…Знойный июльский день, зеркальная гладь раздольного плеса с отраженными облаками, синее небо, да кудрявые лозы над водой, да дремотно-волнистая ширь поемных лугов до дальнего пильчатого леса по горизонту, что замыкает совсем, казалось, бескрайний простор. Плывет медвяный аромат трав, заливается жаворонок в поднебесье. Берега всё сплошь низкие и плоские, словно к воде припавшие; множество песчаных отмелей; и песок — все мельчайший, золотистый, и мягко на нем, как на пуховике, и жарко на нем, насквозь прокаленном, как на русской печи зимой. Вот какая река грезится нам, уроженцам средней полосы.
И перед этой распахнутой неохватностью душа как-то вселенски ширится; ты все больше теряешь себя, но зато все ближе к чему-то другому, неизведанному. И не столько уже принадлежишь себе, сколько реке, и даже не реке, а этой бескрайности лугов и полей, этим далям горизонта, мреющего в розовато-сиреневой дымке. И ты сам — словно бы сам простор, словно бы вот эта все при-туманившая, стелющаяся дымка.
Чусовая же — совсем в другом роде.
Она запомнилась как некий извилистый, скалисто-зеленый коридор. Ни плоских берегов (хоть круто, обрывисто, хоть покато, а везде они стремятся вверх, даже когда несут на себе всхолмленные поля), ни равнинных заречных далей, ни пляжей песчаных. Если где и попадется подобие пляжа, так его устилает дресва, а не песок. Одно слово — каменная теснина!
«Здесь так узко, так узко, — писал Пушкин о Дарьяльском ущелье, — что не только видишь, но, кажется, чувствуешь тесноту».
Вот и на Чусовой испытываешь почти то же самое.
Чусовая не широка, не глубока, но лоно ее уютно и живописно. У Новоуткинска, откуда, собственно, плыли мы, она довольно еще неказиста. А через каких-нибудь десять — пятнадцать километров ее не узнать: она начинает вгрызаться в горы, и облик ее резко меняется. То замысловато петляя в своем крутобережье, то ненадолго и вроде бы простодушно спрямляясь, она полна тайны и недомолвок. Из года в год она все глубже врезает свое русло в камень, словно прячется от любопытных глаз. Она бы, верно, и камни спрятала, поглотила б их, перемолола, да никак с ними не совладает!
И тебя она тоже ни с кем делить не намерена: ни с тайгой, ни с небом.
Если не веришь, подымись на самую крутую, головокружительно высокую скалу, когда дух захватывает как при парении (сколько воздуха-то, тайги-то сколько!), когда насквозь просвеченные солнцем ближние таежные массивы уходят, все темнея, в хмурое отдаление, где сизой грядой теснятся круглые уральские горки, когда над тайгой не шелохнется сине-зеленая тишина, а река мерцает глубоко внизу (плывущие стволы кажутся спичками), даже тогда тебе не уйти из-под власти этой красавицы.
Шутники говорят, что нрав у нее совершенно женский: она-де переменчива, многолика, коварна. Отвечу на это: женщины, как и мужчины, бывают, конечно, всякие, но Чусовая воистину такова! Ее, мне кажется, труд-но живописать, даже досконально изучив, а еще труднее постигнуть, не испытав на себе ее чар.
…Случилось так, что часть обратной дороги домой я плыл по Оке. От Горького до Коломны, где Ока принимает в себя Москву-реку, что-то около тысячи километров. Пять суток теплоход «Максим Горький» истово шлепал плицами по спокойной окской воде, не мешая ни думать, ни любоваться далями. Попадались и холмы, и горки, но все равно — и с холмами, и с горками — то было типично русское наше раздолье. Ока не только не ослабила чусовских впечатлений, а — по контрасту — еще сильнее закрепила их в памяти…
Не всем по сердцу несколько мрачноватая, особенно в бессолнечные дни, красота Чусовой. Но даже те из нас, кто были ею пленены, тоже признали ее не сразу. И никто никогда не восклицал (даже взобравшись на самую высокую скалу): «Какой простор! Какое раздолье!» И не было ощущения, что вселенски ширится твоя душа, когда ты с высоты любовался беспредельно огромным, точно бы брошенным на горы зеленым покрывалом тайги… Нет, совсем не то мы переживали. Нам поначалу тут было как-то не по себе, вроде бы тягостно. Нас угнетали и суровость причусовских ландшафтов, и хмурость таежного колорита, и нелюдимость грузных скал, и какой-то хвойно-ладанный дух, источаемый тайгой…
Но красота есть красота. Река, должно быть, чтоб нас не ошеломлять, открывала себя неназойливо, исподволь.
Поворот далекий, поворот близкий. Все яснее темная пасть пещеры… Глядятся в воду изрезанные косыми тенями скалы… То оба берега лесисты, то один, они то бархатисто-зеленые, то щетинистые, словно тысячи оленей застыли, спутав ветвистые рога. Бороды мха свисают со скал… Вот островок-осередыш делит русло на два рукава, вот русло, забитое травой… С каждым новым поворотом, на каждом очередном плесе река становилась все прелестнее, неповторимее. Она держала нас в состоянии непреходящего ожидания. И не обманывала. Неожиданность ракурсов, световых оттенков, смещения дальних и близких планов, чередование былинно-песенного с нарочито будничным. Эффекты наращивались понемногу. и в этом, как в продуманно скомпанованной повести, были и своя завязка, и своя кульминация, и свои заключительные страницы.
Кульминация приходится на участок Кашка — Кын. Это километров шестьдесят по реке. Здесь чары Чусовой представлены в совершенном великолепии. Река проходит сквозь самое сердце гор, поэтому прибрежные скалы тут наиболее величественны. Это настоящая глухомань. елово-пихтовая тайга здесь почти непроходимой густоты.
Уж такова человеческая ненасытность: хотелось, чтоб эффекты все нарастали. Однако после Кына они пошли на убыль, и к городу Чусовому скал не стало, а только были разбросаны кое-где скалистые останцы, да и сама красавица Чусовая стала рекой весьма заурядной, равнинной, каких мы перевидали немало до этого. Она словно бы говорила: «Хочешь — люби, не хочешь — не люби, только отныне у меня с тобой все начистоту: кончилось колдовство!..» Но ведь это же проще простого заявить «не хочешь — не люби», когда мы уже влипли по уши и выбора, собственно, никакого нет!
Что можно к сказанному добавить? Только детали, только частности. Их немало, и они в своем роде немаловажны, однако это лишь частности.
На чусовских берегах настоящее буйство зелени. Елово-пихтовая тайга с изрядной примесью лиственницы, сосны, кедра, березы, осины, липы. А в подлеске рябина, черемуха, ольха, бузина.
И все это шпалерами стоит у самой воды, одно теснит другое, ярусами громоздится на крутых увалах, возносится, ниспадает, покорствуя капризам рельефа. Деревья подчас лепятся в расселинах скал на таком ничтожном земельном минимуме и на таких головокружительных крутизнах, что смотреть и жалко, и жутко. Их узловатые, алчущие корни в поисках почвы и влаги свисают как щупальца неких чудищ.
Пихты прелестны и в массе, и порознь. Зелень их густая и сочная, они пушисто-игольчаты, стройны, островерхи. («Готика-то какая!» — умилялся Лирик.)
Но самые высокие деревья в этих местах — лиственницы. Историки свидетельствуют, что у манси, например, лиственница была в числе вещей, которым они поклонялись. И это можно понять… К одной из них — возле Слободы — мы тоже ходили «на поклон». Надпись, сделанная на железном листе, прикрепленном к дереву, исполину, сообщала, что высота его тридцать восемь, а окружность у основания семь с половиной метров. Чтоб обхватить его руками, надо пять человек. Лиственнице около четырехсот лет, то есть она пришла к нам из времен Ивана Грозного и Ермака. Кто усомнится, пусть сосчитает годовые кольца, которые видны, потому что ствол надпилен.
Сосна здесь кряжистая, с искривленными, змеящимися медно-литыми сучьями. Как на японских и китайских рисунках. Есть такая и в Прикамье, это мы знаем по Шишкину.
Поистине умилительна та настойчивость, с которой стремятся к воде березки. В пасмурной толпе елово-пихтового народа ажурно-легкие вереницы березовой поросли словно текут со скал, с обрывов, из мрачных недр лесистых яругов, чтоб, распушив свои ситцевые юбчонки, шеренгами обосноваться на переднем плане — у самой воды.
В путевых заметках Мамина-Сибиряка читаем: «С именем «белого дерева», то есть березы, у сибирских инородцев связано предание, что с этим белым деревом вместе идет и власть «белого царя». Действительно, если проследить исторически географическое распространение березовых лесов, можно вполне убедиться в верности этого предания: куда шел русский человек, — туда, как живая, шла за ним береза».
Для нас же эти березки все равно что милые сердцу землячки, с которыми вырос. Их место в общеуральском колорите определил писатель Елпатьевский всего лишь двумя словами: «белорадостные березки».
А какое тут изобилье цветов! Они и в тайге, и по берегам, и на полянах, и на вырубках, и даже на камнях Иван-чай, клевер, гвоздика, ландыши, колокольчики, зверобой, ромашка, дикая мята, лилии, аквилегии, и еще, и еще, о чем и понятия не имеешь. В этом пестротравье не так просто разобраться, даже пользуясь определителем, каковой уже совсем сверх всякого ожидания в урочный час вынырнул из рюкзака нашего иллюзиониста-Историка.
Плыли мы в сенокос. Над рекой стоял густой аромат скошенных и уже подсыхающих трав. «Над лугами пахнет щами», — иронизировал Физик.
А цветы мы носили не букетами, а охапками. Наваливали их в лодку, плели венки и гирляндищи. (Увидав плывущий тебе навстречу венок, не пугайся: не вослед бедняге-утопленнику, по старинному обычаю, брошен он в воду, а кем-нибудь из туристов).
…Недавно, перелистывая «Лирику» азербайджанского поэта Наби Хазри, я натолкнулся на стихотворение «Уральские цветы». Оно кончается словами: «…в моем сердце, строги и просты, вы навсегда, уральские цветы».
Видите: я не одинок в своем умилении!
Чем бедны эти места, так это певчими птицами. Неожиданность, правда? Мы привыкли к мысли, что, где цветы, там и птицы. Это представлялось абсолютным правилом, тем труднее объяснить исключение из него.
Казалось бы, чем птицам тут не житье: мух, комаров и всякого рода козявок пропасть. Мухи и мушки, истосковавшиеся по живому, горячему, потному существу, не столько кусают и жалят вас, сколько льнут и липнут к вам, норовят забиться в нос, в рот, в уши, под мышки. Тьфу ты, гнус окаянный!
И ягод не меньше, чем цветов: тут и малина, и земляника, и брусника, и черника, и голубика, и костяника, и смородина двух видов. Ешь — не хочу. На континентальном Урале лето довольно короткое и жаркое, а осень ранняя, сибирская, поэтому все сроки сжаты и сближены. Вот почему в конце июля вы находите землянику и грузди, бруснику и ландыши.
Короче: для нас здесь чуть ли не рай земной, а пернатым что-то не по нутру. Я пытался разгадать, в чем причина, да так и не смог. Потом разговорился случайно с одним орнитологом, и… ларчик открылся парадоксально просто: в тайге «слаба кормовая база». А мухи, а комары?! Это, отвечал ученый, сезонно. Даже пустыня, оказывается, богаче тайги птичьим кормом. Вот ведь как!
…С детских лет помню открытку в отцовском альбоме: вознесенная над деревьями серая скала, величаводикая, неприступная и сумрачная, ощерившаяся каменными клыками. А внизу — одно только слово: «Уралъ». Я побаивался как этой зловещей скалы, так и этого жесткого слова «Урал», да еще с твердым знаком!
На Чусовой я узнавал ее потом неоднократно. Там много таких вот скал, годных и для открыток, и для символа.
Они и у самой воды, и в тайге, и над тайгой. То залесенные, как бы прячущиеся, то обнаженно выступающие из береговой гряды углами, острыми зубчатыми гребнями, колоннами, вертикальными и косыми складками, то высокие и стрельчатые, клыкастые, все в изъединах и трещинах, сквозных и несквозных отверстиях, с торчащими каменными ребрами, опрокинутые титанической своей тяжестью и набок, и назад, и грозно нависающие над берегом, и углом заходящие в воду, словно пытаясь преградить путь и реке, и лодкам, и всему живому.
Они напоминают то неприступные бастионы, то исполинские костяки доисторических животных, то пирамиды, то памятники, то замшелые шеломы богатырей, то гигантские ковчеги — у кого какая фантазия. Кстати, «угадывать по скалам» не менее увлекательно, нежели по контурам облаков. Знаю это наверняка, поскольку сам принадлежу к такого рода спортсменам.
И гамма красок отнюдь не бедная: встречаются камни палевые, кирпично-красные, сизо-зеленые, голубовато-серые, красновато-желтые и просто серые, сизые, белые, покрытые серыми моховыми шапками, где точно бы верблюжьей шерстью заросшие, а где разноцветными, словно накипными лишайниками, образующими причудливо пестрые узоры. И все это пышно обрамлено зеленым и, опрокинутое, повторено в реке. Есть чем потешить глаз!
Камней на нашем пути было немало — около двухсот От грандиознейших стен-щитов, протянувшихся на сотни метров и таких громадно-высоких, что действительно шапка валится, когда глядишь на вершину, до небольшеньких, пяти-, шестиметровых, на которые мы, избалованные, и смотрели-то пренебрежительно, вполглаза.
А между тем «камни на Чусовой, к которому ни подплыви. все интересны. — утверждают местные жители. — Сколько есть на Чусовой камней, каждому имя есть». Каждый в свое время был кем-то «крещен». Это не только увлекательное занятие, но и весьма ответственное— давать имена. Географические имена! Не то что изощрять фантазию на быстротекущих контурах облаков. С облака взятки гладки: оно ушло, растаяло в прекрасном далеке, — поди докажи, что то была не жирафа. А камень — он и через сотни лет свидетельствует либо в пользу твоей смекалки, либо против нее.
В именах чусовских камней, как, впрочем, и в тысячах тысяч других названий на всей земле, отразились и удивительная меткость глаза народного, и народный юмор, и какая-то сторона жизненного уклада.
Никогда не забуду того изумления, с каким я, классе, наверное, в восьмом, узнал, что Мазепу звали Иваном Степановичем. Представляете: Мазепа был не просто Мазепа, но имел и имя, и отчество. Да еще какое имя — Иван! Раньше он воспринимался мной как некий абстрактный тип вероломна, предателя, а тут я вдруг почувствовал в нем живого человека. Как много может дать маленькая подробность!
Я убежден, что и камни, окажись они безымянными, запомнились бы не так ярко и не связались бы с историей реки так тесно. Теперь же они встают в памяти предельно осязаемо и картинно.
Разве трудно, к примеру, представить себе, даже не видав их. такие камни, как Палатка, Юрта, Игла, Печка, Копна, Котел, Пластинки, Веер, Щит, Башня, Лысан, Кобыльи ребра, Львиная пасть, Ямоватый, Баба-яга, Слизкой. Темняш, Синенький?
Камень Дыроватый весь в трещинах и сквозных отверстиях. Как же его назвать, если не Дыроватым?
Камень Корабли напоминает выступающие друг из-за друга носы кораблей.
Камень Корчаги — действительно как опрокинутая глиняная посудина.
Камень Конек изумительно похож на голову коня. У него есть и глаза, и ноздри, и грива.
Коврижка — камень небольшой, кругленький, «ровно из каких круглых наслоечек».
На вершине камня Могильного — исстари кладбище.
В происхождении названий камней помогают разобраться топонимические предания.
О камень Денежный, говорят, некогда разбилась барка с чеканной монетой.
Камень Воробей — сосед Денежного и Великана — ловко «отклевывал» бревна от плывущих мимо плотов. «Клюнет раз-другой — вот и нету полдюжины бревешек!»
Писаный камень: «Демидов, Акинфий, писал на нем. Сын тут у него родился, Никита, а они аккурат возле этого камня проплывали».
Собачий камень: «Взбежала собака на него, пала и убилась. Вот так и назвали».
Мултык: «Он тоже сильный боец был. К нему как подплываешь, так чуть не версту надо мултыть (робить, грести то есть)».
Плакун: «С него все бежит вода: кап-кап. Плачет камень. А чего плачет?..»
Немало названий и с ласковым юморком: тот же Воробей, затем Кривуша, Ершик. Курочка, Бычок, Кликунчик…
Кликунчик, надо сказать, необычайно потешен. (Помнится, так охотники называют привязанную овцу или поросенка, который криком заманивает зверя в западню.) А здесь вы видите какую-то испуганную головенку на длинной шейке, выторкнувшуюся из залесенных скал.
Чусовляне поясняют:
— Возле Кликуна есть гладкая площадка, на которой собирались девки и бабы. Начинали петь, плясать, всякие штуки выкидывать… Сплавщик заглядится — и барка убьется о камень. Тогда выплывали мужики на лодках, и начинался грабеж.
Или, простите, как не рассмеяться, когда вашему взору открывается камень, именуемый Холостяком. Вы видите «существо» одинокое, заброшенное, по самые глаза заросшее неопрятной рыжей щетиной какое-то неумытое, необихоженное. В таком названии и картина, и характеристика, а стало быть, и отношение то есть настоящий художественный образ.
В названиях, данных бойцам, чувствуется известная уважительная суровость, эпичность: Омутной, Дужной (последний сложен из гнутых-перегнутых известковых слоев и складок — красавец!), Горчак (знать, хлебнули здесь горюшка!), Разбойник (название говорит само за себя!), Молоков (в весеннее половодье бурление вод у камня столь неистовое, что они закипают пеной, как молоко)…
II только название одного бойца — Отметыш — звучит. пожалуй, несколько иронически: понаставил-де нам своих отметин!..
Самым красивым камнем считается Олений, главная достопримечательность, «жемчужина» Чусовой. Центральная его часть напоминает фигуру высоко взнесенного. трубящего, запрокинув рога, оленя.
Кажется, не все с этим согласны (что именно Олений— «жемчужина»), однако никто никогда не станет оспаривать, что это одна из самых больших и впечатляющих чусовских скал.
Некоторым из скал «присвоены» имена известных в свое время сплавщиков, а в одной из скал увековечены… брови сплавщика.
…У сплавщика Афони, по преданию, брови были густые и красивые — «соболиные». И сам Афоня был, конечно, славным человеком, жившим по принципу: «Коль любить — так без рассудку, коль грозить — так не на шутку». Его, мастера рискового ремесла, обожали за веселый нрав и легкую руку (как, скажем, Савоську Кожина в «Бойцах» Мамина-Сибиряка).
И вот однажды, когда Афонина барка стрелой летела на невысокую, распластанную вровень с берегом скалу, кто-то из бурлаков крикнул: «Братцы! А камень-то етот что брови у нашего Афони! Гляньте!» «Баско подметил! Правда! Похоже до чего!» — весело загудели бурлаки.
Афоня, стоявший, широко расставив ноги, на кормовой лоцманской скамейке, в душе, должно быть, разделял охватившее усталых своих бурлаков веселье, но виду не подал, только сильнее сдвинул, изломал свои распрекрасные брови, в ту минуту обессмерченные по прихоти случая. Голос его звучал командирски непреклонно, и бурлаки повиновались каждой интонации. В этом месте поворот считался не из опасных, однако мешкать было нельзя.
Так и приклеилось это к камню — Афонины брови. Издали скалы действительно похожи на брови: у од. ной из них узкие и волнистые слои известняка падают вправо (как бы от переносицы), у другой — влево. Темный камень на фоне светлых березок очень эф. фектен.
Все камни «крещены» давным-давно и навсегда. Однако бывает, что их «перекрещивают». Так случилось с Высоким, который, словно неприступная цитадель, высится перед Кыном. С легкой руки туристов он стал называться Великаном, что характеризует его более точно, поскольку это самый, пожалуй, грандиозный камень на всей реке: высота его больше ста метров, да и раскинулся он вдоль берега километра на полтора.
…А теперь — минутная экскурсия в предуральский город Кунгур.
В прошлом это очень бойкий купеческий город, «торгово-транспортный центр». В наше время он славится кожевенной промышленностью и своими камнерезами, а больше того — всемирно знаменитой Ледяной пещерой, одной из самых больших на земле карстовых пещер.
Очень советую: посетите ее при случае. В ней, между прочим, предельно ясно начинаешь понимать, что вода и камень — извечные, лютые враги. Многокилометровый кунгурский лабиринт, составляющий пещеру, — это запечатленный в камне итог их титанической битвы. Ее беспощадность вы ощущаете здесь просто физически. Воды Шаквы, пробивая подземную дорогу к притоку Чусовой Сылве, на которой расположен Кунгур, размывали, подтачивали, дробили толщи гипсов и ангидритов, вкривь и вкось буравили их, коловоротом внедрялись в каждую самомалейшую трещинку и неровность. Они то разделялись на многочисленные рукава, то сливались в просторных пещерах и гротах, дабы, собрав свою клокочущую мощь воедино, вновь ринуться на штурм косной твердыни…
На Чусовой эта вековая борьба, эта вековечная враждебность воды и камня искусно завуалированы-Сентиментально настроенному путешественнику может показаться, что вода и камень — закадычные друзья. поскольку они здесь добрососедски-гармоничны, слитно-едины Камень, так сказать, определяет форму, вода является содержанием.
Но ведь горы не сами собой расступились — теки, дескать, красавица!
Пословица говорит, что вода камень точит. Вода, конечно, сильнее и огня, и камня, однако непросто (ой как непросто') было щупленькой нашей героине прорваться к Каме Тысячелетиями боролась она со скалами. Они и по сей день словно бы все еще тщатся чему-то воспротивиться, хотя игра их давно проиграна.
Точно безмолвные и вместе с тем предельно красноречивые свидетельства ее побед высятся сейчас вдоль ее русла их сумрачные громады.
А она, непримиримая и неотступная, продолжает перемалывать останки врага.
Нет, что там ни говори, а это не просто какая-то «отвлеченная красота» Чусовая и не какой-нибудь сладенький пейзаж Тут глубоко символическая картина: живое одолевает косное, наглядный пример из диалектики жизни.
Прав Бажов, сказавший про Чусовую:
— Неожиданная вся. Богатая река!
В одном и справочников написано, что «Урал — это как бы гигантская геологическая лаборатория природы». Очень удачное сравнение. И вот, когда вы попадаете в эту лабораторию, вашему взору чуть не на каждом шагу открываются результаты такой чудовищной подземной работы, складки и пласты многих скал до того изломаны. перемешаны, смяты, так их тут, несчастных, гнуло, выворачивало наизнанку, трясло и корежило, что невольно дрожь прохватывает. И чем богаче у вас фантазия. тем эта дрожь ощутимее. (Как говорится, не приведи господь, чтобы на наших глазах, чтоб когда-нибудь повторились подобные катаклизмы!..)
А ведь было время — с той поры не минуло еще и ста лет, — Чхсовая сама вот так же, как те слепые подземные силы, ломала и корежила людские судьбы…
Ее летнее благодушие насквозь обманчиво. Про нее говорят: «Чусовая — сердитая река!» И это не преувеличение ради красного словца.
Какими только именами-эпитетами не награждали, не клеймили ее! «Разрушительница гор», «горная красавица», «змея подколодная», «губительница», «похоронная река», «водяная смерть»…
Мамин-Сибиряк называл ее «дикой».
Неплохо сказал про нее и наш Физик: «С камнем за пазухой».
…Весной, в дни короткого и отчаянного чусовского сплава, когда вздувшаяся от талых вод река словно бы сатанела и неслась с головокружительной скоростью, о каменные лбы ее бойцов разбивались плоты и барки.
То был путь между десятками и десятками Сцилл и Харибд.
Один неверный или несвоевременный (секундой раньше, секундой позже) удар поносным веслом — и сшитая на живую нитку барка, едва, казалось, черкнувшая боком по скале, начинала разваливаться. Трещало дерево. С жутким чугунным грохотом сыпались в проломы увесистые болванки. Бурлаки, спасая барку и грузы, часами работали в ледяной воде «Спали в мокре и грязи». Простужались, калечились, тонули.
У некоторых бойцов «на счету» сотни барок — «убитых барок», как жалостливо говорили бурлаки. Об один только боец Разбойник и за один только день— 16 апреля 1877 года — разбилось двадцать три барки и погибло более ста человек.
Был, правда, год, когда «убитых» барок не было вовсе— 1839-й. Один год за всю длительную историю сплава!
Исследователи единодушно резюмируют: «Чусовской караванный сплав — это одна из самых жутких страниц в истории уральской промышленности».
Более того, добавляем мы, размышляя над страницами этой истории. — да, более того, по количеству горя народного, народных слез, пота и крови, что оросили ее столь живописные берега, маленькая Чусовая, быть может, не уступает самой Волге. Как ни одна, быть может, другая наша река.
Гордиться тут, разумеется, нечем, но не понять, не проникнуться, не услышать в себе горестного человеческого отзвука — не значит ли это неблагодарно отвернуться от того самого прошлого, которое не щадя живота своего работало на будущее?..
Одна из наших ночевок была неподалеку от Разбойника.
Мы облюбовали живописную лужайку, напоминавшую театральную сцену, открытую в сторону реки и эффектно раскинувшуюся в нескольких планах. Я тотчас же отправился к Разбойнику, к этому бойцу с «тяжелым прошлым».
Это сравнительно невысокая — метров тридцать, не более — серая каменная груда, заросшая серым же, словно каракуль, лишайником. С трех сторон она облеплена лесом. Даже на хребте, где как будто и почвы нет, растут сосны. И только мощный открытый лоб выдвинут в реку. Он-то и наводил панический ужас на бурлаков.
Кстати, лоб Разбойника не тот, что некогда. (Про него тогда говорили: навешен на реку.) Водной из глав книги Немировича-Данченко, где рассказывается о чусовском сплаве, и в частности о Разбойнике, приведена такая подробность: «Как ни просило местное население снести его, официальная мундирная наука, ничего не делавшая без чудовищных смет и выгодных ассигновок, признавала это невозможным. Наконец в 1876 году простой купец Стахеев из Елабуги, на свой счет и своими рабочими, взял да и взорвал камень».
Это, однако, де предотвратило катастрофы, имевшей место 16 апреля следующего года. После того Разбойника пытались подорвать еше несколько раз. Так что не прежний это боец Разбойник!
Не прежний, но все же приближаешься к нему с весьма сложным чувством. Тут и вполне понятное любопытство, и некая странная робость, и что-то гнетуще-недоброе. точно не известняк это бездушный, а лютый зверь, к которому идешь сводить счеты…
Путь к вершине его хоть и крут, однако не труден: сначала — сквозь кусты, затем — по лесной чаще, устланной рыжей пружинистой хвоей, и, наконец, по каменной россыпи, где ноги разъезжаются, как на роликовых коньках, а вниз с шумом катятся камни и шишки.
Хребет Разбойника составлен из наклонно застывших глыб темно-серого известняка. Он узкий и по-вол-чьему хищный — хребет ощерившегося зверя. Это впечатление усиливается тем, что камень нагрет солнцем и теперь, на склоне дня, по-живому тепел. Зверюга притаился, зверюга жив!
Устроившись под сосной на самом краю обрыва, я долго сидел, отдавшись думам…
Наступил один из самых удивительных вечеров. Полыхал карминно-яркий уральский закат. Даль таежная начинала сливаться с далью небесной. Я не столько наблюдал за красками заката, сколько смотрел на реку, которая изгибалась огромным латинским S — от Разбойника к Молокову и Горчаку. У этих трех бойцов и нашла свою погибель большая часть «убитых» на Чусовой барок.
Бойцы здесь расставлены по-инквизиторски хитро: на поворотах и очень близко один от другого. Почти не оставалось времени на то, чтобы, миновав один губительный боец, выправиться перед другим. «Струя вертела шибко возле бойцов, завертывала — рассказывали сплавщики. — Чуть что, половину: завернет и ударит. Больно омутовитые бойцы, особенно Разбойник».
…И невольно видится мне: барк стесненно-бурлящем, стремительном потоке. Бурлаки изнемогают, наваливаясь на весла-бревна. Момент наивысшего напряжения. Либо пан, либо пропал. Горчак и Молоков не одолели этих голодных, полунищих людей. — Осталось пройти Разбойника. «Ошшо навались, голуби! — не то командует, не то просит сплавщик словами Савоськи Кожина — Постарайтесь, родимые! Ударь нос-от! Голубчик, поддоржи корму! Сильно-гораздо поддоржи!!!»
У меня мурашки бегут по телу от этого моляще командного голоса.
С высоты хорошо просматривается вся опасная излучина — от Молокова до Разбойника. Барка уже v Кликунчика, крохотная головка которого пугливо взирает поверх деревьев на то, что должно произойти внизу под ним.
Что-то и в самом деле плывет. Я очень доволен, что вернулся из тяжких грез к действительности: это не барка, а рыбачья лодчонка. И на ней два черных шпенька — фигурки людей. Еще несколько минут, и я улавливаю негромкие голоса.
Барок на Чусовой нет сейчас и в помине. Здесь плавают туристы, рыбаки, ездят по разным делам местные жители да в определенные сроки сплавляют лес. Но не надейтесь, что по этому случаю вам удастся полюбоваться движением плотов и кострами на них. Ничего подобного. Сплав молевой, то есть отдельными, несвязанными бревнами. И плывут эти стволы-бревна как им заблагорассудится — то поодиночке, то косяками.
А бойцы в наше время никому уже не опасны, как не опасна, скажем, кремлевская царь-пушка.
Однако безопасной Чусовую все же не назовешь.
На Коуровско-Слободской турбазе вас непременно припугнут: мол, приречные малинники кишат медведями, мол, рыси будут бросаться вам на загорбок чуть ли не с каждого дерева, и волчьих выводков полно, и змей видимо-невидимо, а пихты — так те просто усыпаны энцефалитным клещом. Так что берегитесь, товарищи путешествующие! И не вздумайте чувствовать себя в тайге как дома!
Зверь, утверждает пословица, бежит на ловца. Историк наш с чисто солдатским терпением повсюду таскал с собой ружье. И даже стрелял, но… только в чирков, крякв. А медвежатиной мы лакомились не на Чусовой, а уже дома, промышляя оную в магазине Центросоюза.
И рыси на нас не бросались, хоть и бродили мы по тайге где хотели и сколько хотели. Говорят: где рыси, там нет волков. Но и с волками встретиться не пришлось!
На случай укуса змеи — а такую возможность мы допускали — у каждого из нас как экстренная мера лежала в кармане коробка спичек. (Способ древних лекарей: выжигать яд каленым железом.) Одна спичка кладется головкой на ранку, другой спичкой поджигается — и ранка продезинфицирована. Ступайте дальше. Но помните уральское поверье: где змеи, там залежи драгоценных металлов…
Единственной, действительно реальной опасностью оказалось… комарье. Но эта неприятность нимало не экзотическая, поскольку комары кусаются даже на Ленинском проспекте в Москве. Широко разрекламированный «антикомарин» «Тайга», которым мы запаслись в дорогу, действовал примерно так же, как папиросный дым: пока дымишь — на нос комар не сядет. Так что в общем это было «средство ни от чего». Захватили мы, правда, и флакон диметила (точнее, диметилфталата, хотя, кажется, и в этом написании добрая половина мудреного химического термина утеряна). Диметил зарекомендовал себя неплохо, однако Лирик на первом же привале разбил флакон с драгоценной жидкостью. Пиджак стихотворца пропитался до такой степени, что гнус всю дорогу облетал его стороной, зато Историку и Физику доставалось вдвойне.
Я уже говорил, что главная прелесть Чусовой — это скалы, камни. Но камни же и главная здесь опасность. Только камни подводные, или тати по-местному.
Одни таши хорошо видны уже издалека: они как водяные зверьки, что выставили свои головы-гребешки навстречу лодке; вода над ними вихрится, а то и характерно — водопадно — шумит.
Чтоб увидеть другие, нужен определенный навык: эти таши спрятаны под водой, которую лишь слегка над ними морщинит.
Третьи и вовсе не видны. Даже наметанному глазу не так-то просто их распознать. Вот тут-то и таится главная опасность, особенно если место глубокое.
Некоторые «теоретики» туризма утверждают, что все так называемые приключения — от плохой организации, от неумелости, только от этого! (В том случае, добавляют они, если приключения — не просто охотничьи рассказы.) Там же, где все организовано надлежащим образом, там, дескать, никогда никаких приключений не может быть.
А ведь случается, что ташами усеяна вся река. И расставлены они столь дьявольским манером, что у вас ощущение, будто вы движетесь по минному полю. («Теоретиков» бы на наше место в эту минуту!) Спасаясь от одного таша, вы обязательно угодите если не на другой, так уж на десятый непременно. Да еще боком! Толчок, лодка зачерпнет — и вы не успев глазом моргнуть барахтаетесь в воде. Течение подхватило вас под локотки — и несет, и несет… Кого спасать: рюкзаки или слабо плавающих попутчиков? Все начинают почему-то с рюкзаков. Поэтому тот, кому дорога жизнь, должен продержаться на поверхности хотя бы до тех пор, пока не будут спасены рюкзаки. («Не удивляйся, друг мой, тому, что ты можешь умереть, удивляйся тому, что ты живешь!..» Хорошо сказал поэт!)
Бурливые переборы, где словно бы взрытая вода несется так стремительно, что лодка скачет как мяч, и где особенно много татей и отмелей, перемежаются широкими и спокойными плесами. На плесах нет ташей, но появляются топляки — наполовину затонувшие бревна. Один конец топляка врос в каменистое дно, другой приподнят, того гляди, протаранит. Для моторок, идущих вверх, это серьезная угроза.
Нам повезло: вода в то лето была выше межени. Поэтому многие мелководные участки стали вполне «судопроходными». И не так-то часто под днищем «Утки» хрустела речная галька, зато прибавилось ташей самых опасных. Не скажу, что мы наскакивали на них ежеминутно. Чего не было, того не было. А вот два-три раза в день — это считалось нормой.
Наша «Утка» благодаря своей грузности оказалась на редкость «ташеустойчивой». Только дважды дело принимало крутой оборот. Особенно в тот раз, когда лодку залило почти с бортами. «Утка» не пошла ко дну только потому, что села на тот самый таш, о который споткнулась, села, повернулась, как стрелка компаса, и каким-то уму непостижимым образом удержалась. Тут провиденье протянуло нам руку помощи в виде одиноко плывущего полуошкуренного бревна, за которое мы дружно уцепились и наперегонки принялись вычерпывать воду кто котелком, кто кепкой.
— Погибаем, — сказал Физик. — Кто бы нас на память сфотографировал?
Это случилось в препаршивом месте — на сплавном участке, у одного из первых заторов. Мне кажется, затор этот был редкостным по тому, как искусно-дико нагромоздило в нем, перемешало и переплело несметную тьму стволов всех размеров, пород и видов. Одни орясины торчали из груды других наподобие колючек гигантского дикобраза. Никак не верилось, что в этом отчаянном хаосе повинна смиренная Чусовая!..
Наши рюкзаки были надежно приторочены к скамейкам, все мы умели плавать, вода в тот день казалась удивительно приятной на ощупь, и все же мы отчаянно боролись, чтоб не купнуться.
В узкой горловине затора неслась желтая мутная вода.
Кое-как снявшись с таша, но все еще держась за слизкое спасительное бревно, мы подгребли к затору, где поспокойнее, и окончательно освободились там от воды. Затем рулевое весло взял Историк, поплевал на руки, оттолкнулся. Физик налег на весла, и отважная наша посудина понеслась в бурлящий, вспененный проход мимо торчащих, на манер пушечных стволов, бревен…
На Коуровской турбазе каждую отплывающую группу собирает старший инструктор Евгений Иванович и чуть ли не слезно умоляет: «Не пишите, дорогие товарищи, на скалах! Не губите нашей дикости! Не задавайте нам лишнюю работу: ведь осенью приходится специально ездить и стирать ваши художества».
Подобно тому как почти каждая лодка стремится плыть под собственным флагом, так редко кто упустит случай увековечить свой подвиг соответствующей надписью. Отрадно все-таки, что личный мотив сведен здесь до минимума: имена и фамилии встречаются сравнительно редко. Преобладают названия учебных заведений. фабрик, заводов, научных институтов, юродов.
Пишут углем, масляными красками, мелом, цветными камнями, всевозможными карандашами, чернилами и даже… губной помадой. Помню, одна такая надпись рдела на весь плес, будто обжигающий поцелуй: «ЭЛЛА ПОЙМИ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ!!!» Ах, что бы Элле приехать да прочитать эту надпись-крик, это душераздирающее признание на столь головокружительной высоте, а то пойдут дожди, налетят снежные бури и к весне ничего не останется, и никогда не узнает Элла! (Интересно, а чьей помадой намалевана эта афиша?)
Старший инструктор сформулировал свою мысль, пожалуй, слишком категорично. Надписи дикость не губят. но засоряют ее изрядно.
…Вот вы плывете. Такая тишь-глушь кругом, такая первозданная благодать! Сколько пожили вы на свете, сколько перевидали всякого, но ничего подобного еще не встречалось вам И ничто как будто не мешает вам ни думать, ни благорастворяться… Как тут-то вдруг и выплывают эти наскальные надписи. Вы замечаете их издалека, от самого поворота. Они движутся на вас, все увеличиваясь, как в кинофильме, порой до циклопических размеров. Мысли же ваши начинают дробиться. все больше напоминая киношные титры: «Эх, не ты первый, не ты последний», «Ничто под луной не ново, эх!», «Ладно, прочесть прочту, но в варварстве этом участвовать не буду!», «Это ничуть не лучше вырезания на живых деревьях сердец, пронзенных стрелой», «Безобразие! За подобные штучки надо наказывать!»
Примерно так думал и Физик. Но… до поры до времени, пока однажды не прочитал на камне: «ЛЭТИ». И эта вроде бы ничем не примечательная аббревиатура из четырех аршинных букв заставила его встрепенуться.
— Смотрите: наши, ЛЭТИ! — воскликнул он, запрыгав так неосторожно, что «Утка» едва не зачерпнула.
— Тише ты!
— Какой там еще «лети»?
— Ленинградский электротехнический институт имени Ульянова (Ленина)! Наши всегда в первых рядах! Молодцы! Уже отметились!
— А, незабвенная альма-матер!
— Жалко, не написали факультета!.. Я кончал физический. «Лети, мое сердце, в ЛЭТИ» — это строка из нашего институтского гимна. Как запоем, бывало!.. И музыка была. ЛЭТИ — это марка, не думайте! Меня так и подмывает броситься к этой мемориальной плите и приписать: «Салют, ребята! Я тоже ЛЭТИ!»
— Ну и бросился бы…
— Причалим минут на пять, мне больше не надо!..
— Но-но!
Физик не стал настаивать, однако долго еще не сиделось ему на месте: все ерзал, все оглядывался на удаляющуюся белесоватую скалу, взволнованный нежданной «встречей» с неведомыми одноплеменниками. И еще нескоро эта взволнованность в нем погасла…
…А я теперь в затруднении: клеймить этот варварский обычай или не клеймить?..
Память услужливо подсовывает цитату:
На камне, дружбой освященном,
Пишу я наши имена.
Как-никак слова Пушкина!
Во времена Пушкина стремление «расписываться» на скалах и стенах не приобрело еще характера эпидемии, как ныне, поэтому понятно, что поэт относился к Этому Снисходительно. «Там нашел я несколько неизвестных имен, нацарапанных на кирпичах славолюбивыми путешественниками», — замечает он, рассказывая о посещении минарета по дороге в Арзрум.
«Путешественники, которые посещают места, примечательные историческими памятниками или произведениями искусства, имеют обыкновение писать на стенах каждый свое имя», — сообщает Гейне в «Лютеции».
А наших современников мутит уже от одного вида этих надписей, потому что ими усеяны Крым, Кавказ и многие другие места, куда потоком устремляются отдыхающие. И они негодуют: называют ретивых «марателей» то пошляками и хулиганами, то вредителями и «геростратишками» (от Геростата) и требуют изобрести специальную кару, чтоб раз и навсегда отбить у них охоту шкодить в публичных местах.
Но я, пожалуй, их не поддержу, не стану я придумывать ни особых мер наказания, ни новых позорных ярлыков. Я верю в потенциальную сознательность путешествующих, отдыхающих и веселящихся на лоне природы. Верю в то, что сознательность в конце концов возьмет верх. Поэтому я просто говорю им: давайте не будем, давайте будем людьми! Отвыкайте, уважаемые, от своих дикарских привычек! Добывайте себе бессмертие более достойным путем! В противном случае — при нынешних темпах развития туризма — мы и ахнуть не успеем, как уютная наша красавица земля окажется исписанной, словно старый товарный вагон, словно забор в диком каком-нибудь захолустье.