным языкам («не соглашается с бойкотом евреев, против правительства», — отметил Малиновский). Сестра Вацлава вышла замуж за инженера-строителя в Варшаве, оба «за бойкот евреев, но против москалей». Младшая сестра стала учительницей в Калишской губернии. Еще один брат — Викентий уехал в Америку и, по слухам, разбогател[124]. Роман единственный из семьи не стал ни предпринимателем, ни профессионалом-интеллигентом, но ревностно следил за тем, как складывались судьбы родных, — вплоть до их политических и национальных пристрастий. Давая показания в 1918 г., он объяснял свое согласие сотрудничать с охранкой и тем, что разоблачение его уголовного прошлого навлекло бы позор на брата, «тогда уже доктора в Казани»[125].
Два эпизода биографии Малиновского, о которых мы знаем только с его слов — непосредственно или в передаче его собеседников — заслуживают особого внимания. Первый важен прежде всего постольку, поскольку с ним связывают приобретение будущим провокатором фамилии, под которой он известен. Факт заимствования фамилии никто из историков, в том числе и автор книги, не подвергал еще сомнению. Но первоначальная фамилия «Малиновского» до сих пор не установлена. Чтобы внести какую-то ясность, необходимо, забегая вперед, обратиться к некоторым более поздним событиям его жизни, вернее, к тому, как он их изображал, хотя при этом придется пробираться через дебри противоречий.
30—31 октября 1912 г. он приоткрыл завесу над этим эпизодом в беседе с приехавшим в Москву вице-директором департамента полиции С. Е. Виссарионовым — это была уже вторая их встреча. Он сообщил ему, что в молодости, еще до совершеннолетия вынужден был воспользоваться чужим паспортом «учинением тяжкого преступления, что угрожало ему строгим наказанием вплоть до смертной казни»[126]. Очевидно, имелось в виду не воровство. Но от партийной следственной комиссии, разбиравшей в 1914 г. его дело, он скрыл и факты воровства и судимость. Арест в 1899 г. он объяснял в своих первых показаниях тем, что ему приписали убийство городового, тогда как он лишь оказал сопротивление при попытке задержания, сорвав с него шашку; спустя несколько дней этот городовой был убит, но кем-то другим, и суд в июне — июле 1900 г. Малиновского оправдал. Дата суда указана верно, но судили его, как мы знаем, совсем не за то. К этим устным показаниям он затем письменно добавил — так же туманно, как и в охранке, — что «в самых молодых годах» с ним «было крайне печальное и тяжелое происшествие», связанное «с честью женщины», и поэтому он не считает возможным об этом говорить[127].
Воспоминания Зиновьева в описании этого «крайне печального и тяжелого происшествия» более конкретны: Малиновский рассказал, как «нечаянно» убил на пароходе молодого парня, поссорившись с ним из-за девушки. Дело было ночью; выбросив тело убитого в воду, он присвоил его паспорт, и «стало быть, — заключал Зиновьев, — он вовсе не Малиновский». А чужой паспорт понадобился ему, чтобы избавиться от позора после суда за воровство. Выходит, что инцидент имел место после его освобождения из плоцкой тюрьмы, но до призыва в армию, где-то во второй половине 1901 г. Если это так, то судили его в 1900 г. «вовсе не как Малиновского». Однако в документах о судимости он проходит именно как Малиновский. Во-вторых, сам Зиновьев сопроводил свое изложение показаний рядом оговорок: «абсолютно не ручаюсь за версию, но, кажется, он говорил это»; возможно, он просто «у ехавшего пассажира украл его паспорт»; «или он Малиновский, но вот что-то у него в прошлом»[128]. В результате привлекательная конкретность описания оказывается мнимой, и эпизод приобретает крайне неопределенные очертания. Совпадает с тем, что есть в следственном деле 1914 г., лишь амурный мотив происшествия. Судя по всему, Зиновьев невольно присоединил к смутным воспоминаниям о следствии 1914 г. узнанное позже, в 1917 и 1918 гг., в частности, о воровстве и об осуждении за воровство.
Между тем о чужом паспорте Малиновский говорил Ленину и Зиновьеву еще до партийного расследования, на Пражской конференции в январе 1912 г. Ленину запомнилось, что речь шла о прошлом — «ему пришлось жить под чужим паспортом в связи с событиями 1905 года», а Зиновьеву — что Малиновский продолжает жить «нелегально», по «очень прочному паспорту» (показания 1917 г.)[129]. Согласно же рапорту Виссарионова об упомянутой выше беседе с Малиновским 30–31 октября 1912 г., тот изложил ему свой разговор с Лениным на Пражской конференции следующим образом: он рассказал Ленину, что «легализовался по чужому паспорту, что фамилия, которую он теперь носит, в действительности ему не принадлежит, и [то], что связано с ней и с первым носителем ее, ему неизвестно», а причиной как раз и послужило «тяжкое преступление». Своим откровенным рассказом он решил предупредить «возможность раскрытия перед партией этих сведений». По-видимому, дополнительно уже Виссарионову он сказал, что опознания кем-либо из земляков не опасается, так как порвал с родиной (с местом рождения) около 20 лет назад (имелся в виду отъезд в Варшаву)[130].
Выдвигалось предположение, что настоящая его фамилия, имя и отчество — Генрих Георгиевич Эвальд[131]. Скорей всего, это предположение возникло в связи с тем, что сразу после своего избрания депутатом Государственной думы Малиновский направился во Владимирскую губернию, в село Зуево, чтобы встретиться с также избранным в Думу Ф.Н.Самойловым, и по приезде предъявил годовой паспорт на имя томского мещанина Генриха Эрнестовича (!) Эйвальдта (!). Фамилия явно не польская. Дело в том, что паспорт этот был фальшивым, выданным Малиновскому накануне поездки в Московском охранном отделении, так как поездка осуществлялась конспиративно, по партийной линии, о чем Малиновский, конечно, сообщил своим хозяевам[132]. Соответствующий навык у него был: по чужому, но не фальшивому паспорту своего приятеля П.Сицинского он ездил на Пражскую конференцию.
С другой стороны, то, что Малиновский все-таки настоящая его фамилия, как будто бы явствует из упомянутых выше документальных данных о старшем его брате, имя, отчество и фамилия которого — Сигизмунд-Казимир Вацлавов Малиновский; родом он был, как и Роман, из Гостынского уезда Варшавской губернии. Вплоть до первой мировой войны Роман переписывался с братом. «…От Сигизмунда нет писем целый год», — сообщал он жене 12 декабря 1915 г.[133]. Правда, в записи поройинских показаний Малиновского есть несколько загадочная фраза: поступая в Казанский университет (напомним, это было в 1895 г.), Сигиз-мунд получил паспорт «на основании разных документов без справок по месту рождения. В книгах сказано: разыскивается». Значит ли это, что и Сигизмунд жил не под своей фамилией, что и он не Малиновский? Но как объяснить в таком случае совпадение данных в украденном у случайного попутчика паспорте Рома-па с данными в паспорте Сигизмунда? Или и кражу паспорта (даже если не было убийства) нужно отнести всецело на счет плохой памяти Зиновьева?
Партийное следствие в этой поистине фантасмагорической ситуации не разобралось. Приступая 15 (28) мая 1914 г. в Порой и не к первому допросу Малиновского, Ленин спросил прежде всего о его имени; Малиновский отвечать отказался до «поездки на место для проверки», с чем комиссия почему-то согласилась, решив сначала «выслушать все данные о семейном положении Р.Малиновского и затем потребовать объявления фамилии»[134]. Сама постановка этого вопроса в начале следствия, очевидно, была вызвана тем, что члены следственной комиссии Ленин и Зиновьев вспомнили сказанное Малиновским на Пражской конференции о проживании по чужому паспорту. Но, если судить по протоколам, а они велись очень подробно, комиссия к этой теме больше не возвращалась.
Последнее расследование должно было поставить все точки над і. Малиновский свои письменные показания, адресованные «Всероссийскому народному трибуналу РСФСР», начал с того момента биографии, когда он остался сиротой, и ничего не сказал на этот раз о том, где и в какой семье родился, а следователь, обвинитель и судьи не проявили к его происхождению ни малейшего интереса. Можно, однако, предположить, что, поскольку вопрос о настоящем имени вообще не был задан, они обратили внимание на те места в письменных и устных показаниях Малиновского, где давалась еще одна версия объяснения, по-видимому, их удовлетворившая.
Теперь он утверждал, что вся история с «тяжким преступлением» и с «чужим паспортом» — вымысел: на Пражской конференции «…я Ленину, Григорию, Каменеву создал легенду, что я нелегальный, что у меня есть преступление в молодости, которое может повредить делу»; эту легенду он придумал, когда Ленин заговорил с ним о возможности выдвинуть его кандидатуру на выборах в Государственную думу. Свой отказ он мотивировал тем, что принесет «вред себе и партии», но отказывался недостаточно решительно, «не настаивал» — отчасти потому, что это предложение оказалось для него неожиданным, отчасти потому, что оно было все же заманчивым. Именно нерешительность он ставил себе в вину как «сознательное преступление»: «…разве я за эту легенду боролся, разве я представил ее в таком виде, чтобы Ленин и Григорий не согласились на это…»[135] (то есть решили не выдвигать его кандидатуру).
Желание Малиновского стать депутатом, о чем выше уже говорилось, и опасения в связи с этим (для них имелись основания) не противоречат друг другу. В остальном изложение разговора с Лениным совпадает с тем, как пересказали его Виссарионов, а затем Зиновьев. Довольно близко и изложение реакции Ленина: у Малиновского — «Ленин не спрашивал подробности — в чем дело»; у Виссарионова — Ленин отнесся к рассказу «с полным доверием». Таким образом, единственное отличие показаний Малиновского в 1918 г. от всех других свидетельств, включая его собственные показания в прошлом, — это признание, что он сочинил на Пражской конференции (а значит, повторил и в Поронине) «легенду». Себя он при этом не выгораживал, никакой выгоды из этого признания извлечь он не мог; наоборот, утверждая, что совершил политическое преступление, неизвестное еще обвинителям, он усугублял свою вину перед судившей его партией. Но это означает, что все, так старательно им запутанное, он же в конце концов и распутал, сказав, наконец, в 1918 г. правду: от рождения он был Малиновским — что и было зафиксировано в приговоре суда и полностью согласуется с тем, что мы знаем о его брате, и с документами о судимости.
Второй, но, по-видимому, невыдуманный переломный момент его жизни относится к весне 1905 г.: увидев, как по Измайловскому проспекту, мимо казарм ведут под конвоем рабочих-забастовщиков, он открыто выразил им сочувствие и «возмущал солдат». На него донесли и предложили на выбор — идти под суд или отправляться «добровольцем» на русско-японскую войну. Он выбрал второе, его даже произвели в ефрейторы, но уже в Могилеве пришло известие об окончании войны, и маршевый батальон, с которым он был отправлен летом 1905 г., возвратился в Петербург. В апреле 1906 г. Малиновского уволили в запас.
Снова он оказался перед выбором: вернуться в Польшу или оставаться в Петербурге. Он предпочел остаться, возможно, по очень простой причине — здесь у него была уже невеста, Стефа, прислуга ротного командира. Через месяц после увольнения Романа из армии они обвенчались. Поступив на завод «Лангезипен», он быстро выдвинулся как активист рабочего движения. Еще будучи солдатом, он участвовал, переодевшись в штатскую одежду, в манифестациях протеста после 9 января. В 1906 г. ему приходилось охранять митинги (на одном из них выступал популярный тогда оратор студент-большевик «товарищ Абрам» — под этим псевдонимом скрывался будущий обвинитель Малиновского Николай Крыленко)[136].
Все это мало похоже на биографию заурядного уголовника. В рабочее движение Малиновский вошел естественным образом — не «пробрался» туда, не «втерся в доверие», как нередко утверждали потом. По, конечно, он и не переродился полностью от соприкосновения с новой средой, тем более, что и среда эта была достаточно пестрой.
Нет необходимости ни преувеличивать, ни преуменьшать то, что отличало и выделяло его среди питерских металлистов. На заводах можно было встретить в это время и бывших сельских жителей и горожан; первые преобладали. Заводской рабочий — сын дворянина, понятно, был исключением. Но и многие недавние крестьяне, брошенные в городской водоворот, чувствовали себя увереннее в большом коллективе, тянулись, ради этого, подобно Малиновскому, к «тяжелой работе» — в отличие от их отцов и родни, для которых пределом мечтаний в городе было собственное торговое дело, а верным путем к этой цели — карьера приказчика. Малиновский лишь раньше и решительнее многих оборвал прежние социальные связи. И хотя он был родом из польской деревни, его не тянуло обратно оставленное там хозяйство, как многих выходцев из русских деревень.
Несомненно, он был образованнее среднего рабочего. На вопрос удивленного его речью председателя IV Государственной думы М.В.Родзянко — какое у Вас образование? — он ответил: домашнее; так оно, скорей всего, и было, но домашнее образование в культурной семье дало ему, конечно, больше, чем могли дать большинству рабочих сельские или городские начальные училища (к 1914 г. даже в столице не все рабочие были элементарно грамотными, среди рабочих-мужчин грамотных было 82 %, среди работниц — 56 %). Но пример старшего брата и сестер не мог не напоминать ему, что он остался недоучкой. Как и многие другие молодые рабочие, он стремился учиться дальше, усиленно занимался самообразованием. Природные способности помогали ему быстро впитывать идеи, насыщавшие революционную атмосферу, прежде всего идею классовой борьбы за социальную справедливость.
Принято думать, что «рабочую интеллигенцию» составляли непременно высококвалифицированные рабочие. Таких рабочих на петербургских заводах действительно называли «интеллигентами», «грамотеями», заводская администрация их ценила, нередко не обращая внимания на их неблагонадежность, укрывая от полиции и даже переманивая с других предприятий. Малиновский к их числу не принадлежал. «Работу я знал плохо, — вспоминал он о времени, проведенном на заводе «Лангезипен», — но поляк мастер Бернацкий относился ко мне снисходительно», однако «я при всем его хорошем ко мне отношении ненавидел его…».
Революция открыла перед политически активным слоем рабочих невиданные раньше возможности самореализации вне производства. Последующее резкое их сужение вызвало разочарование и апатию, привело к распространению всякого рода суррогатов общественной активности — от участия в разбойных «экспроприациях» до выпадов против интеллигенции во имя развития «рабочей самодеятельности», — впрочем, не без влияния экстремистов-партийцев из самой интеллигенции. Во всех такого рода акциях и настроениях находила выражение примитивная революционность, в которой жажда мести обществу соединялась с желанием любыми средствами утвердить себя. Вербуя агентуру в такой среде, охранка по существу предлагала участникам революции своеобразный способ удовлетворения честолюбивых и карьеристских поползновений (и то и другое, как мы видим, было свойственно Малиновскому в высокой степени), не требуя при этом разрыва с революционным движением. Тем самым формировалась некая промежуточная, духовно маргинальная группа, обслуживающая господствующую систему, но не принадлежавшая ей целиком ни по социальному положению, ни по мировоззрению.
С такой точки зрения и следует подходить к вопросу о том, когда Малиновский начал предавать товарищей. Несмотря на проводившиеся в 1917 и 1918 гг. расследования, вопрос этот так и остался непроясненным. В сохранившихся документах московской охранки данные о провокаторской деятельности Малиновского в предшествующий поступлению на службу период отсутствуют. Единственное исключение — приписка рукой вице-директора департамента полиции Виссарионова на справке о деятельности секретного сотрудника «Портного» за 1912 год: «С 1906 по 1910 г. [был] секретарем Петербургского] союза металлистов. «Эрнест» — в 1907 и 1910 г. говорил добровольно с начальником] охранного] отделения] по телефону; чл[ен] партии с 1901 г.»[137]
Об этот документ споткнулись обе следственные комиссии. Вероятно, Виссарионов записал чье-то устное сообщение, так как текст сплошь состоит из неточностей: секретарем союза металлистов Малиновский в 1910 г. уже не был; если что-то он и сообщал по телефону, то не начальнику, а начальникам охранных отделений — в 1907 г. в Петербурге, а в 1910 г. — в Москве. Но в Москве он носил кличку «Портной» (не потому, конечно, что работал портным, как можно кое-где прочитать; клички выбирались по контрасту с реалиями биографии и облика агента). И наконец, с партийными организациями он соприкоснулся впервые в 1906 г., но никак не в 1901 г. — почти весь этот год он находился в тюрьме. В показаниях 1914 г. он отметил только, что в 1902–1903 гг. встретился, работая в оружейных мастерских Измайловского полка, с социал-демократом, петербургским рабочим Семеновым, который оказал на него большое влияние[138]. Войти в социал-демократическую организацию до революции он не мог.
Когда Чрезвычайная следственная комиссия, обнаружившая документ об «Эрнесте», предъявила его Виссарионову, тот при всем старании не смог вспомнить ни происхождения своей записи, ни клички «Эрнест»[139]. Не сумел объяснить приписку Виссарионова и больше всех имевший дело с Малиновским В.Г. Иванов; Малиновский не говорил ни ему, ни кому-либо другому в московской охранке о своем сотрудничестве с охранкой в прошлом[140]. Жена Малиновского показала, что муж получил предложение сотрудничать, когда арестовывался в 1906–1908 гг., но она не знает, согласился ли, и не слыхала клички «Эрнест». Однако, во-первых, Малиновский в указанные годы по всем данным не арестовывался[141], во-вторых, предложение сотрудничать подразумевало постоянную службу; «штучники» же не имели кличек.
Не в том ли разгадка нагромождения несообразностей, что их источник — снова сам Малиновский, а приписка Виссарионова — не что иное, как сделанная наспех запись очередной порции «автобиографических» сведений, полученных во время второй беседы с ним в октябре 1912 г. (тогда же он сообщил Виссарионову о разговоре с Лениным на Пражской конференции)? Не решил ли он, что в связи с предстоявшим повышением — переходом в непосредственное распоряжение департамента полиции — полезно преувеличить перед новым начальством свои «заслуги», удлинив агентурный стаж?
В том, что такое предположение небеспочвенно, убеждает и одно место в показаниях директора департамента полиции Белецкого, который вспомнил признание Малиновского, касавшееся еще более раннего момента его биографии: доказывая уже в Петербурге Белецкому в одной из бесед свою изначальную преданность правительству, Малиновский рассказал, как во время прохождения воинской службы в Измайловском полку он по собственной инициативе дал знать Петербургскому охранному отделению об антиправительственном брожении среди солдат полка, причем сделал это безвозмездно[142]. Тем самым начало «работы» отодвигалось еще дальше. Справки Белецкий наводить не стал, к тому же «штучная» информация не всегда фиксировалась, да и вообще он не интересовался прошлым Малиновского, чтобы не задеть его самолюбия, — таково было одно из правил общения с секретными сотрудниками. Поэтому вполне возможно, что, затевая этот разговор, Малиновский просто набивал себе цену. Видимо, он не знал о том пункте инструкции департамента полиции, который не требовал от агента изменить свои убеждения «коренным образом». Следователи, которые допрашивали Белецкого, не посчитали эту информацию серьезной.
Не имея возможности допросить самого Малиновского, Чрезвычайная следственная комиссия ограничилась неопределенным выводом: «Время его первого сближения с розыскными органами в точности установить не удалось…» Этот вывод буквально повторялся в обвинительном заключении 1918 г., но авторы его — большевики склонны были все же видеть в записи Виссарионова «значительную дозу достоверности». Однако никаких новых данных они не привели, а старые не проверили. Малиновский по этому поводу не допрашивался. Сам он лишь заявил, что во время военной службы ничего не знал о существовании охранного отделения[143]. Перечень пунктов обвинения в обвинительном заключении открывался 1910 годом.
Бесспорно одно: ловцы душ из московской охранки верно почувствовали внутреннюю готовность Малиновского к предательству, поняли, говоря языком секретной полицейской инструкции, что он «подает надежду». Но эта готовность созрела в нем, вероятно, не раньше переезда в Москву. Только в Москве он сделал вывод: в рамках рабочего движения возможности продвижения вверх для него исчерпаны.
Первое донесение Малиновского — «Портного» датировано 5 июля 1910 г., а всего за два с половиной года службы в Московском охранном отделении была составлена на основании его бесед с руководителями охранки 81 агентурная записка — 25 в 1910 г., 33 - в 1911 г. и 23 — в 1912 г., причем они становились все более и более обстоятельными. Поскольку «Портной» проявил «большие способности», росла и его «ценность», что вполне осязаемо выразилось для него в повышении жалования с первоначальных 50 руб. до 100[144].
Не отразилась на устойчивости его положения и смена в июле 1912 г. П.П.Заварзина новым начальником охранки полковником А.П.Мартыновым, ранее возглавлявшим Саратовское районное охранное отделение. Полковник считался тонким ценителем искусства — искусства организации провокационной деятельности в том числе. Все, что касается «Портного», заявил он подчиненным, превосходно ему известно из переписки охранного отделения с департаментом полиции. Малиновский утверждал на суде, что «просто боялся» Мартынова. Но Мартынов не предъявлял ему никаких претензий, также считая, что новый секретный сотрудник справляется с «двойственной ролью». Несомненно, за это время была по достоинству оценена и способность «Портного» приспосабливаться к обстоятельствам, и актерский талант, и прекрасная память[145].
Все это заставляет усомниться в том, что было заявлено Малиновским на суде: в начале службы он-де почти ничего не сообщал или сообщал ложные сведения — «не потому, что меня совесть мучила», а потому, что «тогда знал очень мало», а также, чтобы отомстить «за то, что я сам переживал», — «мне люди были жалки как личности». Вопрос о душевном его состоянии оставим пока в стороне. Объем сообщаемых им сведений был на самом деле не так уж мал. Но из этого не следует что можно ручаться за абсолютную достоверность и точность всех без исключения его донесений: большевики, знакомившиеся уже в советское время с тем, как отражалась их деятельность Малиновским, считали, что он был информатором «с тенденцией, во-первых, и с фантазией, во-вторых»[146].
Охранка не оставляла его своим вниманием и как видного социал-демократа, активного участника легального движения — преимущественно кооперативного и культурно-просветительного. 13 ноября 1910 г. он был задержан на неразрешенном собрании в помещении союза деревообделочников, но через три дня освобожден как обычно, вместе с другими арестованными. 30 декабря по требованию Петербургского охранного отделения его обыскали на квартире в Сокольниках — однако не сразу; получив из Петербурга предписание об аресте, В.Г.Иванов 17 декабря ответил: «Войдет в общую ликвидацию, до каковой обыск его безусловно невозможен». По собственной инициативе московская охранка провела еще два обыска — 14 апреля и 16 ноября 1911 г., также без последствий[147].
В первый период предательства Малиновский использовал в качестве главного канала информации свои связи с меньшевиком Василием IIIером. Активный работник профсоюзного движения В.В.Шер еще до 1905 г. принимал участие в создании первого профсоюза в Москве — нелегального «Союза московских типографских рабочих для борьбы за улучшение труда». В 1905—1907 гг. он работал в Москве и Петербурге, где познакомился с Малиновским; одно время редактировал журнал петербургского союза металлистов, в 1907 г. организовал в Финляндии Всероссийскую конференцию профсоюзов печатников. На Штутгартском конгрессе Второго Интернационала Шер входил в небольшую группу представителей российских профсоюзов. Вернувшись в 1908 г. в Москву, Шер подготовил в семинарии Московского университета и сумел издать солидный труд но истории профессионального движения московских печатников — первое в России научное исследование такого рода[148].
Появление в Москве административно высланных петербургских рабочих вселило в Шера надежды на активизацию рабочего движения, прежде всего через легальную его сферу, и, конечно, не случайно с легкой руки именно Шера Малиновский прослыл «русским Бебелем». Принадлежавший Шеру дом в 1-м Зачатьевском переулке был местом встреч и меньшевиков и большевиков. Здесь проживал большевик Г.К.Голенко, которого навещал наезжавший в Москву Фрумкин. В январе 1911 г. Малиновский сообщил охранке о посещении квартиры Голенко депутатом III Государственной думы рабочим-большевиком Н.Г.Полетаевым, рассказавшим о предстоящем свидании с В.И.Лениным и о намерении побывать по поручению Ленина в некоторых южных городах с целью восстановления партийных связей и организаций[149].
И Малиновский жил одно время в этом гостеприимном доме. Когда Ногин предложил ему войти в ЦК, он прежде всего посоветовался с Шером, которого «глубоко уважал». Шер не отговаривал, ведь речь шла о единой РСДРП.
Летом 1910 г. впервые возникла мысль выдвинуть кандидатуру Малиновского на предстоявших в 1912 г. выборах в Государственную думу. Видимо, ободренный этой перспективой Малиновский стал убеждать большевиков взять в свои руки проведение петиционной кампании. Между гем идея сбора подписей под петицией в Думу о «свободе коалиций» была сугубо ликвидаторской, большого сочувствия среди рабочих она пе встретила. Насторожило и неумеренное любопытство Малиновского по поводу участия социал-демократов в дополнительных выборах в Думу, проходивших в Москве в конце 1910 г.
Правда, теперь Малиновского повсюду сопровождал снова появившийся на московском социал-демократическом небосклоне «Кацап» — Андрей Поляков («интеллигентного вида рабочий с длинной бородой, фигурой апостола», — так описывал его Фрумкин). Поляков был членом правления Общества разумных развлечений, Малиновский также бывал здесь. Вместе они посетили Тулу, где с августа жил под видом частного преподавателя английского языка Атясова бежавший из ссылки Виктор Ногин[150]. Относительно Полякова тоже имелись подозрения: отсидев после ареста в октябре 1909 г. семь месяцев в Таганской тюрьме, он получил, несмотря на серьезные улики, удивительно мягкий приговор — год крепости с зачетом предварительного заключения[151]. Но в таком случае было непонятно, кто кого обхаживает — Поляков Малиновского или наоборот.
В конце концов Ногин и Фрумкин решили все же отстранить Малиновского от партийной работы под предлогом его «проваленности». Заодно решили отстранить и Полякова, его подозревали больше. Но 28 февраля 1911 г. Фрумкин был арестован, а 26 марта в Туле арестовали Ногина и всех, кто был с ним связан, снова разладив возобновившуюся работу по созданию русской части ЦК РСДРП. Отметим, что Малиновскому Ногин опять предлагал войти в ЦК, но тот, как и в первый раз, отказался. Провал в Туле был делом рук и Малиновского и Полякова. Но действовали они независимо друг от друга.
Фрумкина отправили в военно-окружной суд в Петербург (за ним было старое дело об участии во время революции в военной организации Петербургского комитета РСДРП), и там он попросил большевика Н.Н. Крести некого, пришедшего в качестве. присяжного поверенного на свидание, передать, кому следует, что Малиновский не заслуживает доверия. Было ли поручение выполнено? Сведений на этот счет нет. Стоит только учесть, что Крестинский знал Малиновского в лучшую его пору, работая юрисконсультом петербургского союза металлистов.
Ногин, только оказавшись летом 1912 г. в верхоянской ссылке, сумел узнать через местных полицейских, что его арестовали вовсе не за участие в «Тульской СДРП», как ему объясняли в Москве, а за формирование Русской коллегии ЦК. Как рассказывал впоследствии председатель парижской комиссии ЦК РСДРП по делам о провокации меньшевик Б.И.Горев, он получил из Сибири — то ли от Ногина, то ли от Дубровинского — письмо, в котором сообщалось, что московской охранке был известен «разговор в самом интимном кругу нескольких видных членов партии, среди которых был Малиновский», но Горев счел подозрение «слишком неопределенным»[152]. Сам он был в 1913 г. арестован и отправлен в Туруханский край. Тогда же Дубровинский в состоянии тяжелой депрессии покончил с собой. Ногин, много раз совершавший побеги из ссылки, на этот раз отбыл ее до конца и вернулся в европейскую Россию (в Саратов) только перед войной, в июле 1914 г. Вопрос о Малиновском он больше не поднимал.
В конце 1910 г. впервые пересеклись пути Малиновского и 22-летнего студента Московского университета большевика Николая Бухарина, который работал преимущественно в сфере легальной и полулегальной, в частности, стремился вместе с другими студентами — социал-демократами направить в революционное русло студенческое движение. Эту сторону его партийной работы Малиновский «освещать» не имел возможности. Зато в поле его зрения оказались легальные культурно-просветительные общества с участием рабочих, где также часто бывал Бухарин.
Одно из них возникло под прикрытием Дорогомиловского общества трезвости. При обществе действовала вечерняя школа для рабочих, запятых на фабриках Хамовнического района; в актив ее входили работавший секретарем союза текстильщиков В.Ф. Плетнев (после Октябрьской революции — председатель Пролеткульта), рабочий — серебренник В.С.Бронников (по сведениям охранки, «фанатически преданный делу РСДРП и верящий в возможность осуществления в ближайшем будущем конечных идеалов ее программы»[153]), столяр Д.И.Русин и Малиновский. Здесь он читал лекции о страхований, а иногда и революционные стихи, устраивал вечеринки. Учительница школы М.П.Розанова была секретарем нелегальной кассы помощи политзаключенным, она же организовала из учащихся социал-демократический кружок, объединявший до 80 человек, Бухарин занимался с ними политической экономией[154]. Приглашались и другие лекторы, например, Шер, но Малиновский, сообщая в одном из донесений в охранку о предстоящих лекциях Шера, не преминул подчеркнуть, что, «хотя при изложении и будет известного рода тенденциозность освещения фактов», все же «не будет того задора и приподнятой атмосферы, какими сопровождается чтение докладов «Николая» (Бухарина)»[155].
На следствии в 1918 г. Малиновский заявил, что Бухарина он «берег как мог» и, когда о нем спрашивали в охранке, «лез из кожи, чтобы оградить его…»[156] Впрочем, если верить показаниям Малиновского, он «берег» очень многих…
В изображении западных, а с недавних пор и отечественных историков молодой Бухарин на протяжении многих лет был едва ли не самым проницательным и упорным обвинителем Малиновского. Как полагает Стивен Коэн, отказ Ленина прислушаться к доводам Бухарина явился источником постоянных трений между ними, начиная. с первого приезда Бухарина в Краков осенью 1912 г. и вплоть до 1917 г.; это обстоятельство омрачало их отношения и в период первой мировой войны, способствуя усилению возникших в это время идейных разногласий[157]. Советский биограф Бухарина И.Е.Горелов также пишет 6 «довольно натянутых отношениях» между Лениным и неколебимо убежденным в «провокаторской сущности» Малиновского Бухариным[158].
По-видимому, эта точка зрения восходит к соответствующим страницам книги Давида Шуба о Ленине. Не ссылаясь на какие-либо источники, Шуб утверждал, что Бухарин с самого начала не доверял Малиновскому, несмотря на все попытки провокатора завоевать его доверие. Еще тогда, в Москве Бухарин заметил, что всякий раз, когда он организовывал встречи с товарищами, его поджидали агенты охранки; между тем места этих встреч были известны Малиновскому. Арест в декабре 1910 г., положивший конец революционной работе Бухарина в России, окончательно убедил его в том, что предал его Малиновский. Описывает Шуб и беседу в Кракове на эту тему с Лениным и особенно картинно — организованную там же очную ставку: Малиновский, увидев Бухарина, «был объят ужасом», но, когда в комнате появился Ленин, «пришел в себя, подошел к Бухарину с распростертыми объятиями и сказал: «Николай! Как ты сюда попал?», чем и развеял у Ленина всякие сомнения»[159].
В изложении самого Бухарина, в его письмах и показаниях нее выглядит совершенно иначе, да и другие достоверные свидетельства расходятся с мнением об исключительной его проницательности. Начать с того, что в Москве общение Бухарина с Малиновским было непродолжительным: имя Бухарина появилось в донесениях провокатора в ноябре 1910 г.[160], а в ночь с 19 на 20 декабря Бухарин был арестован на собрании актива московской большевистской организации. За это время они встречались несколько раз: впервые — на собрании сотрудников журнала союза пастильщиков «Голос жизни», затем в Дорогомиловской школе и еще, по словам Бухарина, «раза 2–3».
При первой же встрече (в присутствии Шера, который был хорошим знакомым и Бухарина еще с гимназических времен) между ними произошло столкновение на идейной почве: Бухарин выступал как большевик, Малиновский — как — «ликвидатор»[161]. Правда, из Петербурга Малиновский приехал нефракционным социал-демократом, но 25 мая 1910 г. агент охранки Ф.А. Кукушкин («Нина») называл его «убежденным сторонником ликвидаторского направления», а в сентябре точно так же писал о себе в одном из донесений он сам[162]. Все знали, что преимущественно ликвидаторским был и круг его общения. Бухарин, таким образом, не ошибся, определяя шесть с лишним лет спустя в показаниях Чрезвычайной следственной комиссии тогдашнюю политическую физиономию своего оппонента. Не напоминал Малиновский большевика и своей неконспиративностью: слишком о многом разговаривал по телефону и т. д. При всем том подозрений он у Бухарина не вызывал — не только до декабрьского ареста, но и довольно долго в период заключения в Сущевском полицейском доме, где, казалось бы, было время поразмыслить над причинами провалов (всего Бухарин провел там полгода).
Лишь во второй половине тюремного заключения Бухарина в беседах заключенных всплыло имя Малиновского. В.Ф.Плетнев, А.Г.Козлов, М.П.Быков и В.С.Бронников, рабочие-меньшевики, знавшие Малиновского дольше, чем Бухарин, рассказали ему о своих подозрениях. Арестовали их 4 апреля 1911 г., в ходе осуществления целой серии превентивных арестов рабочих, избранных профсоюзами на 2-й Всероссийский съезд фабрично-заводских врачей; полиция хотела помешать вторичному использованию трибуны съезда в революционных целях и установлению контактов между социал-демократами, приехавшими на съезд из разных городов. Собственно, делегатом был только Плетнев, остальных рабочих задержали вместе с ним для отвода глаз, якобы за нарушение общественной тишины и порядка. Уже потом дело раздули до неимоверной величины: арестованных обвинили в намерении «сорганизовать особый, исключительно законспирированный руководящий аппарат из делегатов всех вообще партийных как легальных, так равно и подпольных организаций».
Во время обыска на квартире Плетнева полиция захватила адресованное ему письмо, в котором говорилось, что Малиновскому необходимо участвовать в съезде («он все-таки знает кое-что в этой отрасли» — намек на 1-й съезд фабрично-заводских врачей), а потому следует помочь ему получить полномочия от какого-либо московского профсоюза, например, союза текстильщиков (от которого, однако, был делегирован сам Плетнев). Через несколько дней у другого арестованного делегата — И.А.Пильщикова обнаружили еще одно письмо с упоминанием Малиновского. Несмотря на это, Малиновский отделался обыском[163]. Плетнев и его товарищи вспоминали и более ранние случаи, наводившие на подозрения. Бухарину запомнился такой факт: при провале совещания представителей профсоюзов 13 ноября 1910 г. (готовилась демонстрация в связи со смертью Льва Толстого) жена Малиновского «преждевременно рано» принесла ему все необходимое для отсидки в тюрьме — так, будто знала заранее о предстоящем аресте. Уже в тюрьме выяснилось, что охранке известно в мельчайших подробностях, как та же группа рабочих, включая Малиновского, встречала Новый год.
Все это рабочие рассказали одному Бухарину с тем, чтобы по выходе на волю он передал их подозрения кому-либо из членов МК РСДРП[164]. С 21 февраля 1911 г. в той же тюремной камере находился товарищ Бухарина по работе в легальных организациях и среди студенчества Валериан Оболенский (Н.Осинский); уже в советское время он писал, что именно с 1911 г. вместе с Бухариным пришел к твердому убеждению в провокаторстве Малиновского[165]. Вполне возможно, что Бухарин решил поделиться с Осинским сведениями, полученными от рабочих, но ни характер этих сведений, ни последующее поведение Бухарина не дают оснований говорить — по крайней мере, применительно к нему — о «твердом убеждении». Достаточно сказать, что самое важное из сведений «четверки» — историю с компрометировавшим Малиновского письмом Бухарин просто забыл, в чем сам признавался Ленину в конце 1913 г., после того, как ему напомнил об этом Шер.
Впоследствии Бухарин называл только два источника сомнений, шедших через него: ту же группу рабочих и Шера, причем данные Шера стали ему известны много позже описываемых событий, в эмиграции. В упомянутой выше беседе, состоявшейся в Вене в декабре 1913 г., тот рассказал, но «сугубо осторожно… о «странности» ряда арестов в их группе, среди которой был и Малиновский»[166].
Шер имел ввиду события, происходившие в то время, когда Бухарин с Осинским все еще продолжали «жить душа в душу» (слова Осинского) в камере Сущевского полицейского дома, ожидая решения своей участи. После ареста большинства рабочих-делегатов 2-го съезда фабрично-заводских врачей (остальные отказались участвовать в его работе в знак протеста) группа московских меньшевиков приступила к подготовке всероссийского съезда социал-демократов — деятелей профессионального движения. В группу входили знавшие друг друга В.В.Шер, А.С.Орлов (И.Круглов), В.Ежов (С.О.Цедербаум), П.Н.Колокольников (К.Дмитриев), Б.С.Кибрик (С.Яковлев), Л.М.Хинчук, В.Г.Чиркин, Л.С.Виленский (3.Ленский) и Р.В.Малиновский. Когда от переписки и совещаний, на которых разработали программу съезда и проекты резолюций, инициаторы решили перейти к объездам городов, поручив это Кибрику, Чиркину и Шеру, все трое были тут же арестованы. Момент для ареста выбрали, конечно, хозяева Малиновского. При этом, кроме Малиновского, были предусмотрительно оставлены на свободе еще несколько членов инициативной группы[167].
Если охранка и допустила оплошность, так только в том, что рабочие-москвичи, заподозрившие Малиновского, и арестованные вслед за ними инициаторы несостоявшегося меньшевистского съезда оказались почти одновременно в «ближней» ссылке — в Вологодской губернии, получив, благодаря этому, возможность обменяться впечатлениями о Малиновском в связи с тем и другим арестами. В.Г.Чиркин свои сомнения, аналогичные догадкам Шера («странные» аресты!), высказал Бронникову, а весной 1912 г. еще одному ссыльному, знакомому по Петербургу рабочему-большевику Сергею Малышеву. Малышев, однако, возмутился, усмотрев в его словах проявление личной неприязни; еще в петербургском союзе металлистов, вспомнил он, у Чиркина с Малиновским были «нелады». Когда Малиновский стал депутатом Думы, Малышев посчитал необходимым письменно сообщить ему о «нетоварищеском», «непорядочном» поведении Чиркина, а заодно о том, что сказанную им «большую гадость» повторял кое-кто из «единоверцев», он же, Малышев, с ними «ругался», а с Чиркиным «порвал всякую связь». Сообщил Малышев и о том, что в начале избирательной кампании по выборам в IV Думу снова были попытки со стороны некоторых ссыльных выразить Малиновскому недоверие, но успеха они не имели[168].
Весьма показательно: несмотря ни на что, переписывались с Малиновским и подозревавшие его рабочие-москвичи. Плетнев, узнав о выдвижении Малиновского в Думу, решил, что протестовать не следует, ввиду отсутствия конкретных фактов и документальных доказательств. По той же самой причине Шер отговорил одного из товарищей-ссыльных — А. И. Виноградова — от того, чтобы поднимать дело официально, а после избрания Малиновского депутатом сам тепло поздравил его[169].
Возможно, еще одним упрямым товарищем был все тот же Василий Чиркин. Как показал в 1917 г. Козлов, по возвращении из ссылки в Петербург в октябре 1913 г. Чиркин беседовал о Малиновском с депутатом-меньшевиком Н.С.Чхеидзе. В свою очередь, Чхеидзе рассказал, что получил несколько писем насчет Малиновского на Москвы, но опять-таки без «фактических данных»[170]. Если этот разговор действительно имел место, то Чхеидзе или не принял слона Чиркина всерьез или посещение Чиркина вообще выпало у него из памяти: отвечая в 1917 г. следователю Чрезвычайной следственной комиссии на вопрос о знакомстве с Малиновским, он определенно утверждал, что ничего о жизни и деятельности Малиновского н период, предшествовавший избранию его депутатом, не знает; в III Государственной думе видел его лишь однажды; не вспомнил он ни о Чиркине, ни о письмах из Москвы[171]. Правда, по сведениям Л.О. Дан, Чхеидзе и Скобелев получали какие-то анонимные письма, но решили, что это полицейская интрига[172].
И еще один факт, которым нельзя пренебречь, выясняя, имел ли место демарш Чиркина: ликвидаторская газета указывала в 1914 г. как на источник слухов о Малиновском сведения, полученные от «отдельных правдистов», но не от меньшевиков[173].
А Бухарин? 21 июня 1911 г. его отправили в ссылку в Онегу Архангельской губернии, откуда он уже 30 августа совершил побег. Заграничный паспорт на имя купца Орлова раздобыл ему В.М.Шулитиков; на даче, которую тот снимал с семьей в Кунцеве, Бухарин скрывался после побега [174]. Видимо, Шулятикову — члену МК РСДРП, входившему, между прочим, в комиссию по борьбе с провокаторами, — Бухарин и сообщил то, что поведали ему четверо рабочих. Вскоре после этого Шулятиков умер, и что он сумел сделать, неизвестно. Бухарин в этот момент был уже за границей. Нет никаких сведений о его беседе с Лениным на эту тему осенью 1912 г., когда они впервые встретились, ни тем более об очной ставке с Малиновским. Забывчивость Бухарина, да и другие данные позволяют отнести первую его попытку проинформировать Ленина о старых слухах только к осени 1913 г. А во время избирательной кампании 1912 г. он ограничился тем, что выразил удивление, почему выдвинули кандидатом в депутаты Думы человека, известного своей принципиальной неустойчивостью[175].
Давая в 1914 г. показания партийной следственной комиссии, Бухарин указал на еще одно обстоятельство, которое заставляло осторожно относиться к иным подозрениям: причиной недоброжелательства могла быть любвеобильная натура Малиновского. Шер знал, например, о романтической истории между женой Чиркина и Малиновским; предметом соперничества Виноградова и Малиновского в Москве была учительница Дорогомиловской школы М. И. Лазарева[176].
Попробуем подвести итог. Итак, никто из москвичей — потенциальных свидетелей против Малиновского не предпринял в 1910–1912 гг. сколько-нибудь серьезных шагов в связи с появившимися у них сомнениями. И Бухарину и его информаторам имевшиеся тогда данные представлялись косвенными и недостаточными, таковыми они, собственно говоря, и являлись. Ни меньшевики, ни Бухарин вовсе не были убеждены в справедливости подозрений.
Пассивность их может теперь показаться удивительной, но это связано в значительной мере с тем, что, максимально вычленив факты, касающиеся Малиновского, мы отвлеклись от других. Малиновский был не первым и не единственным агентом московской охранки. Известно, что в Москве чуть ли не каждому арестованному по политическому делу предлагалось пополнить их число, — настолько, писал большевик И. И.Скворцов-Степанов, «охранка обнаглела». В 1919 г. он торжествующе вспоминал о «непроходимой глупости» охранников, предполагавших, «будто человек, связанный с революцией полтора десятка лет и занимавший ответственные посты, способен из-за мелких выгод или удобств уничтожить или оплевать все свое прошлое и больше всего — самого себя»[177]. Скворцову-Степанову посчастливилось не дожить до того времени, когда тысячи большевиков, раздавленных сталинской охранкой, оплевывали себя и свое прошлое. Поив царские времена не-все находили в себе силы устоять перед куда более мягким нажимом.
Многочисленная рать провокаторов действовала настолько успешно, что окончательная ликвидация РСДРП представлялась руководству охранки делом вполне реальным и близким[178]. С июня 1907 г. по ноябрь 1910 г. Московская организация РСДРП подвергалась групповым арестам 11 раз. Только в течение 1910 г. в Москве было арестовано свыше 250 членов партии, члены ряда районных комитетов, три состава Исполнительной комиссии МК и Московского областного бюро[179].
Разгул провокации имел разнообразные последствия. Немалые усилия, предпринимавшиеся, чтобы усовершенствовать конспирацию, обнаружить и обезвредить полицейскую агентуру, то и дело прерывались новыми арестами и неизбежным, вследствие этого, нарушением преемственности партийной работы. В.М.Шулятиков сообщал в одном из писем: «Почти вся работа уходит на поиски провокаторов. Одно время МК не мог даже функционировать.
Два секретаря МК были подозрительными элементами. Такая форма борьбы поглощала много сил»[180].
Помимо прямого урона и отвлечения сил, распространение провокации не могло не отразиться на взаимоотношениях в партийной среде. Этот момент особо оттеняла в одном из писем Инесса Арманд: «Провокаторство, принявшее такие большие размеры, — ужасное явление, при котором должно быть очень тяжело работать. Мне писали из Москвы, что подозрительность ко всем и каждому развита до мании, — каково вести партийную работу с людьми, которым доверяешь лишь вполовину, которых готов постоянно заподозрить в провокаторстве!»[181]. Известны случаи психических заболеваний на этой почве; в конце 1908 г. признаки мании преследования обнаружились у московского большевика С.Я.Цейтлина[182].
Так обстояло дело еще до появления в Москве Малиновского, еще до того, как охранка завербовала Полякова, Маракушева, Романова, Поскребухина, Лобова — самых известных московских провокаторов — социал-демократов. Не удивительно, что в 1910–1911 гг. картина не изменилась к лучшему; Бухарин рисовал ее теми же красками, что Шулятиков и Инесса Арманд: «… В то время в Москве была эпидемия шпиономании, которая часто превращала всю нелегальную партийную работу в перманентное следствие. Слухов ходило n+1… Мне лично известен был ряд случаев, чрезвычайно мучительно переживавшихся, когда бывали подозреваемы лица, абсолютно чистые…»[183]
И уже в советское время, на вечере, посвященном памяти И.И.Скворцова-Степанова, когда Бухарину казалось, что все это в далеком прошлом, он повторил: «…Партийная организация разъедалась коррозией провокации… Сколько я могу назвать имен весьма почтенных, уважаемых и ценимых, которые потом сыграли крупную роль в истории нашей партии, на которых было подозрение, что они на службе в охранном отделении. Гнуснейшее было время. Так было всюду напихано провокаторов, что, я помню, со мной произошел такой случай. Будучи выпущенным из тюрьмы, будучи членом комиссии по выявлению провокации, я получил определенную партийную явку, чтобы передать материал, и сдал его в руки человеку, который оказался именно провокатором»[184]. Москва исключением не являлась, так было везде.
Подозрительность была реакцией на многочисленные провалы и аресты. Ее искусно подогревала охранка: настоящие провокаторы, чтобы отвлечь от себя внимание, стремились бросить тень подозрения на других, слухи раздувались и для того, чтобы вызвать панические настроения и бегство из нелегальных организаций. Ряд фактов свидетельствует о том, что эта тактика давала определенный эффект. Так, в январе 1909 г., после захвата полицией строго законспирированной типографии, где печатался нелегальный орган МК РСДРП «Рабочее знамя», безосновательно обвинили в сотрудничестве с охранкой секретаря МК И.В.Орловского (Никифора). Через несколько лет он снова был «разоблачен» — уже в Сибири. Сообщая об этом в 1913 г. большевик А.В.Калинин писал, что «политическая ссылка кроет в себе массу лиц или имеющих или имевших соприкосновение с охранным отделением»[185].
Понятно, что в сложившихся условиях ответной реакцией со стороны более опытных революционеров, сознававших, насколько разрушительными могут быть последствия шпиономании, было спасительное недоверие к всевозможным слухам, отказ от поспешности в решении человеческих судеб. И даже если подозрения были очень сильны, чаще подозреваемых отстраняли от партийной работы, чем «распубликовывали», то есть прямо объявляли провокаторами в печати.
Проблема защиты от провокации стояла перед РСДРП с момента возникновения. Значение ее для самого существования партии понимали все социал-демократы. Но кристаллизация течений внутри социал-демократии выявила разные подходы к ее решению.
«Расправа с уже уличенными провокаторами совершенно, конечно, не разрешает вопроса или, вернее, разрешает в очень — незначительной степени, как оградить партийные организации от проникновения в них провокаторов. На самом деле, как помешать провокатору вступить в организацию?» — писала И.Арманд. Между тем Ленин продолжал с большой категоричностью повторять тем, кто жаловался на засилье провокаторов, свою излюбленную мысль: «Нужно строить организацию так, чтобы в нее не мог попасть провокатор»[186]. Ленина прежде всего и имела в виду И.Арманд, когда ссылалась на «многих», которые «утверждают, что следует лучше законспирироваться, что после 905 года организации в этом смысле очень распустились». Эта, по ее словам, «очень старая песня» уже не удовлетворяла. Опыт показал, что сами по себе меры организационного порядка не помогают. И.Арманд, трезво взглянувшая на вещи, сделала небольшой шаг вперед: «…Партия, — заметила она, — бессильна уничтожить провокаторство в ее рядах, раз оно становится провокаторством еп masse, потому что причины этого явления вне ее»[187].
Лидеры «ликвидаторов» предлагали свой рецепт — разрыв с подпольем. Но заманчивая идея открытой рабочей партии при третьеиюньском политическом режиме не выдерживала столкновения с действительностью. Политика царизма в отношении легальных рабочих организаций оставалась преимущественно репрессивной, провокаторы проникали и в эти организации. Чтобы осуществить свои начинания, сторонники легализма сами вынуждены были действовать нелегально. Пример с несостоявшимся меньшевистским съездом профсоюзных работников в 1911 г. в этом смысле показателен.
В 1914 г. находившаяся в ссылке большевичка М. И. Бурко спрашивала петербургских товарищей, насколько изменилась практическая работа «ликвидаторов»: «… Я, конечно, говорю не о сущности их проповеди, а о форме, ведь они от кружковщины открещиваются, так меня интересует, как они устраиваются…»[188] Мы не знаем, какой ответ получила Бурко, но по существу именно на ее вопрос отвечал ликвидатор Я.Герке, когда раздраженно сообщал своему единомышленнику К.А.Гвоздеву, что для петербургских «ликвидаторов» характерен «атавизм подпольных настроений». «… Борьба за открытое движение ушла из поля зрения наших. На первый план выступило подполье со всеми его конспирациями и навыками и… провокатурой, косящей налево и направо… Открытая работа — ее фактически сейчас совсем нет»[189].
У большевиков не оказалось чудодейственного противоядия от провокации. Не было у них и своей «контрразведки»; наивное мнение, будто они сумели проникнуть «в высшие звенья государственного аппарата или в близкие к правительственным инстанциям круги»[190], ни на чем не основано. Выход они видели в том, что с неизбежным новым революционным подъемом большевики восстановят дееспособность партии, а значит и ее способность защититься от провокации.