Еще в 1835 году Лённрот задумал совершить поездку по всем тем местам, где бытует финский язык, и с этой целью хотел обратиться в университет за помощью, но не осуществил своих замыслов. Ему удалось выехать лишь осенью 1836 года, когда Финское литературное общество выделило для этого средства.
Эта поездка оказалась самой продолжительной и была совершена в двух направлениях — на север и юг. Сначала Лённрот отправился на север, в деревни Ухтуа, Куусамо, Кереть, Ковда, Кандалакша, Кола, Инари, Соданкюля, Куолаярви, а дальше через Куусамо и Кианта в мае 1837 года вернулся в Каяни. Затем Лённрот отправился на юг, сначала в деревни Вуоккиниеми и Репола, а оттуда в финляндскую Карелию, где пробыл до поздней осени, как об этом свидетельствует прилагаемый путевой очерк.
Каяни, 8 марта 1838 г.
В письме от 28 февраля 1836 года Финское литературное общество предложило мне совершить очередную поездку по сбору финских рун и прочих видов народного творчества, которые, передаваясь из уст в уста, могли сохраниться до сих пор, но которые еще не записаны. Общество выделило мне для этого тысячу рублей. После того как мне был милостиво предоставлен отпуск сроком на год, составили и план поездки: сначала я должен был побывать у финнов, живущих в пограничных районах к северу отсюда, а затем совершить поездку на юго-восток, частично по территории России, частично — Финляндии.
Согласно нашему плану, мы отправились в Архангельскую губернию в сентябре вышеупомянутого года, наш путь пролегал через деревни Лонкка, Вуоннинен, Ювялахти и Ухтуа. В Ухтуа я расстался с господином Йоханом Фредриком Каяном, студентом, делившим со мной путь до этой деревни и возвращавшимся теперь в Финляндию, сам же направился на север, в места, расположенные между озером Туоппаярви и финским приходом Куусамо. До рождества я побывал в деревнях Охта, Пистоярви, Суванто, Макари, Тухкала, Катослампи, Аккала, Кяпяли, Сууриярви, Вааракюля, в Ските и на Святом Острове. Рождественские праздники я провел в Куусамо, а оттуда поехал в окрестности Пяярви и Кантаярви. В России, севернее этих мест, финноязычное население не проживает, финские поселения кончаются здесь на двадцать-тридцать миль южней, чем в Финляндии, где земледелие и скотоводство распространены вплоть до деревни Кюрё, что на южном побережье озера Инари. Если бы целый ряд вопросов, неотлагательно требовавших выяснения, не заставил меня поехать в Колу, мне бы не пришлось удаляться так далеко на север и я от Пяярви мог бы направиться прямо в Кемиярви, Соданкюля и Куолаярви. И тогда бы те два месяца, которые я впустую странствовал среди лопарей и русских, не пропали бы даром для моей непосредственной работы.
Но перед поездкой я не представлял себе, сколь далеко на север России распространилось финское племя, я надеялся встретить финнов у Кандалакши и еще дальше. Самые северные финские деревни — Рува и Тумча — расположены недалеко от Пяярви. На всем побережье довольно большого озера Коутаярви теперь не осталось ни одного поселения, севернее его финны уже не живут. Поэтому из Пяярви я отправился на юго-восток в Кереть — довольно-таки большое село на берегу Белого моря, где живут русские. Мой путь проходил южнее Коутаярви, через деревни Маявалахти, Хейняярви, Елетъярви и Уусикюля, в которых проживает финское население. От Керети до Кандалакши считают 12 миль: 4 — до деревни Мустайоки, 2 — до погоста Ковда, 3 — до деревни Княжая и 3 — до погоста Кандалакша. Во всех этих поселениях говорят по-русски. От Кандалакши считают до города Кола 22 мили, из них 3 — до озера Имандра, 11 — вдоль по его берегу и еще 8 — до города. Все эти расстояния легко покрывают на оленях. В дороге через каждые три-четыре мили — почтовая станция. Лопари, живущие на станциях, довольно сносно говорят по-русски. Кола — невзрачный городок на берегу Кольского залива, протяженностью в четыре мили, который нынешней зимою, как бывало и раньше, не замерз. Городок со всех сторон окружен сопками. Дрова для отопления возят на собаках, так же как в Ковде и Кандалакше. Самые толстые березы, в диаметре не более двух дюймов, доставляются почти за милю по реке Туломе.
В начале марта я отправился из Колы, проезжая через лопарские поселения Муотка, Петсамо, Паатсйоки, Няутямё и доехал до Няутямёйоки, находящейся на границе с норвежской Лапландией, в пятнадцати милях к северу от погоста Инари. Говорят, будто весь путь составляет тридцать миль. Эти деревни находятся всего в каких-нибудь трех-четырех милях от Ледовитого океана. В каждой из них в рубленных на скорую руку бревенчатых избушках живет с десяток лопарских семейств. Большинство мужчин говорят или хотя бы понимают по-русски. Русские лопари — оседлый народ, говорят, что они даже при желании не смогли бы вести кочевой образ жизни, поскольку во время постов ловят рыбу и едят ее вместо мяса. Видимо поэтому они не разводят больших оленьих стад.
От Няутямёйоки до самой северной оконечности озера Инари насчитывается десять миль, оттуда до погоста Инари — пять миль и еще пять миль до деревни Кюрё, где опять встречаются финны, с их курными избами и банями. Лопари прихода Инари говорят не только на родном, но и на ломаном финском языке, не выговаривая при этом некоторых окончаний, почти так же, как в южной Финляндии. Богослужение у них совершается на финском языке, и в их избушках я видел только финские книги. Но многие все же завидуют своим соседям — норвежским лопарям, у которых богослужение идет на родном языке, на нем же напечатаны и книги.
Как известно, говор лопарей Инари так сильно отличается от говора лопарей России, Утсйоки и Норвегии, что люди с трудом понимают друг друга. Язык русских лопарей показался мне если не самым чистым, то наиболее близким финскому языку. Но это пока только мое личное впечатление.
От Кюрё до Соданкюля считается двенадцать миль. Когда мы проезжали через сопки Сомпиотунтури в Соданкюля, здесь было намного больше снега, чем в Лапландии. Возница рассказал, что в Лапландии всегда меньше снега, чем в Соданкюля и других более южных приходах. Если это в действительности так, то все рассказы о Лапландии, хотя бы, например, о том, как здесь добывают дрова для отопления, дают превратное представление о крае, и придуманы они путешественниками и другими бывавшими здесь людьми, которые сильно преувеличили трудности, якобы перенесенные ими среди лопарей. Мне бы не хотелось присоединяться к подобным сетованиям, поскольку я считаю, что люди в Лапландии живут ничуть не хуже, чем в других местах, и счастливы, чему доказательством служат их радостные лица и умение не унывать в любой обстановке.
От Соданкюля до Куусамо я прошел двенадцать миль или чуть больше и оттуда двадцать пять миль до Каяни, куда прибыл в мае.
Так закончилась моя поездка на север, продолжавшаяся восемь месяцев. На юг я отправился в первых числах июня, снова добрался до Вуоккиниеми, оттуда — в Репола, Пиелинен, приход Эно в Иломантси, Липери, Ряккюля, Тохмаярви, Рускеала, Сортавала, Яккима, а также побывал в некоторых деревнях — Куркиёки, Париккала, в приходе Раутаярви, Руоколахти, Еутсено, Лаппе, Лаппеенранта, Леми, Савитайпале, Тайпалсаари, Руоколахти (второй раз), в Сяминки, Керимяки, Липери (снова), в приходах Контиолахти и Юка, затем в Нурмес и Каяни. Эта поездка заняла у меня шесть месяцев. Мне еще не пришлось побывать в той части русской Карелии, которая находится к югу от прихода Репола, в будущем я собираюсь съездить туда специально.
Что же касается результатов поездки, то по крайней мере сам я ими вполне доволен. Вот что мне удалось собрать:
1. Историко-мифологические руны. Большая часть из них — дополнения и варианты к «Калевале».
2. Заклинательные руны. Если бы напечатать их, объединив с теми, что были собраны Топелиусом и другими, то издание достигло бы объема пятисот и более страниц форматом одна восьмая доля.
3. Идиллические руны[110] (по содержанию это лирические песни, романсы, баллады и т. д.). Я начал их классификацию еще в пути и продолжил дома. Я уже распределил 274 руны в следующие группы: детские песни — 9, песни парней — 12, пастушьи песни — 10, песни девушек — 62, свадебные песни (жениху, невесте, каасо, свату, провожатым и т. п.) — 32, колыбельные песни — 14, песни снохи — 24, песни мужчин — 7, песни рабов — 8, долгие песни (романсы, баллады) — 16, короткие песни — 34. Впоследствии этот сборник пополнится песнями, которые напечатаны во второй тетради сборника Готтлунда под названием «Маленькие руны», во второй части «Кантеле», в нескольких номерах «Мехиляйнена»[111] и «Мнемозины»[112], а также другими песнями, которые находятся пока еще в рукописном виде. Одни из них относятся к перечисленным группам, другие — к таким, как песни охотников, песни жерновые, песни о песне и т. д. [...]
4. Песни позднего происхождения. Известно, что таковые по форме бывают как обычного [113] стихотворного, так и других размеров. В наши дни семистопные песни распространены очень широко по всей стране, отчасти они известны уже и в русской Карелии. По всей видимости, язык подстраивается к новому стихосложению так же хорошо, как и к старинным формам, которые отступают на второй план. По внутреннему строению новые стихи отличаются от обычных тем, что в них каждая стопа начинается ударным слогом. Всякая стопа, как правило, хорей, который иногда может заменяться трибрахием или дактилем. Для первой и пятой стоп очень хорошо подходит и пиррихий, а четвертую стопу порой образует всего один слог. Два первых стиха рифмуются между собой и составляют предложение. Очевидно, стихотворный размер такого рода является нашим исконным, а не заимствованным извне. В различных местностях песни различаются по мелодии. Жалоба девушки об уехавшем любимом пусть будет примером этого стихотворного размера:
В сердце дум-забот немало, и уныло в доме.
Я не знаю, что с миленком: жив он или помер.
Все с любимыми на пару и во сне, и наяву.
Я же, бедная, старею, одинешенька живу.
Вот и солнце спать ушло, вечер на пороге,
мои в пяти верстах застрял где-то на дороге.
Далеко ушел мой милый, и душа моя болит:
через семь деньков и птица до него не долетит.
Если б весть мне принесла маленькая пташка,
тут же перестала б я горевать, бедняжка.
Ты скажи, скажи мне громко о моем миленке,
ты была ли, ты была ли на его сторонке?
Расскажи мне поскорее, как там солнышко встает,
в счастье там проводят время иль худеют от забот?
Что же ты еще видала и видала ль это?
Тот здоров ли, от кого жду вестей-привета?
Приходи ко мне, мой милый, возвращайся поскорей,
чтобы зря не пролетали годы юности моей.
Собрание новейших песен, если даже изъять не совсем удачные, видимо, превзойдет по объему любое из вышеназванных.
5. Пословицы финского народа (поговорки, сравнения п прочие). Их набралось несколько тысяч. Я намерен начать их систематизацию сразу, как только приведу в порядок идиллические руны. Было бы желательно одновременно издать и то, что собрано другими. Общество могло бы осуществить это, если бы через газету обратилось с просьбой присылать такой материал для указанной цели. Не составило бы особого труда присоединить их к рукописи, которую я вышлю отсюда в Общество, или, наоборот, присоединить к ним руны[114], собранные мною.
6. Загадки финского народа. Их собрано немногим больше тысячи.
7. Так называемые таринат [115] (сказки, анекдоты). Их мною записано около восьмидесяти.
8. Новые финские слова, выражения, пояснения по диалектам и др.
Пословицы, загадки и сказки встречаются повсеместно, но сказки преобладают в основном в русской Карелии и в приходах близ Сортавалы. Волости Вуоккиниеми и Паанаярви в русской Карелии являются центрами историко-мифологических рун. И поскольку я сам в этом убедился, а также слышал подобные утверждения от других, то могу сказать, что чем дальше удаляешься от названных мест в любую сторону, тем реже встречаются такие руны. Очень мало их в окрестностях Туоппаярви и Пяярви, а также в Соданкюля и Куолаярви. Немногим лучше помнят руны в губернии Каяни и в Ребольской волости. В Саво и финской Карелии они почти полностью забыты, а в русской Карелии, восточнее и южнее вышеупомянутых мест, поют в основном малопонятные для них русские песни. Эти песни проникают уже и в Вуоккиниеми, Паанаярви и Реполу, где приобретают большую популярность, чем исконно финские песни.
Идиллические руны[116] все еще живут в волостях Сортавала, Яккима, Куркиёки, Кесялахти, Китээ, Рускеала, Пялкъярви, Тохмаярви, Иломантси, Липери и Пиелисъярви. Ближе к Лаппеенранта почти никто не знает подобных рун, говорят, так же обстоит дело и в южной части Куркиёки. Очень мало поют их в Саво, немногим больше в русской Карелии.
Моя мечта об осуществлении во время этой поездки более или менее полного сбора финских рун, пословиц, загадок и т. п. у жителей Карелии оказалась напрасной. Лишь половина из них сохранилась в памяти народа, и их следовало бы успеть записать, пока и они не исчезли навсегда. Пословицам, загадкам и сказкам, которые нечем заменить, не грозит столь быстрое забвение, как древним рунам, которые оттесняются полурусскими, полушведскими и другими новейшими песнями. Поэтому было бы весьма желательно, чтобы Общество и впредь проявляло заботу об их собирании, что значительно облегчилось бы после того, как будут систематизированы и изданы ранее собранные руны. Кстати сказать, тот, кто заинтересовался бы этим и захотел совершить поездку, мог бы обойтись меньшими затратами. В 1828 году я совершил поездку с первого мая до середины сентября, имея с собой меньше ста рублей банкнотами. На поездку этим летом, которая длилась шесть месяцев, ушло не более двухсот рублей. Но хватило бы и половины этих денег и цель поездки была бы достигнута, если бы и в этот раз, как тогда, я путешествовал в крестьянской одежде. Для таких поездок летнее время во многих отношениях лучше, чем зимнее.
Элиас Лённрот
Ухтуа, 24 ноября 1836 г.
Дорогой брат!
Я уж было совсем собрался выехать из Каяни, но оказалось так много редакторской работы с журналом «Мехиляйнен» и другими, что я смог поехать только 16 сентября. Хотел написать тебе из Каяни, но время пронеслось так быстро, что не успел. И лишь здесь, в деревне Ухтуа, я мог наконец исполнить свое намерение и заодно рассказать тебе немного о первых результатах моей поездки, ведь скоро два месяца, как я нахожусь в России. Уже почти три недели я живу в этой деревне и записываю все, что мне рассказывают: руны, песни, сказки, пословицы, загадки, пояснения незнакомых слов и тому подобное. Здесь, пожалуй, еще месяца два можно было бы записывать, особенно сказки, называемые здесь старинами, или саарнами, которым, кажется, не видать конца. Но все же я решил сегодня отправиться дальше, чтобы побывать и в других деревнях. Пословиц и загадок так много, что новые уже некуда записывать, поэтому надо начать понемногу переписывать то, что накопилось, набело. У меня набралось также немало пополнений к «Калевале».
Отсюда я отправлюсь сначала в деревни на побережье Туоппаярви, затем в сторону Пяярви, Кандалакши и Имандры. И, вероятно, в феврале я буду в городе Кола, а на обратном пути загляну в деревни, которые не мог посетить ранее. В конце апреля я, видимо, буду в городе Кемь, расположенном на берегу Белого моря, и переправлюсь оттуда через море в город Архангельск. Говорят, движение там хорошее, так что в скором времени я опять буду на этом берегу и направлюсь отсюда прямо к границе волости Нурмес. Затем я пройду вдоль границы к берегам Ладожского озера, заодно зайду в некоторые деревни Олонецкой губернии и далее через финскую Карелию и Выборгскую губернию в октябре будущей осени думаю добраться до Хельсинки. В намеченном мною маршруте я намерен придерживаться тех мест, где хорошо говорят по-фински.
В прошлом письме ты просил меня высказать свое мнение о переводе на шведский пятнадцатой руны «Калевалы» для газеты «Helsingfors Morgonblad». По-моему, перевод сделан очень удачно, и было бы желательно, чтобы все остальные руны были переведены так же хорошо. В нем есть кое-какие ошибки, но их немного. [...] Мне удалось записать еще одну страницу необычных слов, прилагаю их к письму. В следующем году в Хельсинки ты сможешь получить некоторые пояснения к «Калевале» у Каяна, который этой осенью сопровождал меня до Ухтуа и старательно выяснял здесь значения многих незнакомых слов. Я тоже готов дать тебе некоторые пояснения, если напишешь мне в Колу или Архангельск. Я писал тебе в прошлый раз о «Мехиляйнене», надеюсь на твою помощь журналу. Перед отъездом из Каяни я подготовил для него заметок на верных полгода. Думаю, что и из Колы кое-что вышлю, но мне не хотелось бы уделять этому слишком много времени. Будь здоров.
Твой друг и брат
Элиас Лённрот
Ухтуа, 24 ноября 1836 г.
Я нахожусь сейчас где-то в десяти милях от границы Финляндии и завтра намерен продолжить путь. Но прежде мне хотелось бы передать тебе и твоей жене приветы со студентом Каяном, который завтра отправляется обратно в Каяни, иначе когда еще будет такая возможность? Хотелось бы узнать о делах в Каяни. Я уезжал оттуда озабоченный тем, что тамошнее и без того малочисленное общество распалось из-за раздоров. Даруй нам всем господь и впредь здоровья. Сказывают, будто отсюда на север пойдут очень бедные края. Но все же надеюсь не умереть там с голоду, поскольку там, где живут другие, должен выжить и я.
Я вынужден побеспокоить тебя одной просьбой: прошу тебя купить воз хорошего сена и во время зимней ярмарки отдать его русскому[117] крестьянину Дмитрею, который придет из Энонсуу. Дело в том, что мы с Каяном целую неделю жили у него в доме и он не взял с нас платы, но зато попросил, чтобы на зимней ярмарке для него купили небольшой воз хорошего сена. Я посоветовал ему пойти к тебе, для меня это долг чести, и мне приходится беспокоить тебя. Деньги на это возьмешь у фохта. Если нигде не удастся купить сена, попроси в Подвила. Будь здоров.
Ухтуа, 25 ноября 1836 г.
Перед дорогой в северные края пользуюсь приятной возможностью передать приветы тебе и твоей жене. В течение длительного времени у меня не будет возможности написать, если только в конце декабря не наведаюсь на ярмарку в Куусамо. Но и это будет зависеть от того, где я буду находиться в то время. Я приступил к сбору финских сказок и уже записал их с четверть сотни. Возможно, до моего возвращения в Каяни число оных увеличится до нескольких сотен. Дело в том, что я надумал кроме этих краев побывать еще и в финской Карелии, а также в Выборгской губернии. Думаю, что тогда я смогу хоть несколько дней подряд потчевать твоих детей сказками. Будь здоров.
Ухтуа, 25 ноября 1836 г.
Я не сомневаюсь, что ты поможешь моим родителям в случае возникновения у них хозяйственных или каких-либо иных затруднений, поэтому я гораздо спокойнее за них, чем перед отъездом из Каяни. Напомни им, чтобы во время зимней ярмарки они закупили столько льна и конопли, чтобы хватило на весь год, а также пищевых продуктов, мяса и прочего. В это время у фохта, наверное, будут деньги, и он сможет дать им все, что потребуется.
До сих пор моя поездка была довольно приятной, какой она будет дальше, этого не могу сказать. Отправившись из Каяни, я пришел сначала в Сярайсниеми, где и пробыл два-три дня, затем по лесной глухомани добрался до Пуоланка. Там провел пару дней в доме пастора и пошел дальше в Хюрюнсалми, где остановился на три дня у пробста. Оттуда в начале октября поехал в Кианта. Восьмого числа того же месяца туда приехал Аксели[118], и только 16-го я отправился дальше, сперва водным путем пять миль до границы с Россией. Около 20 октября мы перешли границу, и с тех пор я живу в этих деревнях и веду записи. До сих пор я чувствовал себя уютно, не знаю, так ли хорошо будет и в дальнейшем, когда останусь один, потому что попутчик мой Каян покидает меня и возвращается к вам, я же должен следовать дальше. Подробнее в другой раз. А пока будь здоров.
Ухтуа, 25 ноября 1836 г.
Этими строками своего письма я приветствую тебя и всех твоих домочадцев. В следующий раз мне, по-видимому, удастся написать не раньше чем в феврале из
Колы. До сих пор меня задерживала распутица, так что я продвинулся не более десяти миль от границы. Но сегодня, после трехнедельного пребывания в этой деревне, я думаю отправиться дальше. Мы со студентом Каяном жили в просто-таки замечательной горнице, как здесь называют комнату. Каждый день девушки и женщины, а также мужчины и парни пели для нас песни и рассказывали сказки, так что работы хватало, некогда было скучать. Отсюда направляюсь на север, по пути побываю в Ските, женском монастыре, до которого отсюда около десяти миль. Будь здоров.
Пистоярви, 27 ноября 1836 г.
Ты себе и представить не можешь, с каким грустным настроением — ни в словах рассказать, ни в песне передать — я покинул Ухтуа. Я раньше не раз бывал в России, но так тоскливо мне не было еще никогда. Порой я не мог удержаться от слез, да и сейчас они набегают мне на глаза. С какой радостью возвратился бы я обратно домой, если бы меня не удерживала мысль, что дело, за которое я взялся, останется невыполненным. Но и это можно было бы пережить, если бы не другое. Меня влечет туда жажда познания. Следует хоть один раз побывать в тех краях, может, кое-какие руны и песни и удастся записать. В деревне, где я сейчас остановился, ну совсем нечего записывать: здесь ни рун, ни песен, ни преданий, так что, не заполучив ни единого слова, завтра продолжу свой путь.
Макари, 29 ноября 1836 г.
В пятницу 25 ноября я отправился из Ухтуа в деревню Охта. Считается, что тут сорок пять верст пути и нет ни одной деревни. Распутица уже кончалась, хотя зимник еще не был проложен. В одном месте лошадь по грудь провалилась в болото, и мы с трудом вытащили ее. По словам возницы, здесь бывали случаи, когда лошади даже тонули. На других болотах лед тоже был не очень крепкий. Болота сменялись ламбушками и борами — обычные пейзажи для этих северных мест. В двадцати верстах от деревни была лесная избушка, в которой остановился один ухтинский мужик, чтобы порыбачить в ближайшей ламбушке. Когда мы подъехали, он и его сын сидели у очага. Тут же был еще один мужик из деревни Кольёла с женой и дочкой, приехавший незадолго до нас. Они надумали поехать в Россию искать лучшей доли, чтобы, как он сказал, прокормиться, другими словами, собирать милостыню, или попросту просить, как здесь говорят о нищих. Для этого он взял с собой лошадь, котел, ставцы и мешочки.
Рыбак дал этой семье рыбы на уху, крупных светлых ряпушек, которые ловятся только в хороших ламбушках, а нерестятся, сказывают, уже подо льдом. Баба стала варить из них похлебку, мы оставили ее за этим занятием, так как наш проводник успел покормить лошадь, и мы могли продолжить путь.
Я узнал, что этот мужик из Кольёла считался лучшим певцом в своей деревне. Но мне не удалось записать от него песен, хотя я был готов делать записи, сидя на земле, в дыму и опираясь на стол из собственных коленей. Но старик не согласился петь. Он уверял, что только после рюмки-другой его голос обретает силу. Старика считали также лучшим знахарем края, да он и сам рассказывал, что за ним приезжают даже издалека, чтобы изгонять из людей порчу. Однажды в Петрозаводске у некоего господина случилось помрачение рассудка, так старика возили даже туда. «Ну и как, — поинтересовался я, — удалось ли вернуть ему разум?» «А как же, а то чего бы я туда поехал?» — ответил старик. Не каждый доктор столь уверен в себе. Я спросил, как с ним расплатились за лечение. Старик ответил, что он много не берет, а довольствуется малым. Вот и в тот раз ему пытались подсунуть целую пачку белых бумажек (ассигнаций по 25 рублей), но он взял только одну синенькую (5 рублей) и немного продуктов в дорогу. Ростом старик был чуть меньше трех локтей, в молодости, так про него говорили, колесом мог пройтись по земле и белкой перелететь с дерева на дерево. В деревнях Охта, Пистоярви и Суванто все мужчины низкорослые, не выше двух с половиной локтей, и я предполагаю, что они произошли от лопарей. Не знаю, какие люди живут севернее этих мест.
Я переночевал в Охте, а наутро, 26 ноября, отправился за пятнадцать верст в деревню Пистоярви. Там я провел два дня. Хозяин предложил мне поехать вместе с ним в понедельник в Суванто, поскольку он собирался ехать туда на лошади по своим делам. И я остался на воскресенье, попытался разыскать рунопевцев, но их в этой деревне не оказалось, так что и записывать было нечего. В понедельник утром хозяин отправился в Кереть за мукой и довез меня до Суванто. Я думал, что он возьмет с меня за дорогу пять гривенников, но он запросил целый рубль. Я немного опешил и спросил: «Не хватит ли восьми гривенников?» На том и поладили.
Сегодня в Суванто я прикидывал, куда же мне поехать: то ли в Куусамо, то ли на Святой Остров. Я бы с радостью завернул на финскую сторону, но счел более разумным прежде посетить деревни Туоппаярви, разведать там насчет рун и сказок, а заодно заглянуть в обители отшельников[119]. Все это займет не больше трех недель, так что на рождество надеюсь попасть в Куусамо. Под вечер я отправился из Суванто и прошел шесть верст до Макари, или Мултимакари, как иногда называют это селение. Здесь все очень бедные. (В доме, где я сейчас записываю, хозяйка из Скита. Мужа нет дома. Женщина только что кончила отделять ножом колоски от соломы, из зерна сварила похлебку. Один ребенок болен.) В этой деревне поднимается всего три дыма, и то хозяин одного из дымов только прошлым летом переселился сюда из Куусамо. Я побывал у них, и было приятно видеть, что в доме живут по нашим обычаям. [...]
Не помню более трудной ночи, чем прошлая, на 30 ноября в Макари. В избе, где я сначала писал, было очень холодно, так что нечего было и думать ложиться там спать. Я пошел в другой дом, к переселенцу из Финляндии, так как знал, что у него немного теплей. Там мне постелили небольшую оленью шкуру, но одеяла никакого не было. Я пробовал укрыться своей накидкой, но и это не помогло. Немного тут пришлось поспать, всю ночь дул сильный ветер в окна. Карельские избы не идут ни в какое сравнение с нашими. Во-первых, в них много окон, расположенных так близко друг от друга, что на лавках не найти места, где бы не сквозило. Пол также находится высоко от земли и из-под него беспрестанно дует.
Вааракюля, 2 декабря 1836 г.
Из Макари я прошел на лыжах сначала пять верст в Тухкала и в тот же день еще три версты в Ильяла, где переночевал. Отсюда в Сууриярви едут обычно в объезд, через деревни Аккала и Кяпяли, что составляет около тридцати восьми верст. Когда же я узнал, что прямиком по бездорожью будет только тридцать верст, то предпочел этот путь, хотя мне и предстояло идти на лыжах по целине. Один деревенский мужик за рубль согласился проводить меня, это было недорого так как он тратил на дорогу туда и обратно почти два дня. Я во время этого перехода хватил полной мерой того, чего сам же и пожелал. Мы шли без лыжни по снежной целине, к тому же снег покрыт был ледяной коркой. Но к вечеру добрались-таки до деревни и остановились у попа-старообрядца Фомы.
Насколько мне известно, в этих краях люди относятся к трем разным старообрядческим толкам, и каждая из них запрещает есть из одной посуды с теми, кто исповедует иную веру. Поповская вера называется миром, причем небольшое количество ее сторонников — мирян — все уменьшается. Напротив, последователей старообрядчества становится все больше. Говорят, что старообрядческий поп, распространитель этой веры, живет в деревне Каркалахти, расположенной на берегу моря между Кемью и Керетью. Но округа для него слишком велика, поэтому он назначил еще несколько попов, которые на местах крестят детей, венчают молодых, отпевают покойников и др. Сам он примерно раз в год объезжает округ и совершает обряды. Во время обходов жители деревень должны бесплатно перевозить и кормить святого отца и сопровождающих его лиц. Я точно не знаю, получают ли они еще какое-либо жалование или живут на подношения единоверцев. Скорее всего, нет, так как об этом ничего не говорится. Да и многовато повинностей пришлось бы на сельскую общину, если бы нужно было платить еще и раскольничьим попам. Ведь за все совершаемые раскольничьими попами требы приходится платить законным церковным попам, и это только за то, что церковный поп хранит все в тайне. Я часто спрашивал у старообрядцев, в чем отличие их веры от мирской, но и по сей день не получил никакого объяснения, скорее всего, они сами этого не знают. Утверждают лишь, что сторонники поповской веры крестятся не теми пальцами, что бог велел, а иные называют тех, что крестятся тремя пальцами, проклятыми.
Остров на Туоппаярви, 5 декабря 1836 г.
Вчера я прошел на лыжах двенадцать верст от Вааракюля до Скита, оттуда восемь верст до Святого Острова. Шел по лесам и болотам, миновал четыре ламбы, или озера: Ваараярви, Хаапаярви, Нейтиярви и Памоярви. Скит напоминает деревни в Хяме, дома расположены не слишком кучно и не слишком далеко друг от друга, они довольно беспорядочно разбросаны по берегу одного из заливов Туоппаярви. В деревенской церквушке каждый день проводятся богослужения, но на них присутствуют одни женщины. Мужчин в Ските вообще очень мало. Не знаю, чем занимаются здешние женщины помимо того, что ходят в церковь, они, наверное, шьют либо заняты другими подобными делами. Здесь же девочки из ближайших деревень обучаются чтению, церковному пению и письму. Молодые женщины, а иные и постарше живут взаперти и не сразу впустят в дом незнакомого.
Путь из Скита на Святой Остров я прошел по льду озера, миновав несколько островов поменьше. Большой остров, длиною в десять верст, окружен несколькими малыми островами. Не знаю, что на меня напало, но стоило показаться строениям и церкви, и мне опять, как и при посещении Валаамского монастыря, захотелось повернуть обратно. Но все же я пошел в деревню. Уже на озере меня застигла темнота, поэтому, придя в деревню, я начал осматриваться, куда бы пойти. Я спросил у одного человека, где живет Большой Старец. Он показал мне, где живет старец и как пройти к нему. Этот еще не очень пожилой одноглазый старик занимал две крохотные комнатушки размером в четыре на четыре с половиной локтя, да и то не один, а с другим монахом, который сидел в дальней комнате и, похоже, читал книгу. Когда я вошел, Большой Старец поднялся навстречу и спросил что-то по-русски. Я ничего не понял и ответил: «Я не говорю по-русски, а по-немецки, по-шведски, по-латински, по-карельски». Тогда он разыскал какого-то мужика, через которого пояснил мне, что ему пора идти в церковь, и велел проводить меня в дом для приезжих. Там я провел ночь, так и не встретив больше старца...
Тёрмянен, 1 января 1837 г.
Комната для приезжих в Пустыне (или монастыре на Острове) довольно большая, но проходная; в дальней комнате повар по нескольку раз в день варил еду, там же и ночевал. Мне постелили на лавке оленью шкуру, на ней я проспал ночь, подложив под голову свою сумку. Остальные трое или четверо приезжих спали на полу. Говорят, что сюда почти постоянно, как зимой, так и летом, наезжают люди. С одним из них, родом из Киисйоки, мы от нечего делать обменялись ножами. У здешних мужчин, как и у наших, особенно в дороге, на поясе всегда нож-пуукко, только носят они его на правом боку, а у нас принято на левом. Их ножи больше наших, с загнутым вверх кончиком, лезвие около четверти локтя, ручка длиной в четыре дюйма. [...]
Тёрмянен, 1 января 1837 г.
[...] Трудно поверить, но после того, как мы с тобой расстались, я одолел более трехсот верст (303), то ехал на лошади, то шел пешком, то на лыжах. В деревне Макари я купил себе две стоящие вещи — лыжи и пуукко, но теперь у меня уже нет ни того, ни другого. На Святом Острове я обменял нож на другой, получше, а лыжи забыл в одном доме, уже перейдя границу и добравшись до Куусамо. Я все же успел пройти на них около шестидесяти верст, так что бог с ними.
От деревни Катослампи до Сууриярви я тридцать верст шел на лыжах по целине и едва не выбился из сил. Отправился я не без проводника, но и он, укрывавшийся от воинской повинности беглец, был не лучше меня. К вечеру мы все же добрались до деревни и остановились у попа-старообрядца Фомы. Если ты помнишь Якконена из Ювялахти, то легко можешь представить себе этого Фому. Во-первых, он не позволил мне пойти в баню, пока все не помылись, хотя мой проводник, жалкий беглец, пошел вместе со всеми. Затем, к моему удивлению, он полвечера бил поклоны, а потом сказал, что его старые закоптившиеся старославянские книги написаны на греческом языке.
В Ските я встретил и племянниц упомянутого Якконена. Они уговаривали меня почитать им книги на русском языке, спеть по-карельски и поиграть на флейте. Их наставница, вернее, попечительница, русская старуха, знала только свой язык и, возможно, происходила из господ. Внешне Скит мало чем отличался от других деревень на русской стороне, расположенных вдоль залива озера Туоппаярви. Церковь тоже ничем не примечательна. То же можно сказать и о Святом Острове. Говорили, что наставник их знает все языки мира, но, должно быть, в их число не входили финский, шведский, немецкий и латынь, которые, как мне показалось, были ему вовсе незнакомы. Всего одну ночь пробыл я на Острове, по-моему, больше смахивающем на логово разбойников, чем на монастырь. Стоило мне появиться, как меня тут же окружили мужики и стали допытываться, нет ли у меня вина продать, до которого, как говорят, они очень падки. Затем один из них, прослышав, что я доктор, захотел выяснить у меня то же самое, что и панозерский писарь в горнице у Васке. Он повел меня к себе домой и показал, что его беспокоило, уплатив за хлопоты две луковицы. Я дважды посетил церковь, но не увидел там ничего примечательного. Из-за темноты я не смог разглядеть иконы, но думаю, их там было немного. Посетив Вааракюля, я два дня провел у Еукконена. Его дом — несколько лучше и богаче других здешних домов, и я поел там досыта. Старые хозяин и хозяйка были еще живы, но старуха большую часть времени находилась в отдельной горнице, видимо, молилась. Я туда не заходил. У них четыре женатых сына, жены у всех живы. Трое из сыновей находились в Финляндии, где торговали вразнос. Четвертый, старший, был дома. Недавно они ездили в Кереть (место торговли хлебом на берегу Белого моря) и привезенную оттуда муку бойко продавали односельчанам по цене три рубля шесть гривенников за пуд. Невестки ухаживали за стариком как за каким-нибудь патриархом: разували его по вечерам, а утром подавали ему носки, обувку и одежду. Незадолго до моего отъезда он снова отправился в Кереть. Мне было забавно смотреть, как его снаряжали в путь: укрывали в санях и пр., и все это доставляло невесткам немало хлопот. Младший из братьев хотел было взять себе жену из Хяме в Финляндии, но почему-то передумал и женился на здешней. Странно, однако, что девушки из Финляндии соглашаются ехать на чужбину, разве не лучше им было бы на родной стороне? Что невесте делать в Турку, коль просватают и дома. Или: Ленивая в Лаппи идет, нерадивая, воду грести.
В Вааракюля я нанял лошадь до Кяпяли — неказистой деревушки, где около десятка домов. В доме, который мне расхвалили как лучший, меня вообще не хотели кормить. Правда, моему проводнику сварили похлебку из рыбы, но, когда я за плату попросил налить немного и в мою миску, хозяйка отрезала: «Пусть сперва гость поест, если останется чего». Когда мы поели, проводник мой ушел в деревню, а старуха занялась своими вечерними хлопотами. И вот, сидя в пустой избе, я набил трубку табаком и затянулся несколько раз. Но из-за этого чуть не остался без крова. Когда хозяйка вошла, я успел вынуть трубку изо рта, но она учуяла запах дыма и сказала: «А вы тут не табак ли трескаете? Если табак, то нам не ужиться под одной крышей» ... Может, стоило перейти в другой дом, но и там не лучше. Я заходил уже в некоторые дома, везде нищета: кроме зерна и ухи — никакой еды. Старая хозяйка собиралась уйти в Скит. «Может, приняли бы меня в свою веру», — говорила она. Дело в том, что женщины Скита получают с Острова пособие по двадцать пять рублей в год, правда, жалуются, что этого им не хватает. Одна старуха пришла туда даже из Финляндии и приняла их веру. Сын у нее был в работниках на Острове.
Говорят, что в деревне Кяпяли сплошные оленекрады. Жители съели всех оленей друг у друга, так что кормиться уже нечем стало. Рассказывали также, что во всей деревне едва ли найдется два-три дома, в которых путник мог бы быть спокоен за свои вещи. Не лучшая слава шла и о деревне Тухкала, куда я пришел позже. Один крестьянин по имени Куйсма нанял здесь пастуха на все лето. Осенью тот немного приболел. Куйсма сам взялся его лечить. Велел вскипятить воду и через воронку влил кипяток в рот больному. От этого мужик, как и следовало ожидать, сразу же умер, как того и желал Куйсма, ведь теперь ему не надо было платить за работу. Мне довелось видеть этого Куйсму — сладкоречивый, скользкий старикашка.
В Макари жил некий человек из Куусамо с женой и детьми. Он переселился сюда, чтобы безнаказанно угонять ворованных оленей.
В Суванто, в доме Ротто, вдоволь было хлеба. По слухам, у них полный амбар прошлогоднего зерна. Но хозяин тот амбар не трогает, а закупает в Керети новое зерно для себя и для продажи. Возможно, они разбогатели честным трудом, но многие утверждали иное. О братьях Ротто говорили, что они разбогатели после того, как убили двух беглых из России, у которых было много денег. Ночью те, почуяв опасность, сбежали из деревни на какую-то сопку и, решив, что они в безопасности, разожгли костер и уснули. Три брата Ротто заметили огонек, подошли и т. д. Про братьев Лари тоже говорят, будто они разбогатели обманом: отчасти тем, что обманывали московских богачей, у которых брали большие суммы в долг и не возвращали их, а во-вторых, тем, что нм случилось быть во время пожара в городе Архангельске, где они хватали все, что попадало под руки. Вышеупомянутый Еукконен тоже, говорят, обманывал финских крестьян, не отдавал им долги и на этом разбогател. Был даже суд, но, оказывается, закон бессилен в подобных случаях. По последнему решению из Архангельска Еукконену предписывалось ежегодно выплачивать долги по пять рублей, но это не покрывало даже процентов. А основная сумма? Я много наслышан о богачах, да мало говорят о них хорошего. Все они начинали каким-нибудь нечестным путем, а затем увеличивали свои доходы, обманывая своих сограждан.
Из Суванто в Нярхи, а затем на финскую сторону, в Мултиярви, меня подвезла одна баба. По дороге я расспрашивал ее о многом, особенно о различных верах, в которых она мало разбиралась. Она не знала даже о десяти библейских заповедях. Переехав границу, я словно попал в иной мир. Я почувствовал себя как дома. Здесь я теперь живу недалеко от церкви. Старая хозяйка из «мамзелей» стала хозяйкой дома. Вот если бы так происходило чаще! По крайней мере, я заметил, что хозяйство в таких домах ведется лучше, чем в других [...] Уже третью неделю я здесь переписываю набело загадки и прочие записи. [...]
Куусамо, 4 января 1837 г.
Многоуважаемый брат!
Я писал тебе из Ухтуа уже в начале декабря, но не припомню, как получилось, .что письмо осталось неотправленным. Я хочу повторить тебе его содержание и прежде всего пожелать тебе всего доброго в новом году, который, как я полагаю, явится последним годом твоей холостяцкой жизни!
Вкратце расскажу о своей поездке: сначала мы со студентом Каяном несколько недель ходили по знакомым русским деревням, а затем я почти на месяц остановился в Ухтуа, где записывал в книгу руны, загадки, пословицы, сказки и все прочее, что удавалось услышать. .Я жил там весьма роскошно в отдельной горнице, после чего с жильем было похуже, пока опять не приехал сюда, в Куусамо. Но худшее, что выпадало на долю крещеной души, — находиться зимним утром в этих проклятых курных избах. Во-первых, они очень малы, размером лишь в 1/4 части наших крестьянских изб, затем — все долгое утро, от двух до шести часов, открыт дымоволок на потолке, а кроме того, настежь распахнута дверь, так что в избе холодней, чем на улице. В это время стряпают, варят, готовят пойло для скота. Не раз мои зубы отбивали дробь от холода, но все же я живу надеждой, что когда-нибудь наступит лето.
Три недели назад я побывал в одном женском монастыре на Туоппаярви. Там мне пришлось и петь, и играть на флейте для монашек. К тому же меня уговаривали остаться на ночевку, на что я никак не мог согласиться, так как нигде здесь не нашел бы лошади, если бы отпустил своего возницу. Монастырь находится всего в пятнадцати милях от Куусамо, так что любой из вас сможет побывать в нем следующим летом. В восьми верстах от женского монастыря, на одном из островов озера Туоппаярви, есть мужской монастырь, там я провел одну ночь.
Что я еще могу рассказать о своей поездке? Иногда мне бывало сносно, но, пожалуй, чаще все же тоскливо. Не раз я голодал, а бывало, и наедался за двоих. Часть пути я проехал на лошади, часть прошел пешком либо на лыжах. Один раз я даже прошел тридцать верст подряд без всякой лыжни. Правда, у меня был тогда провожатый, но когда к вечеру мы добрались до места, оба валились с ног от усталости.
Будь здоров и передавай привет Адольфу и своей матери, прими также мои хотя и несколько запоздалые поздравления с Новым годом.
Твой брат
Элиас Лённрот
Тёрмянен, 12 января 1837 г.
Поздравляю с Новым годом! После долгих странствий я появился здесь отчасти для того, чтобы купить себе новую сумку, потому что старая совсем обветшала, в ней я отсылаю домой некоторые ненужные книги и бумаги. Теперь у меня новая сумка, хотя она и стоила двенадцать рублей, зато в ней есть восемь отделений для разных моих пожитков. Сейчас я особо не скучаю, по крайней мере — очень редко, но охотно отдал бы пятнадцать — двадцать рублей, чтобы хоть на один день оказаться дома. До сих пор я обходился без шубы и кафтана, думаю, что они мне и не понадобятся, если не будет сильных морозов. Но новый длинный сюртук мне придется заказать, потому что тот, в котором я имею честь писать это письмо, основательно поизносился. А на ногах у меня уже третья пара сапог.
Отсюда я отправлюсь в сторону Пяярви и Коутаярви, а затем, вероятно, пойду вдоль границы до Утсйоки, оттуда — в Колу и опять поверну обратно на юг — в Кемь и Архангельск. Может быть, в начале лета я приеду на недельку домой. Я просил родителей купить корма для скота, а также прикупить ржи. Напомни-ка и ты им, чтобы не забыли.
Тёрмянен, 12 января 1837 г.
Счастливого Нового года! Еще до ярмарки я приехал сюда, в Куусамо, и вновь отправляюсь в путь. Перед рождеством я встретил губернатора и асессора Бергбома. Губернатор просил меня о том, чтобы я вернулся домой, если начнется какая-нибудь эпидемия, с тем условием, что потом мне продлят отпуск. Я обещал и сослался на тебя, что ты знаешь, куда написать в случае необходимости. Но думаю, что если и не вызовут, я зайду повидаться с вами, когда в начале лета буду проходить вдоль границы мимо Кухмо. Мне немного грустно покидать эти места, в которых я неплохо провел несколько недель. Но было бы еще лучше, если бы мне не надо было чертовски торопиться со своими записями, из-за чего я даже не смел поселиться ни в одном господском доме округи, а жил в крестьянском доме и лишь изредка наносил визиты господам...
Тёрмянен, 14 января 1837 г.
Недавно, тому несколько дней, я начал писать тебе и теперь перед самой дорогой хочу продолжить. Отсюда я вновь направляюсь в Россию. Начну свой путь с северной оконечности озера Пяярви, где, как говорят, преобладает лопарский язык. Далее я намерен обойти все озеро, длина которого девять-десять миль и примерно такая же ширина, и побывать во всех селениях по его берегам. Затем я вернусь обратно в северный конец озера и, по-видимому, через четыре-пять недель доберусь до Куолаярви в приходе Кемиярви. Далее я думаю пройти вдоль границы на север до Утсйоки. На русской стороне к северу от этих мест, говорят, живут одни лопари, с которыми я уже не буду иметь никаких дел. [. ..]
Все кресты: задней стороной на северо-восток, лицевой — в сторону захода весеннего солнца [на юго-запад], перекладина одним концом на юг, другим — на север.
«Сколько всего богов?» — «А кто их считал, как-то раз семь возов из Москвы в Питер доставили». [...]
В Хейккиля. Я уже третье поколение после него. Он, мой дед, родом из Соткамо, одним из первых поселился здесь. Тогда еще в этих местах жили лопари в своих вежах. Они терпеть не могли финнов[120] и с помощью колдовства пытались помешать заселению. Лопари жили тогда на том месте, где сейчас Коскентало. Вот однажды мой дед рубил лес для подсеки. А у него был работник, который видел то, чего другие увидеть не могли. Так и тут. Видит он, что по льду со стороны порога идет нечистая сила. Он подождал немного, а как стала она на берег подниматься, давай гнать ее обратно к тем, кто наслал. И все в семье лопаря умерли. Вскоре и сам хозяин последовал за ними. [...]
В Хейккиля. Богу было угодно, чтобы я все же попал на родину отца. Нанялся я тут в работники к Тёрмянену — первому мужу моей будущей жены. Потом он умер. Еще четыре года я тут работал, потом она захотела взять меня в мужья, я и согласился. Три раза был на грани смерти. Один раз я ходил искать коров, упал с дерева на землю. Полетел вверх тормашками. А земля каменистая, еще когда залезал наверх, подумал, что отсюда если упадешь, так ничего не останется. Пролежал сколько-то и пришел в себя. Вижу — солнце встает. В полном сознании, а не могу шевельнуть ни рукой, ни ногой. Попробовал пошевелить пальцем ноги — немного шевелится. Подвигал левой ногой, затем левой рукой. Наконец, дополз на животе до коровьей тропы. Кое-как добрался до дома. Жена чуть в обморок не упала, когда увидела, что со мной. Второй раз, когда на лодке ездили с дочерьми за глиной. Я сидел на ушате с глиной, а они гребли. Поднялся сильный ветер. Я уж думал, не доехать до берега. Доехали-таки. Третий раз в лесу тесал я доски для лодки, да и ударил топором по ноге. Дополз до проталины, здесь переночевал. Утром меня отыскали.
В русской Карелии. Старообрядцы сами себя венчают. И поп им не нужен, даже свой, так же и при погребении. Поп нужен лишь при крещении.
В Хейккиля. Однажды пришли кивеккят[121], заставили одного мужика отвезти их в соседнюю деревню. Мужик на своей лодке поехал первым, а они — следом за ним на других лодках. Доехали до большого острова. Проводник едет впереди и гребет вокруг острова, они — за ним. Наступил вечер. Стемнело. Они спрашивают: «Куда нас ведешь, ведь должна быть деревня?» Мужик помалкивает. Вышли на берег. Когда все уснули, мужик оттолкнул лодки от берега, сам вскочил в последнюю. «Ой, Лаврушечка, дорогой, верни лодку!» — «А вернул бы — развесили бы кишки на сосне». Поплыли следом, а он их веслом по пальцам.
Когда финны поселились здесь, лопарей становилось все меньше и меньше, они умирали, как от мора.
Оленину продавали по 1 руб. 80 коп. за пуд. Дичь, куропатку — по 10 — 25 коп. [за штуку]. Сигов — по 3 рубля за пуд. Березовый деготь — по 80 коп. за меру. Нутряное сало и масло — по 20 коп. за фунт. [...]
«Они антихристы (царь, господа и попы). По-нашему, они еще хуже, чем вы, финны. ...Раньше, когда была старая вера, не воевали, был мир на земле. Швед мог три раза выстрелить, только тогда один раз в ответ стреляли. А когда антихрист пришел, беспрерывно друг на друга лезут»[122].
Люди здесь красивей, чем в Саво и Карелии на финской стороне. [...]
Когда выпускают скот из хлева, обходят его с косой в руке, сначала по солнцу, потом против солнца, бьют прутом. Перед воротами кладут рябиновую палку и разжигают костер из щепок, взятых с трех пней, по три щепки с каждого. Через этот костер прогоняют скот. Хозяйка считает: первая Туорштикки, вторая Пуникки и т. д. Затем она еще раз обегает вокруг них с косой, затем прячет косу так, чтобы никто ее не трогал.
Сваты дважды появляются без жениха[123], а на третий раз — с женихом. Если он понравится девушке, то она подносит обоим сватам в стаканах вино. Сваты от имени жениха наливают в стакан отцу, в другой — матери девушки. Затем мать невесты наливает стопку жениху и дарит ему шелковый шейный платок. Жених в ответ дает девушке серебряную монету. Гостей сажают за стол, угощают. Затем отец невесты и сват бьют по рукам и говорят: «Слушайте все крещеные люди: дочь Петра Анна и Иван заключили сделку. Кто эту сделку расторгнет, того сто раз оштрафуют, шестьдесят раз опозорят. Все слышали?» Отвечают: «Слышали». — «Ну, раз слышали, то кто слово нарушит, тот за это и ответит». Трое со стороны жениха и шестеро со стороны отца невесты поют, пьют и едят за двумя столами. В приданое обещают дать овцу, корову, оленей, зерна и пр. Невеста подходит к гостям, обнимает их и плачет. Молодых ведут к постели. Сваты с косой обходят три раза вокруг кровати, чтобы не испортили молодых. Жених опускает деньги в свои бахилы. Сестры невесты разувают его и подбирают упавшие на пол монеты. Утром, когда встают, сестры невесты — свояченицы — приносят воду и белый платок, который остается у жениха. В постели жених дает невесте деньги. Поутру невеста идет за женихом в избу и бросает эти деньги под порог. Приходят свояченицы и собирают деньги, берут у жениха шапку и кладут в нее шелковый пояс. Затем начинают завтракать. После завтрака свекровь подносит новобрачным белый платок, а сестры дают второй. Когда поезжане приходят в дом жениха, выпивают чарку за невесту. Разрешается выпить до четырех рюмок. Невеста со свахой обносят вином всех по кругу и кланяются. За первую рюмку не платят, за вторую кладут на тарелку гривенник либо два. Первая идет как угощение.
Перед уходом молодых теща дарит жениху белую полотняную рубаху, за что он дает ей два риксдалера. Невеста одаривает всех: свекрови подносит сорочку и чулки, свекру — белую полотняную рубашку, порты и рукавицы; братьям жениха — красные шейные платки и белые полотняные рубашки, сестрам — красные платки и белые сорочки, детям — рукавички.
Ехали двое русских по льду реки. Оба уснули в санях. А лошадь попала на льдину, которую оторвало от берега и понесло вниз по течению. «Как же так, братец, — конь стоит, а лес бежит?»
В лесной избушке спали два русских мальчика. Меньшой проснулся: «Эй, Петри!» — «Что тебе?» — «Зуб выпал». — «Так выкинь». Немного поспали: «Эй, братец Петри!» — «Что такое?» — «Второй выпал». — «Выкинь его». Через какое-то время опять: «Эй, Петри!» — «Чего тебе?» — «Третий зуб выпал». — «Уж не леший ли спал на этом месте! Ложись-ка на другое». Вот и в Хяме однажды даже конюшню из-за этого передвинули на другое место.
В святки и мужики, и женщины сидят на перекрестке дорог и гадают на судьбу. Но прежде надо три раза обойти это место с косой. А в Новый год льют расплавленное олово и гадают по нему.
Первую половину пути мы ехали по такой чащобе, что порою не видели ничего, кроме деревьев, ветви и гибкие стволы которых под тяжестью снега сводом смыкались над нашими головами. Всякий раз, когда дуга задевала за ветки и груды снега сыпались на пашу возницу, она радовалась обилию снега, предвещавшего урожайный год. Слева виднелась сопка Маяваара, весьма внушительная издали и почти незаметная вблизи. Случается, великое при близком рассмотрении теряет свою значительность. В конце пути было три ламбушки (Руокоярви, Хирвасъярви, Виксиярви), между ними простирались леса.
В России, как и у нас, боятся кладбищ — иные верят, что там ходят покойники. На кладбище лес оставляют невырубленным. Верят ли они в духов, я не знаю. Пожалуй, они им и не нужны, потому что бронзовые божки служат для той же цели, причем с большим удобством: им можно плюнуть в лицо и даже поколотить, как иногда и случается. «Я тебе молюсь, а ты, поганый, не помогаешь мне».
Резные деревянные календари есть во многих местах.
Однажды кивеккят были на русской стороне, плыли по Пяярви. Проводник привел их к истоку Кунтуйоки, которая вытекает из Пяярви в Коутаярви и далее в море. Ниже по течению начинается порог Кумакоски, большой, кипучий, по которому никогда не спускаются на лодках. Проводник направил их в порог, дескать, теперь сюда. Сам впереди. Поравнявшись со скалой, успел выпрыгнуть, а лодку унесло в пучину, вслед за ней — всех до одного кивеккят.
Армяк отличается от кафтана тем, что кафтан расклешенный, а армяк прямого покроя. (Хяйняярви.)
В окрестностях Пяярви избы обычно высотой в четыре локтя и семь — девять локтей в ширину и длину. Слева или справа от дверей стоит печь, стороны ее — четыре-пять локтей. По боковой стороне, во всю длину печной кладки и вплотную к ней, встроен шкаф высотой полтора-два локтя и шириной 3/4 локтя. По размерам он напоминает шкаф для посуды и называется колпица, или рунтукка[124]. Одной стороной он прикреплен к стене, а другой — обращен к избе. Печь, что с одного боку выступает вперед на пол-локтя, вместе с рундуком образует прямой угол. С той же стороны печи высится опечный столб, сделанный из толстой доски, высота которого около трех локтей, ширина — пол-локтя и толщина — 1/8 локтя. От припечного столба под прямым углом расходятся два воронца — один вдоль, другой поперек избы. Длина их — шесть локтей, и сделаны они из таких же досок, что и столб, но чуть поуже и потолще. Эти воронцы расположены так низко, что человек выше среднего роста из-за них должен ходить пригнувшись. Обычно от одного из воронцов к стене прикрепляется широкий полок, который называется полати. На полатях, как и на рундуке, а тем более на печи можно спать. Помимо того, печь, рундук и воронцы имеют другое назначение: там хранят квашню, туески с мукой, разную мелочь, а также сушат сапоги, обувь, носки и что придется. Собственно, для сушки носков в печи над рундуком сделано несколько углублений, которые называются печурками. От воронца, расположенного поперек избы, к противоположной стене над очагом протянуты две жерди на расстоянии в пол-локтя друг от друга. На них с вечера ставят сушиться дрова, поэтому их называют дровяными воронцами.
В нижней части печи [опечье], под шестком и жаратком (зольником), имеется отверстие, называемое подзольником, куда днем сметают мусор. [...]. Напротив печного угла от одного из основных воронцов отходят две параллельные жерди — воронцы для лучины (грядки), на которых обычно лежат ружья.
Вдоль стен избы тянутся лавки в пол-локтя шириной и в четыре дюйма толщиной. Над лавками вдоль стен установлены полки, полавошники, на которых, как и на воронцах, хранят разную утварь. Около дверей находятся полки, на которых держат миски, ставцы и тому подобное.
Потолок покоится на четырех толстых бревнах — матицах, два из которых идут вдоль, а два поперек избы. Потолок обычно настилается либо из досок, либо из наката. Полы всегда настланы из гладко отесанных досок, чтобы их можно было мыть.
Окон в избе шесть, три из них — на лицевой стене, причем среднее высотой в пол-локтя, а крайние пониже. Одно окно на той стене, где печь, и два — на противоположной от печи стене. Обычно в них вставлены маленькие, шириной в два-четыре дюйма, стеклышки или кусочки желтой слюды. Некоторые окна открываются. Стол длиной в два локтя и шириной в локоть, столешница установлена на подстолье, в котором хранятся чашки, миски, ложки и прочая посуда. Стол всегда стоит торцом к среднему окну, по фасаду разделяя избу на две половины — мужскую и женскую. Стульев нет вообще, но есть скамьи длиной в два с половиной локтя, у которых обычно две ножки на одном конце, а другим они ставятся на лавку. На день эти скамьи поднимают на воронец, а на ночь приставляют к лавке — и спальное место готово. В каждом доме около опечного столба либо в углу между дверьми и печкой находится рукомойник, чаще медный, но иногда и берестяной. Под рукомойником — лохань побольше, так называемая стригона, или тренога, куда стекает вода при мытье рук. Полотенцами для вытирания рук зачастую служат куски старых сетей, но обычно имеются и полотняные. Над рукомойником прикреплен светец с двумя пальцами для лучин, имеется еще и второй, стоящий отдельно. Но не буду описывать все мелкие предметы, а также деревянные гвозди и приспособления для хранения ножей на стенах. Перечислю лишь, какая еще одежда и утварь имеется в избах: невода, сети, прялки, два-три сундука, кадушки, ушат с водой, ведра, квашня, поленья для щепления лучинок, пояса, сбруи, шапки, треухи, нелуженые котлы, безмен, топоры, ружья, сапоги, носки, обувь, корыто для пойла, двое-трое четок, пара икон и тому подобное. В большинстве домов еще имеется ткацкий станок. И в такой избе подчас проживает более двадцати человек. [...]
Около рундука находится дверь, за ней — ступеньки, ведущие в подполье, называемое карсина, — помещение это без пола и находится под избой. В подполье держат ручной жернов, ступу и другую хозяйственную утварь. Дверь из избы ведет в сени, чаще темные, но бывают и с небольшими окнами. Из сеней можно пройти в клети, на сарай, а также спуститься по лестнице вниз во двор — танхуа, где расположен хлев. Двор одновременно используется и как конюшня. Потолком служит пол расположенных над ним помещений — сеней, сарая и клетей. Из сеней дверь ведет на крыльцо, откуда лестница, называемая ваё, с навесом, крытым берестой, ведет на улицу. Со двора же попадают в хлев, описание которого я пропускаю, по стоит еще заглянуть наверх. Между потолком и крышей имеется чердак треугольной формы, над ним — двускатная крыша, от охлупня, или коневого бревна, к потокам наклонная и выступающая примерно на локоть от стены. Стены избы и других построек сделаны из окоренных необтесанных бревен.
Помимо основной постройки — избы с примыкающими к ней клетями, двором, хлевом и прочим, в крестьянском хозяйстве нет других строений, кроме риги и бани и в лучшем случае какого-нибудь отдельного амбара. В бане полок намного ниже, чем в финских банях: на полтора-два локтя от пола. Риги — без гумна (отдельного помещения для молотьбы), но иногда с сенями.
Елетъярви, 28 января 1837 г.
От местечка Куусамо до Кантониеми — 12 верст, 18 — до Хейккиля, до Хянниля — 10, до Коутаниеми (Коутала) — 15, до Оуланкансуу на берегу Пяярви — 25, до Маявалахти — 40, до Хейняярви — 20, до Елетъярви — 80. Между Коутала и Оуланкансуу расположена самая большая сопка — Нуоруйнен. Неподалеку от Оуланкансуу находятся Кивакка и целый ряд других сопок. В окрестностях Пяярви вообще много возвышенностей. Даже один из островов — Лупшинки — возвышенность, поэтому лес на нем почти полностью вырублен и выжжен под пашни. Жители деревень, расположенных на южном берегу озера, называют лопарями всех, проживающих на северном берегу, хотя там обитают точно такие же финны, как они сами. Исключение, пожалуй, составляют две деревни — Рува и Тумча, расположенные чуть севернее Пяярви и являющиеся к тому же самыми северными финскими поселениями в России. Население этих деревень почти не занимается земледелием, а живет за счет оленеводства. За этими деревнями начинается Коталаппи[125], но это не значит, что здесь живут одни лопари в своих вежах. [...]
Елетъярви, 29 января 1837 г.
Танцы называются кисат, кисасет, они самые разные, их много и танцуют их везде. «Ночные» посиделки[126] (yökesrät) обычно заканчиваются танцами. Кроме того, молодежь почти каждое воскресенье между постами собирается на игры. Но главная забота в том, чтобы найти помещение для игр (кисапиртти), ведь игры считаются греховным занятием, и поэтому старые люди, от которых зависит, разрешить или нет играть в избе, не охотно соглашаются на это. Но вот изба найдена. Все парни и девушки становятся в круг, независимо от того, есть ли у каждого пара или нет. Один из играющих берет рукавицу и кидает ею в кого-нибудь — парень в девушку или наоборот. Тогда тот, в кого попали рукавицей, бежит за бросившим ее по кругу. Бегут то в одну, то в другую сторону, как вздумается, делают крутой поворот и т. д. Главное, чтобы догоняющий не смог попасть рукавицей. Но когда это случается, игрок, в которого попали, становится обратно в круг, а догонявший бросает рукавицей в другого и тот, в свою очередь, бежит за ним вдогонку. Эта игра называется «рукавички» (кинтахисет), и чаще всего начинают именно с нее.
Следующая игра «в женитьбу» (найттаяйсет), или «венчание» (венчакиса), которую иногда называют «игрой с платком» (пайккакиса), поэтому в нее нельзя играть без шейного платка (каклапайкка). Все становятся парами, образуют круг. Обычно девушки приглашают кавалеров следующим образом: одна из них подводит каждую из подруг по очереди к ее избраннику. Ведущая берет девушку за руку, и они низко кланяются тому, кого приглашают на танец. Поклоны повторяются несколько раз, а между поклонами приглашающие на танец делают два-три шага назад, затем опять подходят к кавалеру и снова кланяются. Когда один таким образом приглашен, ведущая с другой девушкой подходит к следующему кавалеру, и так продолжается до тех пор, пока не наберется нужное для игры количество пар. Есть и второй способ приглашения к танцу: девушки, взявшись за руки, подходят к парням, сидящим рядком на скамейке, и становятся перед ними. Каждая из девушек приглашает того, кто оказался перед ней.
После приглашения на танец все становятся в круг, причем кавалер должен подать своей даме руку и ввести ее в круг. Затем одна пара выходит в центр круга, парень держит платок за один конец, а девушка — за другой. Кавалер стоит на месте не двигаясь, а дама обходит вокруг него и низко кланяется ему. Потом она идет по кругу, останавливается и кланяется кому-нибудь. Снова идет по кругу и кланяется следующему. И так далее, пока не раскланяется со всеми играющими, как девушками, так и парнями, вновь кланяется своему кавалеру, и они оба становятся в круг. После этого ближайшая к ним пара по ходу солнца начинает обходить круг, а за ней все остальные по порядку. Затем опять выходит первая пара. Парень бросает платком в кого-нибудь из стоящих, а девушка забирает его и подает обратно кавалеру. Он бросает в другого, девушка опять приносит платок обратно и низко кланяется парню, после чего он набрасывает платок ей на плечо. Но теперь платок будто бы и не нужен девушке, она кидает им то в одного, то в другого. А парень, в свою очередь, должен забрать его и снова накинуть ей на плечо. Наконец он просит девушку отдать платок другой паре и, желая показаться очень вежливым, слегка кланяется и опускает платок ей на плечо. Девушка отдает платок и вместе со своим кавалером становится в круг. Все пары одна за другой выполняют то же самое. Эта игра завершается танцем-кружением. Одна из пар выходит на середину круга. Парень правой рукой берет девушку за правую руку и кружит ее один раз. Левой рукой он выхватывает из круга еще одну девушку за левую руку и кружит ее, затем опять первую девушку, которая все время стоит внутри круга. После этого парень выхватывает из круга следующую девушку и т. д. На этом танец заканчивается.
Шинка — танец, в котором девушки приглашают кавалеров, как и в предыдущем танце, и пары становятся в обычную четверку, или кадриль. Стоящие друг против друга пары начинают продвигаться навстречу друг другу. Сперва идут парни, оставляя своих дам на месте, идут они одновременно перебежкой, и, пройдя мимо друг друга, обходят вокруг стоящих напротив девушек. После этого девушки совершают такую же перебежку, и каждая как бы выписывает на полу большую цифру восемь. Когда обе противостоящие пары перебегут подобным образом дважды, они встают на свои места. Теперь вступают в танец две другие пары, стоящие друг против друга. Когда они, проделав ту же фигуру, встают на свои места, парни начинают пробегать вдоль круга по солнцу, а девушки — против солнца. Притом парни сначала правой рукой подхватывают свою девушку, затем левой — следующую за ней, и так по очереди всех. Когда каждый из них доходит до своей дамы, снова начинаются встречные перебежки и т. д.
Игра-прогулка (кявелюкиса) — это медленный танец, в котором пары сначала стоят друг за другом около дверей. Сначала проходит в другой конец избы первая пара, за ней — все остальные. Затем пары расходятся — одна направо, другая налево — и идут обратно мимо пар, проходящих вперед. Так образуется четыре ряда играющих: два из них перемещаются вперед посередине и два — по краям и идут в противоположную сторону (к дверям). Движутся они без остановок и, едва дойдя до дверей, тут же берутся за руки и снова идут вперед.
Игра-бег (юоксентакиса) несколько напоминает предыдущую, но отличается от нее тем, что вперед перемещаются не шагом, а пробежкой. Вначале парни бегут в одном ряду, а девушки — в другом. Затем они поворачиваются и огибают бегущих вперед с внешней стороны и еще раз огибают с внешней стороны следующих за ними. Наконец они оказываются в среднем ряду, хотя бегут теперь в направлении, противоположном первоначальному.
Кясиветелюс — игра попроще
Рямсю и тому подобное — танцы другого рода.
Обычно напоследок играют в «короля». Играющие садятся в круг. Один из них протягивает руку, другие по очереди кладут руки сверху. Тот, чья рука снизу, вытаскивает ее и кладет сверху. Так проделывает каждый, по четырнадцать раз. У кого на четырнадцатый раз рука окажется сверху, тот король. Он определяет, кто и что должен делать: обнять такого-то, поклониться такому-то и т. п.
Танцы сопровождаются песнями. Более быстрые танцы исполняются под песни на ломаном русском языке. А медленные — как под песни на русском, так и на финском (карельском) языках. Бывает, что голоса уже охрипли от песен, а ноги еще не наплясались до устали, тогда танцуют без песен и музыки.
Кереть, 1 февраля 1837 г.
Игра с мячом (паллокиса). Пинают большой кожаный мяч. У кого мяч летит дальше установленной границы, тот побеждает.
Игра «в сущики». В землю воткнут шест, к основанию которого привязаны «сущики»[127]. Один сторожит и пинками отгоняет всех, кто пытается стащить их. Если кому-то удается подойти незадетым, он становится хозяином «сущиков».
Считается грехом брить бороду и оставлять волосы нестрижеными. В Пяярви и Керети есть остриженные наголо. Грешно курить, грешно есть похлебку, оставшуюся с предыдущего раза, грешно употреблять в пищу кровь животных или позволять это делать другим, брать печень и внутренности и т. д. При забое скота кровь не собирают, считая ее нечистой. А мясо тщательно моют и отмачивают в проруби.
Яры — верхние сапоги из шкуры дикого оленя. Пяяккё — носки (носки без паголенка) из шкуры с головы оленя.
Нуотис\нодья. Берут две сухостойные сосны такой длины, чтобы всем хватило места у костра, и кладут их друг на друга. Верхнее укрепляется с помощью рычагов с двух концов. Делается это так: в оба конца вбивают по клину и к ним прикрепляют рычаг. По другую сторону от спящих сооружается стена из снега. [...]
Кереть, 1 февраля 1837 г.
Хяннинен пояснил старику Хуотила, кто я такой, — и на стол сразу же принесли масло, а старик просил извинить его.
Хяннинен уплатил тридцать копеек за пуд за доставку груза из Керети в Куусамо. Это расстояние равно ста восьмидесяти восьми верстам. Бывает, что груз перевозят и за двадцать копеек. Этот перевоз опасен, в Елетъярви дело чуть не дошло до грабежа. Но дед Мийхкали, повстречав шайку, обратил ее в бегство. В Елетъярви у меня не менее семи раз спрашивали, нет ли вина, хотя сами отбирали вино у тех, кто его привозит. Я знал про то и говорил, что ведь это запрещено и т. д.
В следующее воскресенье в доме устроили танцы. Меня попросили поиграть на флейте, но, будучи несколько раздосадован их вчерашними вздорными расспросами, я отказался. В понедельник ко мне подошел один мужчина и вызвался меня подвезти. Я ответил, что не нуждаюсь в этом, и решил, что если Мийхкали не приедет в назначенный день, то ночью я отправлюсь обратно в Хейняярви либо возьму в проводники старшего сына из этого дома, который показался мне чуть лучше остальных деревенских мужчин, и, не раскрывая никому своих намерений, пройду четыре мили пешком до Уусикюля. Но ничего этого мне делать не пришлось, потому что в понедельник приехал Мийхкали. Когда же я отказался от предложенного мне перевоза, то давешний мужик отозвал хозяйского сына во двор и долго с ним говорил, я, конечно, не знаю, о чем, но у меня были основания полагать, что он советовался с хозяином, как меня ограбить. В этом я еще больше уверовался после того, как одна из женщин сочла нужным пойти и послушать их разговор. Единственное, что промолвил при прощании парень, когда я уезжал, было: «Ко мне уже начали приставать из-за того, что вы у нас так долго живете, и велели выгнать».
Утром третьего дня я без малейшего сожаления покинул эту деревню с ее скверными обычаями и столь же скверной едой. Но от ее негодного люда не так-то легко было отделаться. Некий Мийхкали, сын Сергея, вместе со своим хорошим дружком Кирилой, сыном Хилиппя, отправился из Сяркиниеми следом за нами в Кереть по той же дороге. На полпути между Елетъярви и Уусикюля, в двадцати верстах от обеих деревень, есть избушка, где останавливаются путники, чтобы перекусить и покормить лошадей. Тут они нас и догнали. Опять завели разговор о моем паспорте. Я уверял их, что я не беглый, поскольку еду в Кереть, где обязан предъявить свой паспорт. После этого они принялись бранить старика Мийхкали, который не постыдился взять в свои сани такого человека. Пока мы были тут, они все время докучали мне своими вопросами, и я понял, что не хватит никаких слов, чтобы убедить их. Потом мы поехали в Уусикюля. Там, к моей великой радости, мы остановились в разных домах. Но на следующий день мы опять встретились в одной избушке в двадцати верстах от Уусикюля. И на меня снова посыпалась ругань. Они грозились, что свяжут меня, как только мы прибудем в Кереть: «Можете сделать это хоть сейчас, если считаете, что у вас есть такое право». Не хочется повторять всего, что я от них наслушался. Но одного из них мне удалось заставить замолчать следующим образом: мне рассказали об этом Мийхкали, сыне Сергея, что он нахально поселился в одном из домов в Сяркиниеми и был в хороших отношениях с женой хозяина (т. е. был любовником). Мужу, естественно, это было не по душе, он пытался выгнать соперника, но не смог, потому что наглец был дюжий мужик. Однажды хозяин с помощью деревенских мужиков связал его и отвез в Елетъярви, но и это не помогло. Приживалец вскоре вернулся обратно. В другой раз мужики из Сяркиниеми пригрозили утопить Мийхкали и чуть было не исполнили свою угрозу — привезли его к озеру и окунули в воду, но потом все же отпустили. Однако и от этого не было никакой пользы, так как потерпевший грозился донести начальству об имевшей место попытке утопить его и тем самым заставил искателей справедливости замять дело выкупом. Так он в основном и продолжает жить в упомянутом доме и повелевать, словно он тут второй хозяин. Говорят, муж ни словом, ни наказанием не мог наставить свою жену на путь истинный... Услышав эту историю, я спросил у рассказчика, почему же они не сообщили властям о насильнике, тогда его наверняка забрали бы в солдаты. На что он ответил: «Кабы знать наперед, что так получится, давно бы сообщили. Но если его оставят дома, он сожжет всю деревню и поубивает всех жителей».
И теперь этот самый мужик, что в Елетъярви вместе с другими доказывал, что мне по закону не дозволено нанимать перевоз из другой деревни, вновь принялся меня бранить. Когда же он совсем разошелся, я сказал: «Позавчера ты объяснил мне закон, что якобы я не имею права нанять возчика из другой деревни. Но знаешь ли ты, что по закону ожидает таких, кто захватывает чужой дом и жену? По приезде в Кемь мне хотелось бы узнать, что за это полагается. Елетъярви-то относится к Кемскому уезду, а Сяркиниеми — к Кольскому». — «А об этом в законе ничего не сказано, по нашим обычаям так можно», — заорали они в несколько голосов мне в ответ, даже мой возчик, восьмидесятилетний Мийхкали, присоединился к ним. Однако мужик, которого это касалось, покраснел как рак, сделал пару шагов в мою сторону, в гневе пробурчал что-то, но сумел взять себя в руки. Его дружку, второму мужику из Сяркиниеми, не очень понравилось, что смутили их главаря, и он начал подзадоривать того словами: «Что ты на него смотришь? Всади-ка ему топор в глотку или отведи в избушку и повесь за ноги под потолок, пусть повисит в дыму». В избушке в это время и впрямь что-то варилось, и дым стелился до пола, совсем как в бане, когда ее топят. Но этот его призыв не достиг своей цели, потому что Мийхкали после моих слов заговорил по-другому и сделался чуть ли не моим покорнейшим слугой.
Уж и не знаю, что я успел наболтать за это время, но вскоре заметил, что и старый Мийхкали уже начал сомневаться во мне. Может, он подумал, что по дороге я могу сбежать, поэтому перед последним перегоном в двадцать верст он напомнил, чтобы, я рассчитался с ним. Это напоминание показалось мне смешным, а посему я и не выполнил его просьбу, лишь спросил, на что ему сейчас в дороге деньги. Он ответил, что и в самом деле в дороге ему деньги ни к чему, но зато нужны будут в Керети. «Ну там ты и получишь плату за перевоз, — ответил я, — и тебе нечего бояться, что я сбегу, — в качестве залога у тебя ведь моя сумка (еще утром он взял ее в свои сани, хотя сам ехал в моих санях). Стоимость одной только кожи почти покроет стоимость перевоза, да и внутри там кое-что имеется». На том и поладили. Вообще-то я мог бы расплатиться тут же, но опасался, что если эти полудикие люди увидят деньги, то страсть заиметь их пересилит в них все другие чувства.
Путь из Елетъярви. Сначала мы ехали несколько верст вдоль берега озера Елетъярви. Затем миновали череду лесов, болот и маленьких ламбушек. А верст за десять от деревни брала начало река Мерийоки[128], по ширине не больше обычной дороги, но получившая столь громкое название оттого, что она впадала в море. Мы ехали по льду реки, обходя пороги, до Уусикюля, затем ехали, где по берегу, где по маленьким озеркам, пока наконец не приехали на большое озеро Луовушкаярви. Там внимание мое привлекло множество островов. По площади они казались небольшими, но местами поднимались отвесными скалистыми стенами с лесом понизу. Когда мы переехали озеро, до Керети оставалось десять верст. Здесь свернули на тракт, который идет от Кеми. К удивлению своему, я заметил, что санный путь на озере был помечен вехами. В том месте, где надлежало подняться на берег, по обеим сторонам пути лес был вырублен на ширину дороги, но поднявшийся возле самой колеи подрост свидетельствовал о том, что летней порою здесь проходит обычная тропа. Так оно и оказалось на самом деле.
Кереть, 2 февраля 1837 г.
Я еще не знаю, что решат относительно моего паспорта. Но вчера я ходил к господину Байтраму, единственному человеку из общества в здешних краях, который ведет контроль за торговлей казенным вином в Керети, Ковде, Кандалакше и Умбе. Он сказал мне, что вообще все боятся моего дальнейшего пребывания в этом поселении, так как не знают, какое зло я могу им причинить. Тем не менее я спокойно ожидал бы их решения, если бы квартира, где я остановился, была получше. Но, к досаде своей, я заметил, что домочадцы даже днем большую часть времени проводят в комнате, снятой мною, здесь совершаются торговые сделки, женщины целыми днями сидят тут же и шьют. Поэтому я, пожалуй, отправлюсь в путь раньше, чем предполагал, поскольку в таких условиях невозможно спокойно работать.
К великой моей радости и удивлению, я вчера узнал, что госпожа Байтрам, родом из Архангельска, прекрасно владеет финским языком, на котором говорят в Выборгской губернии. Я спросил у нее, почему она в первый мой приход к ним скрыла свое умение говорить по-нашему. Госпожа ответила, что ей и в голову не пришло, что я могу знать именно этот финский, ведь крестьяне, приезжающие сюда, говорят на малопонятном ей языке. Где же она сама научилась финскому? Оказывается, ее мать была родом из Выборгской губернии. Родители переехали в Архангельск, когда их дочери было всего три года. Мать чаще всего говорила с детьми по-фински, хуже она владела немецким, а русского почти совсем не знала, когда приехали. [...]
Отец господина Байтрама во время войны 1788 года был поручиком в русской армии, участвовал в морских боях при Гогланде и попал в плен к шведам. Это я узнал из родословной книги, которая перешла к его сыну. После освобождения из плена Байтрам стал карантинным надзирателем в Архангельске. По словам сына, он был родом из Выборга. В том, что он знал языки, меня, помимо рассказов о нем, убедили записи в упомянутой родословной книге, перелистывая которую в один из вечеров, я нашел сотни сердечных стихотворных отрывков и автографов. Стихи были написаны на немецком, шведском, французском, русском, голландском, английском, датском и на латинском языках. Сын уверял, что отец его говорил еще и на еврейском и даже на финском, но стихотворных записей на этих языках не было сделано.
Редко где встретишь кузнеца, особенно хорошего. Все кузнецы — финны. Столы и стулья — из Архангельска. У женщин вся одежда покупная. Изготовление масла плохое. Лен и коноплю закупают. Оконного стекла нет. Изготовление сыра им неизвестно. Картофель совсем не сажают либо сажают ничтожно мало. Сравните теперь обеспеченность на русской стороне с финской. В России можно встретить людей, которые не знают, что им завтра есть. [...]
Кереть, 3 февраля 1837 г.
Основной промысел жителей Керети — рыболовство. В более состоятельных домах имеется от трехсот до тысячи сельдянок[129], которые продают в Архангельске по рублю, а то и дороже. Сельдянки эти небольшие. Здешние люди ездят на своих судах к местам добычи рыбы на Белом море, скупают там рыбу подешевле, доставляя туда продукты питания и прочие товары, к примеру вино и т. п.
В деревне ложатся спать часов в пять-шесть и встают около двух часов, по сути дела, совсем напрасно. Все долгое утро мужчины полеживают на рундуке или на полатях либо до завтрака привезут воз дров или сена. Женщины же готовят пойло для скота, стряпают (обязательное занятие, повторяющееся каждое утро), варят похлебку на завтрак в нелуженых медных котлах, что-то толкут в ступе или размалывают зерно на жернове. Так за хлопотами и приготовлением завтрака проходит все утро — лучшее время суток.
Вчера в Кереть приехал исправник, и мне велено было показать ему свой паспорт. Вслед за этим ко мне подошел хозяин и сказал, что исправник попросил узнать, не могу ли я дать ему картуз[130] датского табака или хотя бы половину. Мне пришлось отказать. В два часа после полудня я пошел к исправнику, но он был в это время в бане, а еще через два часа — он отдыхал после бани. Сегодня я уже с утра побывал там и показал ему свой паспорт, который был признан настоящим.
Кереть, 6 февраля 1837 г.
Говорят, в церкви хранятся мощи некоего Варлаама, гроб которого висит привязанный к потолку. Мне так и не довелось самому сходить и посмотреть на это, опишу лишь то, что слышал в деревне. Рассказывают, что этот Варлаам, совершив какой-то тяжкий грех — убийство, ограбление или что-то подобное, сделался набожным и впоследствии слыл как святой. В последние годы своей жизни он ставил кресты и часовни на каждом мысу в окрестностях Керети. Сказывают, человек этот проявлял такое усердие, что даже никогда не ложился спать под крышей. Как уж обстояло дело зимой, о том мне не довелось спросить. Все это время, говорят, он не ел мяса и ничего такого. Насколько я понял из рассказов, Варлаам сначала нечестным путем добыл себе довольно большое состояние, а потом его стали мучить угрызения совести. Вот он и попытался искупить грех и примирить его со своей совестью вышеописанным способом, то есть избрал путь лишений и трудов, что было полной противоположностью тому, чего он прежде добивался. Ныне Варлаам стал настолько известным святым, что когда три года назад архангельский архиерей захотел посмотреть на его мощи, он был так потрясен, что чуть не лишился чувств. Но сама память о Варлааме безнравственна.
Кереть, 6 февраля 1837 г.
Начиная с середины и до конца мая непрерывным потоком через Кереть тянутся обозы. С окрестностей Кеми, с Сумы, Шуньги и т. д. едут люди — так называемые мурманские — в Кандалакшу и оттуда к Ледовитому океану на рыбную ловлю. По всей дороге можно видеть, как идут лошадь за лошадью, и это длится целых две недели. Бывает, что крестьяне за сто, а то и за двести верст приезжают на своих лошадях и оленях, чтобы перевозить рыбаков. Говорят, что рыбак за лето может заработать сто —
двести рублей и даже больше. Они либо рыбачат для себя, либо нанимаются к крестьянам из Керети, Ковды, Кандалакши, Умбы, Колы или других местностей. Хозяин, нанявший рыбака, должен снабдить его едой, дать судно, а также рыболовные снасти; сам он получает по договору третью часть добычи. [...]
Кола, 13 февраля 1837 г.
Perveni huc tandem, (nobis ubi defuit orbis) tnihi guo jam defuit, orbis[131].
Я отправился из Керети 6 февраля под вечер. За шесть дней постоя на квартире заплатил десять рублей, включая сюда плату за хлеб, молоко и чай (плохой). Злая судьба подсунула мне в ямщики некоего мужика из Хейняярви, который тоже ехал в Ковду. Я был крайне встревожен этим, поскольку он был родом из тех мест, что недалеко от злополучного Елетъярви, и в довершение всего перед нашим отъездом кто-то мне сказал: «Кабы он только не был в сговоре с разбойниками». Я не смел заснуть, хотя мы ехали ночью; немного успокоился лишь после того, как проехали первые десять верст.
К полуночи мы прибыли в деревню Мустайоки[132], которая является первым поселением на север от Керети и находится в сорока верстах от нее. Это довольно большая деревня, в ней пятьдесят-шестьдесят домов по обе стороны реки. Люди здесь занимаются рыболовством и в большинстве своем живут бедно. Правда, есть и более зажиточные, но все же не настолько, чтобы торговать. Я не видел ни одного судна с мачтой, кроме совсем старых. Проспав до восьми утра в доме, куда привел меня возница, и позавтракав, я отправился в другие дома, чтобы узнать, поют ли здесь карельские песни. Но таковых не оказалось, здесь пели только русские песни, поэтому около двух часов пополудни я выехал в сторону Ковды, дальше на север. Мы проехали до деревни две мили за три часа. Меня по-прежнему сопровождал мужик из Хейняярви, но я взял себе в доме, где ночевал, еще одного возницу. Большую часть пути они ехали в других санях, но иногда оба перебирались ко мне, переговариваясь между собою по-русски. Хотя я и не понимал их, но догадывался, что они, по-видимому, сговаривались насчет того, каким образом вынудить меня дать им денег на выпивку. Где-то с середины пути каждый из них начал приставать ко мне, чтобы я по приезде дал им сорок копеек на вино. Однако я заверил их, что они не получат от меня ни копейки, и сдержал слово. Я почти полностью преодолел чувство страха и готов был даже применить силу, если понадобится. Но все обошлось, хотя я все время был настороже. Многим мой страх, вероятно, покажется смешным, таковым он, впрочем, представляется теперь и мне самому: ведь если подумать, то на большой дороге почти невозможно было напасть на меня. Тем не менее страх не отпускал меня до самой Ковды, а частично преследовал еще и до Кандалакши. Это были последствия испытаний, выпавших на мою долю в Елетъярви. Я не смог взять себя в руки настолько, чтобы освободиться от него, хотя и старался, так как опасался, что чувство страха может превратиться в злобного мучителя, иными словами, в навязчивую идею (idea fixa), многоликий призрак которой мог долгое время тяготеть надо мною (ведь обычно она навязывается тому, кто предоставляет ей обитель).
Вечером я приехал в Ковду — довольно большое поселение, расположенное в северной части реки Ковда, возле порога с таким же названием. Я остался ночевать и, по своему обыкновению, начал поиски рун, которых здесь оказалось так же мало, как в Керети и в Мустайоки, а равно и в последующих поселениях — Княжой и Кандалакше. Финны мне все же встречались. В основном они переехали сюда из карельских деревень либо из приграничных деревень Финляндии. Они живут во всех упомянутых деревнях, но в Керети их меньше, чем в остальных. В Ковде я встретил две финские семьи, которые переехали из волости Кемиярви. Они поселились в маленьких убогих банях, так как им не посчастливилось раздобыть себе жилье получше. Я несколько раз заходил в одну из этих избушек. Семья состояла из семидесятилетнего старика, его шестидесятилетней жены и двух детей. Старик рассказал, что летом он пасет деревенское стадо, в котором около семидесятивосьмидесяти дойных коров, т. е. на треть меньше, чем домов. За каждую корову ему платят по восемьдесят копеек, так что доход его составляет чуть больше пятидесяти рублей. [...]
Местечко Ковда — чуть меньше Керети, но мне показалось, немного лучше отстроенное. Половина домов, как и в Керети, двухэтажные: изба или две внизу и две наверху. Верхние избы можно назвать горницами, потому что они всегда чисто вымыты, в них много — чаще всего шесть — довольно широких застекленных окон, высота которых три четверти локтя. Во всех домах установлены печи с трубами. Сама печь невероятной величины и сделана так, что в ней можно и варить.
Говорят, что в Ковде имеется шесть-семь кораблей — трехмачтовых лихтеров. Ими владеют богатые крестьяне Мериккяйнен, Клеменцов и другие, разбогатевшие на продаже хлеба и прочего.
Утром я приехал из Ковды в Княжую — небольшую деревню, в которой было всего тридцать домов. Вечером того же дня я приехал в Кандалакшу. Лишь один крестьянин, родом из Куусамо, принявший русскую веру и записанный в здешние книги, был, как говорили, побогаче, все остальные — бедные. Воспользовавшись тем, что в деревне не было лошадей, с меня взяли большую плату за перевоз, чем в других местах. Обычно платят по пять копеек за версту. Мне пришлось, как и в Ковде, показать здесь свой паспорт, но от этого они, видно, ненамного поумнели, потому что неоднократно спрашивали, кто же я такой и по какому делу еду.
Кола, 14 февраля 1837 г.
[...] После двух часов пополудни я отправился из Княжой в сторону Кандалакши в перегон длиной три мили. Уже начиная с Керети дорога порою проходила через узкие, вдающиеся в берег морские бухты. На этом пути нам пришлось переезжать через несколько более широких заливов, один из которых был шириной восемь верст. Сани плохо идут по льду таких заливов, потому что морское течение поднимает на лед воду, которая вместе со снегом образует кашицу — шугу, мешающую скольжению полозьев. Эту шугу называют также «смолой»: «Нынче много смолы на дороге». Продвижение через небольшие бухты, попадавшиеся нам в пути, раньше не казалось мне утомительным, отчасти из-за того, что они были неширокие, к тому же стояла тихая погода. А теперь дул ветер, пуржило и шел настолько густой снег, что даже за несколько шагов ничего не было видно. Не раз мне на ум приходила пословица: «Шуба в ветер и т. д.» Да, шубы были бы теперь очень кстати, но пришлось обходиться без них. Больше всего меня заботило, как бы баба, моя возница, не сбилась с пути. Правда, дорога была помечена вехами, но вешки были низкие, причем сбиты полозьями саней и расставлены так далеко друг от друга, что невозможно было их разглядеть. Вдобавок ко всему, из-за встречного ветра старуха возница должна была повернуться спиной к передку саней и прилечь. «Ну, с богом», — подумал я и молил только об одном: чтобы лошадка не сбилась с дороги, чтобы шла она к берегу, а не в сторону моря, где на заливе лед такой тонкий, что не выдержал бы, поскольку море на середине еще не замерзло. [...]
При подобном положении дел, когда я оказался на льду между Княжой и Кандалакшей, ничто не могло быть для меня более желанным, чем услышанный мной звон бубенцов настигающей нас почты. Мои опасения, что мы заблудились, разом исчезли, да и лошадка наша затрусила за почтовой. Часам к десяти-одиннадцати мы приехали в Кандалакшу, где и почтовые и наши сани въехали во двор первого же дома. Сначала мы попали к почтальону, или почтмейстеру, — не знаю, которое из названий вернее. На первый взгляд это был человек весьма странной наружности. У него было короткое туловище, черные как смоль волосы, худое лицо и необычайно большой нос. Одет он был в длинный форменный сюртук. Мне не довелось узнать, откуда он родом, русский или нет. Позднее его внешность уже меньше удивляла меня, но в первое мгновение мне хотелось пойти ночевать куда-нибудь в другое место. Кстати, это мое желание исполнилось — вскоре мне передали, чтобы я спустился в нижнюю избу, весь пол которой был заполнен спящими домочадцами. На том и закончился этот день.
Когда на следующее утро здешние люди прослышали о том, что я финский врач, меня пригласили пить чай к почтмейстеру. Он показал мне своего ребенка, страдающего пупочной грыжей. Затем он попытался как можно понятнее разъяснить мне, кто изображен на висевших по стенам иконах.
Позже я побывал в двух финских семьях, которые жили в том же доме. Они приехали из Куолаярви (из Саллы), только что отделенной от капелланского прихода Кемиярви. Они жили частью на милостыню, частично на какие-то заработки. В обеих семьях восхваляли свою родину и ругали места, где теперь жили. Мне вспомнилось то, с чем не раз приходилось сталкиваться в Турку и Хельсинки. Захудалый люд, приехавший туда из Швеции, не перестает восхвалять Швецию — свою родину и хулить Финляндию. Коли так, то почему же они не остаются там, где лучше, ведь никто не заставляет их ехать туда, где хуже? Своя земля — земляника, чужая — черника. Один из мужчин довольно сносно говорил по-русски, но самому ему казалось, что он владеет языком лучше, чем это было на самом деле. Он не переставая хвастался, что за шесть недель научился говорить лучше некоторых русских. Он даже брался обучить меня русскому, утверждая, что коли я знаю буквы, то на это дело уйдет всего два-три дня. [...]
Его сосед по комнате, бывший присяжный заседатель (которого русские так и дразнили теперь — «заседатель»), был у себя на родине отстранен от должности и вдобавок осужден на двадцать восемь дней на хлеб и воду. Он сбежал и теперь хотел выяснить, как долго ему придется скрываться, чтобы наказание потеряло силу. Я не был настолько осведомлен в законе, чтобы ответить на это, но сам он, имевший дело с законами, припоминал, что вроде бы этот срок должен кончиться через год и одну ночь. Пока я завтракал, его жена с двумя детьми отправилась просить милостыню. Здесь просят не так, как в Финляндии. Нищие останавливаются под окном с чашей в руке и выкрикивают, или, вернее, выпевают: «Милости, милости, милости...», пока им не откроют окно и не положат чего-нибудь в чашу. Впервые я наблюдал эту манеру просить в Керети и севернее от нее. В карельских деревнях нищие входят в избу и молча стоят возле дверей или же говорят: «Подайте Христа ради». Трудно сказать, какой обычай лучше. Наверное, первый лучше для подающего, второй — для просящего. Деревенские нищие, те, которые не ходят по другим селениям, а живут в одной и той же деревне, обычно два раза в день обходят деревню: утром во время завтрака и в вечерних сумерках, когда садятся второй раз за стол.
За ночь, или, вернее, накануне вечером, по деревне разнеслась весть о том, что я — доктор. Поэтому ко мне явилось много больных, которым я как мог помогал лекарствами, а то и просто советами. [...]
Позже я сходил еще к двум больным и начал готовиться в путь. Но перед отъездом я еще раз обошел Кандалакшу. Она построена хуже Ковды, хотя и напоминает ее. Расположена она на северо-восточном берегу Кандалакшского залива, в самом конце его. Стекающий с восточной стороны не очень широкий проток образует напротив залива мыс, на котором и отстроена большая часть деревни, на другом берегу протока всего несколько домов. Я видел три корабля с мачтами, это, говорят, все, что имеется. На севере, северо-западе и северо-востоке я насчитал целую дюжину заснеженных голых сопок. Таких совсем безлесных сопок я раньше не видывал, но потом насмотрелся на них вдоволь. В селе две церкви, по одной на каждом берегу. У церкви, расположенной южнее, очень красивое местоположение, но она уже старая и не действует. Земледелие здесь, как в Керети и в других деревнях, не развито. Единственное культурное растение, какое здесь возделывают, — репа. Нередко можно увидеть обнесенные изгородью репные поля, похожие на маленькие огороды. Не может быть никаких сомнений в том, чтобы здесь не уродились ячмень или рожь, но поскольку рыболовство у них основное средство существования, они не берутся за эту работу, требующую немало времени.
Под вечер я был готов отправиться дальше и здесь, в Кандалакше, впервые сел в оленью кережу. Меня спросили, доводилось ли мне раньше ездить на оленях. Признаваться в том, что я не ездил, мне не хотелось, и, уклонившись от прямого ответа, я сказал, что надеюсь управиться. Но все оказалось не так-то просто. Через пару верст олень вынес меня с дороги в лес, кережа опрокинулась и я вместе с ней. Хорошо, что я из предосторожности перед дорогой привязал вожжу к своему поясу. Вскоре после этого начался большой спуск, и я попал в еще большую беду. Кережа снова опрокинулась, и я, привязанный, волоком тащился за оленем до половины длинного спуска. Потом пошло лучше, а через десять верст пути мы подъехали к южному берегу озера Имандра, где на ровном льду уже не было никакой опасности. По Имандре мы ехали еще двадцать верст до первой почтовой станции Зашеек. Я договорился с проводником из Кандалакши, что он отвезет меня за пятнадцать верст к одному лопарю, живущему в стороне от почтовой дороги — в Кемиённиеми. Там я надеялся нанять перевоз подешевле. Я всегда старался рассчитать наперед, чтобы с меньшими затратами доехать до конца пути, что просто необходимо в долгих путешествиях. А отдельных случаев, когда приходится платить большие деньги, все равно не избежать. Кроме того, мне было интересно увидеть и других лопарей, кроме тех, которые живут у большой дороги и которые, как говорят, уже так обрусели, что все, даже жены и дети, кроме как на своем языке, говорят еще и по-русски.
Кола, 15 февраля 1837 г.
Я оказался прямо-таки посреди настоящего смешения языков, почти такого же, какое можно себе представить после падения Вавилонской башни. Уже в Керети на мою долю досталось с лихвою, когда приходилось общаться и с русскими и с немцами одновременно. Но там я все же кое-как справился с этим, не умея еще говорить по-русски, но припоминая немецкие слова, которые я когда-то усвоил, читая книги, однако говорить по-немецки мне ранее почти не приходилось. В Кандалакше я впервые повстречался с лопарями, с которыми я общался так же, как и с русскими в Керети, то есть не разговаривал с ними вообще. Самые необходимые слова я находил в русском разговорнике, ими и обходился. Но здесь, в Коле, я заговорил по-русски. И в то же время с женой градоначальника мы порою беседовали по-немецки, а с доктором — по-латыни, и он, стыдно признаться, владеет этим языком лучше и свободнее, чем я. Кроме того, с крестьянами я порою говорю по-фински. Но, за редкими исключениями, я нигде не могу применить знания шведского языка, второго почти родного для меня языка. Иногда разговариваю на нем с хозяином, а он, в свое время заучивший в Вуорейка кое-какие норвежские слова, нет-нет да и вставит их в свою речь. Так что, если считать и шведский, то выходит, что я одновременно вынужден объясняться на пяти языках — а этого уже предостаточно. Но не следует думать, что я упоминаю об этом ради хвастовства, наоборот, должен признаться, что я не владею в совершенстве ни одним из этих языков; ведь есть большая разница в том, умеешь ли ты сносно объясняться и писать на каком-то языке или владеешь им свободно. Вполне естественно, что при таком смешении языков порой случались смешные недоразумения, особенно если учесть, что я недавно заговорил по-русски и по-немецки. Так, например, хозяин однажды спросил у меня по-русски, есть ли у меня жена. Возможно, для того чтобы я лучше понял его, он употребил норвежское или датское слово копа, которое в его русском произношении прозвучало как «коня» или «кони». Я подумал, что он хочет узнать, есть ли у меня дома лошадь, и ответил, что у меня их две. Услышав это, хозяйка сперва вытаращила на меня глаза, а когда поняла, в чем дело, смеялась до слез. Видимо, и хозяйка поняла датское слово, и это дает мне повод верить, что в Коле вместо слов жена, жёнка употребляется слово «кона». Случались у меня и другие ответы невпопад, но не буду на них останавливаться. Кроме уже упомянутых языков, я мог бы общаться по-французски, знай я его получше, с женой исправника, а со многими жителями — по-лопарски. Выходит, всего на семи языках, а этого более чем достаточно для такого маленького местечка.
У жителей Колы, как и вообще у русских, принято начинать есть с похлебки, а потом уже приниматься за рыбу или мясо и другие блюда. В Коле передо мной на стол поставили сперва семгу и лосося, затем мясо и под конец молоко. И каждый раз блюда появлялись на столе в том же порядке. Насколько я заметил, здесь не принято выпивать перед едой рюмочку для аппетита. Но чай пьют дважды в день. Обычно часов в восемь утра пьют четыре-пять больших чашек чаю, часов в одиннадцать — завтрак, часов в пять — снова чай и в семь-восемь часов вечера — ужин.
Кола, 16 февраля 1837 г.
На этот раз я не стану касаться всей поездки, а лишь расскажу в нескольких словах о местах, где живут финны и саамы, и границах их расселения. Собираясь в путь, я думал найти финнов на полуострове, омываемом с севера Ледовитым океаном, с востока Баренцевым морем, с юга Белым морем и Кандалакшским заливом, граничащим на западе — с тем же заливом, озером Имандра, Куолаярви, рекой Кола и участками суши между ними. Я предполагал также, что финны местами живут на землях Печоры, к востоку от Архангельска, потому что на карте там обозначены финские названия, например: Кулмяйоки, Элмайоки, Усайоки, Елецйоки, Колвайоки и т. д., которые, вероятно, произошли от обычных финских названий: Kylmäjoki, Ilmajoki, Uusijoki, Jäletjoki, Kolvajoki. Ho когда я решил узнать об этом подробнее на месте и по пути на север, то выяснилось, что на этом полуострове изредка встречаются лишь лопари, а в печорских землях — лишь самоеды. Выходит, туда не стоит ехать, поскольку пострадало бы мое основное дело — поиски финских рун и пр. Поэтому я отправлюсь отсюда на финскую сторону, в Инари, пройду вдоль границы на юг до Пяярви, откуда снова поверну в русскую Карелию и вдоль восточного побережья озер Туоппаярви и Нижнее Куйтти дойду до города Кемь. А оттуда вновь выйду к финской границе и в конце мая на недельку или на две загляну в Каяни, чтобы сменить свою одежду на летнюю. Затем отправлюсь вдоль границы до города Сортавала, а далее, возможно, до Олонецкого края. Так что в Архангельске я не побываю, хотя и намеревался. Эта поездка отняла бы у меня две-три недели, но иной пользы, разве что выучиться получше русскому языку, я в ней не вижу. [...]
Самая последняя финская деревня на русской стороне — Тумча, которая находится на северном берегу Пяярви, на одной широте с северной частью прихода Куусамо в Финляндии. На всем пути отсюда до Кандалакши нет никаких поселений, к северу от этой линии уже не встретишь ни одной финской деревни, да и к югу от нее — весьма редко. Обычное расстояние между деревнями от двух до четырех миль. На побережье Белого моря во всех деревнях говорят по-русски и мало кто понимает по-фински или по-карельски. Таковыми поселениями на побережье являются: Кереть, в сорока верстах на северо-запад от нее — Черная Река, в двадцати верстах по тому же направлению — Ковда, к северу от нее в тридцати верстах — Княжая и последняя на северо-восток — Кандалакша, ровно в тридцати верстах пути. Итак, на всем берегу протяженностью в сто двадцать верст нет других поселений, кроме упомянутых, хотя Кереть и Ковда по величине равны городу Каяни, Кандалакша — чуть поменьше их, а Черная Река и Княжая — еще меньше, в них всего по тридцать-сорок домов. В маленьких деревушках, вдали от побережья, говорят по-карельски, но в них вряд ли найдется хоть один мужчина, даже мальчонка, который не говорил бы одновременно и по-русски. Карельские руны почти совсем забыты, а вместо них поют обычные русские песни.
Кола, 19 февраля 1837 г.
[...] Уже начиная с Ковды в Княжой Губе, Кандалакше и у лопарей в Коле для перевозки дров, сена и прочего служат собаки. Собаки в основном рыжие пли же в белых пятнах, иные из них довольно большие. Собачья упряжь прикрепляется к шейному подхомутнику, от которого по обоим бокам к кереже отходит по ремню, так что собака идет между ремнями, как лошадь в оглоблях. Вожжа, как и у оленей, всего одна, она перекидывается через спину собаки. [...]
На постоялом дворе под названием Риккатайвал, расположенном между Йокостровом и Разнаволоком, мы кормили оленей. Мой попутчик угостил лопаря вином, и в благодарность за это тот сварил чай, которым напоили и меня. Куда бы мы ни заходили, везде для нас готовили еду, мясо или рыбу, за что не хотели брать плату, но все же были очень довольны, когда я давал им копеек десять-двадцать. Помимо погостов местами встречались небольшие избушки, в которых жили отдельные лопарские семьи. В таких домах — открытый очаг, два-три довольно больших застекленных окна и деревянный пол.
Мааселькя, что в тридцати пяти верстах от Разнаволока и где был постоялый двор, сплошь состояла из таких лопарских избушек, да еще часовенки, или церквушки с колоколом, в который усердно били по случаю воскресенья. Правда, по своему звучанию этот колокол едва ли был лучше большого коровьего ботала. Здесь я приобрел себе койбинцы [134] и яры[135] с пришитыми к ним штанами. За первые заплатил один рубль, за вторые — пять рублей. Мне предлагали еще и платье из оленьей шкуры (печок[136]), за которое просили десять рублей. Но его так неудобно надевать, что я не стал покупать. В Разнаволоке я торговался с лопарем о плате за перевоз, в том же доме одолжил в дорогу печок, надевая которую задел себя по глазу. Будь я более суеверным, я бы подумал, что это лопарь наколдовал мне в отместку, но я постарался отогнать эту мысль, прекрасно сознавая, что глаз, который и без того уже третьи сутки побаливал, и в самом деле может разболеться как заколдованный. [...]
Начиная от Кандалакши до Мааселькя и дальше довольно хорошие леса, которые дают жителям этого края строевой лес и другую нужную древесину. Ближе к Коле лес становится хуже. В Колу лес для строительства сплавляют по реке Тулома, иногда за десять миль. Но дрова для топлива, сосну и березу, заготовляют поближе — за полмили или за милю от дома.
Почти половина пути от Кандалакши до Колы проходит по озеру Имандра, но не из конца в конец его, а так, что самая длинная северо-восточная часть озера остается в стороне от дороги. Открытых пространств было меньше, чем я предполагал, да и те зачастую пересечены то широкими, то узкими мысами.
На этот раз обошлось без пурги, которая доставляет путникам немало хлопот. Говорят, что при пурге и встречном ветре олени перестают слушаться, поворачиваются головой к кережке, неотрывно смотрят на ездока, и никакая сила тогда не заставит их идти вперед. Наши олени порою поступали так же, но потом все же подчинялись хозяину и шли дальше. А вообще эта манера оленей поворачиваться мордой к кережке и глазеть на тебя — самое неприятное, что я испытал при езде на них. Проходит немало времени, прежде чем заставишь оленя сдвинуться с места. Порой ездоку приходится слезать с кережки и тащить оленя за потяг, пока он не соблаговолит идти сам. И все же, как говорят, попадать в Колу летом намного труднее. Бывает, что буря на Имандре и встречный ветер задерживают путников на несколько суток, а то и на целую неделю. Кроме того, горы, камни и болота замедляют путь.
Вот так я и добрался до Колы, без особых неприятностей, если не считать довольно сильного катара, который терзал меня головными болями, шумом в ушах и прочими неприятными ощущениями, а потом на несколько дней приковал к постели.
Кола, 3 марта 1837 г.
Дорогой брат!
Только я успел приготовить все необходимые письменные принадлежности, чтобы приветствовать тебя отсюда,
с самого крайнего города на Севере, как принесли долгожданное письмо от тебя. Здесь, в чужих краях, последние две недели мне было особенно тоскливо, поэтому каждое письмо с родины бесконечно радует меня. Хозяева дома говорят только по-русски, я же еще не вполне освоил его. Из горожан лишь доктор, человек очень порядочный, говорит по-латыни, и жена коменданта, родом из Риги, владеет немецким. Не будь их, я, пожалуй, совсем пропал бы от тоски. Особенно часто я бываю у доктора, где посылаю ко всем чертям общество трезвенников, которое оставил в Каяни. Но все же по этому письму ты можешь заключить, что я делаю не очень большие отклонения, поскольку только что вернулся от него и сел писать. [...]
О своей поездке могу сказать, что в основном дорога была скучной, но надеюсь, что впредь она будет интереснее. Я шел то пешком, то на лыжах, то на лошадях или оленях. На собаках мне еще не довелось ездить, хотя в деревнях по побережью Кандалакшского залива повсюду ездят на них. А здесь, в Коле, даже дрова из леса вывозят домой на собаках, запрягая одну либо две перед кережкой. Пригодного для топлива леса ближе, чем за милю от города нет. Лошадей мало, несколько лет тому назад во всем городе была всего одна лошадь. Но теперь их насчитывается четыре-пять. Иногда жители катаются на них с невообразимым шумом, хотя большинство развлекательных поездок совершается па оленях. Господ здесь наберется с дюжину: комендант, исправник, судья, два заседателя, врач, почтмейстер, управляющий магазинами с мукой и солью, начальник, распоряжающийся торговлей вином, таможенник, два попа, писарь и прочие.
Сам город расположен на мысу, между реками Кола и Тулома. Сливаясь за городом, они впадают в Кольский залив, длиной в четыре мили, который, по сути, является уже Ледовитым океаном, во что трудно поверить, так как он почти никогда не замерзает. Домов насчитывается больше сотни, пять-шесть из них отстроены получше. Одна главная улица, остальные — невзрачные переулки. Две церкви: одна — большая деревянная, другая — из камня и сработана очень хорошо. Здание казенной палаты также каменное, но весьма невзрачное. Город окружен высокими обнаженными горами, в низине между ними всегда дует ветер.
На этом заканчиваю свой рассказ про Колу. Следующей осенью, по приезде в Хельсинки, расскажу еще. Теперь я отправлюсь в Инари, дальше пойду вдоль границы по финской стороне. В мае я заеду в Каяни, чтобы написать рецепты Малмгрену [138] и заказать себе новую одежду. Я, видишь ли, и предположить не мог, что за полгода моя одежда так сильно обносится. Затем из Каяни я направлюсь вдоль границы в Сортавалу, а там буду проходить как по русской, так и по финской стороне. Из Сортавалы через Выборгскую губернию вернусь в Хельсинки. [...]
Сегодня из того местечка, где я нанял себе перевоз в Финляндию, приехали лопари. До сих пор я обходился без шубы и кафтана, но, видимо, теперь, в конце зимы, на оставшиеся недели придется справить себе или шубу, или печок, иначе я не осмелюсь пуститься в путь, равный двадцати милям, по безлюдным местам. [.,.]
ПЯТЬ ДНЕЙ В РУССКОЙ ЛАПЛАНДИИ[139]
Мало кто из наших бывал в Лапландии, еще меньше кто доходил до Колы. Пишущий эти строки уже дважды побывал в этих краях по делам: первый раз прошел по побережью Белого моря до Кандалакши, оттуда в город Кола и далее в приход Инари; второй раз — наоборот, из Инари в Колу и т. д. Обе поездки пришлись на зимнее время, летом эти места вообще труднопроходимы. Зимой же, напротив, по ним можно хорошо и быстро передвигаться. Все представлялось мне по-другому, пока я сам не побывал в Лапландии. Люди в Лапландии доброжелательные, веселые, трезвые. Олени их резво бегут без ругани и понуканий, морозы здесь ненамного сильнее, чем у нас, тогда как их зимняя одежда гораздо теплее нашей, так что холод им не страшен.
Чтобы не тратить на пустые разговоры ни свое, ни читательское время, я опишу лишь небольшую часть своих путешествий по Лапландии, а именно путь от Колы к границе с норвежской Лапландией. За несколько дней до моего отъезда из Колы туда приехал тогдашний ленсман финляндской Лапландии Пауль Экдал. Для меня это была приятная неожиданность, так как у меня появился хороший попутчик, с которым я доехал вплоть до границы прихода Инари. Когда он управился с делами, мы отправились в путь с теми же лопарями, которые привезли его в Колу. Они были родом из деревни Муотка, что в восьми милях от Колы. Мы должны были отправиться в путь рано утром, как и договорились с лопарями. Но наши проводники с утра начали прикладываться к вину, так что в положенное время мы никак не могли собрать их вместе: найдем трех-четырех из них, но пока ищем остальных — исчезают эти. Наконец мы решили дать лопарям спокойно пить и отправиться на рассвете следующего дня, так как в этот день мы уже все равно не успели бы в Муотка. Кроме того, мы опасались, что пьяные проводники могли бы сами утонуть и нас утопить в реке Кола, на которой сразу за городом начинались пороги, а на полмили выше, где надо было переезжать через реку, течение было столь быстрым, что лед мог не выдержать. Оленей отвели на ночь в лес и настрого наказали лопарям, чтобы с утра пораньше они привели их и собрались в дорогу, покуда вино снова не завело их на неправедный путь.
Переночевав, мы рано утром отправили одного солдата собрать лопарей с их ночлегов. Через какой-то час он вернулся назад один-одинешенек и сообщил, что не смог созвать лопарей, так как они опять выпили, а иные уже порядком опьянели. Сам он тоже был пьян. Нам ничего не оставалось, как послать за лопарями других людей, с помощью которых наконец-то к девяти часам удалось всех собрать, хотя многие из них едва держались на ногах.
Перед отъездом да будет нам дозволено сказать на прощанье несколько слов о Коле. Это небольшой городок, величиной с большую деревню в Хяме. Расположен он недалеко от побережья Ледовитого океана. В нем насчитывается сто тридцать шесть домов, но все они ненамного больше домов в Хяме. Говорят, численность населения около семи с половиной сотен. Способ существования — рыболовство и торговля, у иных — ремесла. Лопари живут во многих местах в окрестностях Колы: в Муотка — в восьми милях на запад от нее, в Петсамо, Паатсйоки и Няутямё — еще дальше на запад; в Нуоттаярви, Суоникюля, Хирваскюля, расположенных к югу от выше перечисленных; в Кильдине, что на берегу Кольского залива, в трех милях к северо-востоку от города; в Мааселькя, что в семи милях к югу, и в других. Из этих деревень русской Лапландии лопари раза три-четыре за зиму ездят в Колу, куда везут для продажи оленину, шкуры, рога, койбы[140], сапоги из койбы, лопарские шубы, или печоки, дичь, лисьи и бобровые шкурки, бобровую струю[141] и вообще все, что у них имеется. Жители одной деревни, или, вернее сказать, по одному-два человека из каждой семьи, собираются в путь одновременно, вместе ехать веселее и легче, поскольку дороги обычно заметены снегом. Когда олень идет по целине, он быстро выбивается из сил, если его не заменить другим. Ежели товару много, то один человек может управлять десятком оленей. Хозяин садится в кережу первого оленя, а остальных привязывает ремешком к предыдущей кереже, и так вереницей они следуют друг за другом, везя груженые кережи. Олений «поезд» из десяти привязанных таким образом идут друг к другу оленей с кережками называется райда.
Доехав до Колы, все расходятся по заранее известным домам. Лопарь дарит хозяину дома либо лисью шкуру, либо какой другой не столь ценный подарок. Хозяин, со своей стороны, в ответ на подарок кормит и поит его до отвала. [...] Пока лопарь находится в городе, его поят повсюду, куда бы он ни приходил, в надежде, что он как-то отблагодарит за вино, которое в него вливают. Он обычно так и делает, если не в этот свой приезд, то в следующий. Из дома, где он остановился, ему еще и в дорогу дают бочонок вина, и он весь обратный путь и несколько дней по приезде домой продолжает начатое в Коле гулянье.
Как только лопари собрались, мы сели в кережки и отправились в путь. Большую часть своих оленей и кережек лопари оставили в лесу в трех четвертях мили отсюда, поэтому, чтобы доехать туда, мне пришлось занять в городе кережку.
У нее было такое заостренное дно и она оказалась столь неустойчивой, что я, опасаясь, как бы не опрокинуться, руками и ногами отталкивался от земли и с большим трудом добрался до места. Потом мне дали кережку поустойчивее, по без задней спинки. Даже на телеге трудно ехать без опоры за спиной, а на кережке и того хуже, ведь сидеть приходится вытянув ноги вдоль днища. Но один день куда ни шло, можно перетерпеть, зная, что к ночи мы доедем и мукам нашим придет конец. К тому же из рук не выпускались бочонки, содержимое которых смягчало суставы и все тело.
Хозяева, у которых останавливались, дали каждому лопарю в дорогу по бочонку вина, вместимостью в канну [142] или две, к которым они прикладывались чуть ли не через каждую версту, заставляя пить и нас. От первых предложений мне удалось отказаться, сославшись на то, что я не умею пить прямо из отверстия бочонка, а только из чарки, каковой у них не оказалось. Но вскоре они нашли выход: сняли колокольчик с оленьей шеи и предложили мне вместо чарки, и стоило мне лишь раз пригубить ее, как потом пришлось прикладываться к ней всякий раз вместе с лопарями. За эти восемь миль по меньшей мере раз двадцать они заставляли меня подносить ко рту этот колокольчик. Временами я пытался уклониться, доказывая, что от прежде выпитого я не чувствую ног, но это не помогало — лопари заверили меня, что если бы даже я не мог сдвинуться с места, они доставили бы меня в Муотка живым и невредимым. Мы убереглись-таки от несчастного случая и ушибов и часов в десять вечера приехали в Муотка, с трудом вошли в дом, который нам посоветовали, и завалились спать. В Лапландии даже гостям редко стелют постель, каждый обычно пристраивается во всей одежде, где придется — на лавке или па полу.
Проснувшись утром, мы первым делом сварили чай и позвали лопарей. К чаю у нас были хорошие сухарики, но лопари к ним не притронулись, опасаясь, что они на молоке, которое теперь, во время поста, они не должны потреблять. И про сахар твердили, что якобы они слышали, будто его рафинируют кровью, поэтому и его не брали, пили лишь горячий чай между глотками вина, которое еще оставалось в бочонках. Нам не терпелось отправиться дальше, но лопари сказали, что об этом не может быть и речи до тех пор, пока не будет выпито все вино до последней капли, и нам пришлось смириться с их решением. Теперь нас начали приглашать на попойки в дома, и это продолжалось до позднего вечера. В тот день мы заходили в каждый дом раза по три, к счастью, во всей деревне их было всего одиннадцать. Куда ни сунешься — отовсюду доносятся шум и крики. Мужчины и женщины, сыновья и дочери — все сообща помогали опустошать бочонки. В одной избе я увидел, как молодая пригожая девушка мечется на лавке, а изо рта у нее идет пена. Двое мужчин держали ее, боясь, что если она встанет, то может покалечить себя или других. «А эту мы для того и напоили до бешенства, чтобы вы посмеялись», — сказали они. Но мне было не до смеха. В другой избе мы видели десятилетнего мальчика, настолько пьяного, что он не мог даже пошевельнуться, но после этого мы больше не встречали очень пьяных людей. Когда я спросил у одного лопаря, не лучше ли оставить немного вина для следующего раза, то услышал в ответ: «Вино — дурное зелье, а от плохого чем быстрей избавишься, тем лучше». На наше счастье, в тот же день вино у них почти кончилось, на следующее утро осталось всего около кварты, которого им не хватило бы даже опохмелиться, если бы мы не добавили им остатки из нашего бочонка.
Мы описали здесь то, как лопари ездят в Колу и как ведут себя дома в первый день после поездки. И все-таки я не сказал бы, что они большие пьяницы. Ведь многие из тех, кого ни разу не видели пьяным, в год потребляют, может, в десять раз больше крепких напитков, чем лопарь, который много месяцев подряд вообще не пьет. Будучи сами постоянными рабами различных наслаждений, позволим же и лопарям хоть несколько раз в год как-то разнообразить свою жизнь. После бури обычно восхваляют безветрие, после болезни познают цену здоровью. Так и лопарю, оправившись после похмелья, легче смириться со своим уединением и с бесконечными и постоянными снегами.
В Муотка к нам присоединилась одна хозяйка из Колы, чтобы поехать с нами в Петсамо, которое, как говорили, находится в семи с половиной милях от Муотка. У женщины была своя крытая кережка, в которой хорошо было ехать под покрывалами и полстями. Но лопари не очень-то одобряли такую кережку, потому что в пути им приходится следить за тем, чтобы балок не опрокинулся, а в открытой кережке даже непривычный ездок управится сам. Кроме того, к задку крытой кережки следует привязывать за ремень другого оленя, чтобы он не давал кережке разогнаться на спуске. «Вот так нас заставляют бесплатно перевозить начальников, будь они неладны, — сказали лопари. — Но когда приезжают из вашей страны либо из Норвегии, те честно платят за перевоз и едут по-людски, в открытой кережке». С нами в Петсамо поехал также низкорослый шестнадцатилетний парень присмотреть себе невесту. Над ним подтрунивали да подшучивали, мол, надо было сначала переговорить с женщиной из Колы, может, она согласилась бы выйти за него и тогда оба они остались бы в Муотка. К нам присоединились еще несколько мужчин, которые ехали в ту же деревню по своим делам, так что всего собралось двадцать с лишним оленей. Но половина оленей бежала порожними: лопарь никогда не отправится в дальнюю дорогу без запасных оленей: устанут одни, лопарь впрягает других.
До сих пор наш путь проходил большей частью по мелколесью, но теперь пошли сплошные голые сопки, на которых не увидишь ничего, кроме гладкого снега, лишь изредка встретишь карликовую березку. Такне же березы и сосны произрастают и в более северных краях Лапландии, но там не увидишь ель или другое обычное для нас дерево.
Поздно вечером мы приехали в Петсамо, которое так же, как Муотка и другие лопарские селения, приютилось в реденьком сосняке, и жило в нем девять семейств в девяти избушках. [...]
[...] Лопари России довольно-таки чистоплотны. В жилищах своих они моют не только столы и скамьи, но и полы. Одежда женщин почти такая же, как у карелок российской Карелии: короткая кофта без фалд, полосатая либо красная юбка, серьги в ушах и т. д. Большинство из них лицом миловидные, хотя встречаются и некрасивые. Самопрялок пока еще нигде не видел, прядение совершается с помощью веретен. У мужчин российской Лапландии свой лопарский костюм, фасон которого несколько отличается от того, что носят их соседи в Финляндии и Норвегии. Основное различие заключается в том, что у них обувь пришита к брюкам, у остальных лопарей они существуют отдельно.
Мяса сейчас, во время поста, нигде не давали, зато рыба была в изобилии. Однако не к каждой зиме удавалось заготовить рыбы в таком количестве, чтобы хватало на все время поста, и тогда лопарям на русской стороне приходилось либо голодать, либо есть мясо, чего в такие бедственные времена, вероятно, и попы не запрещали.
Хотя поселения, через которые проходил наш путь от Колы до Няутямё, расположены были недалеко от Ледовитого океана, в их окрестностях в скудных лесах находили все же дрова для отопления и бревна, пригодные для строительства.
Лопари России, как и лопари Инари, всю зиму живут на постоянных местах, а на лето переселяются на побережье Ледовитого океана или в другие места рыбной ловли. Так же поступает и большая часть лопарей Норвегии и Утсйоки. Правда, тем, у кого крупные оленьи стада — в несколько тысяч голов, приходится и в зимнее время переносить свое жилье на новое место, так как в пределах прежней стоянки уже не хватает ягеля. [...]
[Июнь 1837 г.]
Кивиярви. Ночевал у Васке; зажиточный дом. Три дочери, младшую за день до этого приходили сватать. Но в ту ночь, когда я был там, жениху отправили обратно его свадебные подарки. Сочли, что девушка еще слишком молода, к тому же одна из ее тетушек всеми силами старалась добиться расторжения сделки. Поминальный день, Троица.
Поминальный день. В году четыре поминальных дня: Виеристя [Крещение], суббота накануне Троицы, перед зимним постом, осенью. Приготовляют ладан и варят кашу. Потом люди из всех домов идут на кладбище поминать своих близких и родственников. По пути отламывают несколько березовых и еловых веток. Березовыми подметают гробницы (сооружение в виде домика на могиле), а хвойные кладут на крыши гробниц. Пока одни совершают это, другие обходят гробницы и кадят ладаном. Дочь одного похороненного здесь крестьянина, бывшая замужем в другой деревне, послала ладана, чтобы им окурить гробницу ее покойного отца, а остатки ладана велела бросить вовнутрь гробницы. Все так и сделали. Та же женщина отправила кусок полотна, чтобы его привязали к кресту на могиле покойного, что тоже было сделано. После этого на гробницы поставили миски с кашей и принялись есть, причем каждый съедал ложки две-три, а то и больше. Для меня тоже была взята ложка, и мне предложили поесть. Каша была сварена из ячменной крупы, с топленым маслом. Мужчины (и маленькие мальчики) стояли без шапок, я тоже.
Я отправился дальше в путь, полагая, что свадьба не состоится, хотя некоторые уверяли, что несмотря ни на что девушку сосватают. И в самом деле, навстречу мне из Вуоккиниеми шли свадебные гости.
Из свадебных обычаев: подарки при сватовстве. На свадьбе у невесты просят разрешения войти в дом. Жених дарит родственникам зеркальца, расчески и тому подобное. Невеста трижды кланяется жениху [...][143]
В продолжение всей свадьбы жених, чтобы подчеркнуть свое особое положение, сидит в высокой бархатной шапке. Невеста плачет перед каждым родственником и перед знакомыми, и те одаривают ее кое-какими подарками, в основном четырьмя — восьмью гривенниками серебра, но, бывает, и копейками. Плач продолжается целый день, превращая свадебное веселье в скорбь о предстоящей разлуке. Когда вечером новобрачные ложатся спать, невеста разувает жениха и берет себе деньги, которые тот положил в сапоги уже заранее; она помогает ему также раздеться.
Договариваются о приданом, если его не определили ранее. Отправляясь из дома невесты, поют по дороге обычные песни. Патьвашка должен позаботиться о том, чтобы не было никакой порчи. В доме жениха их встречают свадебными песнями, и пока поют, лицо невесты должно быть скрыто от всех платком, наброшенным на голову. Укрытая таким образом, она беспрерывно всем низко кланяется. Когда песня кончается, она снимает платок с лица. Жених подводит невесту к своим родителям. Невеста кланяется им в ноги (первое приветствие), жених тоже кланяется. Едят. Молодые едят после всех в отдельной комнате. Пьют чарку за невесту — две рюмки, дарят деньги — по двадцать, сорок н восемьдесят копеек. Всю первую неделю, а то и дольше молодая должна низко кланяться всякому, кого встретит. Кроме того, каждый вечер ей приходится несколько раз припадать к ногам родителей мужа и просить разбудить ее и мужа, чтобы не спали слишком долго. А утром, одевшись, она опять кланяется и благодарит их за эту услугу.
Начиная с Кивиярви идут красивые лиственные леса и много ламбушек; за четыре версты отсюда Пахкомиенваара — всего три дома, за пятнадцать верст — дома Айонлахти и Каркуярви. Хозяин Каркуярви родом из Мухос[144] но его почти невозможно отличить от русского карела, разве что по выговору. Отсюда до Чена десять верст, дальше до двора Аканкоски полторы версты, частью по воде, частью по суше. И далее до Вуоккиниеми по суше четыре версты. Из-за дождя мне пришлось остаться ночевать в Каркуярви. В Чена я пробыл две ночи. На троицу приехал в Вуоккиниеми, заходил в несколько домов, в трех местах меня угощали чаем, а вином еще чаще.
Игра в баски [бабки]. Каждый укладывает камешки в ряд. Затем отходят от них на определенное расстояние и по очереди бросают в них камнем. Сбитые камешки каждый забирает себе. Кто после первого захода не сбивает всех камешков, тот может бросить с противоположной стороны, с места, куда долетел его камень — это всегда примечали. Ясно, что любой мог проиграть столько камешков, сколько поставил, не больше. [...]
Деревня Вуоккиниеми расположена между озерами Куйтти и Ламмасъярви и летом являет красивый вид. Довольно высокая гряда разделяет деревню на две части, так что с одной стороны деревни другая не видна. Река Ливойоки с востока образует мысок, на котором стоит всего один дом. За рекой находятся пастбища нескольких домов. Каждый вечер из деревни плывут туда на лодках с подойниками, доят коров, разжигают дымокур, остаются до утра, снова доят коров и отпускают их пастись, а сами возвращаются на день домой.
Вместе с доярками я отправился из деревни, чтобы следовать дальше, в Костамуш[145], которая находится в сорока верстах отсюда. До пастбища я шел с людьми, а дальше мне предстояло идти на ночь глядя совсем одному. К полночи я прошел половину пути и остановился у избушки для косцов. Хотя я и устал, но ребяческий страх, что кто-то может преследовать меня с целью ограбления, не позволил мне здесь заночевать. Поэтому я прошел дальше, завернул в лес и попытался заснуть на мху. Но из-за комаров это оказалось невозможным. От их великого множества вокруг было просто черно, так что с каждым вдохом их можно было набрать полный рот. Я снова отправился в дорогу, прошел около десяти верст и, вконец уставший, решил соснуть. Я нарезал большую груду веток, улегся, укрылся ветками, повязал на голову шейный платок и решил, что теперь-то я защищен от комаров. Но все было напрасно. Они добрались до меня, как ни старался я защитить свое убежище. Тут я впервые пожалел о трубке, оставленной на лето в Каяни. Правда, дым костра разогнал бы комаров, но тем самым я мог бы обнаружить себя, а этого мне не хотелось. Мой путь проходил в основном через выжженные под пашни земли и лиственные леса, оттого и такое несметное количество комаров. Намного охотнее я ночевал бы при самом сильном морозе, чем терпеть такие муки, равных которым я не испытывал даже зимой в Лапландии, когда спал на голом снегу. Утром я пришел в Костамуш, расположенную на берегу озера с таким же названием. Деревня состояла из десятка домов, многие из которых хорошо отстроены, а два — даже богато. Мне сообщили, что в одном из тех домов мужчина болел заразной венерической болезнью, поэтому я остановился в другом, у Микитты. На следующий день меня позвали на чай в другой дом, а потом еще не раз приглашали. Самовар... Руны, сказки, пословицы и т. д. записывал четыре дня. Отсюда по воде добираются до озера Куйтти, Алаярви и в Кемь. [...]
Костамуш. К дочери Микитты сначала сватался младший сын Дмитрея, затем — сын Васке. Дмитрей сказал: «У нас в доме, кроме счетных досок, нет другого хлама». У меня спросили, которому я отдал бы предпочтение. Я избежал прямого ответа, но похвалил сына Васке, не порицая и сына Дмитрея. «Но он такой сорванец, в поездках всегда чего-нибудь натворит, — сказал отец невесты. — Мальчик лучше непоседа, жеребец — неусмиренный, а из дочерей — тихоня». Не хотели брать плату за еду и постой, говорили: «Не знаю, следует ли брать».
Пятнадцать верст до Контокки шел один по хорошей тропинке. Зашел к Саллинену, один из братьев которого жил в Финляндии, около Торнио. Сам он тоже какое-то время был лютеранином, а ныне опять перешел в православие. В свое время он сбежал с военной службы, с персидской границы. Их было двое. За ними была погоня, но они встретили какую-то женщину верхом на лошади, и та отдала им свою лошадь. По дороге зашли в дом, где их надумали убить. Девушка, что сидела за ткацким станком, знаками дала им знать об этом. Когда они вечером, уже впотьмах, оставили дом, хозяин с наемным убийцей встретился им во дворе и долго искал их по углам с лучиной в руке. [...]
В Контокки шесть домов. Там переночевал. Оттуда до Луваярви пятнадцать верст. В конце пути переправа с плотом. К счастью, плот оказался на этой стороне. Зашел к Хоме Сиркейнену. Три брата Сиркейнены жили вместе. Недавно у них был раздел имущества, младший брат отделился. Старшему, Ивану, было уже за шестьдесят, седой. До сих пор дом был незаложенный [?]. Братья думали, что общая сумма составит пять-шесть тысяч рублей, но, когда произвели раздел, оказалось, что всего набралось лишь на три тысячи. Тяжело им было делиться. Старший Хома на коленях стоял перед младшим братом: «Возьми меня казаком, жену мою — служанкой». Тот пошел в горницу спросить совета у своей молодой жены, дочери Тёрхёнена. Та в ответ: «Скорее камень расколется, чем я соглашусь жить вместе».
Пили чай. Проверяли недоимки. Велели принести квитанции за десять лет. Мирской деревенский староста обежал всех. Созвал мужчин в самый разгар сенокоса. Меня провожали двадцать верст до Мийноа. Часть пути я ехал верхом, часть шел пешком. Шляпа из бересты. «Из бересты не шляпа, из старика не поп». В Мийноа я переночевал. [...] Пятьдесят верст до Роуккула, в двенадцати верстах от деревни дорога сворачивает к мосту у деревни Виксимё, который находится на финской стороне. Большая сосна, на коре которой написано имя ленсмана Каяна. Жители Виксимё вырубают лес под пашни и на русской стороне. [...] В Роуккула зашли к Истойнен. Старуха Истойнен присоединилась к нам в Мийноа. Ее младший сын ограбил монаха-старовера на острове в Туоппаярви. Брат заставил его отправить деньги обратно. От дома Истойнен тридцать верст по озеру до Репола, двадцать верст до Омелиа, где мы заночевали. Там сварили чай, но угощали не всех, мне тоже не предложили. Но дали поесть, за что я заплатил. В воскресенье были уже в Репола. Гостинцы от дочери для Тёрхёнен. У попа угощали кофе, маслом и молоком. [...] Чуть было не заменили попа за то, что он не смог обратить староверов в истинную веру. Но затем пришел приказ, чтобы он остался на месте. До Кивиярви. тридцать верст, оттуда в Короппи — пятнадцать верст, в Лусмаярви — десять верст по воде. Плыли на лодке. Был сильный ветер. [...]
Савонлинна, 20 октября 1837 г.
[...] Из Сортавалы я сначала отправился в приход Яккима, оттуда — в Куркиёки (Кроноборг), в Париккала, где на целую неделю задержался у майора Легервалла и заказал себе новые сапоги. Из Париккала я прошел в Руоколахти, Еутсено, Лаппе, Леми, Савитайпале, Тайпалсаари, затем обратно в Сяминкя, что в Руоколахти и, наконец, позавчера прибыл сюда, в Савонлинна. Нынче я отправлюсь отсюда через приход Керимяки в Хейнявеси, Тайпале, Юка, Нурмес и Каяни. Я и так задержался в пути намного дольше, чем предполагал, поэтому и не смею заезжать в Хельсинки, что еще больше задержало бы мое возвращение домой. Но есть еще и другая причина, не позволяющая мне там появляться: моя одежда до того истрепалась, что опасаюсь, доберусь ли я в ней хоть до дома.
Этим летом мои собрания заметно пополнились старинными и новейшими рунами. У меня набралось довольно много старинных песен, подобные которым есть во второй части «Кантеле». Вскоре из них получится целая прекрасная книга[146]. Пословиц записал несколько тысяч, и чистые листы, положенные в книгу пословиц Ютейни, до того исписаны мною, что едва ли там найдется чистое место. Я не считал, сколько их получилось, но загадок я записал тысяча двести. Зимой мне предстоит с ними очень много поработать, даже не знаю, как я успею, если не найдем второго редактора для «Мехиляйнен». Я напишу Перу Тиклену и спрошу у него, не согласится ли он в будущем году редактировать исторический отдел, но пока не знаю, что он на это ответит. Через три недели я буду дома в Каяни, прошу тебя к тому времени написать мне туда. [...]
Твой друг Элиас Лённрот