Malum hominum est obviandum
(Следует противостоять людскому злу (лат.))
...Перенесемся и приземлимся в самом сердце Москвы, в арбатских переулках, претерпевших за последние годы основательные изменения, но пытающихся из последних сил сохранить свой неподражаемый колорит и, главное, трудно передаваемый дух. Дух сей незабываем для любого, чей путь хоть когда-то, хоть ненадолго пролегал среди этих – таких прекрасных и одновременно таких уродливых, иногда трудно сочетаемых по стилю и даже полностью эклектичных, а порой гармоничных, но чаще, сознаемся, нелепых зданий.
Самый короткий путь от метро «Кропоткинская» к дому №25 в Староконюшенном пролегал по Гоголевскому налево в Сивцев. Через пару сотен метров опять налево, и ты у цели.
Дом необычной формы по фасаду имел выемку в форме трапеции. Своей тяжеловесной громадой он поджимал казавшееся по сравнению с ним крохотным желтое зданьице канадского посольства, с противоположной стороны которого другой такой же исполин давил стотысячетонным прессом на недвижимость «страны кленового листа», как бы напоминая: не забывай, где находишься!
Вот уже вторые сутки, не переставая ни на минуту, лил дождь, размывая асфальт и крыши домов, оставляя похожие на тени от сосулек языки на стенах зданий, растворяя газоны и детскую площадку, в центре которой сквозь расплывчатую пелену маячила островком в безбрежном океане одинокая песочница. Дождь пропитал атмосферу влагой, и было непонятно, чего в ней больше – воздуха или воды. Не верилось, что когда-то были над планетой голубое небо и солнце. Возможно, их выдумали какие-то замечательные фантазеры и мечтатели.
В этот отнюдь не ранний час в квартире на последнем, восьмом этаже у внушительных размеров окна старинной формы – еще из тех, что с деревянными переплетами, из-за которых окна становились похожими на клетки для птиц, – за безысходностью, казалось навсегда поселившейся в городе, наблюдала пара глаз.
Глаза принадлежали некому Александру Максимову, или Алику, как его нежно называла мама, а потом пошло-поехало – вслед за ней и близкие, и друзья. Он смотрел в окно и вспоминал, как звонил Алёне в пасмурную, по-ноябрьски злую Москву:
— Что тебе привезти из Нью-Йорка, душа моя?
— Привези Леди Либерти, – отвечала она в неповторимой, свойственной только ей одной, ироничной манере.
— Прекрасная мысль, – отвечал он совершенно серьезно. – Я найду подрядчика, чтобы ее сняли с постамента, упаковали и отправили в Москву. В Америке можно все!
— Где мы ее поставим?
— Под окном, чтобы по утрам, за завтраком, ты могла любоваться ею, уничтожая свой любимый круассан с вишневым джемом.
— Я поправлюсь.
— Это idee fixe. Ты должна избавиться от нее, иначе это перерастет в устойчивый комплекс, а затем в болезнь под названием... э-ээ...
— Анорексия.
— Вот-вот. Я видел по телевизору анорексичек. И ты знаешь, они во мне возбуждают лишь желание поделиться своим небольшим состоянием… ну, в виде гуманитарной продовольственной помощи.
— А что ты поставишь на постамент в Нью-Йорке вместо Статуи Свободы?
Ей было жалко бедных янки, и поэтому она заботилась о них. Она была доброй девочкой, эта Алёна.
— Да они даже не заметят пропажи, – успокоил ее он.
— Нет, так всё же нехорошо, они расстроятся. И вообще... это грабеж средь дела дня. Нужно дать им что-нибудь взамен.
— Ну, хорошо, если ты настаиваешь, мы пригласим знаменитого скульптора... как его? Забыл. Ну да ладно… Он поставит на ее место другую статую. Что-то вроде огромной бутылки колы, увенчанной таким же огромным гамбургером. Биг-Маком, например.
— Мысль неплохая. – Ей нравилось его дурачество, и она охотно принимала игру.
— Кока-кольные буквы он составит из барельефов нобелевских лауреатов, естественно, американцев, вперемежку с бейсбольными, футбольными и голливудскими звездами. А из пухлых боков выстреливают атлантисы, дискавери и другие шаттлы. Как тебе, а?
— Клёво! – она была в восторге.
— А что. Американцы обязательно дадут ему грин-карту. А Кока-Кола и Мак-Дональдс выпишут пожизненные ваучеры – бесплатно пить колу и лопать гамбургеры. Огромная экономия, если пересчитать на всю жизнь.
— Ладно, хватит умничать. Тебе понравился Нью-Йорк?
— Город в трех измерениях – в длину, ширину и высоту просматривается одинаково далеко.
— Американцы экспортируют идеи. Знаешь, когда я была в Шанхае… или в Сингапуре, не помню точно... неважно. Важно, что там небоскребы. Я тогда подумала: Манхэттен обветшал. А другие города – это новые манхэттены. Легче построить новый город, чем бесконечно ремонтировать старый. Знаешь, как в том анекдоте про мужика, который вместо того, чтобы отмыть детей, махнул рукой и решил наделать новых.
Он привез ей Статую Свободы. Купил за десятку в Бэттери-парке у чернокожего верзилы, торговца. Когда вернулся, в Москве лежал снег. Они вместе водрузили ее на белоснежный сугроб, который сами же и сгребли…
Итак, Максимову исполнилось сорок семь... или сорок два – неважно. Под свободным, зато удобным домашним костюмом угадывалось не только неплохое телосложение, что, как известно, дает бог, но и отличная форма, в которой это телосложение пребывало и которую могли дать только здоровый образ жизни, занятия спортом, умеренность в еде и тому подобные добродетели, являющиеся нынче популярными чаще на словах, чем на деле. К хорошей фигуре прилагалось приятное мужественное лицо и красивой формы череп. Умные глаза выдавали пытливый ум, а их блеск – живость психической конституции.
Чем, скажи, читатель, не заготовка, болванка, если можно так выразиться, для положительного героя?
Как таковому и подобает, был он красив душой и телом. Да иначе и быть не могло – трудно себе представить положительного героя, к примеру, хлипкого, бледного, с потухшими и, вдобавок, глупыми маленькими глазками на птичьей головке.
Обитал Максимов в квартире, которая некогда отпочковалась от необъятной коммуналки и превратилась в одну из полудюжины отдельных, как часто случалось в лихие девяностые. Да он практически и не менял места жительства. Напротив, путем чрезвычайно запутанной обменной комбинаторики и операций купли-продажи заново оказался в ней же, но теперь уже в статусе обладателя обособленной единицы недвижимости. И что самое важное – в историческом центре Москвы.
Потом наступил сезон ремонтов. Жильцы, осознавшие себя полноправными хозяевами квартир, привели худо-бедно в поря¬док свою собственную жилплощадь, а по завершении принялись и за места общего пользования – объединенными усилиями удалось подлатать шрамы, покрывавшие стены видавшего виды подъезда.
Этим бы всё и кончилось, но прошлое не отпускало, упорно цепляясь за свои замшелые стереотипы. Подъезд, в котором про-живал всю свою жизнь Максимов, обладал одной достопримечательностью мистического свойства, наверняка сыгравшей немаловажную роль в становлении мировоззрения нашего героя.
Угол! Угол на лестничном пролете между первым и вторым этажами, в который втиснулась батарея почтовых ящиков с прорезями беpгубых ртов, обладал удивительным качеством, выражающимся в исключительно стойком запахе человеческой мочи, не поддающимся уничтожению ни с помощью ветхозаветной хлорки, ни современнейшими антисептическими чудесами химической индустрии стран большой семерки. Подобно неистребимому кровавому пятну в замке Кентервиль, каждый день, едва забрезжит рассвет над златоглавой Москвой, он вновь благоухал свежей мочой, нагло бросая вызов героическим попыткам жителей злополучного подъезда применить накануне весь имеющийся в наличии противохимический потенциал.
Не помогла ни перестройка, ни переход от развитого социализма к зарождающемуся неокапитализму. Не помогла даже ликвидация пивной точки напротив, служившей в доперестроечные времена для жителей дома основной и единственной версией, своего рода causa causarum, объясняющей загадочный феномен. С фатальный неизбежностью заколдованный угол продолжал упрямо источать аммиачный аромат отходов процесса жизнедеятельности человеческого организма.
Но, как ни странно, это маленькое по масштабам Вселенной зло нежданно-негаданно сыграло и положительную роль в жизни обитателей подъезда. Кто знает – возможно, слившись впоследствии с другими такими же незаметными по отдельности ручейками других положительных следствий, этот, с позволения сказать, исток, когда-нибудь превратится в бурный поток и повлияет на весь ход истории, как в отдельно взятой стране, так и, может статься, во всем мире.
Как бы то ни было, беда сплотила граждан, разъединенных промчавшимися над страной деструктивными ураганами политических и экономических перемен и с безжалостностью, встречающейся только в слепой природе, разрушившими милый сердцу мелкообывательский уклад в их детерминированной от «альфы» до «омеги» жизни. Еще совсем недавно эти люди были смертельно обижены на всех: на начальство страны; на милицию или – по обстоятельствам – наоборот, на ее отсутствие; на чиновников, требующих мзду, или на нуворишей, подносящих ее; на «развороваливсюстрану» и других злодеев. Но, самое главное, до жути, до искр из глаз, до предынфарктного состояния были они обозлены на ближнего своего – то бишь, друг на друга.
И вдруг эти люди вновь почувствовали потребность общаться.
Худо-бедно, а возникла та самая объединяющая идея, о которой часто любят рассуждать во времена великих катаклизмов. И неважно, что в сердцевине ее лежал такой прозаический, даже – чего греха таить – антисанитарный объект, как подвергающийся надругательству со стороны каких-то нехороших хулиганов угол в подъезде. В жизни часто бывает, что в фундамент будущих великих свершений закладывается отнюдь не стерильный материал.
Первый, объединительный съезд произошел на лестничной площадке верхних этажей, куда почти не долетали молекулы резко пахнущих ароматических соединений из злополучного угла. Собрание сразу же дало результат – через две недели подступы к месту были блокированы оборонительным рубежом в виде новенькой стальной двери с кодовым замком. Но, увы, даже бронированная мощь не сдержала хитрого и – теперь никто не сомневался – коварного противника. Орошение угла продолжалось.
Не помогли и дежурства на манер канувших было в лету добровольных народных дружин. Изворотливые злоумышленники сверхъестественным образом умудрялись обмануть бдительность членов новоиспеченного охранного формирования, хотя бытовало мнение, что дежурные не затрудняют себя добросовестным исполнением вмененных им обязанностей.
На следующем собрании одним из умников с ярко выраженной внешностью олигофрена было даже высказано невероятное, ошеломляющее своей циничностью предположение, оскорбившее всех присутствующих.
— Не исключено, что безобразие это – дело рук... ну, вы понимаете... не в прямом смысле рук… кого-то из своих, – гнусно ухмыляясь, заявил он и тут же вызвался первым добровольно сдать мочу на анализ для сравнения с контрольной. Потом еще более пошло ввернул: – В силу анатомических особенностей под подозрение попадает исключительно мужская половина населения подъезда.
Трезвые головы восприняли олигофрена всерьез и немедленно принялись стыдить его. Но плевелы дали всходы и с той поры граждане почему-то стали с недоверием поглядывать друг на друга.
Развалилась также кинологическая версия. Всего в подъезде проживало четыре собаки. Молодой той – сука, а также йорк-ширский терьер, вечно дрожащий, как осиновый лист и не веся¬щий и полутора килограммов, отпадали по причине ничтожности своего организма, не способного произвести сколь-нибудь замет-ное количество испражнений.
Дама с третьего этажа, делящая кров с пожилым блад-хаун-дом, привела неоспоримый аргумент в защиту своего любимца. Она заявила, что у него «простата» и ему, даже чтобы просто начать про¬цесс надругательства над углом, требуется не менее пятна¬дцати минут, что автоматически снимает с их семьи всякие подоз¬рения.
Оставался лишь молодой и наглый белобрысый буль-терьер Вася, вечно пугающий подъездную детвору своими жутковатыми красными глазами альбиноса. Он мог бы стать неплохим кандида-том в козлы отпущения, если бы не два обстоятельства: во-пер¬вых, с ним и с его отмороженным, как и все владельцы булей, хозяином никто не хотел связываться, а, во-вторых, он жил на пер¬вом этаже.
Таким образом, версия «варяга» имела в ту пору наиболь-шую популярность.
Отчаявшиеся жители осознали всю тщетность попыток иско-ренить зло самостоятельно, но предприняли бессмысленный шаг: фигурально выражаясь, воскликнули хором: «Милиция!» Но, как нетрудно догадаться, результативность этого органа оказалась также нулевой.
То ли из-за лени, то ли и впрямь вследствие нехватки кадрового состава «заниматься этой херней» не было ни желания, ни времени. Эти слова без протокола с приветливой улыбкой произнес участковый чрезвычайному и полномочному послу от подъезда, сердечно приобняв его за плечи и вежливо подталкивая к выходу своим гигантских размеров животом.
И тогда отчаявшиеся добропорядочные жители подъезда совершили групповую сделку с совестью, которая у них по старинке – да и для облегчения бремени моральной ответственности – тоже была коллективной. Они решили обратиться за помощью к подвергаемому молчаливой обструкции, а то и тайно презираемому соседу с первого этажа по имени Гена. Тайно потому, что ходили слухи о принадлежности Гены к членству одной из этнических группировок, каковых по причине многонациональности страны в те бурные времена было хоть отбавляй. А подставляться никто не осмеливался. Да и глупо это было бы, честное слово. Кроме того, говорили, что Гена недавно прибыл в Москву откуда-то с южного направления – не то из Астрахани, не то из Махачкалы. Об этом однозначно свидетельствовали его вороная шевелюра, усы, смуглая кожа, прожигающий насквозь взгляд и ястребиный нос. Было мнение, что зовут его вовсе не Гена, а Гасан или еще как-то так.
Нерусский это был человек, стопроцентно нерусский. Было видно невооруженным глазом – ни одна клетка его организма не произошла из Москвы или ее окрестностей. Не было даже нужды привлекать анализ ДНК. А раз так, то как ему было возможно снискать уважение со стороны благородных кро;вей столичных жителей?
Но дело есть дело, и оно, как известно, не знает этнических различий. Общественность трезво рассудила: как раз такой-то и нужен, чтобы разобраться с загадочными осквернителями священной частной собственности, если уж законная власть не способна оградить народ от непрекращающегося свинства вселен¬ского масштаба. Она, общественность, снисходительно давала инородцу шанс для завоевания – не уважения, нет, – элементарной терпимости со стороны «коренных». Призывала совершить героический поступок: сыграть роль своеобразного кавказского Геракла. Только вместо Авгиевых очистить московские конюшни.
По решению общего собрания в качестве переговорщика единогласно был выдвинут молодой, гиперактивный журналист Александр Максимов. Несмотря на то, что восьмиэтажник Максимов по понятным причинам обычно следовал мимо несанкционированного туалета в закрытой цельнометаллической кабине лифта транзитом и поэтому не испытывал особых неудобств, он согласился на удивление легко. В очередной раз журналистское любопытство победило очевидную несущественность проблемы.
После наскоро проведенного парой подъездных активистов инструктажа Максимов запасся бутылкой водки и соответствующей снедью, купленными на общественные деньги, и, плюнув для верности на большой палец, смело надавил на кнопку звонка. Внутри отозвалось модным по тем временам мелодичным ксилофонным треньканьем. Дверь распахнулась без обычных предосторожностей, что само по себе свидетельствовало об отсутствии признаков параноидального синдрома в психической конституции хозяина квартиры и не исключало даже некоторой широты души последнего.
С первого мгновения Максимов понял, что перед ним до омерзения интеллигентный человек. Раньше он встречал его пару раз, да и то лишь на бегу, но теперь, на расстоянии вытянутой руки, он увидел проницательные умные глаза. Да и нос анфас не казался таким большим, каким его рисовала народная молва.
– Добрый вечер. Что вам угодно? – произнес человек на чистейшем русском языке в слегка старомодной манере.
Когда в процессе короткой, но исключительно продуктивной дискуссии выяснилось, по какому делу к нему пожаловал сосед, и что кавказской внешностью, которая ввела в заблуждение общественность подъезда, хозяин на самом деле обязан своим пред¬кам, испанским переселенцам-коммунистам; что они нашли пристанище в Москве в конце тридцатых, спасаясь от преследований режима каудильо, и приходились чуть ли ни родственниками легендарной Долорес Ибаррури, предпочитавшей умереть стоя, чем жить на коленях; когда выяснилось, что имя Гена есть лишь упрощенный эрзац непривычного для славянского слуха имени Гонсало и что он, Гонсало Мария Фернандо Монрой-и-Писарро, профессор, заведует кафедрой испанской словесности – а какой еще словесностью заведовать урожденному испанцу? – одного из московских вузов; что он, несмотря на то, что живет с рождения в Москве – чудовищно, но факт остается фактом – так и не сумел полюбить водку, более того, – карамба! – он ее просто ненавидит, а если уж и пьет, то только вино, малагу или, в крайнем случае, херес, которым он с удовольствием угостит соседа в честь знакомства...
«Попробуйте, Александр. Это сухой херес... очень сухой! Его мне привезли в подарок друзья из Испании. Превосходный вкус, не так ли? И вот что: называйте меня просто Гена».
«Восхитительно, Гонсало. Давай на «ты»... Нет проблем? Я для друзей про¬сто Алик. Ты любишь корриду, Гонсало?»
«Вы... ты удивишься, Алик – нет! На мой взгляд, слишком жестокое зрелище, атавизм. Хотя многие говорят: уйдет коррида, кончится Испания. Но, увы, испанцы должны готовиться к тому, что ее скоро запретят».
«Ну да, ну да – либо Евросоюз либо коррида, понимаю...»
Когда все это выяснилось, они долго смеялись. До слез смеялись, сидя по старой доброй московской интеллигентской традиции на кухне и потягивая настоящий испанский… – бывает же такое чудо – настоящий испанский херес в Москве! А потом Гонсало взял в руки гитару – вы когда-нибудь видели испанца без гитары? – и очень красиво спел каталонскую песню. А когда херес закончился – всему приходит когда-то конец – они стали пить еще час назад ненавистную ему, Гонсало, но такую милую русскому сердцу, водку.
Когда за окнами стемнело, они стали приятелями.
А бедным жителям злосчастного подъезда не оставалось ничего иного, как с горечью признать постыдное поражение в этой необъявленной войне с призраками и превратиться в некотором смысле в конформистов, примирившихся с неизбежным и неискоренимым злом.
Максимов же, напротив, обрел четкую, как гравюра Дюрера, цель в жизни.
За время своей профессиональной деятельности Максимов успешно преодолевал стадии формирования убеждений, испытав свои силы в качестве штатного сотрудника в нескольких изданиях. Наивная душа – он тщетно надеялся найти ту неприметную точку равновесия между служебными обязанностями, то бишь лояльностью к издательству, и своей порядочностью, помноженной ко всему прочему на чувствительную совесть и возведенной в степень интеллигентского воспитания.
Но задача оказалось исключительно сложной, особенно в такой переломный во всех отношениях исторический момент. Все без исключения отечественные СМИ переживали период, когда малейшие изменения в штате редакции, смене собственников и, естественно, в наборе начальников страны, немедленно приводили к кардинальному изменению шкалы ценностей издания.
Так и не обнаружив полностью соответствующий его убеждениям печатный или иной орган масс-медиа, последние месяцы Максимов наслаждался относительной свободой.
Выбору этому предшествовал на первый взгляд ничем не примечательный, даже банальный разговор, произошедший совершенно случайно между ним и его старым – старее некуда – другом и единомышленником Борей Квинтом.
Однажды они, подчиняясь благоприобретенной привычке хотя бы раз в неделю общаться, не прибегая к помощи электронных средств коммуникации, балагурили у Максимова на кухне – а где ж еще?
Хозяин стоял у плиты и занимался любимым делом – жарил мясо. Делал он это настолько профессионально, что его ближайший друг частенько советовал ему сменить журналистику на бизнес в сфере общественного питания, то есть заняться, наконец, чем-то полезным. Сам Квинт неторопливо потягивал пиво и, добродушно улыбаясь, внимал рассуждениям друга.
Помнится, в тот день Максимов спонтанно начал с рассуждений о предмете, аппетитно шипящем перед ним на сковородке. Суть их сводилась приблизительно к следующему.
До какой степени мы, городские жители, в сущности, абстрактно воспринимаем то, что едим. Скажем, бифштекс... Для нас он всего лишь продукт питания: кусок органики, состоящий из протеинов, жиров, витаминов, обладающий определенным вкусом, энергетической ценностью – столько-то калорий, столько-то миллиграммов, процентов. Как далеки мы, чего греха таить, в пространстве, времени и, что немаловажно, духовно от того места, где произошло убийство несчастного животного, предназначенного нам в пищу. Мы научились правильно упаковывать мертвую плоть, дабы придать ей эстетическую ценность; выложенная на полку холодильника в магазине, она должна быть привлекательна для покупателя; выбирая кусок, мы не спеша перебираем части того, что когда-то бегало, мычало, бодалось, кукарекало, хрюкало и просим: «Вот этот кусочек, нет, нет, следующий, вон тот…»
— Это не цветочек или туфельки для любимой дочурки, лю-ди! Это мя-со! – вскричал Максимов, переворачивая кусок на сковородке. Бифштекс сердито зашипел, как бы разделяя его возмущение. – Это часть плоти живого существа, предварительно умерщвленного, обезглавленного; с которого содрали кожу, выпустили кровь, выдрали внутренности и после такой «гуманной» процедуры разделали на куски. А ведь существа эти часто обладают зачатками интеллекта!
— Здесь я полностью с тобой согласен. Некоторые наши собратья по виду не обладают даже зачатками.
Но никак не желающий уняться Максимов перебил его и красочно описал, какой путь предстоит пройти умерщвленной плоти через лютый мороз холодильников, через гигантские расстояния по морям и океанам, по лесам и степям, прежде чем мы бросим его на сковороду и будем наслаждаться с бокалом вина в руке, любовно переворачивая с бочка на бочок и наблюдая как он покрывается аппетитной корочкой. Ничего удивительного, что сочное говяжье филе, выросшее на высокогорных лугах далекой Аргентины, или шпажка шашлычка из новозеландского барашка, которые мы подносим ко рту в московской квартире, давным-давно утратили связь с тем, от кого происходят. Никому и в голову не придет пожалеть бедное животное, отдавшее свою жизнь на другом конце света «во имя» утоления нашего голода.
– Алик, – произнес Боб, почувствовав в этих мыслях явную угрозу не только сегодняшнему ужину, но и душевному равновесию друга, – уж не собираешься ли ты превратиться в травоядное? Хочешь, я расскажу тебе другую историю? Например, на Кавказе или в Средней Азии люди гораздо ближе к девственной природе. Они не бегут в магазин, если захотят вкусно поесть. Да и магазина поблизости просто нет! Нету магазина... Они, знаешь ли, берут в руки остро отточенный нож и, не мучаясь угрызениями совести, без всякого сожаления убивают скотину, а затем готовят еду с самого начала, не сходя с места. Мясо бросают в казан и начинают жарить еще до того, как оно успевает остыть от недавно наполнявшего его живого тепла.
– Понимаю – ты хищник, Боб!
С этими словами Максимов со стуком поставил перед Квинтом тарелку со спорным, но не перестающим от этого быть эстетически и гастрономически привлекательным бифштексом, и заметил в заключение:
– Но я согласен... Ничего не поделаешь – хищники не рыдают над несчастной жертвой, тем более, когда собираются ее сожрать.
И оба, стремясь перебороть минутную слабость, едва не сломившую их закаленный дух, с аппетитом вонзили зубы в умопомрачительно вкусную, несмотря ни на какие угрызения совести, жареную плоть.
Когда с вопросом «Быть или не быть вегетарианству?» разобрались таким натуральным и убедительным способом, Квинт, помнится, стал возмущаться беспринципностью коллег Максимова по журцеху:
– Все они проститутки! Вся твоя пресса заболела желтухой, – кричал он. – Ты не находишь, Алик, а? Ты мне скажи, вам что, всё равно кто платит?
– Нельзя быть таким непримиримым, Боб. Где твоя толерантность? Просто некоторые... ну, как бы никак не могут определиться со своей «сексуальной» ориентацией, а когда определятся, тогда и будет, как в других нехороших странах. По-думать только, двести лет подряд отстаивать одни и те же принципы. Скучно, ей богу, блин!
– «Ей богу» и «блин» не идут в одной упряжке, Алик. Это еще Чингиз Айтматов говорил.
– Это он про водку и айран. Как раз наоборот – идут!
– Водка и айран идут, а «ей богу» и «блин» – нет, – настаивал на своем Квинт.
– Пусть так. Я тебе лучше секрет открою: в наше турбулентное время нужно правильно отслеживать момент. Конечно, не возбраняется пользоваться честно заработанным авторитетом в журналистской среде. Но посылать свои материалы нужно исключительно в те масс-медиа, которые в данный момент наиболее близки по духу. Просекаешь?
– А мне-то что сечь? Ты газетчик – сам и секи.
– Что я и делаю! Гарантированного заработка нет, но такое свободное плавание мне больше по душе.
Они потягивали пиво, Квинт тыкал пальцем в телевизионный пульт. Каналы переключались, не оставляя ни малейшей надежды на разумный контент. Максимов плевался и просил выключить зомби-ящик. Квинт тоже плевался, но телевизор не выключал, считая его хоть и кривым, но зеркалом, в котором, несмотря на серьезные искажения, надо учиться видеть правильно.
— Задача ученых, Алик, – сказал он, – изобрести специальные очки. Человек надевает их и включает телевизор или читает газету и... Представляешь! Вместо вранья видит правду.
— Ты мечтатель, Боб. Таких очков быть не может.
— Почему бы нет?
— Невозможно в принципе. Дело в том, что девяносто во¬семь человек из ста видят то, что хотят увидеть. И лишь немногие без всяких очков...
— Ты имеешь в виду эти двое...?
— Ты не по годам смышлен, Боб, – успокоил его Максимов, – совершенно верно: эти двое – мы с тобой.
— У-ух, ты меня напугал, – выдохнул Квинт с облегчением. – То есть нам такие очки не нужны? Я правильно понял?
— Правильно! К примеру: видишь того смешного человека?
—Где?
— А в ящике, – кивнул Максимов.
— Вижу. Дальше что?
— Попытайся догадаться, что он имеет в виду.
— Ну... он это... – состроив брови домиком и не забыв при этом сделать добрый глоток, нерешительно отвечал Квинт, – врет посредством телевидения, что располагает сведениями о том, как нам жить. Он считает, что посвящен кем-то свыше в некую тайну, недоступную простым смертным… Правильно?
— Правильно! Ты продолжай, Боря, продолжай. Видишь, тебе уже, пожалуй, никакие очки и не нужны.
— Учит нас с тобой, а заодно и всех остальных граждан тому, что необходимо сделать, чтобы все без исключения стали счастливыми, представляешь! Просто он, клинический идиот, не понимает, что количество счастья на планете – величина постоянная. Ergo! – с этими словами Квинт победно поднял вверх указательный палец левой руки, поскольку правая была занята бокалом с любимым «классическим». – Если есть счастливые, то кто-нибудь обязательно должен быть и несчастным. То есть счастье в мире только перераспределяется.
— Неплохо, старик, очень неплохо! Теперь я за тебя спокоен, – с одобрением подытожил Максимов.
— Ты всегда был идеалистом, старик, – добродушным тоном изрек Квинт. – Всю жизнь борешься за правду и справедливость. То есть за то, чего нет.
— А здесь ты не совсем прав, старик, я борюсь со злом во всех его проявлениях. Оно конкретнее, согласись, его легче нащупать. А правда и справедливость – понятия условные и у каждого свои, – возразил Максимов и в очередной раз напомнил другу об истоках своей жизненной позиции: – Не забудь, когда я начинал эту борьбу в тот, первый раз, я испытал горечь поражения.
— Как же помню, помню... Но это, ведь, не остановило тебя. В твоем возрасте пора понять, что зло невозможно искоренить. Как и добро – его можно только перераспределить. Ну... переместить из одного места в другое. Знаешь, это как перелить жидкость из одного сосуда в другой, осторожненько унести, схоронить где-нибудь в укромном месте, пока само не распадется, как радиоактивная дрянь, если только какой-нибудь псих не доберется и не разольет прежде времени.
— Ты имеешь в виду, зло от этого не исчезнет? – в вопросе Максимова послышались искренние интонации, присущие только пьяному человеку, ибо только нетрезвый мог в этом усомниться.
— Именно это я и имею в виду! – провозгласил Квинт.
В миру Боря Квинт был художником. И надо отметить – неплохим. Однако на жизнь, как и все настоящие художники, которых по его собственному выражению «современники оценить не способны», он зарабатывал иным способом.
Последним его хитом были картины в стиле, который он называл туманно – укиё-э, что по-японски означало «уплывающий мир» или нечто в этом роде. Друзья же, и в первую очередь Максимов, далекие от модных восточных экстравагантных экзерсисов, предпочитали фонетически более близкую к родной речи форму: «Водолей». Как признавался сам Боб, стиль этот одинаково подходил как тем, кто рисовать умел, так и тем, – этих, сдается, было подавляющее большинство – кто не умел. Судите сами, картина располагается за стеклом, по которому стекают струи воды, бесшумно подаваемой неутомимым миниатюрным насосом в тонюсенькую трубку с множеством отверстий в верхней части рамы. Изображение становилось расплывчатым и даже слегка колышущимся, подобно пейзажу, который можно наблюдать из окна в сильный дождь.
Неожиданно даже для самого Квинта его «водолейные» работы завоевали популярность и неплохо шли в определенных кругах. Сам же автор насилу сохранял серьезность, когда ему приходилось расплываться мыслью по древу, открывая богатым остолопам глаза на скрытый смысл, якобы заложенный в его произведения. Правда, будучи от природы человеком честным, Квинт каялся в грехе.
«Алик, я стал замечать, что чем больше я вру, тем сильнее начинаю верить сам в то, что несу, – сознавался он Максимову в порыве откровенности, но тотчас же, в свое оправдание, заявлял: – Я не одинок – история знает тьму подобных примеров. Возьмем, авангардистов – кубистов, в частности… Им что, можно дурачить людей? Конечно бездонный «Черный квадрат» уже создан – Малевич поставил жирную точку на этом направлении. Но разберемся – остановило ли это кого-нибудь? Напротив, он дал начало супрематизму. Скажу тебе по секрету, старик: мой жанр – это синтез беспредметной живописи с предметной. В этом смысле он объединяет замысел рафинированного супрематиста с гиперреализмом. И… я не виноват, что людям нравится».
Заканчивал он обычно прагматично: скромный заработок от этого промысла обеспечивает материальную основу для занятий настоящей живописью. И вообще – каждый художник имеет полное право зарабатывать на жизнь всеми доступными ему выразительными средствами. Не прозябать же в нищете.
Словом, поймав, если не всю целиком, то хотя бы перо жар-птицы, Боб трудился не покладая рук.
Но в свободное от работы время он всё же предпочитал пофилософствовать со своим другом на злободневные темы.
— Как ты думаешь, Алик, а у предметов бывает вторая жизнь? – спросил он в тот вечер, рассматривая свой бокал на просвет.
— Бывает, – не вполне уверенно ответил Максимов.
— Тогда ты должен помнить, что перевоплощению в более совершенную форму, как учил Гаутама, мудрец из рода сакьев, удостаиваются лишь те субъекты… я, конечно, произвольно, распространяю данное правило и на объекты… поведение которых в предыдущем воплощении было примерным.
— И что из этого следует?
— Из этого следует… в общем, что-то не так. Ты же прекрасно знаешь – в прошлой жизни это великолепное пиво было ослиной мочой.
— Боб, меня больше беспокоит другое... во всяком случае больше, чем твои вопросы о происхождении пива, – задумчиво промолвил Максимов.
— Что же может беспокоить больше этого?! – искренне удивился Квинт.
— Представь себе – работа... Моя долбаная работа, старик... Не-ет, всё, хватит! Пора бросать это безнадежное дело и начинать заниматься чем-нибудь общественно полезным.
— Я тебе давно советовал стать поваром – у тебя неплохо получается. Потом станешь ресторатором. Будешь бесплатно угощать друзей, – мечтательно развивал мысль Квинт.
— Спортом, к примеру, – не обращая на него внимания, перебил Максимов. – Я же был неплохим спортсменом, а, Боб? Хорошо фехтовал... Знаешь, я завидую этому троглодиту, спортивному обозревателю, как его... – память начинала слегка подводить. – А вот! Вспомнил! Литвиненко... Что мне нравится в его рубрике, так это детерминизм. Почти ничего не надо придумывать – сплошные голые факты. Излагай себе складно и все. Если и соврешь, то совсем-совсем немного. И знаешь, все будут довольны.
— Вот это важно, Алик! Никто ничего не указывает! А то вы, ребята, похожи на гладиаторов. Рубитесь друг с другом на потеху своим хозяевам, в разборках участвуете. Кого закажут, с тем и расправляетесь. Что, не так?
— Так, так... Я потому и не хочу больше в этом дерьме... Лучше спортом или происшествиями... Как ты относишься к происшествиям, старик?
— Положительно, разумеется. Но, согласись, происшествия должны быть стоящими, – отвечал ему Квинт со снисходительностью Портоса, поучающего молодого салагу д;Артаньяна.
— Естественно, стоящими… Но какими-нибудь нейтральными, хорошо? В конце концов, я вправе подумать об элементарном заработке. Ты ведь зарабатываешь своим «Водолеем».
— Укиё-э, Алик, – терпеливо поправил Квинт.
— Это ты своим покупателям рассказывай. Кстати, ты знаешь, что такое настоящее журналистское расследование, Боб? Многие недооценивают этот метод установления истины. А зря! Если дело ведет профессионал, то результат часто гора-а-аздо более убедителен, чем у сотрудников специальных ведомств. – Максимов вознес указательный палец к потолку и, немного помолчав, заявил: – Кстати, Боб. Все-таки, как ни крути, нет в нем убойного градуса!
Он поднял бокал на уровень глаз и, прищурившись, стал смотреть на просвет сквозь янтарную жидкость с бегущими к поверхности с всё возрастающей скоростью цепочками золотистых пузырьков.
— Всё, решено, уйду в монастырь!
— Недурная идея… Только тогда уж валяй в женский, и непременно прихвати меня с собой, – напутствовал его Боб Квинт, художник, бабник и пьяница – иными словами, настоящий друг детства.
Остается добавить, что в тот достопамятный вечер имела место одна странность, которую впоследствии Максимов вспоминал как некое указание свыше, хотя и не верил, что над его головой есть что-то еще кроме атмосферы и бесконечного космического пространства за ее пределами. Он точно помнил, что когда они с Бобом снова схватились за пульт и стали переключать каналы, они, как ни старались, не могли найти ничего жизнеутверждающего. Эфир заполняли нескончаемые перестрелки, зверские, леденящие кровь избиения, оторванные руки, ноги, выколотые глаза и отрезанные уши, размазанные по асфальту тела сброшенных с крыш людей, взорванные автомобили, вертолеты, самолеты и другие транспортные средства.
Они плевались, но, похоже, все каналы соревновались между собой в демонстрации насилия, вступив в своеобразный картельный сговор. Такая солидарность в выборе тематики еще больше укрепила Максимова в верности умозаключений друга о неискоренимости зла.
Осознав, в конце концов, тщетность попыток уйти от суровой правды жизни, они выключили кровожадный прибор.
Несмотря на мимолетность, событие это оставило след в душе Максимова – этакую микроскопическую занозу, о которой забываешь, если не трогать, но стоит легонько прикоснуться, как она напоминает о себе досадной болью.
В тот раз они переключились на другую тему, но заноза в так и осталась.
Истекло уже полгода, как Максимов послал всё к чертям собачьим и, к счастью, теперь свободен!
Он стоял у окна и вспоминал тот вечер, который стал в каком-то смысле переломным в его жизни. Может быть, именно в такие моменты человек подсознательно приходит к решениям, которые поначалу кажутся несерьезными, но впоследствии чудесным образом проявляются, подобно изображению на фотобумаге, закрепляются, как в фиксаже, и становятся основополагающими на всю оставшуюся жизнь.
А сегодня его бывший товарищ по цеху Эдик Панфилов из «Галиматьи» – так с необыкновенной нежностью называл Максимов газету «Московский очевидец» – преподнес ему незаурядную головоломку. И сделал это, подлец, точь-в-точь после твердого решения Максимова оторваться с Алёной куда-нибудь в теплые края с сапфировым небом над головой. Дней на десять, больше не надо… Туда, где солнце по вечерам беззвучно тонет в море, туда, где можно продлить такое короткое в здешних широтах лето и набрать нужное количество естественного витамина Д, а заодно и Е, столь необходимых для организма в течение долгой и слякотной московской зимы.
Эдик позвонил и сообщил об одном случае, произошедшем в прошлом месяце в заливе на окраине города. Информацию Эдику, естественно, слил один из его многочисленных ментовских дружков или кто-то из следственного управления – их и там и тут у него предостаточно.
– Но старик, имей в виду – дело подвешено… В смысле, висяк. Нет идей, понимаешь. Улик никаких, кроме трупа. Хотя согласись: труп со смертельным ранением, нанесенным мечом, – это сильно! Преступление, по крайней мере, имело место быть. Но убитый не опознан. Никто не обращался, зацепиться не за что.
– Мне-то какой интерес, Эдик?
– Чувак, – ввернул Панфилов бессмертный штамп из аксеновского лексического наследия, – ты понимаешь, убийство выходит за рамки обычного. Это же не бытовуха, в конце концов. Это ж твой профиль, Алик. Может, какая-нибудь эзотерика? Тебе виднее. Ты ж занимался, ну, тогда сектантами из Ростовской области, кажется.
– А с чего ты взял, что это секта?
— Шнитке, ты его знаешь, сказал.
— Композитор?
— Причем тут композитор? – оторопел Эдик. – Шниткин, патологоанатом из МУРа.
— А, этот… Ваш патологический анатом уже вступил в счастливый возраст, когда снова начинают почитывать «Анжелику». Тайком...
— Ты его недооцениваешь.
— Переоцениваю... Тащи, что у тебя есть, а там посмотрим. Сколько?
— Ну, Александр Филиппович, ты же знаешь расценки. Ну, и,.. как обычно, ментам подкинуть. За «так» ничего не делается.
— Пока не вижу ничего экстраординарного, Эдик. Давай договоримся: сначала по минимуму, а если определится в этой мякине что-то стоящее. Ты меня не первый день знаешь, Эдик.
— Об чём речь, старик, об чём речь... но... – он мелко засуетился, – ты бы не мог… небольшой авансик...
В голосе Эдика прозвучала хорошо отрепетированная мольба, замешанная на страдальческих интонациях.
— Подгребай, Эдик, подгребай, – перебил Максимов.
Когда Алик нырнул в постель, Алёна уже спала, как обычно совершенно неслышно.
Он склонился к ее лицу, чтобы проверить, дышит ли она, как проверяют родители грудных детей. По ковру были рассыпаны листки ее статьи. Ночник проливал желтоватый свет на бледное лицо, и он еще раз с удовлетворением подумал, как ему повезло, что такая необыкновенная девушка любит его. Что любит, он не сомневался, хотя всякий раз, трезво рассудив, неизменно приходил к выводу, что поддаваться самообольщению и терять контроль над ситуацией ни в коем случае следует. Тем более с такими, как она.
Алёна заворочалась и проснулась. Потом обняла, нежно погладила по спине и неожиданно спросила:
— Алик, какое странное родимое пятно у тебя на плече, здесь, сзади. Я давно хотела тебя спросить. Напоминает маленькую букву «М»... Как татуировка. Тебе никто не говорил? Тебе самому-то не видно.
— А... – протянул он. – Ну, меня редко кто рассматривал, как ты. Разве что в детстве мама.
— Ну-ну, – усмехнулась она, – и я у тебя первая.
— Алё!
Максимову нравилось называть ее так после того, как она однажды рассказала, что дед сократил ее имя до этого телефонного междометия.
— Хорошо, будем считать, что кроме меня только мама… Что же она тебе рассказывала?
— Мама не рассказывала, а вот бабушка рассказывала. Она родом с юга, из Херсона. У нее на четверть греческая кровь, а по матери она – Димитрос. Они все в тех краях полукровки. Чего только не намешано. Генетический коктейль...
— Я знаю, у меня у самой тетка из Краснодара – и тоже не пойми кто.
— Ну вот... и бабка, когда я был еще совсем маленьким, рассказывала всякие семейные тайны. Так меня проще было уложить спать… Эй! – вдруг прервал он свой рассказ, – вообще-то деткам спать пора.
— Не хочу. Ты меня разбудил... Ну, расскажи, Алик, – стала клянчить Алёна.
— Сказки это всё, Алён. Рассказывать, по сути, нечего... бредни всякие. Просто существовала семейная легенда, что наш род берет начало от Александра Македонского и неизвестной девушки, с которой у него был... это... секс...
— Ой, как интересно! Только не секс... Тогда секса не было, была любовь, Алик, милый, – и она мечтательно повторила по слогам: лю-бовь.
— Ты издеваешься?
— Нет, в самом деле... я серьезно. Обожаю сказки!
Она была заинтригована и прицепилась не на шутку.
— Тебе действительно хочется на сон грядущий выслушивать всякие вздорные фантазии старушки?
— Неужели самого Александра Великого? Теперь я понимаю, почему ты Филиппович!
— Да, того самого. И что, якобы, такая же родинка была у не-го на плече. И будто бы у всех первенцев мужского пола в нашем роду такая родинка появляется в одном и том же месте. Она меня и на фехтование позже, когда подрос, отдала. Говорила: ты должен уметь хорошо фехтовать, как твой предок. Он был великим воином. В жизни, мол, это пригодится. И имя мне дали такое – Александр – именно поэтому. У нас в семье Александры чередуются с Филиппами. В общем, бабуля моя, царство ей небесное, меня очень любила, но явно к старости крыша у нее немного того…
— Как ты можешь так про свою бабушку! – пристыдила Алёна. – А я вот верю. У тебя и фигура, как у Александра. Такие же плечи, торс...
— А ты-то откуда знаешь? Он тебя что, приглашал на танец?
— Ну, я имею в виду того актера, как его, Колин Фаррел, из фильма «Александр»...
— А... Ну-ну, с тобой тоже всё ясно... Комментарии излишни.
Но ему было приятно походить на голливудского киногероя.
— Алик, а у твоего отца тоже была такая родинка?
— Да, – ответил он.
На следующее утро, когда Максимов открыл глаза, он не сразу понял, где находится. Дождь кончился, и за окном необычайно ярко сияло солнце. Сон никак не желал уступить место яви. Но он мог поклясться – всё, что происходило во сне, было не менее реалистично. Тут он окончательно проснулся и рывком сел.
Алёна еще спала. Осторожно, чтобы не разбудить ее, он выбрался из постели, на цыпочках вышел из спальни в гостиную и уселся за свой любимый, старый, еще с советских времен, письменный стол. Здесь он включил компьютер и с головой ушел в «www».
Тишину нарушал лишь отдаленный гул просыпающегося города за окном. Вскоре, видимо обнаружив то, что искал, он с трудом подавил крик радости, откинулся на спинку кресла и, энергично потерев ладони, погрузился в чтение, на этот раз уже надолго.
Он не замечал, как летело время. Во всяком случае, услышав возню за своей спиной, он посмотрел на часы в углу экрана и с удивлением обнаружил, что прошло полтора часа.
Не выключая компьютера, он бросился в спальню и, не сбавляя скорости, с разбега нырнул в кровать, вздымая вокруг себя фонтаны постельных принадлежностей. Матрац жалобно взвизгнул пружинами.
— Алё, – позвал он, – ты должна послушать.
— Ну, чего тебе? – сонным голосом спросила она.
— Сон...
— Какой сон, Алик? Сегодня у меня выходной. Дай поспать, а...
— Послушай меня, Алёна, – растормошил он ее окончательно, – мне приснилось, что...