VII. ГЛАВА ИЗ КРУГОСВЕТНОГО ПУТЕШЕСТВИЯ

— Поэзия, брат Физик, отлично чувствует себя и без науки! А вот может ли наука обойтись без поэзии?

— Нет, не может.

— То-то же! Ну и нечего тебе восседать в позе Наполеона!

— Ты, по обыкновению, передергиваешь, дружище Лирик, подменяешь понятия. Но в чем ты прав, в том прав. Настоящая наука, конечно, не может обойтись без поэзии. В научном мышлении всегда присутствует элемент поэзии. Это сказал Эйнштейн. Однако поэзия науки особая. Поэзия научного творчества, научных изысканий и открытий — это совсем не то, что твоя поэзия, когда ты рифмуешь «кровь — любовь», «народ — вперед». Поэтому не вижу причины, почему бы мне и не остаться в позе Наполеона. Кстати, о Наполеоне… — Физик интригующе улыбнулся. — Представь, что тебе заказаны стихи…

— «Из гроба тогда император, очнувшись, является вдруг…» Нет, не хочется мне писать про Наполеона!

— Кто из вас помнит, отчего умер Наполеон? — спросил Физик.

Лирик досадливо пожал плечами (вот ведь еще!). Историк несколько раз гребанул веслом, затем сказал:

— Тарле сообщает, что от рака. В наполеоновском роду рак был болезнью наследственной. Перед смертью Наполеон острил, что «рак — это Ватерлоо, вошедшее внутрь».

— Между прочим, — не то уточнил, не то возразил Физик, — Наполеон в завещании писал, что он умирает преждевременно, что его убивает наемник английской олигархии.

— Правильно, есть там такое.

— А недавно случилось вот что, — продолжал Физик. — Один французский ученый, которому эта фраза из завещания не давала покоя, раздобыл из медальона волос Наполеона и подверг его радиоактивационному анализу. Результат получился потрясающий: был обнаружен радиоактивный мышьяк.

— Это нехорошо?

— Еще бы! Выходит, Наполеону в пищу подсыпали мышьяк. Наполеон был отравлен. Анализ позволил установить, какие были дозы и их периодичность. Буквально по дням… Все это было зафиксировано растущим волосом. Давно нет ни жертвы, ни злоумышленников, а следы преступления все еще налицо!

Лирик сказал:

— Знаете… а мне вдруг захотелось написать про Наполеона! Какая-то новая грань открылась…

— Так, друг Лирик, и бывает, когда поэзия и наука идут рука об руку!


Пословица говорит: сколько веревочку не вить, а кончику все быть.

Мы никуда особенно не спешили и даже, где бы. до возможно, растягивали удовольствие, однако плавание наше (наше «гранд тур») подходило к концу.

Первым это почувствовал, пожалуй. Лирик, у которого в разгаре была работа над чусовским циклом стихов. Что там у него получалось, мы не знали, но трудился он на совесть, так что поездка для него превратилась в отдых весьма относительный. Но тут уж ничего не поделаешь: шедевры легко читаются, создавать же их — дело хлопотное. Перечитайте, к примеру, «На воде» Мопассана — и вы это почувствуете с предельной ясностью. Проведя неделю в плавании по Средиземному морю на своей яхте «Милый друг», Мопассан, конечно, отдохнул. Но не в обычном, житейском смысле слова. Он отдохнул от парижской суеты и духоты, от докучливых посетителей, мозг же его напряженно работал. Так что то была не столько неделя «отпуска», сколько неделя творческого уединения.

У наших, на «Утке», головы тоже работали не вхолостую. Физик все раскидывал умом-разумом, как по приезде взяться за новую серию опытов, набрасывал какие-то схемы, писал и вычислял. Историк говорил, что он «все начисто вымел из башки», что он-де «только отдыхает». Однако и он немало передумал дум о своей монографии и заносил в толстую клеенчатую тетрадь не только путевые впечатления… Вот почему, когда я говорю о творческом нашем накале, в этом нет иронии.

И еще одно — о причудах в творчестве. Вспомните, скажем, Бальзака, который, чтоб забыть о времени, работал при свечах даже днем; Пушкин любил. писать в постели, а Гоголь и Хемингуэй — стоя. Куприну хорошо работалось, если он сидел неудобно — «бочком приткнувшись»; Маяковский «вышагивал» стихи, а Хикмет охотней всего творил на кухне, когда рядом что-то кипело и жарилось.

Наш Лирик обычно священнодействовал на носу «Утки». Он садился спиной к нам, набрасывал независимо от погоды на плечи пиджак, нахлобучивал на буйные кудри картуз, надевал дымчатые очки — точно отгораживался от мира, — после чего, согнувшись в три погибели над блокнотом, начинал свой «намаз», длившийся иногда по нескольку часов кряду. «Утка» на все это время лишалась гребца; роль впередсмотрящего Лирику тоже нельзя было доверить: хоть глаза его и были провидчески устремлены вперед, но видели они совсем не то, что имело отношение к фарватеру…

Он писал, черкал и тут же рвал написанное. Со злостью. На мелкие клочки. И бросал за борт. Бумажки мелькали в воздухе, как снежинки. И опускались на воду.

Историк с Физиком не считали Лирика ни спекулянтом, ни лодырем. «Захотелось творить — полезай в свой кабинет, твори!» — говорили они ему. Но и удовлетвориться ролью сторонних наблюдателей они тоже не могли. Поэтому время от времени они вторгались в творческую лабораторию своего поэта.

Вот как это происходило.

…Отвернувшись в тот час от мира, то есть от Историка и Физика, Лирик какое-то время безмолвствовал. Его вдруг ставшая сутулой спина мрачно горбилась на фоне мрачноватых береговых пейзажей (Солнце было за тучами.) Вскоре послышалось легкое не то гудение с хрипотцой, не то мычание; все это пока что было лишено как ритма, так и других атрибутов стиха. Постепенно в гудении начали появляться еле уловимые, еще нечленораздельные, но уже как будто бы человеческие звуки: «бу-бу-бу…»

Физик, понимавший секреты поэтического ремесла, сочувственно прокомментировал вполголоса:

— Да, знаете: фразу — заразу — не сделаешь сразу!..

Прошло еще несколько минут, и в занудливо-монотонном «бубуканье» Лирика начал прослушиваться ритм. Поднатужившись, уже можно было различить слоги, обрывки слов, а затем и сами слова. Слов становилось все больше, они все гуще населяли ритмическое теперь гудение, все длиннее протягивалась прихотливая ниточка смысла; наметились контуры строфы.

Холодно в Утке, холодно в Кыне,

Скована льдом Чусовая-река.

Пихты застыли, скалы настыли…

Та-та-та-та, та-та-та-та…

Еще усилие — и строфа завершена:

Пихты застыли, скалы настыли,

Низко плывут облака.

Взбредет же человеку фантазия в знойный, хоть и бессолнечный, августовский день воспевать январскую стужу!

Лирик в эти минуты казался нам как бы окруженным хрустальным куполом. Несмотря на всю простоту отношений, мы не имели права туда врываться. Но и не ворваться тоже было нельзя: стихотворец наш, того гляди, собьется с дороги. Поэтому-то Физик, словно бы для одного только Историка (и словно бы не о стихах-то и речь у них), обронил деликатно-иронически:

— В мороз, между прочим, низких облаков не бывает.

Лирик, не меняя ни позы, ни песенной своей интонации, проскандировал в ответ:

— Сам знаю… ладно… все знаю сам…

Некоторое время, Физик греб молча, Историк молча рулил.

Когда «проклюнулась» новая строка, Лирик проскандировал ее несмело, тише, чем предыдущие, точно выносил на суд общественности:

…Холод берет за бока…

Хрустальный купол как будто таял. Со стороны могло показаться, что над стихотворением работала уже бригада поэтов.

Однако в такую жару да еще на веслах Физик не тянул на соавтора. Он сказал:

— Знаешь, дружище, «высокое напряжение опасно для жизни». Видал такие предупредительные плакаты? И твой и мой мотор перегрелись. Подмени-ка меня. Кстати, гребля развивает чувство ритма.

Лирик послушно сбросил пиджак, снял дымчатые очки и, оставшись в одних трусах, с удовольствием расправил широкие плечи. Потом сел за весла, а Физик перебрался в «кабинет».

— Есть у меня друг Володя Догадаев, тоже поэт, — сказал Лирик. — Бывает, бьется он, бьется над какой-нибудь строкой, а потом жалуется жене: «Руфа, никак не найду строку!..» А его дочурка после того говорит знакомым: «Папа потерял строчку! И мы не можем ее найти!»

Шутка — подспорье делу, по все понимают: то не январская стужа проникла в стихи нашего Лирика, а холод недалекой разлуки… Ведь уже не недели, а считанные часы оставалось нам провести на Чусовой.

Горные пейзажи остались позади. Скалы теперь попадались все реже и день ото дня все уменьшались в размерах. Исчезли таши, каменистое дно песчанело. Леса редели, появлялись обширные вырубки, все меньше было пихты, а лиственных пород все больше. Берега, раздвинувшись, становились уплощенными.

Выходя на Приуральскую равнину, Чусовая словно бы нехотя ослабляла власть своих чар; словно после бурливой юности наступала пора серьезной зрелости.

Убыстрилось и течение: река, казалось, настраивала нас на деловой лад, призывала теперь уже не растягивать удовольствие.

Наша «Утка» бежала резво и стала совсем послушной.

Начались сплавные участки. На берегах гудели машины, взревывали трудяги бульдозеры, тракторы, бревнонагружатели и мотовозы, завывали циркулярные пилы, громыхали падающие стволы. Становилось все многолюднее и шумнее.

Трудовая атмосфера, сгущавшаяся на берегах с каждым километром, передавалась и нам, настраивая с отпускного лада на деловой. Физик все чаще вспоминал про свою лабораторию, Историк открыто заговорил о монографии, вернее, о той ее части, идея которой «вот только что (!) и как-то вдруг (!)» блеснула в его мозгу. Что касается Лирика, то и его потянуло к своему рабочему месту — в родной переплетно-брошюровочный цех родной типографии. Признаюсь: я проявил некоторое коварство, когда представлял вам Лирика. Он, как и все мы, не был «свободным художником». Честный малый, он на собственный счет не обольщался «Степень мастерства и таланта у меня, братцы, к сожалению, далеко не таковы, чтобы чувствовать за собой бесспорное право посвятить себя всецело поэзии. Я должен трудиться там, где я наиболее полезен». Услышать бы такие слова и от некоторых «свободных художников»!


…Так вот и текло время.

А в субботу, предпоследний день плавания, понеслись после обеда нам навстречу моторки.

Мы не сразу сообразили, чем это грозит. Беспечно думалось: проехало десять, ну пусть проедет еще двадцать, велика беда! Ан не тут-то было: моторок становилось все больше. Докучный их шум не утихал ни на минуту. Вскоре они уже пошли почти непрерывной цепью, словно сорвалась где-то прикола целая флотилия этой неистовой мелюзги и ринулась вверх к неведомой нам цели.

Поначалу все это выглядело даже интересно. Особенно с этнической стороны. Взять хотя бы лодки: длинные, узкие, остроносые, легкие на ходу, они ассоциировались с индейскими пирогами. В одних лодках ехали семьями, в других — тесными компаниями, в третьих, казалось, сошлись случайные попутчики, которым вовсе не по душе эта совместная езда: сидят как сычи, не лодка, а коммунальная квартира! Были лодки, набитые одними только беспардонно гогочущими, уже «на взводе» парнями или только визгливо-веселыми девчатами. Бравого вида старичок вез целую коллекцию старушек с корзинками на коленях, с белыми платочками на головах. Богат был и ассортимент подростков.

Куда они?.. Что у них за общая цель такая?..

Из лодок торчали ружья и удочки, грабли и косы, выглядывали крутобокие лукошки и корзины, виднелись узлы, рюкзаки, свертки.

Ба! Да это же уважаемые жители города Чусового поднялись в дорогу на выходной день! Кто чтоб поохотиться, кто на рыбалку, кто на сенокос, а многие за грибами, малиной, а то и просто к родне — проветриться, навестить, в деревенской бане попариться. Были тут, конечно, и хозяева заколоченных домов, что так растревожили нашего Историка.

Разыгрывались короткие, подчас просто молниеносные жанровые сценки. Нас приветствовали, осыпали репликами, поднимая стаканы и бутылки: «Ур-ра землякам! Ура «Утке»!» (Ах он, лукавый кыновский патриот, не такие уж тут кругом трезвенники и праведники!..) Над нами подтрунивали, звали за собой, предлагали взять на буксир. Находились удальцы, которые, заигрывая с нами, выделывали вокруг «Утки» такие кренделя, что бурлящие валы едва нас не захлестывали.

— Ты что, давно в гипсе не был! — заорал Лирик на одного из лихачей, когда тот чуть не врезался в нашу корму на стремительном развороте.

Час пик наступил около семи вечера.

Моторки шли одна за другой, а то и по нескольку в ряд. Поднялась такая трескотня, словно мы угодили под огонь пулеметной роты Выхлопные дымы сизым туманом повисли в воздухе. Пахло как на Арбате в знойный вечер, когда автомобильное стадо ползет двумя лентами — одна навстречу другой.

У нас в висках заломило с непривычки. Черт подери! Сколько же будет продолжаться это стихийное бедствие? Тут-то мы осознали наконец: путешествие кончилось… Все.

Холодно в Утке, холодно в Кыне,

Скована льдом Чусовая-река.

Грустно, но факт. Все. Точка. Поэт был прав.

Мы думали теперь только о том, как бы поскорее доехать.

Последняя ночевка была километрах в пятнадцати от Чусового. Мы выбрали ее с таким расчетом, чтоб утром не торопясь привести себя в порядок и приплыть в Чусовой к обеду.

Моторки неслись весь вечер дотемна.

Они отравили нам и последнюю чусовскую ночь, потому что великое их переселение продолжалось. Правда, шли они уже не так густо, но тарахтели в ночной тиши еще более рьяно, нежели вечером.


На одной из последних моторок явился хозяин луговины, на которой мы разбили палатку. Нас разбудил его сердитый простуженный баритон. Носясь вокруг палатки, хозяин топотал сапожищами, стучал чем-то деревянным и металлическим и то вешал на нас чертей то величал нас по батюшке и по матушке.

— Не успели сробить покос, а их нанесла нелегкая! Бездельники, тунеядцы! Я в суд подам! Я акт на потраву составлю!

Из его слов выходило, что мы «переворошили весь стог» (а на деле мы к сену даже не прикоснулись), и в самом лучшем месте выжгли костром «плешь» (а на деле мы развели огонь на уже старом кострище), и что-то еще, и что-то еще…

Был седьмой час. Монолог хозяина длился уже минут двадцать.

— Этот оратор неистощим! Подъем! — в один голос сказали Историк, и Физик — Подъем!

Выбравшись из палатки, они попытались вступить в переговоры с разбушевавшимся небольшим человеком в огромных резиновых сапогах. Но это оказалось невыполнимой задачей, поскольку тот распалился добела и слышал только себя. Да и что из того, что не мы трогали сено, что не мы выжгли «плешь»? Ведь кто-то и трогал, и выжег. Конечно же, это дело рук туристов! Значит, мы, туристы, за туристов же и должны расплачиваться. Коль общее у нас «реноме», то и общий за все ответ! Тут надо было не оправдываться, а предпринять нечто такое, что загладило бы чужое головотяпство.

С хозяином была жена. Как и всякая нормальная женщина, она считала, что главное благо на свете — мир. Сначала она не вмешивалась, молча копалась в лодке и даже как будто не слышала ничего, но в самый нужный момент подошла к мужу и сказала:

— Гриша, будет тебе шуметь. Это не они. Ты послушал бы, что люди говорят.

И до хозяина вдруг дошло.

Однако инцидент исчерпан был лишь тогда, когда мы помогли перетащить стог на лодку.

Сено пахло, как краснодарский чай «экстра».

Утро было пасмурное, холодное. Но на погрузке мы согрелись в два счета — отличная физзарядка!

С хозяином расстались прямо-таки друзьями. Русская душа, он уже полон был раскаяния.

— Ребята, Товарищи! Поймите вы человека. Шестнадцатый год тут кошу… Ну погорячился с устатку, ну накричал… С кем не бывает!..

Он все набивался взять нашу «Утку» на буксир, да мы отказались наотрез, поскольку нас мутило от одного вида моторной лодки.


Лирик уговаривал нас добираться до Москвы водой. Не на «Утке», разумеется, а на пароходах.

— Честь-честью спустимся по Каме, — ворковал он. — В свое удовольствие поднимемся по Волге до Нижнего, затем по Оке до Москвы-реки. Древний путь, история! Между прочим, на Каме — в Елабуге — можно сходить на могилу Цветаевой…

— Ага! — не без злорадства воскликнул Физик. — Вот тайная пружина: Цветаева!

Сидевший на веслах Историк сказал:

— В прошлом году я побывал и в Елабуге, и на оной могиле…

— Так что же ты? Расскажи!

Историк, как обычно, не заставил себя упрашивать.

— В Елабуге самое примечательное, пожалуй, то, что в город как бы вступает лес: великаны-деревья выстроились вдоль улиц, вдоль набережной. Мы приехали в проливной дождь. Незабываемое впечатление: огромные кроны, набрякшие от влаги. После дождя осматривали город. На наши расспросы о Цветаевой прохожие пожимали плечами: «Не знаем, не слышали». Тогда мы отправились на кладбище, кажется Троицкое. И не ошиблись. У самого входа встретилась нам словоохотливая и сведущая по части кладбищенских дел старушка. Она кое-что знала. Припомнила и «етот самый случай». Уверяла даже, что была на похоронах. «А вот где могилка-бог ее знает. Много ить лет прошло! Идите, сынки, вон в тот угол: самоубийц у нас там предают земле…» Пошли мы. Все страшно запущено. По этому запустению и пренебрежению можно заключить, что в Елабуге на очень большой высоте антирелигиозная работа! Да вряд ли так!.. Бродя по кладбищу, мы неожиданно наткнулись на могилу «кавалерист-девицы» Надежды Дуровой, которая прожила в Елабуге что-то около тридцати лет и здесь же написала свои известные воспоминания. Могила ее заросла чуть ли не бурьяном. Чтобы прочесть эпитафию на плите, пришлось сперва заняться прополкой. Хотел бы я знать, вспомнят ли елабужане про эту могилу к 150-летию Отечественной войны?

— Выходит, нет им дела до своей истории!

— Не совсем так. Елабуга — родина Шишкина Ивана Ивановича. Про это там, например, не забывают. Сохранился дом художника. В нем музей.

— А Марина Цветаева?

— Так и не нашли. Нету могилы Цветаевой.

Лирик мрачно прочел:

— Я вечности не приемлю!

Зачем меня погребли?

Я так не хотела в землю

С любимой моей земли!

А потом сказал:

— Кто за поезд — прошу голосовать.

И первым поднял обе руки.


Несколько раз принимался накрапывать дождь. Все навевало грусть.

Все больше на берегах поленниц. Поленницы составлены ярусами. Иногда они длинные-распредлинные — как заборы.

Вот показалась последняя на нашем пути сплавная гавань, о которой предупредила цепь выстроившихся ледорезов.

Гавани служат для регулирования сплава. К лесозаводам и углевыжигательным печам лес по Чусовой идет молем. На сплавных гаванях его перехватывают, а затем, сортируя, выпускают уже по мере надобности. Хранится он на «лесных дворах» — запанях.

«Утка» миновала несколько огромных завалов. В одном месте бревна ощерились веерами, в другом торчали как иглы гигантского дикобраза. Даже оторопь брала: ведь распутывать эти дьявольские «клубки» предстоит людям! Работа для Геракла.

Однако люди, которым ее предстояло выполнять, не падали, видно, духом, спокойно коротали где-то свой законный выходной день. На берегах было безлюдно и тихо-тихо.

Помните первый наш с вами камень — Собачьи ребра?

А вот и последний чусовской камень — Гребешок. Он одиноко стоит на плоском безлесном берегу и похож на голову сфинкса в профиль. До этого небольшого и трогательного в своем одиночестве Гребешка перед нами прошла бесконечная череда камней — без малого двести штук. Мы чувствовали подчас нечто вроде оскомины, глаза взирали на них не то чтобы равнодушно, однако же огоньки восторга загорались все реже. Не поймите меня превратно: смотреть и восторгаться мы готовы были и теперь — пожалуйста! Но с одним непременным условием: наращивай эффекты, все вновь и вновь поражай наше воображение! А как пошли за Кыном эффекты на убыль, так и явилась паршивая эта неудовлетворенность «видавшего виды» глаза, с которой, хоть разбейся, нельзя ничего поделать. Таков человек. И все же вот с грустью провожаем Гребешок. Прощайте, скалы!

Чувствовали мы себя по-настоящему отдохнувшими, словно вышли из капитального ремонта. Честно добытые мозоли бугрились на наших ладонях. Мы загорели, раздались в плечах и свежи были как огурчики. (О Лирике Физик сказал: «Страдая манией величия, он растолстел до неприличия».) А еще — эмоционально обогатились, если употребить термин не то психологов, не то эстетиков.

Странно подумать, что завтра не надо будет ни костер разжигать, ни палатку ставить, ни лапник стелить, ни на веслах сидеть, помогая «Утке» бежать в струе. Да и сама «Утка» завтра уйдет в прошлое, увы!.. Лирика уже несколько дней тревожила забота: а удастся ли нам ее сбыть без особого убытка? Он даже избегал называть ее «Уткой», видимо отучая себя от становящегося ненужным мальчишества.

Все более чувствовалась близость города…

Поворот, еще поворот — и показались дымы Чусового. Какие-то огромные, широко раскинувшиеся конструкции силуэтами вставали в сероватой дымке на сером небе. Вскоре глаз расчленил их на краны, домны, арки моста, заводские трубы. Открылась знакомая панорама крупного промышленного центра. Что касается моста, то это был первый настоящий мост, встретившийся нам на Чусовой.

Пестро-радужные разводы нефти на воде, запах керосина и каменноугольной гари.

Отдаленно и близко гудели паровозы, лязгал металл. Празднично гремело радио.

— Братцы! Смотрите! — вскричал Лирик. — Сколько тУт еще на приколе моторок! Да тут их как семечек! Как гондол в Венеции! Неистощимый резерв! Считайте, что мы еще дешево отделались! Ай да Чусовой!

Надо сказать, что Лирику Чусовой не понравился не то что «с первого взгляда», а еще и до первого — издали. «Как под лысою горой лежит дымный Чусовой…» — все бормотал он. С тем и ступил на берег. Однако уже к вечеру от кислой его гримаски не осталось и следа. Побродив по городу, потершись среди отдыхавших чусовлян, побеседовав с кем за папиросой, с кем за кружкой пива, Лирик изменил свое мнение. Ероша эйнштейновскую шевелюру, он втолковывал нам:

— По духу — удивительный город! Удивительный! После природы это особенно чувствуется. Обострилось восприятие, что ли. В Свердловске, можно сказать, все то же самое, но здесь — концентрация!.. Все в более явном виде! В своей, так сказать, обнаженной сущности. Сегодня воскресенье, город отдыхает, в космосе Титов, День железнодорожника, многие навеселе. Но все это труженики, а не ресторанные забулдыги! Город без трутней, без торгашей, без праздношатающихся. Кристалл! А сколько на Урале таких! И в воздухе здесь не копоть, а дух созидания, я вам говорю! Чусовой, как и весь Урал, несет, так сказать, бессменную трудовую вахту. Уезжая, братцы, я…

— Довольно митинговать, — сказал Физик. — Твое дело бряцать на лире.

— Так и я о том же. Мой цикл будет кончаться стихами о Чусовом, а начинаться стихами о Свердловске. Чувствуете, рама какая?

— Еще бы!

— Прямо-таки каслинское литье!

— Теперь мне все абсолютно ясно!

— Дай-то бог!

— Все сразу стало на свое место! И это сделал Чусовой!..

Именно поэтому Лирику не хотелось, чтоб был обнародован его легкомысленный экспромт. Но поскольку я пишу правду — откуда что пошло и как все было, я не счел возможным опустить эту подробность.

«Суши весла! Конец!» Эта команда прозвучала столь символично, что сердце сжалось. Давно ли, скажите, выполнили мы другую команду: «Отдать швартовы!» Давно ли Физик рассмешил нас своей прибауткой: «Ну, поплывем! — сказали утюги»? И вот «утюги» у цели. Сказке конец.

Не забуду я и той картинки, которую мы увидели, в последний раз причалив к чусовскому берегу: мимо белой курицы пробежала белая собачонка. Курица самозабвенно копалась в мусоре: видно, искала свое извечно-заветное жемчужное зерно. Собачонка куда-то спешила: наскоро «отметившись» на столбике, к которому была пришвартована «Утка», она юркнула за штабеля лежавшего на берегу леса. Всего-то вроде и ничего. Но я сказал: белая курица и белая собачонка. Однако белыми они были когда-то, об этом только можно лишь догадываться, поскольку в тот час их покрывала сажа и копоть. Неприхотливая живность промышленного центра!

…В то время когда Мамин-Сибиряк плыл караваном с Савоськой, Чусового еще не было. Возник он двумя-тремя годами позже в связи с постройкой горнозаводской железной дороги и железоделательного завода, куда по новой дороге поступала руда с горы Благодать. В этих местах развернуло свою деятельность Франко-русско-уральское акционерное общество, входившее в печально известный Всеобщий союз, который возглавлял старый биржевой волк Эжен Бонту. История «величия и падения» Бонту дала Золя материал для романа «Деньги». (Тут не скажешь: как тесен мир! Тут не передаешь удивляться другому: до чего тесно все в этом мире переплетено!) Франко-русско-уральское общество просуществовало недолго. Всеобщий союз вскоре лопнул, и строительство завода приостановилось. Достраивала его уже другая компания, тоже выступавшая под эгидой французских предпринимателей. От тех времен сохранилась в Чусовом и так называемая французская колония — несколько городских кварталов, хотя ни одного француза, я думаю, там нет.

Лишь в 1882 году на Чусовском чугуноплавильном, железоделательном заводе была выдана первая плавка…

А рождение здесь первой социал-демократической группы датируется первым годом нашего века. Эта группа распространила свое влияние не только на завод, но и на близлежащие рудники. Ее работой руководил Пермский комитет.

В 1905 году на Чусовском заводе было пять тысяч рабочих. Состоявшийся 19 декабря митинг рабочих механического цеха закончился вооруженным столкновением с жандармами. Со стороны рабочих было сделано около полусотни выстрелов.

Пермский вице-губернатор доносил председателю Совета министров графу Витте: «Открылись массовые волнения рабочих, нередко сопровождавшиеся насилием; охватили Сысерть, Чусовую, Лысьву, Тагил, Кыновский, Очерский заводы… В Чермозе рабочие распоряжаются заводом своевольно. Позднейшие требования рабочих — явно политического свойства, экономические — неисполнимы».

Полтора предреволюционных десятилетия отмечены волнами забастовок — крупных и мелких. Забастовки подавлялись жестоко, но это не останавливало…

Активно боролись рабочие Чусовского завода и за победу революции на Урале, а во время гражданской войны — с колчаковцами и белочехами.

В начале 30-х годов рабочий поселок Чусовой стал городом. Теперь это крупнейший промышленный центр Урала. Чусовские сталь и прокат, славящиеся своими особо высокими качествами, идут на автомобильные и тракторные заводы.

Город занял оба берега реки. В городской черте в Чусовую впадает большая река Усьва с притоком Вильвой, которые принадлежат к числу крупных сплавных уральских рек. После создания Камского моря железнодорожный узел Чусовой стал еще и узлом водных путей.

Город разросся. Помню недоуменный взгляд Историка, когда на автобусе мы прочитали маршрут: «Вокзал— Дальний Восток». Оказалось: Дальний Восток — один из пригородов Чусового.

Есть в Чусовом, конечно, и что строить, и что асфальтировать, и что сносить, и озеленять, и перекраивать, как и в любом другом месте, но главное то, что он имеет свое лицо.

Как ни парадоксально, но это лицо наиболее отчетливо проступает тогда, когда город окутан тьмой.

…Заводские корпуса — по обеим сторонам реки. Над ними висят созвездия живых огней. Огни загораются, потухают, перемигиваются, дробятся на мелкой речной волне. А поверх — широко разлилось огнистое марево, которое то устремляется в зенит, то припадает к аспидно-черным контурам построек. Оно послушно главному из здешних огней, самому неистовому из них. Рожденный в царстве Вулкана, он неудержимо рвется из раскаленных недр печей, вагранок и домен.

И наблюдая за этим мятежно встающим в небо, сполохами разливающимся окрест сиянием, прислушиваясь к напряженному гулу завода, благоговейно думаешь: а не металл ли пошел в эту минуту?..

В такой именно час мы и прощались с Чусовым…


Постскриптум 7. Тропинка под радугу

Собираясь в очередной отпуск, я, признаться, не думал, что тайное соревнование свое со строителями Садового кольца проигрываю…

Начинали мы почти одновременно. От Таганки до Яузы они продвигались, помнится, более полугода. У меня к этому времени вчерне все было готово. И я думал: «Неплохо!»

А потом они перешагнули через реку и в сравнительно короткий срок до неузнаваемости изуродовали последнюю часть реконструируемой улицы. Я думал: «Еще посмотрим, кто кого, еще потягаемся!»

Когда я уходил в отпуск, вся улица — от аптеки, что на углу улицы Обуха, до книжного магазина № 94 — была разворочена, завалена грудами земли, плитами, трубами. В огромной траншее сооружался железобетонный коридор. Строители старались, чтоб он получился влагонепроницаемым — они цементировали швы, укутывали плоский его хребет толем, заливали варом и посыпали сверху дресвой.

Самозабвенно тарахтели машины, лязгал металл, шипела электросварка.

Царивший здесь хаос вселял в меня добрую надежду, хотя я и не обольщался, понимая, сколько на моем пути подводных камней.

Дело в том что погожее лето, благоприятствовавшее строителям, не очень-то, как уж повелось, благоприятствовало мне.

Летом почему то живется всегда суетнее, чем обычно: поездки на дачу, ремонт, встречи и проводы внепланово нагрянувших знакомых и родственников и, наконец, отпуск, который всегда хочется провести в дороге, в движении, что стало уже привычкой. Одним словом, лето отнюдь не такая пора, когда можно предаваться безмятежным воспоминаниям.

Покидая Москву, я был готов к тому, что изрядно отстану (придется потом нажимать на все педали!), но то, что я увидел, в первый же свой служебный день явившись на улицу Чкалова, можно сказать, потрясло меня.

Работы еще велись, но были они уже совсем иного свойства. Исчезли разрытые котлованы, груды земли и досок. Не было ни экскаваторов, ни подъемных кранов, ни жарких и шумливых компрессоров. Эстафету приняла другая бригада строителей. Незнакомые мне люди расстилали поверх бетонных плит, которыми была вымощена улица, камышовые маты, присыпали их щебенкой. а затем покрывали дымящейся асфальтовой массой, похожей на паюсную икру, и тут же утрамбовывали трактором-катком, надвигавшимся медлительно и неотвратимо, как рок.

Улица изменилась настолько, что казалась совсем какой-то другой Широкая, ровная, она была почти готова к жизни в своем обновленном качестве — как равная среди равных, возведенная в сан Садового кольца.

Каждый труд благослови, удача!

— Ты вот цитируешь Есенина, — скажет мне критик, — А Есенин посмотрел в свое время на Европу, посмотрел на Америку и написал очерк «Железный Миргород». Десять страничек. Об Америке, понимаешь? И только десять страничек. А тут целая эпопея вокруг какой-то, извини, плевой речонки!

Что мне ответить критику?

— Конечно, Чусовая не Америка. Так я ведь и не стремился открывать там Америки! Ты подсчитал, сколько страничек посвятил Есенин Америке, но ты не знаешь, сколько бы он посвятил Чусовой! А это вполне могло произойти. Вспомни «Емельяна Пугачева». Вот то-то. Есенин, как видишь, не так уж далек был и от Урала, и от уральской истории, а стало быть, и от Чусовой…


…Недавно прошел дождь, и над Таганкой повисла великолепная семицветная радуга — настоящая триумфальная арка. Такая же яркая, крутая и сочная, как когда-то над Усть-Уткой. Улица словно въезжала под нее. Радуга так широко и щедро распахнула под собой простор, что трудно было удержаться, не ороситься туда, распластав крылья — икаровские крылья А что душа в такие минуты крылата — это совсем не выдумки!

«К Октябрьским кончат… А мне управиться бы хоть к Новому году…»

В рукописи моей еще в каждой главе полно было и рытвин, и ухабов, и словесного мусора. Но я готов был от всей души крепким рукопожатием поздравить молодцов-строителей, как поздравляет, например, шахматист своего партнера, победившего в честном поединке.

Нет, я не впал в уныние. У меня перед глазами все еще сияли и чусовская и таганская радуги. Они обещали успех и моему делу. Ведь прийти к финишу вторым вовсе не значит потерпеть поражение.

Загрузка...