МЫ ЖИВЕМ В КАЗАЧИНСКОМ

Остались позади все трудности дальней дороги, и вот я в Казачинском — месте ссылки Пантелеймона Николаевича. Потемневшие от времени избы, сложенные из кряжистой сибирской сосны. Широкий и неспокойный в этих местах Енисей. Глушь…

К приезду моему Лепешинский постарался, елико возможно, принарядить избушку, в которой так долго ожидал меня. Но сделать это в местных условиях было почти невозможно. Тогда он использовал свои способности к рисованию и нарисовал три портрета: Маркса, Чернышевского и Перовской. Портреты удались, и Пантелеймон Николаевич преподнес мне их в качестве первого подарка.

На устройство нового жилья ушло сравнительно немного времени. Кое-что я привезла с собой, кое-что нашлось на месте; и, покончив с этими хлопотами, я приступила к работе — фельдшерицей в местной амбулатории.

Небольшая колония ссыльных в Казачинском стала пополняться. Царские власти старались схватить и изолировать всех, кого подозревали в борьбе против самодержавия или революционном образе мыслей. Прибыл социал-демократ Фридрих Вильгельмович Ленгник, арестованный в 1896 году по делу петербургского «Союза борьбы за освобождение рабочего класса». Затем прислали Е. П. Ростовского, студента, народовольца. Он подвергся высылке в Восточную Сибирь за распространение революционных воззваний. Следом появилась Аполинария Александровна Якубова, социал-демократка. И наконец — приехал молодой человек по фамилии Пинчук, по профессии портной. Политически он еще не определился, а в ссылку попал за то, что организовал у себя в мастерской забастовку против хозяина. Для двадцатилетнего парня это, конечно, было немалым грехом, за который он и поплатился путешествием в Сибирь.

Приезд новых товарищей сделал нашу жизнь несколько разнообразней. И это было тем более приятно, что порядок, установленный для ссыльных полицейской администрацией, был достаточно суровым. Заниматься какой-либо пропагандистской деятельностью было практически почти невозможно. Все мы находились под неослабным надзором властей.

Казачинское и в те времена было сравнительно крупным селом на Енисее; но, тем не менее, жизнь каждого из ссыльных была на виду у всех. Стоило кому-либо выйти чуть дальше сельской околицы, не испросив на это разрешения урядника, пуститься в серьезный разговор с крестьянами или пригласить кого-либо из них к себе домой, как и то, и другое, и третье немедленно становилось известно блюстителю порядка — и тот свирепо выговаривал и грозил репрессиями виновным. А в случае повторения летели рапорты и доносы высшему начальству, и ссыльному грозила серьезная кара.

Вскоре к нам перевели из Бельской волости народника Виктора Севастьяновича Арефьева. Колония ссыльных все пополнялась, так что одно время Казачинское (или Казачье, как его иногда называли) сделалось чуть ли не центром политической ссылки в Енисейской губернии.

В описываемые мной времена случались порой в Сибири так называемые «ссыльные истории». Столкновение различных индивидуальностей, противоположных политических воззрений, наконец, вынужденная необходимость жить на ограниченном пространстве и в постоянном общении — приводили иногда к крупным ссорам, склокам, а подчас и драмам.

У нас в Казачинском этого, к счастью, не было. Объяснялось это не только тем, что люди, как говорится, подобрались друг к другу, но и общим желанием избежать каких бы то ни было раздоров.

Жизнь в ссылке, так же как и вообще в условиях любого принудительного режима, была серьезным испытанием для каждого из нас. Люди неустойчивые, попавшие в революционное движение случайно, быстро опускались, превращались в маленьких обывателей, отгораживались от событий внешнего мира и, в конечном счете, вообще отходили от революции. Настоящих борцов ссылка не разобщала, не отрывала от общей борьбы, а еще больше закаливала и сплачивала.

Большинство нашей колонии составляли люди одинокие. Мы с Пантелеймоном Николаевичем были известным исключением. Чтобы лучше организовать быт ссыльных, их питание, я предложила товарищам создать общее хозяйство. Первоначально эта идея не встретила поддержки: товарищи опасались, как бы на этой почве не возникло каких-либо внутренних недоразумений. Но впоследствии они со мной согласились.

Главным «бродилом» нашего ссыльного коллектива стал Виктор Севастьянович Арефьев. Так как жить ему было негде и он поселился у нас, я имела возможность наблюдать его непосредственно.

Это был очень жизнедеятельный и интересный человек. Даже в трудных условиях ссылки он старался не дать «обрасти мохом» другим людям и оставался активным сам. Он писал в газеты «Восточное обозрение» и «Сибирская жизнь», старался приобщить товарищей к культурной жизни и добивался этого, словом — действовал на остальных ссыльных оживляюще и благотворно.

Конечно, не обходилось и без споров, которые чаще всего вспыхивали на почве политических разногласий, но обычно они завершались весьма миролюбиво. Нередко в самый разгар спора кто-нибудь затягивал революционную или народную песню, все с удовольствием подхватывали ее, и страсти утихомиривались.

Вообще хоровое пение играло немалую роль в нашей духовной жизни. Мы любили петь и пели помногу. У Арефьева общение с казачинской молодежью возникло как раз на этой почве. Он учил деревенских ребят пению, создал из них хор и устраивал целые певческие вечеринки.

Спустя некоторое время мне все-таки удалось убедить наших товарищей в полезности общего хозяйства. Так и возникла в Казачинском своего рода коммуна. Устроили совместный огород, вместе ухаживали за ним и собрали неплохой урожай. Появилась даже общая корова. Все это улучшило условия нашей жизни, помогло товарищам в материальном отношении.

В общем наше Казачинское приобрело среди сибирских ссыльных славу чуть ли не самого мирного уголка. Слухи о казачинской коммуне дошли и до Владимира Ильича, который в это время находился в ссылке в районе Минусинска. Надежда Константиновна писала сестре Ленина, Анне Ильиничне Ульяновой-Елизаровой:

«…Получила вчера письмо от Лирочки Якубовой, веселое-развеселое. Описывает она свое житье в Казачинском. Там 10 человек ссыльных, большинство живет коммуной, завели свой огород, сенокос, живут в одном большом доме…»

Не будучи формально ссыльной, я обладала несколько большими правами, нежели ссыльные. Это давало мне возможность общаться с местным населением; да и сама моя работа, ее характер тоже помогали чаще встречаться с казачинскими крестьянами. Среди них завелся у нас с Пантелеймоном Николаевичем даже приятель — Никанор. Я приглашала его заходить к нам посидеть. Разговаривали мы с ним подолгу и с удовольствием. Человек он был умный, с большой природной сметкой и многое нам поведал о житье-бытье сибирского крестьянства.

Как он рассказывал — да и сами мы это замечали, — жизнь сибирского мужика только внешне казалась обеспеченной и благополучной. Лишь казачьи поселения жили относительно хорошо благодаря всякого рода привилегиям, которые давала им администрация, хотя и в них уже произошло социальное расслоение. Рядовые же крестьяне, несмотря на обилие земли, постоянно испытывали эксплуатацию со стороны кулачья и притеснения со стороны царских чиновников.

Положение фельдшерицы позволяло мне выполнять некоторые поручения товарищей по связи их с волей. Удавалось также проводить среди крестьян кое-какую просветительную работу, беседовать с ними. Однако последнее сильно не нравилось врачу, ведавшему амбулаторией, и уж конечно — уряднику.

Относились ко мне казачинские крестьяне с доверием. Но с некоторых пор я стала замечать, что расположение их ко мне как будто исчезает. Причина этого была мне сначала непонятна. Вскоре я все поняла. Оказалось, что тут не обошлось без «содействия» урядника.

Как-то он заглянул ко мне в амбулаторию и завел разговор издалека, причем в самых любезных тонах:

— Как поживаете, Ольга Борисовна? Что никогда к нам не заглянете? Али уж больно зазнались?

Я холодно ответила, что зазнаваться мне нет оснований, а если кто-нибудь у него в семье заболел, то всегда готова помочь.

— Да нет, — ответил урядник, изображая на лице улыбку, — больных у нас, слава господу, нет. А вот так, в гостишки бы пожаловали: супруга моя вас приглашает… — он фамильярно взял меня за плечо.

Я отодвинулась и нахмурилась. А он продолжал:

— Чайку попьем, в картишки сгоняем. А? — Но видя, что я никак не проявляю любезности и не отвечаю на его приглашение, вдруг переменил тон и сказал сухо и слегка угрожающе: — Муж-то ваш, Пантелеймон Николаевич, какими делами занимается? А?.. Беседы с молодыми парнями заводит. Аль не так? К чему бы это?..

Он так и ушел ни с чем, явно оскорбленный моим отказом принять его приглашение.

— Ишь ты, отказывается… — бормотал он. — Я ведь тоже не всякого приглашаю, а она — на-ко вот…

Посещение это заставило меня призадуматься. Зачем приходил урядник? Чего он хотел? Что замышлял? Работа у меня в тот день не клеилась; что бы там ни было — ясно одно, что мы с Лепешинским на заметке, и надо ухо держать востро. Лучше всего, конечно, было бы перебраться в другое место; тем более, что отношения мои с врачом ухудшались день ото дня. Заведующий амбулаторией придирался ко мне по всякому поводу и несомненно хотел избавиться от моего присутствия.

А вскоре произошел еще один эпизод, окончательно убедивший меня в необходимости как можно скорей уехать из Казачинского.

В селе неожиданно вспыхнула эпидемия брюшного тифа. Были приняты нужные меры; а я, кроме того, провела среди населения несколько бесед, в которых обращала внимание слушателей на необходимость обмывать сырые фрукты и овощи.

Через несколько дней после этих бесед я закончила амбулаторный прием и отправилась навестить больных на дому. Ехать надобно было в одну из ближайших деревень. Добравшись дотуда и войдя в избу, я, к своему удивлению, не застала па месте больного, и у меня мелькнула мысль о его смерти. Однако хозяйка имела обычный вид, и ничего не говорило здесь о горе. Я недоумевала.

— Где же ваш больной? — спросила я ее. — Где ваш муж?

Она взглянула на меня исподлобья и сказала недоброжелательно:

— А нету у нас никаких хворых. Ступай откуда пришла…

Уехать, не осмотрев человека, болеющего тифом, я, конечно, не могла и стала настаивать на том, чтобы мне показали больного. Хозяйка отвечала мне грубо и резко, и только угроза обратиться за содействием к власти заставила ее уступить. Но и тогда она зло бросила:

— Все-то тебе мешает… Брусника, прости господи, и та занадобилась! Для ча ты ее керосином-то приказала облить?

Я смотрела на нее, не понимая, о чем идет речь: какая брусника, какой керосин?.. Вероятно, у меня был довольно растерянный вид, ибо крестьянка сразу же рассказала мне вот что. Урядник предупредил их: «Придет к вам фельдшерица — будет требовать, чтобы вы всю бруснику порешили, керосином заливать велит, потому как от нее вся зараза идет…» Теперь все стало понятным. Брусника была одной из доходных статей в крестьянском бюджете; и урядник знал, какого рода провокацию нужно подстроить, чтобы восстановить против меня жителей села и близлежащих деревень.

Пришлось разубеждать хозяйку; и только после этого она показала мне больного, запрятанного в кладовушку. Со следами провокационной выдумки урядника я встретилась и в других домах.

Возвращаясь домой, я мысленно оценивала обстановку. Итак, местный царь и бог — урядник объявил мне войну. А значит, и Лепешинскому. История с брусникой — только начало. За нею, конечно, последуют другие, еще более сложные…

Когда я рассказала о происшедшем мужу, он невесело улыбнулся.

— Нельзя нам тут оставаться, Оля. Того и гляди, что за какую-нибудь «провинность», сочиненную урядником, поедешь на Север, в самую тайгу…

Оказалось, что и он сегодня, сам не зная того, проштрафился. Вместе с Арефьевым они прогуливались по селу и, незаметно для себя, перешли запретную зону. Выручил их только случай: деревенский мальчуган, заметив куда они пошли, сказал об этом; и только тогда они спохватились, что совершили нарушение.

Обсудив все, мы решили, что выжидать дальнейшего не следует. Нужно срочно перебираться отсюда, хотя это и было делом нелегким. А между тем новые события не заставили себя ожидать.

Господин урядник — озлобленный провалом своей «брусничной» провокации — начал, не стесняясь, сочинять по адресу Пантелеймона Николаевича всевозможные гнусности и небылицы. То он писал в Енисейск о неподчинении Лепешинского правилам административного режима, установленного для ссыльных, то обвинял его в нелегальном общении с местным населением. Приходилось в самом непродолжительном времени ожидать новых репрессий.

Нужно было принимать срочные меры и, прежде всего, опровергнуть все те выдумки, которые возвел против Лепешинского урядник. Я выехала в Енисейск, где находилась управа, которой подчинялась Казачинская амбулатория. На наше счастье начальником врачебной управы был весьма отзывчивый и порядочный человек — доктор Станкевич. Сочувствуя нашему положению и понимая всю опасность урядничьих доносов, он энергично вступился за Пантелеймона Николаевича. Прежде всего он написал исправнику, что, обвиняя Лепешинского в присутствии на какой-то нелегальной вечеринке, урядник солгал, ибо он, Станкевич, был в указанное время в Казачинском и играл с Лепешинским в шахматы. Таким образом, непосредственная опасность для Пантелеймона Николаевича миновала. Но доктор Станкевич сделал для нас и другое доброе дело, имевшее не меньшее значение: он помог мне добиться перевода по службе. Я получила назначение фельдшерицей в село Курагинское Минусинского уезда, расположенное гораздо южнее Красноярска.

Что же касается нашего супостата, то политические ссыльные мстили ему тем, что беспрестанно посылали всякого рода корреспонденции в сибирскую прессу, обличавшие его проделки, и добились того, что он в конце концов был вынужден «запросить пардону» и уйти в отставку.

Загрузка...