В ночь с 16 на 17 декабря 1916 г. в родовом доме князя Юсупова на Мойке был убит Григорий Ефимович Распутин (царем дарованная фамилия — Новых).
Заговорщиками и исполнителями плана явились:
— Владимир Митрофанович Пуришкевич — член Государственной думы последнего, четвертого созыва: убежденнейший антисемит и лидер черносотенцев; после Октябрьского переворота сгорит в 49 лет на белом юге в тифозной горячке;
— князь Феликс Феликсович Юсупов (он же граф Сумароков-Эльстон), упокоится эмигрантом в Париже почти через 60 лет после той ночи;
— великий князь Дмитрий Павлович, флигель-адъютант и штаб-ротмистр (по-нашему — капитан; не шибко царь отмечал родню чинами!) лейб-гвардии Конного полка, 25-летний двоюродный брат Николая Второго; после февраля 1917 г. благополучно эмигрирует, а вот отцу Дмитрия Павловича — великому князю Павлу Александровичу, младшему из шести сыновей Александра Второго (у этого царя были еще и две дочери), — не повезло: не только дожил до Октябрьского переворота, но в 1919 г., 58 лет от роду, ляжет под пулями чекистов.
Пуришкевич был кряжист, но не так, чтобы очень. Совершенно лысый, с лица кругл, но с густой недлинной бородой и усами. В чертах лица насмешливость, может, даже ироничность. Да и как человек пишущий мог обойтись без пенсне? В пенсне он, в пенсне…
Есть превосходный образ Феликса Юсупова кисти нашего знаменитого портретиста Валентина Серова. На холсте молодой человек острой красоты; в осанке — надменно прямой, избалованность, властность в каждой черте презрительно-капризного лица. Типичный герой в духе уайльдовского Дориана Грея.
Кстати, кисти Серова принадлежат и широко известные портреты Николая Второго — они говорят о Николае больше, нежели любая из множества фотографий и все эти фотографии вместе взятые. Уже одно это лицо молодого монарха совершенно исключает злодейство, такой человек органически на него неспособен. Быть может, имеются слабости, порой обидные для человека подобного положения и назначения. Со всех портретов убиенного царя взирает человек безусловной честности, неглупый, благородный, что называется, человек чести…
Великий князь был строен, ростом выше среднего. Волосы зачесывал на пробор. В продолговатом лице угадывалась некоторая женственность, особливо в вырезе полных губ. И что по тем временам бросалось в глаза — не носил ни усы, ни бороду. На самом же лице лежал несомненный отпечаток какой-то порочности, чего-то ненастоящего.
…Распутина привели в дом на Мойку прелести хозяйки — Ирины Александровны, жены Феликса Юсупова и дочери великого князя Александра Михайловича. К тому времени княгиня пребывала в самом цвету — 21 год. Последние Романовы уже почти все были хороши собой, стерлось салтыковское уродство Павла Первого, а Ирина Александровна, по единодушному мнению, выдалась и вовсе красавицей: узкий овал лица, нервные темные брови, сама стройная, да вдобавок умница — ум острый, язвительный, но без зла.
Хотя «святому старцу» было уже за пятьдесят[35], он пользовался успехом у женщин, особенно из высшего общества, водился даже кружок ревностных почитательниц. «Старец», что называется, вил из этих дамочек веревки. Они гордились честью просто сшить ему рубашку…
Вот как об этом пишет в дневнике Джанумова, которую Распутин столь жгуче преследовал своей страстью (похотью, наверное, точнее):
«…Стали расходиться. «Отцу» (Распутину. — Ю. В.) целовали руки (целовали самые знатные дамы Петрограда. — Ю. В.). Он всех обнимал и целовал в губы. «Сухариков, ”отец”», — просили дамы. Он раздавал всем черные сухари, которые те заворачивали в душистые платочки или бумажки и прятали в сумочки. Предварительно пошептавшись с некоторыми дамами, Дуняша (жена Распутина. — Ю. В.) вышла и вернулась с двумя свертками в бумаге, которые и раздавала им. Я с удивлением узнала, что это — грязное белье «отца», которое они выпрашивали у Дуняши. «Погрязнее, самое ношеное, Дуняша, — просили они, — чтобы с потом его», — и носили его. Муня (графиня Головина. — Ю. В.) помогала одеваться. Одна из дам не хотела позволить надеть ей ботики. «”Отец” учит нас смирению», — убежденно сказала Муня (она относилась к постоянным почитательницам Распутина и была своей в его доме. — Ю. В.) и, настойчиво взяв ногу в руки, тянула ботик». (Запись 19 сентября, 1915 г.)
Это тем более удивительно: ведь физически Григорий Ефимович был весьма непривлекателен, если не сказать больше. Лицо грубое и уже со следами старости. Волосы — сальные, слипшиеся. И плешь — несуразная, смахивающая на проедь, но не по темени и не от залысин, а спереди, по пробору, — ну проедь и есть. Нос — «тягновитый» и толстый. Глаза — серо-бесцветные, пронзительные. В самой фигуре напряженность. Настоящий Распутин где-то там, под этим напряжением, а здесь тот, что строит каждый шаг, каждое слово, напряженно примериваясь к каждому человеку… И это примеривание не от слов или ума встречного человека, а от животного осязания его. Это животное, интуитивно-инстинктивное в Распутине — стержневое, оно так и заявляет о себе с каждой фотографии. Исцелял он — это факт, но лют был до бабьего сладкого тела. «Старец» проявлял в любовных утехах необычную, можно сказать, звериную выносливость и настойчивость (он вполне серьезно, даже истово полагал, будто изгоняет таким образом дьявола (беса) из чрева и души женщины — так и объяснял).
У Распутина были сын Дмитрий и дочери Катя и Дуня.
Темный — кличка Распутина для агентов охранки. Точнее и не выразишь существо «старца». Как в воду глянули. Темный!
Накануне войны, летом 1914 г., Распутин получил удар ножом в живот от женщины, которую, представляясь святым, грубо совратил. С этими делами «старец» поспевал повсюду денно и нощно.
Распутин проявил звериную живучесть и поднялся на ноги в считанные недели, дабы снова совращать, брать, давить… Количество женщин, на которых пала его «благодать», росло неудержимо.
Любовные успехи умножала его несомненная гипнотическая способность, в некотором роде даже ясновидение. Во всяком случае, на людей с определенным состоянием психики он оказывал подавляющее воздействие. Это распространялось преимущественно на женщин, но юная жена Юсупова к числу их не относилась. Заговорщики использовали ее как приваду. Любовная страсть привела «старца» к месту гибели…
Убийство осквернителя трона, однако, не спасло монархию.
Для семьи царя гибель «старца», этого более чем близкого для нее человека, — прежде всего утрата духовной опоры. В семье царя Распутину верили, точнее — в него верили. Для августейшей семьи, искренне и чрезвычайно религиозной, Распутин представлялся Божьим человеком, непостижимой величиной, устами Божьими. Неуемная эротомания «святого старца», ресторанные кутежи, ночные дебоши, хвастовство и все прочее, на что неоднократно пытались «открыть глаза» императору, — все стушевывалось перед этим, самым главным: Божий человек, Пророк.
А как иначе? Ведь это он, Распутин, заговаривает кровь у больного гемофилией наследника, останавливая кровотечение, перед которым беспомощны лучшие врачи Европы. Для матери и отца, которые обожают своего мальчика, этого уже достаточно. А если добавить и несомненную гипнотическую силу Распутина (мало кто знает, что Николай Второй брал сеансы укрепления воли у врачей-гипнологов), его крестьянское чутье на суть многих событий, в том числе и ненужность мировой войны для народа (и это еще до ее начала), то уже и этого им предостаточно для поклонения и веры. И жизнь мальчика — наследника российского престола — в значительной мере в руках святого человека — Распутина…
Августейшей Александре Федоровне сообщали о художествах «старца» (кое-какие сведения прорывались), но она верила в его святость и подобные сообщения относила к зависти и козням сатаны, сиречь желанию загубить» Друга.
Незадолго до гибели «старца» государь император принимал Родзянко. Председатель Государственной думы постарался как можно более сжато и точно передать все опасное, даже страшное, что связано с именем Распутина для династии.
— Напрасно вы так думаете, — ответил государь император. — Григорий Ефимович хороший, простой религиозный русский человек. В минуты сомнений и душевной тревоги я люблю с ним беседовать, и после такой беседы мне всегда на душе делается легко и покойно.
Государь император мог бы рассказать, как в начале 1916 г. он вынужден был вернуться с наследником Алексеем с полпути в Могилев: у сына открылось кровотечение из носа. Профессор Федоров, хирург Деревенко оказались бессильны. А Григорий пошептался с Алексеем, подержал руку на его голове. В несколько минут сын выздоровел…
И тут жестокое убийство!
Николай Второй срочно покидает Могилев. Вообще царствующий монарх, как никто из Романовых (разве лишь Александр Первый), склонен к поездкам и путешествиям. Так, за три года (с 24 декабря 1913 г.) он проехал свыше ста тысяч верст!
19 декабря император уже в Петрограде. Но не только потеря близкого человека срывает его с места. Участие великого князя Дмитрия Павловича в убийстве Распутина оживляет все прежние подозрения в династической интриге членов царствующего дома. Кстати, этого заговора великих князей пуще революции страшилась императрица Александра Федоровна, — заговора… и Думы с Керенским и Родзянко. Всю крамолу для нее заключали эти два понятия. Какие же ненавистные! Неисповедимы пути Господни!
Большевик А. Г. Шляпников вспоминал декабрь 1916 — февраль 1917 г. — самый канун революции:
«…Радуйся, темных сил насладителю (он приводит в воспоминаниях заключительный абзац памфлета писателя Амфитеатрова. — Ю. В.), радуйся, немцев оплот и прибежище верное, радуйся, сатанино вместилище скверное. Радуйся, Григорий, распутниче великий!»
Немало ходило по рукам фотографий Распутина с поклонницами… Все это, взятое вместе, говорило о грандиозном сдвиге в сознании «верноподданных».
Это явление было свойственно не только Питеру, но и многим другим городам России. Так, объезжая некоторые пункты, например Москву, Нижний и т. п., я встречал ту же самую картину… Нелегальных листовок, прокламаций уже не боялись, а искали, просили и читали с интересом и доверием. Ненависть к правительству проникала в самые низы… Убийство Распутина демонстрировало разложение двора, распад царствовавшей камарильи. Гибель монархии становилась неизбежной и недалекой…»
По этим воспоминаниям, опубликованным частью в 1920-м, частью — 1922 г., можно судить и о плодах партийной работы, ее воздействии на народные массы. Войну, правительство, царя («Николашку»), «буржуев», генералов, помещиков ненавидели. Этой ненависти еще предстояло вознестись всесметающим валом, но для этого в России должен был появиться Ленин.
За два месяца до Февральской революции генерал-лейтенант А. М. Крымов[36] в частном отчете депутатам Думы о положении на фронте заявит:
«Настроение в армии такое, что все с радостью будут приветствовать известие о перевороте. Переворот неизбежен, и это на фронте чувствуют… Время терять нельзя…»
Время терять нельзя… Но только один человек в мире в полной мере осознает, что это такое, и сумеет из этого извлечь выгоду.
В начале января семнадцатого великая княгиня Мария Павловна (мать великого князя Кирилла Владимировича — будущего претендента на российский престол в эмиграции) пригласит председателя Государственной думы последнего, четвертого созыва Михаила Владимировича Родзянко. После сетований на опасность внутренней обстановки, бездарность правительства она вдруг обмолвится:
— …Надо ее уничтожить…
— Кого?
— Императрицу.
— Ваше высочество, — сказал я (Родзянко. — Ю. В.), — позвольте мне считать этот наш разговор как бы небывшим…
И далее Родзянко сообщает:
«Мысль о принудительном отречении царя упорно проводилась в Петрограде в конце 1916-го и начале 1917 года. Ко мне неоднократно и с разных сторон обращались представители высшего общества с заявлениями, что Дума и ее председатель обязаны взять на себя эту ответственность и спасти… Россию. После убийства Распутина разговоры об этом стали еще более настойчивыми…»
8 января 1917 г. Михаила Владимировича навестил родной брат царя и просил вмешательства председателя Государственной думы во имя спасения России. Великий князь Михаил Александрович сказал о своем державном брате: «…Брата и ее (императрицу Александру Федоровну. — Ю. В.) окружают только изменники. Все порядочные люди ушли…»
«Одни из старших начальников, глубоко любя родину и армию, жестоко страдали при виде роковых ошибок Государя, — пишет генерал Врангель, — видели ту опасность, которая нарастала, и, искренно заблуждаясь, верили в возможность «дворцового переворота» и «бескровной революции». Ярким сторонником такого взгляда являлся начальник Уссурийской конной дивизии генерал Крымов, в дивизии которого я в то время командовал 1-м Нерчинским казачьим Наследника Цесаревича полком… В неоднократных спорах со мною в длинные зимние вечера он доказывал мне, что так дальше продолжаться не может, что мы идем к гибели и что должны найтись люди, которые ныне же, не медля, устранили бы Государя «дворцовым переворотом»…»
7 января 1917 г. на приеме у государя Родзянко выкладывает правду, вплоть до чувств ненависти народа к императрице:
— …Вокруг вас, государь, не осталось ни одного надежного и честного человека… Народ отворачивается от своего государя… Не заставляйте, Ваше величество, чтобы народ выбирал между вами и благом Родины. До сих пор понятия «царь» и «Родина» были нераздельны, а в последнее время их начинают разделять.
Государь сжал обеими руками голову, потом сказал:
— Неужели я двадцать два года старался, чтобы все было лучше, и двадцать два года ошибался?..
Михаил Владимирович преодолел себя и сказал:
— Да, Ваше величество, двадцать два года вы стояли на неправильном пути.
Время терять нельзя…
Они встретятся еще раз, последний, 10 февраля 1917 г.
«Прием, названный в газетах «высокомилостивым», по словам Родзянко, был „самым тяжелым и бурным“», — вспоминал Шульгин. Председатель Государственной думы подробно передал ему все, о чем он разговаривал с государем императором.
«Необычайная холодность, с которой я был принят, показала, что я не мог даже, как обыкновенно, в свободном разговоре излагать свои доводы, а стал читать написанный доклад. Отношение государя было не только равнодушное, но даже резкое… — писал в эмиграции Родзянко. — А когда я заговорил о Протопопове[37], он раздраженно спросил:
— Ведь Протопопов был вашим товарищем председателя в Думе… Почему же теперь он вам не нравится?
Я ответил, что с тех пор, как Протопопов стал министром, он положительно сошел с ума.
Во время разговора о Протопопове и о внутренней политике вообще я вспомнил бывшего министра Маклакова.
— Я очень сожалею об уходе Маклакова, — сказал царь, — он, во всяком случае, не был сумасшедшим.
— Ему не с чего было сходить, Ваше величество, — не мог удержаться я от ответа.
При упоминании об угрожающем настроении в стране и возможности революции царь прервал:
— Мои сведения совершенно противоположны, а что касается настроения Думы, то, если Дума позволит себе такие же резкие выступления, как в прошлый раз, она будет распущена…
— Я считаю своим долгом, государь, высказать вам мое личное предчувствие и убеждение, что этот доклад мой у вас последний.
— Почему? — спросил царь.
— Потому что Дума будет распущена, а направление, по которому идет правительство, не предвещает ничего доброго… Еще есть время и возможность все повернуть и дать ответственное перед палатами правительство. Но этого, по-видимому, не будет. Вы, Ваше величество, со мной не согласны, и все останется по-старому. Результатом этого, по-моему, будет революция и такая анархия, которую никто не удержит.
Государь ничего не ответил и очень сухо простился».
Шульгин подытожил свои воспоминания:
«Родзянко как в воду глядел. Действительно, трех недель не прошло: прошло лишь две недели и два дня. А через девятнадцать дней после этого разговора я уже во Пскове принял из рук… самодержца акт отречения от престола».
Господи, да что же это?!
Из листовки петроградских социал-демократов, выпущенной в ноябре 1916 г.:
«…Помните, граждане, что каждый час войны уносит сотни и тысячи жизней, и эта невольная жертва народов на алтарь капитала, эта бесцельно пролитая кровь взывает к нашей совести. Нельзя медлить, преступно бездействовать! Всеобщая политическая стачка и восстание, низвержение правительства и династии Романовых, конфискация всех общественно важных предприятий и установление мира — вот цель, достойная всех жертв и лишений, вот предел, через который должна переступить Россия.
Должен пасть позор столетий — наш самодержавный строй. Русский народ сумеет обойтись без указки коронованных мудрецов. Все приспешники двора и власти, все эти министры на час, взяточники и провокаторы должны получить возмездие в меру содеянного ими. Все капиталы, награбленные на военных заказах и на спекуляции, должны быть подвергнуты конфискации…
Граждане! Приближается час гибели нашей страны и всей культуры мира! В вашей власти сделать его часом торжества и великого возрождения… Ради нашей свободной Республики, ради вольного труда на общественных полях и фабриках, ради вечного мира между народами сплотимся и встанем как один против эксплуататоров и палачей. Война расшатала их власть. Их сила в нашей трусости и лени, иной силы у них нет… Готовьтесь к великому дню восстания…»
Оценивать Распутина только как пьяного, растленного мужлана несколько опрометчиво.
Оценивать проникновение его в царское семейство лишь как следствие богомольности и болезненности Александры Федоровны — тоже заблуждение.
Россия выплеснула к подножию трона отнюдь не единственно зловонный отброс.
17 сентября 1915 г. великий князь Андрей Владимирович (двоюродный брат царя) оставляет в дневнике запись, совершенно неожиданную:
«На днях я разговаривал с Алекс. Викт. Осмоловским (чиновник для особых поручений министерства земледелия. — Ю. В.), который, страдая сердечным пороком, проводил каждый год сезон в Nauheim и часто встречался там с покойным С. Ю. Витте. Последний сезон 1914 года застал его, Осмоловского, как и графа С. Ю. Витте, в Nauheim во время начала политических осложнений. По этому поводу граф Витте говорил Осмоловскому, что есть один лишь человек, который мог бы помочь в данное время и распутать сложную политическую обстановку. На естественный вопрос Осмоловского, да кто же этот человек, граф Витте назвал, к его большому удивлению, Гр. Е. Р-а (Григория Ефимовича Распутина. — Ю. В.). Осмоловский на это возразил, как может Распутин быть опытным дипломатом, он, человек совершенно неграмотный, ничего не читавший, как может он знать сложную политику и интересы России и взаимоотношения стран между собой. На это граф Витте ответил: «Вы не знаете, какого большого ума этот замечательный человек. Он лучше, нежели кто, знает Россию, ее дух, настроение и исторические стремления. Он знает все каким-то чутьем, но, к сожалению, он теперь удален». Это мнение графа С. Ю. Витте о Р-е меня прямо поразило. Я всегда считал и до сих пор считаю С. Ю. за из ряда вон выходящего человека, какого в России давно не было. Думаю, что многие того же мнения. Но каким образом С. Ю. мог прийти к такому странному выводу в отношении Р-а, остается пока для меня загадкой. Никогда и никто не говорил об его отношениях к Р-у. Их имена даже заядлые сплетники не могли сопоставить. Знал ли С. Ю. Р-а, не знаю. Вряд ли. Может быть, в будущем эта загадка и разъяснится, пока же решительно ничего не понимаю. Одно знаю, что С. Ю. словами не шутил. Что хотел он этим сказать?»
За похотью, мадерой, малограмотной болтовней скрывался человек с другим лицом, даже не скрывался, а органически существовал. Именно этот человек и поднялся к подножию трона. Российская крестьянская стихия выплеснула его, а он сумел подняться… Мужик!
Крестьянская Русь.
Его можно встретить на одних и тех же улицах — направления прогулок редко претерпевают изменения. По усталости взгляда, обостренной близорукости можно догадаться: человек занят кабинетной работой, может быть, писательской, может, профессорской, но очевидно, что читает он много, и эта усталость от книг и рукописей в сгорбленности, которая сохраняется какое-то время с начала прогулки. Да и несвежая, желтоватая кожа выдает все то же сидение за столом.
Безлюдны улицы вечернего Цюриха, после семи часов и вовсе не встретишь прохожего. Воздух, отяжелев влагой, сползает с гор — свежий, пахнущий снегом и еще — прозрачный, удивительно прозрачный. Льется в грудь, смывая усталость, бодря, обновляя мысль, внушая чистые и крепкие желания, дразня воображение…
Совсем недалеко, за горами, истекают кровью народы. И еще голод калечит и убивает тысячи людей. Десятки миллионов крепких и сильных мужчин сходят в могилы, отравленные газами, иссеченные сталью.
Человек шагает быстро, весь в себе. Мысль его расталкивает формулы преград и все старается вычертить будущее, хотя бы основные контуры этого будущего. Человек убежден: кто не с ним или не с ними, большевиками, — тот против истины, тому нет веры, а если надо — и пощады.
Это убеждение легко угадывается в его внешности, напористом шаге, линии губ. Не щадить!
Человек подслеповато щурится. И верно, сумерки заглаживают, размывают улицы. Он отмечает, что темнеет позже, к весне прибавилось света, и радуется…
С утра мистеру Бьюкенену не по себе. Еще бы! Он наконец получил уведомление, что сегодня, 12 января 1917 г., согласно своей настоятельной просьбе будет принят Его величеством императором. То, что мистер Бьюкенен намеревался сообщить императору и самодержцу Всероссийскому, со всех сторон являлось верхом бестактности, если не сказать больше. Однако он решил довести до сведения венценосного монарха определенные опасения.
Он отбыл в Царское в специальном поезде. Его сопровождал камергер двора Его величества — все по протоколу. Они восседали напротив друг друга и обменивались ничего не значащими фразами о погоде и последних сводках с фронтов. Всю дорогу его превосходительство господин посол слово в слово повторял свое обращение к венценосному монарху. Как бы сие ни было опрометчиво и рискованно для карьеры дипломата, он обязан, он непременно должен это сказать.
Он ждал в просторной комнате. В высокое и зеркально-белое окно посол увидел монарха. Между приемами Его величество имел обыкновение прогуливаться. Снег лежал молодой, выпал на рассвете. И было видно — Его величество доволен днем, белизной пороши, чистым морозным воздухом. Он вообще выглядел существенно моложе своих лет, и немудрено: государь император вообще не ведал болезней, даже столь обычных простуд. Это был невысокий статный мужчина с уверенными, но мягкими движениями. Он будто бы не хотел, чтобы та необъятная власть, которая сходилась на нем, причиняла окружающим неудобства. Мистер Бьюкенен так и запомнил: Его императорское величество не спеша брел по снегу.
Минут через десять его превосходительство посол Великобритании был приглашен в залу для аудиенций. Государь император ждал его посреди залы, по сути, обширной комнаты. После довольно витиеватого обмена любезностями и новостями мистер Бьюкенен нашел в себе мужество спросить:
— Желаете ли вы, Ваше величество, чтобы я говорил со своей обычной откровенностью?
Очевидно, Его императорское величество догадывался о том, что стояло за просьбой об аудиенции.
Мистер Бьюкенен вспоминал:
«Император выразил согласие, и я стал говорить о том, что в настоящее время между ним и его народом выросла стена…
Император выпрямился во весь рост и, жестко глядя на меня, спросил:
— Так вы думаете, что я должен приобрести доверие своего народа или что он должен приобрести мое доверие?»
Это говорил самодержец. Таким он принимал мир. На другой не соглашался — таковы установления отца и дедов.
Мистер Бьюкенен заговорил о «необходимости иметь сильного человека во главе правительства», о кознях Берлина, о господине Протопопове (весьма скользкая тема). Император похвально отозвался о работе земств, которые, по чести говоря, терпел с изрядным трудом.
Прием подходил к концу, когда мистер Бьюкенен наконец решился сказать о том главном, чего ради испрашивал высочайшую аудиенцию.
«— Видит ли Его величество опасность положения и знает ли он, что на революционном языке заговорили не только в Петрограде, но и по всей России?
Император ответил, что ему отлично известно, что люди позволяют себе говорить таким образом, но что я впадаю в ошибку, придавая этому слишком серьезное значение…
— Ваше величество, — сказал я в заключение, — должны вспомнить, что народ и армия — одно целое и что в случае революции можно рассчитывать лишь на небольшую часть армии для защиты династии. Я отлично знаю, что посол не имеет права говорить тем языком, которым я заговорил с Вашим величеством, и я должен был собрать всю смелость, чтобы заговорить с вами так. Я могу сослаться в свое оправдание лишь на то обстоятельство, что меня побуждают сделать это исключительно мои чувства преданности Вашему величеству и императрице… Вы находитесь, государь, на перекрестке двух путей… Один приведет вас к победе и славному миру, другой — к революции и разрушению. Позвольте мне умолять Ваше величество избрать первый путь…
Император был, видимо, тронут теплотой, вложенной мною в этот призыв, и, пожимая мне руку… сказал:
— Благодарю вас, сэр Джордж».
Позже мистер Бьюкенен узнал от министра финансов Барка, что тот никогда не видел императора «столь нервным и взвинченным», как после визита господина посла.
Из секретных источников Его величеству государю императору известно бытующее в высших кругах столицы мнение о необходимости перемен на престоле. Надлежит быть в столице и твердой рукой навести порядок, лишив кого бы то ни было иллюзий на сей счет. Только сын Алексей сменит его на российском престоле — и никто другой!
Лишь 22 февраля государь император счел возможным вернуться в Могилевскую ставку. До революции — считанные дни. Так Господу Богу угодно, а Николай верит Ему, молится… душой к Нему прикасается…
В купе Николай читает напутственное письмо жены:
«…Только будь тверд, покажи властную руку, вот что надо русским… Да хранят тебя светлые ангелы; Христос да будет с тобою, и Пречистая Дева да не оставит тебя. Наш друг (Распутин. — Ю. В.) поручил нас ее знамени… Прощай, моя любовь!»
Время терять нельзя…
В ставке государь император с перерывами на еду и большую дневную прогулку работает с половины девятого утра до половины двенадцатого ночи.
Офицер в форме гвардейского Уланского полка — граф Замойский — неотлучен при особе государя императора.
Государь император любит фотографию и умеет фотографировать, но ведь это частные забавы. Поэтому к ставке прикомандирован фотограф Ягельский, семейный фотограф Романовых.
Николай часто проставляет на документах: «Не вижу оснований». Это, пожалуй, любимое его выражение. И еще часто говорит: «Бог в помощь мне и Вам».
Дворцовый комендант Воейков Владимир Николаевич (после петропавловского заточения сумеет скрыться за границу, где и окончит с миром свои грешные дни, как, скажем, и ненавидимый всей Россией бывший военный министр генерал от кавалерии Сухомлинов[38]и еще многие другие сановники из ненавидимых, к которым Господь являл свою милость) покажет на допросе Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного правительства:
«Ее величество всегда имела больше влияния на государя императора, чем он на нее».
Это верно. Дела государственные Александра Федоровна принимала за личные, а в отсутствие августейшего супруга откровенно стремилась регентствовать.
Михаил Константинович Дитерихс так излагает события:
«На другой день по отъезде Государя, то есть 24 февраля, по телефону из Петрограда позвонил Министр Внутренних Дел Протопопов и поручил подошедшему к телефону дежурному камер-лакею Императрицы Волкову доложить Государыне, что в Петрограде начались беспорядки на почве недостачи хлеба и что хотя между толпой и полицией произошло несколько столкновений, но он, Протопопов, рассчитывает справиться с волнением и не допустить ничего серьезного».
Это Протопопов так доложил, а люди кумекали и поступали совершенно иначе. Министр внутренних дел прохлопал завязку событий и, не обладая ни проницательностью, ни энергией, дал им свободный ход. Он ввел в заблуждение императрицу, а следовательно, и государя императора. За это Всевышний очень скоро, через какой-то год, отнимет у бывшего министра самое дорогое — жизнь.
Еще до грозных дней 27 и 28 февраля был убит прилюдно командир Павловского полка полковник Экстен[39]. И военный министр генерал Беляев тоже утаил это от государя императора. Не донес он и о мятеже солдат Волынского полка (убийстве капитана Лашкевича).
Все это настолько серьезно, что, безусловно, сказалось бы на поведении Николая Второго.
Отзвуки грядущей бури впервые проскальзывают в письме Александры Федоровны 24 февраля 1917 г. — можно сказать, сразу после отъезда Николая через два дня:
«…Вчера были беспорядки на Васильевском острове и на Невском, потому что бедняки брали приступом булочные. Они вдребезги разнесли Филиппова, и против них вызывали казаков…»
И в том же письме о Керенском:
«Я надеюсь, что… повесят за его ужасную речь — это необходимо (военный закон, военное время) и что это будет примером. Все жаждут и умоляют тебя проявить твердость…»
На следующий день в новом письме:
«…Стачки и беспорядки в городе более чем вызывающи… Это — хулиганское движение; мальчишки и девчонки бегают и кричат, что у них нет хлеба, — просто для того, чтобы создать возбуждение… Но все это пройдет и успокоится, если только Дума будет хорошо вести себя. Худших речей не печатают, но я думаю, что за антидинастические речи необходимо немедленно и очень строго наказывать…
Бойсман[40]предлагает, чтобы Хабалов[41]взял военные пекарни и пек немедленно хлеб, так как здесь достаточно муки… Нужно немедленно водворить порядок. День ото дня становится все хуже… Не могу понять, почему не вводят карточной системы… тогда не будет беспорядков…»
До Февральской революции и какое-то время после, Россия даже отдаленно не опускалась до Германии по обеспечению населения продовольствием. Блокада Германии уже давно привела к необходимости строгой, почти убийственной карточной системы на продукты. Население чахло и погибало от недоеда. Россия даже близко подобного не испытывала. Голод заявил о себе позже, после октября 1917 г.: при большевиках, — и еще после частенько давал себя знать. Жестко клал руки на глотку — ну не продохнуть, а нужда — так та вообще обосновалась в России волею Главного Октябрьского Вождя, с ней завоевали и построили «развитой социализм».
Не каждому по плечу строить новый мир. Судьба и история поставила Ленина. Впрочем, такую категорию, как судьба, столь суровый и беспощадный материалист-практик в расчет не брал: не верил, отрицал. Тут Сталин его серьезно дополнил: нет таких крепостей, которых не могли бы взять большевики. Так и сказал — не сказал, а прожёг!
С тех пор вот и берут. Одни крепости только и берут, без крепостей не выходит. А что делать? Урожай, к примеру, снимают только с боем, только в битве дается, окаянный. При всем громадном напряжении сил…
Шляпников вспоминал, что в декабре 1916-го им было написано письмо Ленину и Зиновьеву, в коем он кратко сообщал о своей работе и положении в стране. Это были сведения об обстановке, причем самые подробные, что давало возможность Ленину быть в курсе всех дел; одновременно это были и отчеты о работе партии.
«Петербург, 2 декабря 1916 г.
Дорогие друзья! Наконец-то имею возможность поделиться с вами новостями и материалами. Чувствую, что ропщете на долгое отсутствие вестей, но думаю, что вы догадываетесь о причинах, которые лежат вне моей воли, — в отсутствии людей. Путешествие мое было полно самых неожиданных приключений… Сюда попал только в конце октября по старому стилю. Подробности сообщу на досуге (Шляпников инспектировал деятельность местных партийных организаций. — Ю. В.)…
В настроении рабочей массы и демократии вообще наблюдается полнейшее отсутствие патриотического дурмана. Дороговизна, хищная эксплуатация, варварская политика — все это достаточно убедительно доказывает массам истинный характер войны. Клич «война до победы» остался только боевым лозунгом военной промышленности. Рабочие, работницы, солдаты и простые «обыватели» открыто выражают свое неудовольствие продолжением бойни. Скоро ли все это кончится? — звучит положительно всюду. Рабочее движение в этом году отмечает рост стачек по всей стране… Цены возросли в 5–10 раз по сравнению с прошлогодними. Одежда, обувь становятся почти недоступными. То, что стоило (костюмы и пр.) до войны 30–40 рублей, теперь 150–200 и т. д. К осени положение дел стало ухудшаться, и в сентябре, октябре бывали дни, когда в рабочих кварталах не было хлеба. О мясе и говорить уже не приходится…
Были выпущены листовки. Появление на заводах листовок массою было принято за приглашение к стачке… были манифестации… Когда началась забастовка, то полиция бросилась разгонять демонстративно выходивших с пением рабочих. В толпе были и солдаты, которым полиция угрожала всяческими карами…
В стачке участвовало 116 000 рабочих, все учебные заведения (речь идет о Петрограде. — Ю. В.), много мелких мастерских и типографий…
На «продовольственную нужду» стачка имела благотворное действие: появились хлеб, мясо и другие продукты в изобилии…
Мне приходится очень трудно, так как вынужден разрываться на все руки: писать статьи, организовывать, видеться, готовить доклады и быть на заседаниях… Отовсюду требуют литературу, людей…
Отношение русского правительства и Думы к германскому предложению о мире возмутило широкие круги обывателей и интеллигенции. Даже патриотический элемент недоволен решением Думы, ее «принципиальным» нежеланием вступать на почву обсуждения мирных предложений (ох, как не по себе Ленину: а вдруг заключат соглашение с немцами; тогда прощай, революция! — Ю. В.). Наши организации используют этот факт как яркую иллюстрацию захватных идеалов русской буржуазии и правительства…
Настроение солдат весьма напряженное. Ходят слухи о бунтах в армии…
Вообще «общество» полно всяких слухов и толков. Сообщают, что будто еще летом было совещание некоторых военных кругов действующей армии из командиров корпусов, дивизий и некоторых полков, на котором обсуждался вопрос о низложении царя Николая II. Вообще, даже убежденные монархисты — и те очень смущены всем, что творит царское самодержавие…
Писать больше некогда, нужно отправлять, завален работой. Крепко жму руку.
Ваш Александр»
Если бы знал о будущем, никогда не отчеркнул это — «ваш». Никакой сверхъестественной силой не вывел бы.
Один из многих военных министров царских правительств последнего периода, генерал Поливанов, показал в Чрезвычайной Следственной Комиссии временного правительства:
«…Я считал пределом, что полк (запасной. — Ю. В.) должен быть из 4–5 тысяч человек; при ином способе обучение, воспитание и надзор делаются немыслимыми… Повторяю, призыв производился только после большого и внимательного изучения в Совете Министров возможности взять для интересов страны в ту или другую пору тот или другой контингент, причем принимались во внимание и интерес промышленности, интерес каменноугольного дела и т. д…После моего ухода из министерства (военного. — Ю. В.)…такая согласованность интересов государства и армии в призыве была нарушена. Прежде всего это касалось порядка призывов и количества призывов, которые оказывались оторванными от интересов страны… постепенно эта наша норма, которую я определил в 4–5 тысяч максимум на полк, без всякой надобности перегружалась, и, например, в период революции (Февральской. — Ю. В.) мне известен был полк в окрестностях Петрограда, который имел 17 000. При этих условиях, очевидно, армия не получала ни хорошего комплектования, ни людей, в которых, при неудовлетворительном житье, питании, продовольствии, гнездился тот дух недовольства, который для армии хорошего принести не мог (если бы только армии. — Ю. В.). Таким образом, весь распад образовался на почве такого курса…»
Продовольственный кризис прямым путем вел (и ведет) к власти. Посему Шляпников посвящает ему целую главу.
«Продовольственный кризис, в виде быстрого роста цен на предметы первой необходимости, а иногда и исчезновения с рынка товаров, переход к торговле «по знакомству», из-под полы, достиг на третьем году войны крупных размеров. Особенно больно и тяжело переживали этот кризис пролетарские массы промышленных районов. Волнения, стачки на почве дороговизны начались уже в 1915 году…
На борьбу с продовольственным кризисом были направлены все силы союза земств, городов, коопераций; но все их старания оказывались бесплодны. Хлеб все чаще исчезал из продажи. Многие предметы первой необходимости совершенно покинули «свободный рынок», добровольно уйдя в торговлю из-под полы…
Согласно заявлению Шингарева (члена Государственной думы. — Ю. В.), избыток хлеба над потреблением (именно в эти военные годы. — Ю. В.) составлял в России 440 млн. пудов…»
Далее Шляпников приводит слова Шингарева:
«…Не ясно ли, что главная практическая, деловая работа наша — это удаление власти, которая не может работать».
И Шляпников формулирует задачу большевиков на грядущий год:
«…И пролетарской задачей на семнадцатый год было — вовлечь армию в революционный фронт против царя, против помещиков, против буржуазии и войны».
В грядущем году ленинцы обрушат на головы солдат, рабочих, крестьян немыслимое количество листовок, газет, брошюр на сумму… пять миллионов рублей!!
Откуда, каким образом у Ленина оказалась сия сверхсумма?..
Исследователи указывают на германский источник. Книга не ставит целью скрупулезное установление данного факта. Приведу для начала высказывание писателя Марка Алданова (друга писателя Набокова):
«…Вряд ли этические проблемы могли помешать Ленину в этом деле, так как известно, что он отрицал буржуазную мораль».
Отрицал — это факт, да еще как отрицал! О тайных записях Ленина поведает русский художник Юрий Анненков, знавший вождя Октября свыше 30 лет, но об этом дальше…
Характер у Александры Федоровны истеричный, но достаточно твердый. Во всяком случае, от мужа она постоянно требует твердости, зная его переменчивость в делах и вообще нерешительность. Кстати, ее почерк — высокий, угловатый, но не путаный, гораздо более мужской, чем у мужа, — выдает эту черту характера.
У Николая — аккуратное, правильное написание, даже просто красивое, но не мелкое и не округло-бисерное: в нем какое-то спокойствие и ровность духа. Помарки, исправления практически отсутствуют.
Переписку ведут на английском, шифруя некоторые фамилии. Протопопов у них — Калинин, Керенский — Кедринский, Распутин — Друг…
26 февраля Александра Федоровна сообщает:
«…Необходимо ввести карточную систему на хлеб (как это теперь в каждой стране), ведь так устроили уже с сахаром, и все спокойны, и получают достаточно. У нас же — идиоты…
В городе дела вчера были плохи…»
И в том же письме о Распутине:
«…Солнце светит так ярко, и я ощущала такое спокойствие и мир на его дорогой могиле! Он умер, чтобы спасти нас…»[42]
И о больных корью детях:
«…Надо идти обратно к ним, в потемки. Благословляю и целую без конца… Бог поможет — это, кажется, уже предел. Вера и упование!..»
Первым из детей захворал Алексей — 16 февраля. Он заразился от кадета — приятеля по забавам, навестившего его накануне. В те месяцы закрытые учебные заведения столицы поразила эпидемия кори.
Это — одно из последних писем Александры Федоровны в долгой переписке с мужем. На письме порядковый номер — 648.
В тот день Николай отвечает из ставки:
«…Я был вчера у образа Пречистой Девы и усердно молился за тебя, моя любовь, за милых детей и за нашу страну…
Сегодня утром, во время службы, я почувствовал мучительную боль в середине груди, продолжавшуюся четверть часа. Я едва выстоял…
Я надеюсь, что Хабалов сумеет быстро остановить эти уличные беспорядки… Только бы старый Голицын[43]не потерял голову!..»
Это о Хабалове обмолвится последний российский председатель Совета Министров — «лично очень честный».
После службы с молитвой государю императору кладут на стол телеграмму председателя Государственной думы Родзянко:
«Положение серьезное. В столице — анархия. Правительство парализовано. Транспорт, продовольствие и топливо пришли в полное расстройство. Растет общественное недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Части войск стреляют друг в друга. Необходимо немедленно поручить лицу, пользующемуся доверием страны, составить новое правительство. Медлить нельзя. Всякое промедление смерти подобно. Молю Бога, чтобы в этот час ответственность не пала на венценосца».
Родзянко повторяет данную телеграмму главнокомандующим фронтов с просьбой поддержать его обращение.
Генерал Брусилов отозвался быстро: «Вашу телеграмму получил. Свой долг перед Родиной и царем исполнил».
Алексей Алексеевич Брусилов еще задолго до февральских событий обронит многозначительно: «Если придется выбирать между царем и Россией — я пойду за Россией».
И от генерала Рузского[44] последовал ответ: «Телеграмму получил. Поручение исполнено».
Остальные главнокомандующие хранят молчание.
Ближе к полудню государю императору доставляют вторую телеграмму Родзянко:
«Положение ухудшается. Надо принять немедленно меры, ибо завтра будет уже поздно. Настал последний час, когда решается судьба Родины и династии».
Однако насколько дерзок этот Родзянко — «…судьба Родины и династии»!
По воспоминаниям графа Фредерикса, царь сказал о телеграмме:
«Опять этот толстяк Родзянко мне написал разный вздор, на который я ему не буду даже отвечать».
За два месяца до февральских событий Михаил Владимирович Родзянко признался в своем кругу: «Вы не учитываете, что будет после отречения царя… Я никогда не пойду на переворот…»
Все! Время, отпущенное Господом, выбрано — до единого дня выбрано! Нет отныне у Создателя терпения и благодати на Романовых. Все с большей симпатией косит Он на своих хулителей — большевиков и метет, метет дорогу к Ипатьевскому особнячку. Имеется такой в городе Екатеринбурге… А от него в 15 верстах теснятся сосны и ели у заброшенного рудника в урочище Четыре Брата — разбойное, глухое место…
До 27 февраля включительно Николай ведет обычную жизнь, подробно отвечая на каждое письмо жены. После 27-го будет посылать телеграммы. Их тоже наберется за эти годы немало — сотни.
Это непостижимо! Город уже в лихорадке восстания, это угроза существованию их, Романовых, угроза власти — всему, что составляет смысл жизни императора и его России, а он, Николай, сочиняет частные письма, только сочиняет и надеется на Хабалова…
Казалось, надо сорваться, добыть хлеб, тем более муки достаточно в городе, надо распорядиться о выпечке хлеба военными пекарнями, надо искать новые решения вздыбить все необходимые службы и необходимых людей, если надо — уступить, дабы победить, а он, Николай, составляет письма…
В этой скоротечной гибели, а это уже гибель (до глумления на лугу у заброшенного рудника — все тела голые, распластанные перед карателями; и одно утешение: мертвыи бо сраму не имут — те самые 500 дней с небольшим), — вся жестокость несоответствия человека уровню задач, на решение которых он поставлен историей.
Не загадка истории и не причуда, а приговор. Жестокая неизбежность приговора.
И все рушится, все уже было запрограммировано загодя, за много-много лет до этого февраля, — и теперь лишь стремительное схождение всех доказательств в один миг, в одну точку, в один приговор.
Не нужно было тратить жизнь на высиживание столь элементарной истины, известной с тех времен, когда человек поднялся на две ноги: насилие дает власть. Подобным заключением обернулось для Ленина сидение по лучшим библиотекам Европы — изучение философии, социально-экономических дисциплин. Из всей мировой научной культуры он извлек лишь один вывод: правы Маркс и Энгельс. Да, насилие через диктатуру! Ничего другого Ленин не увидел. Хламом, мишурой казалось это другое.
Все достижения мировой науки, вся мировая культура — Ленин выгреб до дна великое разнообразие, блеск мысли — родили для него только эту формулу: насилие через диктатуру, всеместное насилие, непримиримость насилия, непоколебимая твердость в осуществлении насилия. Это является единственным решением, ключом для решения всех проблем человечества. Ленин свято верит в этот постулат научного коммунизма.
И кто будет отправлять власть штыка и удавки, тоже известно. Маркс и Энгельс прокричали об этом на весь свет: пролетариат!
Что Ленин сумеет (и это явится истинно его достижением) — так это укоренить мысль о диктатуре в сознании рабочего класса. Через партию он сумеет подчинить этот класс.
Лишенный какой бы то ни было самостоятельности рабочий класс будет провозглашен носителем абсолютной власти. Но рабочий класс окажется всего лишь орудием группы людей, которая стоит и над партией, и над пролетариатом, приучив его к мысли о благотворности и благодетельности неограниченного террора.
Однако диктатура (насилие) как система власти вообще ничего, кроме преступлений, нужды, уродства жизни и несчастий, не может дать и до сих пор ничего другого не давала.
Честность, идеалы революционеров не имели (и не имеют) значения. Природа власти вызывает к жизни другой тип человека.
«26 февраля утром Протопопов доложил Государыне через Волкова, что «дела плохи» — горит Суд, толпа громит полицейские участки и пытается освобождать преступников из тюрем. В течение дня в Александровский дворец стекались со всех сторон сведения, одно тревожнее другого; привозили их разные частные лица и знакомые приближенных. Стало известно, что волнение уже начало захватывать центр города и что войска, которые были привлечены для поддержания порядка, оказывали лишь слабое сопротивление. Между прочим, уже в этот день во дворце были получены известия, что Дума решила не подчиняться полученному указу о перерыве заседаний и приступила к организации исполнительного комитета в целях восстановления порядка в столице»[45].
Тут Михаил Константинович определенно заблуждается. Дума приступила к организации комитета не для восстановления порядка, хотя это и следовало из самого факта организации комитета, а для захвата власти.
Вождей Думы уже не один гор, а десятилетие занимало одно дело, такое жгучее, жутко и вслух было произнести: власть! Как отнять власть у династии, правящей 300 лет?
И этот миг настал! Да что там «настал» — грянул, свалился в руки, вот она… власть!
Власть!!
По существу, против самодержца выступили все партии — от крайне левых (анархисты, большевики, эсеры) до умеренно благомыслящих, скажем как партия народной свободы (кадеты). Впрочем, о благонамеренности кадетов и октябристов разговор особый…
Из большевистской листовки (ноябрь 1916 г.):
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
…Довольно терпеть! Пора самим положить конец этой бессмысленной войне. Пора сознать, что троны деспотов-царей опираются на невежество народных масс и на солдатские штыки. Пора обернуть эти штыки против угнетателей народа — помещиков, буржуазии, насилия царизма…
Товарищи! Становитесь под красным знаменем в ряды революционной Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, и пусть первым нашим кличем будет: Долой самодержавие! Да здравствует всеобщее восстание! Да здравствует Учредительное собрание! Да здравствует социализм!»
27 февраля 1917-го к народу присоединяются запасные батальоны самых славных и надежных гвардейских полков: Преображенского, Волынского, Литовского, Павловского…
Рушатся двуглавые орлы, метут грязь гордые петровские штандарты…
В столицу спешно прибывает брат государя императора — великий князь Михаил Александрович. Родзянко вместе с другими представителями Думы докладывает об обстановке. Они предлагают великому князю явочным порядком принять диктаторские полномочия и объявить Петроград на военном положении, распустив правительство князя Голицына.
Вспоминая эту встречу, старый Родзянко напишет: нерешительность Михаила способствовала тому, что благоприятный момент оказался упущенным.
У каждого действия есть строго свое место во времени. Ни в какое другое время оно не сцепится с событиями — таков Божий промысел. Крути не крути, а выбраны дни. Ну ни одного, даже самого завалящего, нет у Господа в запасе для Романовых.
Будущий предводитель белой армии, запертой в Крыму, барон Врангель говорил о Романовых Шульгину:
«Я их всех хорошо знаю. Они не могут править, потому что не хотят… Они потеряли вкус к власти…»
«Что поделаешь? — рассуждает Шульгин, убежденнейший из монархистов. — В значительной степени выродилась и аристократия… Не только Романовы…»
Барон имел в виду не казненного тогда бывшего императора, а здравствующих членов великокняжеского дома.
Полковник Преображенского полка Александр Павлович Кутепов всего несколько дней как прибыл в отпуск с фронта — прокис их высокоблагородие в плесени блиндажей, траншей, и земля, что тебе болота… А тут столицу начала горячить революционная лихорадка. И ни толковых генералов наверху, ни дисциплинированных частей — одна рвань запасных батальонов и прочей тыловой гнуси. И опомниться не успел Александр Павлович, а уже убит солдатами Павловского полка их командир и его друг. Нет больше у павловцев командира: расшвыряли мозги из трехлинейки… а пусть не кочевряжится, пес золотопогонный!
Загорланила, зачернела неохватная толпа — не пройти и не протолкнуться. Давят людишки власть тирана: рабочие, студенты, чиновники, нижние чины из сознательных… Все тужатся свалить и затоптать двуглавого византийского орла — опаскудел, зараза, каждому. Да ведь легше дышать будем! Ведь сытая жизнь распахнет объятия!
А уж таким трупным духом шибанет завтра из этих объятий! Так безобразно ощерятся миллионы дырявых черепов! Эх, заманили, увели Россию в свое «счастье»! И не выбраться, не разглядеть дорогу — все застит кровь и пот…
27 февраля утром генерал Хабалов распорядился принять Кутепову сводный отряд (бывалые офицеры на счету, а такого закала — и вовсе) и занять место от Литейного моста до Николаевского вокзала. В общем, личного состава должно хватить: 6 рот, 15 пулеметов и полтора эскадрона.
Братцы, за царя и Отечество! С нами Бог!
Да едва вышли, как на Кирочной отряд блокировала толпа. Без руководства штабом округа, оставленные на произвол судьбы… Словом, после коротких стычек отряд с наступлением ночи рассеялся. На мостовых остались господа офицеры — кого затоптали, кого угостили свинцовым горохом — а пусть не препятствуют народному счастью! Да только раздвинь дни — такая жизнь привалит!
От листовок бело на мостовых.
…В провале мокрой, хлюпающей ночи обходными улочками и проулками торопит, гонит шаг их высокоблагородие полковник Кутепов — ни отряда, ни связи со штабом. Куда приткнуться?!..
Одна рука — за обшлагом шинели: вцепилась в наган. Другая — придавливает шашку, чтоб не мешала скорому шагу.
Это с ума можно спятить: свои хуже немцев! Рвут на части, стреляют… Шинель заплевали, мать их!.. И это в Петрограде! Да каком Петрограде! Санкт-Петербург это!.. Ну, господа думские ораторы! А толпа, толпа!.. Рехнулись здесь все, что ли…
Не по себе Александру Павловичу. Подкосили Россию, рушится! А подпереть не может. Пусть даже такая малость, как он, а не может. Должен, Сашка Кутепов, а не может!
Нет империи! Рябит в башке от красных бантов и флагов. Где они только понаходили столько красной материи…
Господи, ну два-три полка преданных нижних чинов, да с боевыми офицерами! Всего два-три! И не завтра, а сейчас, вот в эти часы. Потому что с рассветом будет поздно!.. Ну, шваль красная!..
Вон сколько фонарей по улице. Да на каждом по горлопану и агитатору — да любо-дорого! Враз опамятовали бы. По струнке бы жизнь пошла. Сбесились: своих режут, бьют, затаптывают!.. А там немец давит по всему тысячеверстному фронту!..
Ну, шваль красная!.. Аж елозит в потной хватке рукоять нагана. Ну, бляди!
Это плевать в меня, Александра Кутепова? Это поганить меня площадной бранью? Это нас, офицеров, на штыки поднимать?!..
В те часы все еще было зыбко. Надавить — и город отступит в свои дома. Двуглавый орел сбережет империю.
Роковую роль сыграло отсутствие твердого руководства. Играть изволил государь император в верховную власть, а оно и отрыгнулось. Имелись надежные части, было много колеблющихся (за волевым командиром пошли бы не дрогнув), имелись и верные присяге офицеры, но без решительного управления сверху все оказались захлестнутыми стихией бунта.
Только уперся этот зверь неповиновения на свои лапы, почуял слабину власти — и уже весь город поднялся на дыбы. Куда там!..
Шляпников явился одним из членов инициативной группы по созданию Петроградского Совета рабочих депутатов. 27 февраля этой группой создается исполнительный комитет Совета рабочих депутатов. Шляпников представляет РКП(б). Других видных большевиков в северной столице нет. Об этом уже давно позаботился царский сыск.
Не много пройдет дней и лет, и Шляпникову его же товарищи по партии предъявят счет: почему не потребовал объявления Совета высшей государственной властью?!
«Эх, знала бы, да не давала бы!..»
Удержаться в те годы, не быть арестованным Шляпникову помог режим исключительной осторожности.
«…В процессе работы у меня выработались некоторые «правила», — вспоминал он. — Я никогда не ходил одной и той же дорогой. Никогда не ночевал в одной квартире более одного раза подряд. Расположение ночевок позволяло мне заметать следы. Так, в конце шестнадцатого года я пользовался тремя квартирами за Невской заставой, двумя квартирами на Выборгской стороне, одной квартирой в Лесном, одной в Гражданке, одной в Галерной Гавани. В случае усиленного наблюдения я прятался в одной из своих квартир на пару дней и этим расстраивал налаженность слежки. Свои квартиры-ночевки я скрывал самым тщательным образом от всех товарищей…»
Барон Врангель тоже обращается к тем дням, вот строки из его воспоминаний:
«На станции Жмеринка мы встретили шедший с севера курьерский поезд. Среди пассажиров оказалось несколько очевидцев последних событий в столице. Между ними начальник 12-й кавалерийской дивизии свиты генерал барон Маннергейм. От него первого, как очевидца, узнал я подробности столичных народных волнений, измены правительству воинских частей, имевшие место в первые же дни случаи убийств офицеров. Сам барон Маннергейм должен был в течение трех дней скитаться по городу, меняя квартиры. Среди жертв обезумевшей толпы и солдат оказалось несколько знакомых: престарелый граф Штакельберг, бывший командир Кавалергардского полка граф Менгден, Лейб-Гусар граф Клейнмихель… Последние два были убиты в Луге своими же солдатами запасных частей гвардейской кавалерии».
В 18 часов Совет Министров посылает государю императору телеграмму: Совет Министров не в состоянии справиться с положением и просит его распустить, с тем, однако, чтобы назначить новым председателем Совета Министров лицо, пользующееся общим доверием, для формирования ответственного министерства.
Тотчас следует ответ Голицыну:
«О главном начальнике для Петрограда мною дано повеление начальнику моего штаба с указанием немедленно прибыть в столицу. То же и относительно войск. Лично Вам предоставляю все необходимые права по гражданскому правлению. Относительно перемен в личном составе, при данных обстоятельствах считаю их недопустимыми.
Николай»
В 21 час председатель Совета Министров князь Голицын, председатель Государственной думы Родзянко, брат государя императора великий князь Михаил Александрович, военный министр генерал Беляев и сенатор Крыжановский после обсуждения обстановки направляют очередную телеграмму государю императору, но уже через его начальника штаба генерала Алексеева. Телеграмма уходит за подписью Михаила. Брат государя императора сообщает о кризисе власти, срочной необходимости назвать нового главу правительства, который составил бы ответственное министерство. Михаил Александрович предлагает на этот пост князя Г. Е. Львова, а себя — в регенты.
Ответ Алексеева краток: государь император благодарит за участие, но приедет сам в среду, то есть послезавтра.
Послезавтра?!
Чтобы себе да сам готовил погибель?!
Нет, не наступит это «послезавтра» для государя императора. Никогда не наступит.
27 февраля ровно в полночь организуется Временный Комитет Государственной думы в составе: М. В. Родзянко, А. Ф. Керенский, Н. С. Чхеидзе, В. В. Шульгин, П. Н. Милюков, М. А. Караулов, А. И. Коновалов, И. И. Дмитрюков, В. А. Ржевский, С. И. Шидловский, Н. В. Некрасов, В. Н. Львов, И. Н. Ефремов.
Комитет выпускает воззвание:
«Временный Комитет Государственной думы при тяжелых условиях внутренней разрухи, вызванной мерами старого правительства, нашел себя вынужденным взять в свои руки восстановление государственного и общественного порядка. Сознавая всю ответственность принятого решения, Комитет выражает уверенность, что население и армия помогут ему в трудной задаче создания нового правительства, соответствующего желаниям населения и могущего пользоваться его доверием.
Председатель Государственной думы М. Родзянко»
Первым о необходимости создания новой власти повел речь кадет Некрасов — будущий министр путей сообщения первого состава Временного правительства. Это случилось вечером того же дня — 27 февраля.
На совещании депутатов Государственной думы под председательством Родзянко Некрасов сказал:
«У нас теперь власти нет, а потому ее необходимо создать. По-моему, было бы правильно передать эту власть какому-либо пользующемуся большим доверием человеку вместе с несколькими представителями Государственной думы».
Его поддерживает Ржевский:
«Медлить нельзя — народ ждет. Окружной суд уже взят, нужно скорее действовать».
Дзюбинский предлагает взять власть думскому Совету старейшин.
Чхеидзе и Керенский говорят о необходимости уничтожения старой власти и замены на новую.
Шингарев возражает:
«Неизвестно, признает ли народ новую власть».
Дзюбинский предлагает объявить Думу Учредительным собранием.
Савич не согласен:
«Толпа дать власти нам не может…»
Совет старейшин исполняет поручение депутатов и избирает Временный Комитет Государственной думы.
Обстановка все же понуждает Николая собраться в столицу. В ночь на 28 февраля он переселяется в поезд. Утром, в шесть, — отправление.
В три часа ночи, уже в вагоне, он принимает генерала Иванова[46]. Генерал с самыми надежными фронтовыми войсками должен в конце концов навести порядок. Государь император назначает его главнокомандующим Петроградского военного округа с чрезвычайными полномочиями и подчинением ему всех министров, и старика Голицына в том числе. Применить оружие, но столицу замирить. Фронт должен опереться на прочный тыл.
Генерал клянется государю императору в преданности и решимости любой ценой исполнить приказ…
У Иванова простоватое лицо, ближе к неумному. Как ни странно, седеющий ежик волос усиливает это впечатление. Но по чертам лицо очень русское. И вообще Николай Иудович — сама верность и понятливость. Впрочем, иных чувств в своем окружении государь император и не ведает, а уже одно это — беда, болезнь…
«…Это был человек, — вспоминал Брусилов свое знакомство с Ивановым, — вполне преданный своему долгу, любивший военное дело, но в высшей степени узкий в своих взглядах, нерешительный, крайне мелочный и, в общем, бестолковый, хотя и чрезвычайно самолюбивый…»
Генерал отбывал с чрезвычайными полномочиями. Он заместит командующего Петроградским военным округом генерала Хабалова. Министрам вменялось беспрекословное подчинение новому командующему войсками Петроградского военного округа. По части подавления беспорядков у Николая Иудовича имелся кое-какой опыт. Это он в 1906 г. привел к повиновению мятежный Кронштадт.
Черная подлая толпа! Агитаторы — слуги Германии и международного еврейства! Банда изменников! Разрушение империи из-за тощего желудка… а жертвы — кто сохранит Россию без жертв?! Кровью привести подлый народ к повиновению. Царь, дворянство, империя!..
Николай прощается с генералом и, надо полагать, умиротворенный и вполне довольный собой, отходит ко сну. Во всяком случае, он не оставляет никаких особых заметок в дневнике, который ведет подробно всю жизнь, а засыпает и спит по-юношески крепко. Николая отличают завидное здоровье и безотказный сон, хотя он заядлый курильщик. Он обожает трубки. У него их целая коллекция, и среди них — подарок Александры Федоровны, пенковая с искуснейшей резьбой («от Соммэра») — копия головы августейшего супруга: мастер достиг поразительного сходства.
И к слову, Николай обожал еще фотографию, в которой достиг изрядных успехов. Значительную часть нынешнего царского архива составляют именно его фотографии. Самые семейные, самые обыкновенные…
В шесть утра императорский поезд, литерный «А», трогается в… последний путь. Позади — Могилев, впереди — Петроград, столица империи Романовых, великий замысел и творение Петра, а еще дальше — Тобольск, за ним смутно маячит Екатеринбург… И этот самый рудник в урочище Четыре Брата — предпоследняя остановка перед полной дематериализацией.
Именно туда, к бывшему руднику, и везет этой ночью литерный поезд последнего русского императора. Рвет черной металлической грудью с золоченым двуглавым орлом ночную стужу и стучит всем грузом стальных тележек: Четыре Брата, Четыре Брата!.. Мертвыи бо сраму не имут…
Подробно, точно и сдержанно излагает события в ставке Александр Сергеевич Лукомский (генерал-квартирмейстер штаба Верховного главнокомандующего).
Генерал Лукомский был решительно против отъезда государя императора в мятежный Петроград. Александр Сергеевич не сомневался: это чревато потерей связи между государем императором и ставкой, да и сама поездка уже небезопасна. Свои соображения Александр Сергеевич доложил дворцовому коменданту генералу Воейкову. Государь император их во внимание не принял. Монарх рвался не только в свою столицу, его глубоко тревожило положение семьи. Они должны быть вместе: он, Александра Федоровна и дети.
Генерал Лукомский придерживался другого мнения. Он полагал, что государь император должен «ехать в Особую армию (в которую входили гвардейские части), на которую можно вполне положиться; не ехать в Царское Село — это может закончиться катастрофой».
Конечно же, катастрофой. Время уже безнадежно упущено. Нет больше этого времени!
«В первом часу ночи Государь проехал в поезд, — вспоминал уже в парижской эмиграции Александр Сергеевич (генерал Лукомский был ответствен за данную поездку августейшего монарха. — Ю. В.), — который отошел в 6 часов утра 28 февраля (13 марта)».
Литерный поезд — это два самостоятельных состава: свитский — литерный «Б» — и собственно императорский — литерный «А».
Литерный «Б» всегда следует первым.
Вскоре в своем бронепоезде будет мотаться по фронтам Гражданской войны председатель Реввоенсовета республики Лев Давидович Троцкий. Но это еще пока и в самом дурном сне, и даже бреду не может привидеться русскому самодержцу. Да и сам Троцкий пока в Америке и не только представить, но и охватить умом подобное не в состоянии. Он публикует заметки в газетах, обдумывает партийное прошлое, о революции как о чем-то реальном в ближайшие дни и помышлять не смеет.
В общем, суетится в Америке ничем не приметный бледно-черный человек, никому не нужный, кроме себя и своей семьи. И так далека от него Россия, и такой высокой стеной стоит — словно молит: не подступайся, оставь, не смей!..
В холодной ночной росе будут лежать трупы царя, царицы, четырех юных царевен, царевича и еще трупы верных слуг и врача.
Сорвут чекисты одежды. Жутко бесстыдно и страшно будут лежать голые трупы.
Мертвыи бо сраму не имут…
Шибко будет суетиться Ермаков (успел глотнуть водочки для согрева) — вогнал он свою пулю в государыню императрицу и успел в еще живое, отходящее последним дыханием тело царя добавить свинцовую пломбу. Дело-то праведное и святое![47]
И в свете летнего утра по команде Якова Юровского примутся срывать драгоценности (нуждается республика в золоте и драгоценных камнях) с уже коченеющих пальцев, ушей… А когда перстенек не поддастся, отсечет ножом с пальцем и швырнет палец в темноту мародер из карателей (для себя перстенек, лично своей подруге припрячет), чтобы после его нашел колчаковский следователь Соколов.
Сознавали свою ответственность перед трудовым классом, очень спешили, но головы не теряли, действовали дружно и с пониманием, потому что это было не убийство и не возмездие, а как бы подарок восходящей над всем миром власти рабочих и крестьян. Так и внушили им всем товарищи Белобородов, Голощекин, Юровский…
Отныне и вовек будут они строить жизнь по Ильичу.
А пока генерал Алексеев — начальник штаба Верховного главнокомандующего, то есть самого императора, телеграфирует командующим фронтами:
«На всех нас лег священный долг перед государем и Родиной — сохранить верность долгу и присяге в войсках действующих армий, обеспечить железнодорожное движение и прилив продовольственных запасов».
У Алексеева высокая температура, выше тридцати девяти. Генерал не столь давно вернулся из Севастополя после лечения, но все равно прихварывает. Сказывается износ из-за едва ли не круглосуточной штабной работы. Практически он, Алексеев, руководит всеми Вооруженными Силами Российской империи…
Погода по дороге — отменная: тихий голубой февраль. «Дивная», — занесет Николай в дневник.
Около десяти утра в Петрограде выходит первый номер советских «Известий» (это орган Совета рабочих депутатов).
С чердаков, из укрытий палят полицейские и жандармы. Им пособляют дворники — во все времена самая непотребная и доносительная часть общества. В ответ толпы рабочих, солдат и просто зевак громят полицейские учреждения.
Согласно распоряжению государя императора, для пресечения беспорядков с фронта уже сняты и отправлены в Петроград три эшелона 67-го пехотного Тарутинского и 68-го пехотного Бородинского полков. Из Могилева в 11 утра за литерными составами уходит эшелон с Георгиевским батальоном, с ним — полурота железнодорожного полка и сборная рота из охраны ставки.
Опираясь на вооруженный рабочий класс, Ленин подчинит Россию: быть вождем класса, безгранично повелевать жизнями. Здесь он решительно шагнет в кровавое бессмертие.
Это не обыденное, так сказать, вульгарное насилие. Оно осенено великими именами, прогрессом, культурой и наукой. И жертвы, и исполнители должны это сознавать. Во всех убийствах, травлях людей, грабежах присутствует элемент величия и предопределенности. Действуют не люди, а некие исторические величины, своего рода символы. Они не творят зло, они лишь проводят высшую волю. В них — веление эпохи, скрытая воля всего человечества. Нет крови и мук, есть созидание невиданно прекрасной жизни.
Эти незамысловатые, до предела простые формулы непрестанно присутствуют в сознании Ленина. Они становятся доминантой всех его поступков. Ими, через них (диктатура, террор, свирепая нетерпимость, беспрекословное подчинение всех одной общей идее) Ленин воспринимает мир, расшифровывает события, заряжает себя страстной волей. Он сам исступленно верит во все, что творит. И если проявляется зло — оно не исходит от него. Это некая историческая заданность, он лишь ее проводник, своего рода истолкователь. Именно поэтому он знает, кому жить, а кому не жить. Он это право обрел опытом и работой, вычислил все звенья приложения формул на практике. Только он знает будущее, все пути к этому будущему.
Все прочее — от лукавого, ложь, подлоги, фикция! Для всего прочего — беспощадный террор. Тирания мысли обернется тиранией власти. Отсюда берет начало философия «кирпичной кладки». Человек — ничто, он лишь кирпич в кладке великого здания будущего; всего лишь кирпич — и посему должен терпеть и сносить все, совершенно все, ибо он составная частичка этого великого здания будущего.
Сталин доведет данный принцип до совершенства. Этот принцип кровавыми нитками, стоном миллионов людей скрепит жизнь советского государства. Во имя себя государство примется пожирать людей…
Так приблизительно в одно время, в одной стране возникают два совершенно противоположных взгляда на историю, общество, будущее и человека. Лев Толстой… Ленин.
Вступают в столкновение не классы, а терпимость и нетерпимость, жесткий практицизм (рационализм) и душа, революция и эволюция, насилие и добро…
И свершится чудо. Сухой, до предела рационалистический взгляд на человека истает, выкажет свое совершенное ничтожество перед душой.
Душа докажет свое первородство. Не может она быть только временным придатком экономики.
Душа, добро окажутся сильнее всех штыков, тюрем, пыток, а также всех технических и экономических свершений — всех этих миллионов тонн стали, бетона, миллионов машин, станков…
Но истории только предстоит с величайшей жестокостью и бесстрастием развернуть будущее…
А пока коренастый, невысокий человек с татарским прищуром глаз прикидывает будущее, тасует события, которых еще нет, и мучительно гадает, будет ли дан историей шанс, и он проведет свои доказательства.
Спустя 13 лет после Октябрьской революции (этих самых доказательств) писатель Пришвин[48] занесет в дневник:
«…В этом действии было наличие какой-то гениальной невменяемости…»
Открутим время назад (благо нам можно) и постараемся разглядеть некоторые события близко, так сказать, в укрупненном плане. Подобную возможность предоставят нам протоколы допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного правительства.
22 марта показания дает бывший командующий войсками Петроградского гарнизона генерал Хабалов, который в ту пору занимал одну из камер Петропавловской крепости, впрочем, как и большинство привлеченных к следствию лиц.
Исчерпывающую характеристику Хабалову даст бывший председатель Совета Министров князь Голицын Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного правительства на допросе 21 апреля 1917 г.:
«Раньше я Хабалова не знал, никогда не видел и познакомился с ним, когда был назначен (председателем Совета Министров. — Ю. В.). Он на меня произвел впечатление тяжелодума, очень неэнергичного, мало даже сведущего. А тут он совершенно растерялся, и его доклад был такой, что даже нельзя было вынести впечатление, в каком положении находится дело (это в первые дни переворота февраля семнадцатого. — Ю. В.), чего можно ожидать, какие меры он предполагает принять — ничего. Это был какой-то сумбур…»
22 марта Хабалов отвечал на вопросы, и отвечал долго и подробно, однако не столь нервно, как бывший военный министр Беляев, который потеряет контроль над собой и зарыдает прямо в зале, перед столом комиссии[49].
Всего четыре недели минуло с достопамятных дней Февральской революции, а теперь камера, комиссия, крушение…
Вот вопрос о телеграмме государя императора: повелеваю завтра же прекратить в столице беспорядки, недопустимые в тяжелое время войны с Германией и Австрией.
Хабалов и отвечает, и вспоминает:
«…Эта телеграмма, как бы вам сказать? — быть откровенным и правдивым: она меня хватила обухом… Как прекратить завтра же? Сказано: «завтра же»… Что я буду делать? Как мне прекратить? Когда говорили: «хлеба дать», — дали хлеба, и кончено. Но когда на флагах надпись «долой самодержавие» — какой же тут хлеб успокоит!..»
А вот и последний акт драмы — ночь с 27 на 28 февраля (с понедельника на вторник). Действующие лица: военный министр (генерал) М. А. Беляев, командующий войсками Петроградского гарнизона генерал Хабалов и исполняющий обязанности начальника Генерального штаба генерал Занкевич[50]. Место действия — Зимний дворец. У всех троих одна задача: спасти императорский трон. Выше их по военным должностям никого в столице нет. Уже четыре дня столица парализована беспорядками. И все бы ничего, но войска переходят на сторону народа.
27 февраля — роковой, решающий день восстания.
История откинула все заботы. Только Питер ей интересен, а в Питере из всех людей — эти трое…
Генерал Хабалов волнуется, речь порой сбивчива, воспроизводит в памяти события тех часов, дней, ночей…
«…Генерал Беляев приказал… начальнику Генерального штаба Занкевичу немедленно принять командование над всеми войсками Петрограда. И следовательно, я явился как бы устраненным, хотя прямо мне не было сказано, что я устранен от должности (Хабалов проявил такую неспособность и нерасторопность, что в эти последние, самые решающие часы военный министр решил переложить его обязанности на генерала Занкевича. — Ю. В.)…
Генерал Занкевич принял начальство над всеми войсками, которые фактически у него находились: одна пулеметная рота, две батареи без снарядов, ибо у батареи было 8 всего снарядов; затем, в то время стояли у Зимнего дворца две роты Преображенского полка… Генерал Занкевич, бывший когда-то командиром лейб-гренадерского полка, получив это назначение командира войск петроградской охраны, поехал домой, надел мундир лейб-гренадерского полка и выехал к резерву, стоящему на Дворцовой площади. Поговорив с нижними чинами, с командой, он вынес такое убеждение, что на них рассчитывать нельзя… Первоначальное предположение было удержаться в центре города, около Зимнего дворца, занявши местность по Мойке — от Зимнего моста и до Зимней канавки включительно… а потом решено было сосредоточиться в каком-нибудь одном здании. Генерал Занкевич настаивал усиленно на Зимнем дворце. Я предлагал Адмиралтейство. Адмиралтейство по своему положению дает возможность обстреливать три улицы: Вознесенский проспект, Гороховую и Невский проспект, то есть подступы от трех вокзалов… Вначале мы в него и перешли. Но генерал Занкевич усиленно настаивал на том, что мы должны умереть около Зимнего дворца, что мы должны занять дворец и там, в нем, обороняться… Потом в Зимний дворец мы и перешли… Когда перешли в Зимний дворец, то оказалось, что (многие отряды ушли самовольно. — Ю. В.)…там оставались: три роты Измайловского полка, одна — Егерского, одна — Стрелкового, две батареи, пулеметная рота да еще часть городовых и жандармов пеших… всего-навсего полторы-две тысячи человек, притом с весьма малым запасом патронов! Когда мы перешли в Зимний дворец, то ко мне обратился управляющий дворцом генерал Комаров с просьбой, чтобы мы дворец освободили, чтоб мы его не занимали… Я согласился с ним, пошел с ним и сообщил генералу Занкевичу, который опять-таки наотрез отказался, говоря, что в нравственном смысле если помирать последними верными слугами царя, то именно защищая его дворец… Через несколько времени совершенно случайно приехал во дворец великий князь Михаил Александрович[51]…»
Великий князь решительно запретит стрелять в толпу «из дома Романовых» — Зимнего дворца! Вдумайтесь, читатель.
Отряд поневоле вернется в Адмиралтейство.
«…Артиллерия была поставлена во дворе, а пехота была размещена по второму этажу… События показали, что и оборона наша безнадежна. У нас не только не было патронов, почти не было снарядов, но, кроме того, еще и есть было нечего! С величайшим трудом достали мы там небольшое количество хлеба, которое и роздали нижним чинам. А дальше добывать этот хлеб представлялось совершенно невозможным: надо было доставать с бою!.. Но по Адмиралтейству постреливали, а из Адмиралтейства не отвечали! Наконец, около 12 часов (это уже наступил вторник 28 февраля, день полного крушения императорской России. — Ю. В.) адъютант министра… капитан 2-го ранга или подполковник… заявил от имени морского министра, что морской министр требует, чтобы очистили немедленно здание Адмиралтейства, так как со стороны восставших заявили, что если мы в 20 минут не очистим, то с Петропавловской крепости будет открыт артиллерийский огонь… Положение казалось безнадежным… С той маленькой горсточкой, которая была у нас, обороняться было немыслимо!.. Что ж, если мы войдем с оружием и будем отступать от города, проходя через город, несомненно, что это приведет к нападению со стороны толпы… То есть выйдет кровопролитие, и кровопролитие безнадежное… в совете решено было так: сложить все оружие в самом здании Адмиралтейства… а затем выйти обезоруженными… Так и было поступлено… Меня задержала толпа нижних чинов, которая осматривала здание (восставшие солдаты. — Ю. В.)…»
И все же одна воинская часть Петроградского гарнизона целиком сохраняла верность присяге и сопротивлялась восставшим весь вечер 27-го, затем ночь и утро 28 февраля, пока не оказался подло застрелен ее командир.
Это был Самокатный батальон (солдаты-велосипедисты), укомплектованный в основном из людей грамотных и образованных. По приказу своего командира полковника О. К. Балкашина солдаты заняли казармы, забаррикадировались и отстреливались, отвергая все предложения о сдаче.
К утру восставшие подтянули артиллерию. Это обрекало самокатчиков на истребление. Полковник Балкашин, желая спасти подчиненных, вышел из казармы и обратился к толпе с призывом не стрелять в его солдат…
Пуля поразила сердце.
Прав историк Катков, ссылаясь на пример полковника Балкашина: «Случай с Самокатным батальоном показывает, что мог бы сделать решительный и пользующийся популярностью офицер, если бы…»
Если бы во главе штаба округа стоял энергичный и волевой генерал!.. Историк цитирует документы, из которых явствует, что настроение солдат определяла двойственность — в первые дни бунта никакой определенности в их действиях не было. Нет сомнений, они подчинились бы умелому и деятельному руководству.
Однако червь разложения уже подточил народную веру и терпение. Лишь поворот политики (например, выход из войны, обещание земельной реформы и т. п.) еще мог погасить пожар возмущения. Но для этого следовало быть гигантом воли и духа.
Николай Александрович Романов на такую роль не годился.
Генерал Врангель так отзывается о возможности сохранить армию в первые недели революции:
«Я глубоко убежден, что, ежели бы с первых часов смуты ставка и все командующие фронтами были бы тверды и единодушны, отрешившись от личных интересов, развал фронта, разложение армии и анархию в тылу можно было бы еще остановить».
В час дня из Могилева отбывает и генерал Иванов: на руках — приказ государя императора. Ему, Иванову, подчинены 67-й пехотный Тарутинский и 68-й пехотный Бородинский полки Северного фронта, два кавалерийских полка 2-й дивизии, два пехотных полка и пулеметная команда с кольтами — Западного фронта. В Орше Иванов догоняет эшелон с георгиевцами и далее следует с ним…
Великие князья Михаил Александрович, Кирилл Владимирович и Павел Александрович передают через присяжного поверенного Иванова (однофамилец генерала) акт об отречении Николая Второго с тем, чтобы акт был представлен царю Временным Комитетом Государственной думы.
В ночь с 28 февраля на 1 марта в Таврическом дворце открывается первое заседание Совета рабочих депутатов. Присутствует не менее тысячи человек. Председательствует офицер — Н. Д. Соколов.
Выступают с приветствиями и докладами представители полков: Волынского, Павловского, Литовского и других — всех отборнейших полков империи. После докладов предложено и без возражений принято слить воедино революционную армию и пролетариат столицы — создать единую организацию: Совет рабочих и солдатских депутатов.
Принято решение о подчинении солдатских комитетов всех войсковых частей и подразделений Петрограда и его окрестностей Совету. Во всех политических выступлениях они должны подчиняться только Совету. Постановлено оружие из частей и подразделений не отдавать, хранить под контролем ротных и батальонных комитетов. Совет провозглашает «равноправие солдат с прочими гражданами в частной, политической и общегражданской жизни, при соблюдении строжайшей воинской дисциплины в строю». Совет постановил свести все данные решения в одном воззвании или приказе.
Тогда же комиссия под председательством Соколова и формулирует знаменитейший приказ — приказ № 1 по гарнизону Петроградского военного округа.
Приказ обязывает провести выборы от нижних чинов в комитеты всех воинских частей и подразделений округа. Воинские части должны избрать по одному представителю в Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов с тем, чтобы депутаты явились в здание Государственной думы с письменными удостоверениями к десяти утра 2 марта. Приказы думской военной комиссии исполнять «только в тех случаях, когда они не противоречат приказам и постановлениям Совета рабочих и солдатских депутатов». Оружие не сдавать и не выдавать офицерам, даже при категорическом требовании. Вне «службы и строя, в своей политической, общегражданской и частной жизни солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане. Вставание во фрунт и обязательное отдавание чести вне службы отменяются. Равным образом отменяются титулования: ваше превосходительство, ваше благородие и т. п. — и заменяются общими обращениями: господин генерал, господин поручик и т. д. Грубое обращение с солдатами, в частности обращение на «ты», воспрещается».
Этот приказ постепенно стал общим для всей русской армии и сделал для ее разложения не меньше, а существенно больше всей ленинской антивоенной пропаганды. Во всяком случае, благодаря именно этому приказу, отстранившему офицерство от реальной власти, армия обращалась в среду, где эта пропаганда становилась сверхдейственной. Таким образом, Соколов[52] вырастает в исполинскую фигуру по содеянному в ту ночь.
Именно борьба за армию, а точнее, ее разложение, сведение ее действительного значения к нулю, и составляла смысл распри между различными политическими силами в отрезок времени между февралем и октябрем 1917 г. Уничтожить армию как вооруженную опору государства, а после захватить власть — вот основная задача ленинской антивоенной пропаганды.
5 марта 1917 г. в первом номере «Вестника Временного правительства» опубликован указ Временного правительства Правительствующему Сенату: «Временное правительство постановило: учредить верховную следственную комиссию для расследования противозаконных по должности действий бывших министров… и других высших должностных лиц…»
Председателем следственной комиссии Временного правительства назначен известный московский присяжный поверенный Н. К. Муравьев (поэтому комиссию в просторечии называли «муравьевской»). Председатель комиссии имел двоих заместителей. В комиссию также входили четыре члена. Со временем состав комиссии менялся.
И по сию пору стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. (при Временном правительстве) в Чрезвычайной Следственной Комиссии, являются одним из самых ценных исторических материалов.
21 апреля 1917 г. был допрошен бывший председатель Совета Министров князь Н. Д. Голицын.
«Председатель. Вы князь Н. Д. Голицын? Вы проживаете пока в городе Петрограде?
Голицын. Да, Конногвардейский бульвар, 13.
Председатель. Вы занимали пост председателя Совета Министров с 27 декабря?
Голицын. С 27 декабря по 27 февраля.
Председатель. Вы были арестованы?
Голицын. Я скрывался…
Председатель. …Нас интересуют некоторые другие вопросы. Вы были назначены 27 декабря. При каких обстоятельствах и, собственно, по чьему настоянию состоялось ваше назначение?
Голицын. Для меня это совершеннейшая загадка до настоящего времени. Я должен сказать, что мое назначение, как мне было известно, состоялось по ходатайству лиц, которые не пользовались ни уважением, ни доверием. Я должен сказать, что Распутина я не видел в глаза… Других тоже не знал. В 1915 г. императрица Александра Федоровна поручила мне оказывать помощь русским военнопленным. И вот, по делам этого комитета, председателем которого я был назначен, я имел довольно частые доклады у императрицы… 25 декабря, в день Рождества, в час дня, мне говорят, что меня вызывают по телефону из Царского и говорят, что императрица просит меня приехать в Царское в 8 ч. вечера. Меня нисколько это не удивило, так как меня довольно часто вызывали по делам о военнопленных. Я поехал в 7 вечера в Царское. Меня там встречает швейцар и говорит: «Вас приглашала императрица, а примет государь, пожалуйста». Указывает вход к государю, а не к императрице. Доложили государю. Государь меня сейчас же принял и говорит, что императрица занята, а я свободен и вот побеседуем. И начали беседовать о посторонних предметах, о военнопленных, расспрашивал о деятельности нашего комитета… Весь разговор в этом роде. Потом несколько минут молчания, и его фраза: «Я с вами хитрю. Я вас вызвал, не императрица, а я. Я долго думал, кого назначить председателем Совета Министров, и мой выбор пал на вас». Я поник головою, так был ошеломлен. Совершенно не ожидал. Никогда я не домогался, напротив, прослужив 47 лет, я мечтал об отдыхе. Я стал возражать. Указывал на свое болезненное состояние. Политикой я занимался всегда очень мало… Я прямо умолял его, чтобы чаша сия меня миновала, говоря, что это назначение будет неудачно. Совершенно искренне и убежденно говорил я, что уже устарел, что в такой трудный момент признаю себя совершенно неспособным. Переговорив об этом, я думал, что я убедил его и что он изменит свое решение. Я уходил совершенно успокоенный, думая, что чаша сия миновала меня. Понедельник, вторник прошли спокойно. В среду вернулся поздно вечером, после 10 часов, я нахожу у себя этот указ…
Председатель. А когда вы видели в последний раз бывшего государя?..
Голицын. За 3–4 дня до его отъезда в ставку».
А вот показания о революционных днях февраля.
«Председатель. Будьте добры рассказать.
Голицын. Никаких суждений тут не было. Мы ходили растерянные. Мы видели, что дело принимает скверный оборот, и ожидали своего ареста. Приезжал председатель Государственной думы и бывший великий князь Михаил Александрович. Они меня вызвали к себе, и мы вместе с М. В. Родзянко уговаривали Михаила Александровича принять регентство и сейчас же уволить нас, то есть министров. Я со своей стороны признавал, что нельзя самовольно уходить, тем более что я назначен был помимо своей воли… Мы просили Михаила Александровича принять на себя регентство временно, так как государя нет, чтобы он принял хотя бы с превышением власти… Но он на это не пошел. Это была последняя беседа в Мариинском дворце.
Председатель. Вы телеграфировали в эти дни государю или говорили с ним по телеграфу?
Голицын. По телеграфу с ним говорил великий князь Михаил Александрович. А Советом Министров в понедельник вечером, в шесть часов или семь (27 февраля. — Ю. В.), была послана государю телеграмма, которая была составлена и проредактирована министрами Покровским и Барком; в ней сообщалось о тяжелом положении, о том, что войска переходят на сторону фабричных и толпы и что положение трудное. И просили нас сейчас же уволить и назначить лицо, облеченное доверием государя, которое не возбуждало бы недоверия со стороны широких слоев общества.
Председатель. Вы не указывали никого?
Голицын. Нет.
…
Смиттен (член комиссии. — Ю. В.). Князь, скажите, пожалуйста, какого содержания телеграмму посылал великий князь Александр Михайлович царю?
Голицын. Кажется, он телеграммы не посылал: он поехал с военным министром на телеграф, где можно было переговариваться по прямому проводу. Как мне передавали, он предлагал принять на себя регентство. Государь с ним не говорил. Алексеев, кажется, ответил, что государь благодарит за участие, но приедет сам послезавтра, в среду…»
Это очевидно — князь Николай Дмитриевич возглавил правительство по одной причине: он не имел своего мнения и воли и никак не стал бы мешать монарху управлять страной. Безусловно, инициатива назначения исходила от императрицы Александры Федоровны.
Из протоколов допроса само собой следует, что лично князь был совершенно чист. Возраст поставить в упрек?..
Вырвем у небытия образ великого князя Михаила Александровича, пусть и в сухой характеристике Роберта Брюса Локкарта («История изнутри. Мемуары британского агента»).
«В своей казачьей форме он производил приятное впечатление. Высокого роста (предмет зависти старшего брата. — Ю. В.), с красивым лицом, обаятельными манерами и хорошим характером, великий князь мог быть прекрасным конституционным монархом. Он говорил свободно о войне, о недостатке снарядов, необходимости улучшить транспорт и сделал только одно замечание, которое можно истолковать как политическое. «Слава Богу, — сказал он, — атмосфера на фронте гораздо лучше, чем в Петербурге». Он был самым спокойным и, вероятно, наименее самонадеянным из всех великих князей».
Расправа над ним в июле восемнадцатого, всего через год с небольшим, будет стремительной и жестокой. А после сожгут…
Приказу № 1 отдельную главу книги «Государственная дума и Февральская 1917 года революция» посвятил Родзянко:
«…Вечером 1 марта, — вспоминал он, — в созданную при Временном Комитете Военную Комиссию под председательством члена Думы Энгельгардта явился неизвестный солдат от лица избранных представителей Петроградского гарнизона, потребовавший выработки приказа, регулирующего на новых основаниях взаимоотношения офицера и солдата, на что Энгельгардт ответил резким отказом, указав на то, что Временный Комитет находит недопустимым издание такого приказа.
Тогда солдат этот заявил полковнику Энгельгардту: «Не хотите, так мы и без вас обойдемся».
В ночь с 1 на 2 марта приказ этот был напечатан в огромном количестве экземпляров распоряжением Совета рабочих и солдатских депутатов, которому абсолютно подчинялись рабочие всех типографий Петрограда, и неизвестным Временному Комитету распоряжением был разослан на фронт.
Когда это дошло до сведения Временного Комитета, а Временного правительства тогда еще не существовало, Комитетом было сделано постановление о том, что этот приказ считается недействительным и незаконным.
Произошло крупное объяснение с Советом рабочих и солдатских депутатов, и в результате этот последний выпустил в одном из номеров своих «Известий» другой приказ, в котором объявлялось для всеобщего сведения, что приказ № 1 обязателен только для Петроградского гарнизона и войск Петроградского военного округа.
Но, конечно, вредное дело было сделано».
«Пехотные части, отправленные с Северного фронта в Петроград, в Луге были встречены делегатами от местных запасных частей, стали сдавать свои винтовки и объявили, что против своих драться не будут» — такие сведения поступили в Могилев, к генералу Алексееву…
За станцией Малая Вишера путь к Петрограду императорским составам закрыли революционные войска — это подразделение лейб-гвардии Литовского полка. Они уже сняли с постов железнодорожников и жандармов на станциях Тосно и Любань.
В ночной мгле составы поворачивают назад, на Бологое.
И взаправду потрясение основ! Кто-то смеет не пропускать его — царствующего монарха!
Поезда идут вспять. Зарево костра с далекого рудника под Екатеринбургом ложится на всю державу Российскую, освещая и рельсовый путь на Псков.
В Пскове Николай рассчитывает обрести силу. Там штаб фронта с одним из самых способных генералов — Рузским. Там войска, которые держат фронт против кайзера. Они не могут отвернуться от своего императора. В конце концов он исполнял и исполняет священный долг перед Россией — это обеспечение спокойствия и процветания ее. Он всю жизнь стремился только к этому.
Четыре Брата… Четыре Брата…
Сейчас главное — победить Германию, уберечь родную землю от нашествия врага. Другой задачи нет…
Четыре Брата… Четыре Брата…
Утро 1 марта неспешно движется по России.
Из Старой Руссы в час дня отбита телеграмма главнокомандующему Северного фронта генералу Рузскому: на станцию Дно, в Псков, следует государь император. (Сколь символично название станции, нарочно не придумаешь.)
К вечеру 1 марта генерал Иванов прибывает в Царское Село. Он узнает, что генерал Хабалов и большинство министров арестованы, а главное — в Петрограде нет ни одной надежной части: все революционизированы. Он отдает приказ грузиться георгиевцам и уезжает в Вырицу — это вне досягаемости бунтовщиков. Через несколько часов после их отъезда Царское Село занимают революционные войска…
В семь часов пять минут вечера императорский поезд замирает у перрона станции Дно. Через пять минут Николай принимает Рузского. Наконец-то государь император начинает приходить в себя. Пора бы…
По выходе от Николая генерал Рузский отвечает на град вопросов чинов свиты:
«Теперь уже трудно что-нибудь сделать; давно настаивали на реформах, которых вся страна требовала… не слушались… Голос хлыста Распутина имел силу… Всё! Посылать войска в Петроград уже поздно… Теперь придется, быть может, сдаваться на милость победителя…»
На милость победителя!
«…Для меня непонятно поведение его (Рузского. — Ю. В.) в критическую минуту для верховного вождя русской армии, когда к последнему явилась депутация, вместе с Гучковым, с требованием отречения от престола.
Это произошло в районе, где Рузский был старшим военным начальником, а потому по долгу присяги и службы на его обязанности лежала охрана особы государя всеми вооруженными силами, находившимися в его руках…» — напишет в своей книге генерал от артиллерии Сухомлинов.
На милость победителя!
Генерал Иванов предан престолу, но труслив и недалек: в 1918 г. побежит на Дон и задохнется там в сыпняке 68 лет от роду. Богобоязненный был старик. Изменил присяге, даже не попытался выполнить приказ. Не сложил голову, пожалел… сберег себя для сыпняка. Сгорел без славы и чести… дрогнул перед ужасом солдатского самосуда. И впрямь, целый Питер против него! Народ!..
Быть палачом народа?!
В соответствии с воспоминаниями и свидетельствами тех лет я и описал поведение генерала Иванова. Однако ошибся. Имеется документ, объясняющий по-иному поведение Николая Иудовича. Звезд он с неба не хватал, но и шкурой не был. Одно время едва не стал военным министром, но предпочли Сухомлинова.
А факты таковы. Уже на подходе к Царскому Селу генералу будет отправлено телеграфное распоряжение государя императора: никаких военных действий в столице не предпринимать во избежание пролития крови.
По возвращении к своему эшелону генералу и будет вручена телеграмма-приказ царя. Она выводит генерала из игры.
Вот текст телеграммы:
«Надеюсь, прибыли благополучно. Прошу до моего приезда и доклада мне никаких мер не предпринимать. Николай. 2 марта. 0 часов 20 минут»
Государь император опасается за судьбу семьи и воспрещает какие-либо действия. Николай Второй не исключает, что, если толпу разъярить, она обрушится на дворец. Он сам на месте должен во всем разобраться…
А Рузскому… плевать на монархию и государя императора! Он, генерал-адъютант Рузский, за республиканское правление. Его задача сейчас — добиться ответственного министерства и… отречения этого бестолкового Романова. По мере поступления новостей он будет в этом укрепляться и к этому гнуть императора. Все равно тому деваться некуда; он, император, здесь, в Пскове, в его руках.
Загон начался!
Ох, торопится Николай Владимирович! Впрочем, он всего лишь исполняет долг перед Россией — республика вдохнет силу и мощь в одряхлевшие члены монархии. История смотрит в глаза ему, Николаю Рузскому. И он знает, читает ее повеление…
Приблизительно в одно время с бывшим императором и его семьей, то бишь через год с небольшим, а точнее — в октябре восемнадцатого, залп красноармейцев оборвет жизнь и просвещеннейшего Николая Владимировича. Новая республика Ленина расчищала землю для посевов будущего. Впрочем, лично о Рузском вождь пролетариата пожалеет: погорячились.
Расстреливать, разумеется, надо с выбором, уж очень верил в республику генерал, мог пригодиться. Это тех, которые без пользы, можно и нужно класть без разбора.
Но Николай Владимирович ничего этого не ведает, более того, верит в свою звезду: берет цвет заря новой жизни. И следует спешить к восходу этой жизни ему, одному из самых талантливых русских генералов: лет-то, слава Богу, 63, как раз через пять дней и подоспеют. И Николай Владимирович азартно раскручивает события, хотя они и без его участия набирают сумасшедшие обороты. Будет в России наконец своя великая демократия! Не воля и прихоть самодуров будут определять судьбы людей, а законы, непреложные и обязательные законы республики, единые для всех. Парламент, свободы, независимость суждения, все дороги для одаренных и самобытных, братство, человечность, просвещение…
Новая Россия. Стихия восстания расчищает ей путь.
А Владимир Ильич Ленин покуда еще в Швейцарии. Лето этот невысокий плотный господин проводит в горном местечке Флюме; на зиму перебирается в Цюрих, архиуютный, спокойный город: без помех можно работать и руководить партией. Буржуазные свободы оберегают его — никто не смеет прикоснуться, а уж о похищении и речи быть не может.
Почти 20-летняя эмиграция не размыла в этом, казалось бы, космополите национальный характер. Владимир Ильич в целости сохраняет чувство принадлежности к России — не всем великим дано такое властное, немеркнущее чувство. Достаточно припомнить знаменитое столкновение Достоевского с Тургеневым в среду, 28 июня 1867 г., в Баден-Бадене:
«…Федя (Достоевский. — Ю. В.) по обыкновению говорил с ним (Тургеневым. — Ю. В.) несколько резко, — записала в дневнике жена Федора Михайловича Анна Григорьевна, — например, советовал ему купить себе телескоп и смотреть, что там (в России. — Ю. В.) происходит, иначе он ничего в ней не поймет. Тургенев объявил, что он, Тургенев, реалист, но Федя говорил, что ему только так кажется. Когда Федя сказал, что он в немцах только и заметил, что тупость да, кроме того, очень часто обман, Тургенев ужасно как этим обиделся и объявил, что этим Федя его кровно оскорбил, потому что он сделался немцем, что он вовсе не русский, а немец. Федя отвечал, что он этого вовсе не знал, но очень жалеет об этом. Федя, как он говорил, разговаривал все больше с юмором, чем еще больше сердил Тургенева, и ясно высказал ему, что роман его («Дым». — Ю. В.) не имел успеха. Расстались, впрочем, они дружески, и Тургенев обещал дать книгу. Странный это человек, чем вздумал гордиться, — тем, что он сделался немцем? Мне кажется, русскому писателю не для чего было бы отказываться от своей народности, а уж признавать себя немцем — так и подавно. И что ему сделали доброго немцы, между тем как он вырос в России, она его выкормила и восхищалась его талантом. А он отказывается от нее, говорит, что если б Россия провалилась, то миру от этого не было бы ничего тяжелого… Ну да Бог с ним, хотя я знаю, что Федю разговор с Тургеневым ужасно как рассердил, и взволновала эта подлая привычка людей отрекаться от родного…»
Анну Григорьевну, по матери шведку, а по отцу — Сниткину, оскорбило поведение Тургенева. Надо полагать, Иван Сергеевич заявил так в сердцах, в кровной обиде за свой роман, а вовсе не по зрелому рассуждению. Однако все же Родину не отсылают ко всем чертям в досаде за роман: «…если б Россия провалилась, то миру от этого не было бы ничего тяжелого…»
Признаться, слова такие…
Я глубоко чту Ивана Сергеевича и должен дать объяснения.
Горечь, нерастраченное чувство любви, жизнь без женской любви и ласки при сказочном богатстве этого чувства и вообще чувств, одиночество, горячность… Кто знал Тургенева, испытывал к нему искреннее почтение. Отзывались так: нет человека умнее и добрее. Ум и сердце были в нем равны…
С другой стороны, случается, и Родина поступает со своими чадами не то чтобы не по-матерински, а вообще не по-людски. Ответное чувство к ней вполне могут выразить слова Шарля Бодлера. Помните его «Родину»?
За что любить тебя? Какая ты нам мать,
Когда и мачеха бесчеловечно злая
Не станет пасынка так беспощадно гнать,
Как ты детей своих казнишь, не уставая?..
Во мраке без зари живыми погребала,
Гнала на край земли…
Во цвете силы — убивала…
Мечты великие без жалости губя,
Ты, как преступников, позором нас клеймила…
Какая ж ты нам мать?
За что любить тебя?..
Бессмертие Бодлеру за одни эти слова… и поклон.
(Автор ошибается, эти стихи принадлежат П. Ф. Якубовичу (1860–1911). — прим. вычит.)
В январе 1992 г. мы с Ларисой провели три дня в Лондоне в обществе Ирины Ратушинской и Игоря Геращенко — одних из последних жертв инакомыслия КГБ. Тогда я, к своему стыду, ничего не знал о стихах Ирины «Родина».
Ненавистная моя родина!
Нет постыдней твоих ночей.
Как тебе везло На юродивых,
На холопов и палачей!
Как плодила ты верноподданных,
Как усердна была, губя
Тех — некупленных и непроданных,
Обреченных любить тебя!
Как мне снятся твои распятые!
Как мне скоро по их пути
За тебя –
родную,
проклятую –
На такую же смерть идти!
Самой страшной твоей дорогою –
Гранью ненависти
и любви –
Опозоренная, убогая,
Мать и мачеха, благослови!
1977. Одесса
Только за эти строфы Ирина будет осуждена на 5 лет! За стихи — на 5 лет!!
Тогда, в Лондоне, она ждала ребенка, — ждала с особым чувством и особой бережливостью. Следователь КГБ неоднократно говорил ей, что после следствия и лагеря ей не бывать матерью. Ирине и в самом деле выпали бесчеловечные испытания. Они так и не сломали дух маленькой, хрупкой женщины.
Россия отсиживалась за спинами таких женщин. Их было так мало — можно было счесть по пальцам, а Россия вся умещалась за ними…
Это к ней, России, и другие ее стихи:
…Про суму, про тюрьму,
Про кошмар сумасшедшего дома –
Не трудись повторять.
Мы навек заучили и так.
Кто был слишком крылат,
Кто с рождения был неугоден –
Не берись совладать, покупая, казня и грозя!
Нас уже не достать.
Мы уходим, уходим, уходим…
Говорят, будто выстрела в спину услышать нельзя.
Январь 1980. Киев[53]
При всех преследованиях на Родине, политических осложнениях, партийных расколах, склоках и разногласиях будущему вождю немыслимо другое отношение к России — только любовь. Там, на Родине, сила научных идей обретет материальное воплощение. Они замкнутся в неопровержимые доказательства. Будет новая Россия!
Ленин обостренно чувствует, в чем нуждается Россия. Он, Ленин, несет это в себе. Он вздыбит Россию, он в этом не сомневается.
Это в него вложено прочно: ему дано знание грядущего, всех дорог и каждой в отдельности. Мир принадлежит большевизму — по-настоящему это никто не знает, а он не только знает, он уже видит. Мысль уже столько раз вычерчивала этот путь!
Владимир Ильич скроен так — сомнений быть не может: за свою принадлежность России он готов на любые муки, но только за Россию свою — социалистическую. Другая для него не существует; так сказать, или моя, наша, или никакая… а точнее — смертная война любой другой России!
Ни 26, ни 28 февраля, ни 1 марта он еще не прослышал о событиях на Родине. Впрочем, для большевика Родины нет, раз она под властью капиталистов, в наличии как бы временно оккупированная территория, которую надлежит превратить в Родину. В этом весь большевизм и все понимание большевизма.
Владимир Ильич продолжает деятельную переписку с Инессой Арманд, в последнем письме — о беспринципности швейцарских «левых».
Вот еще узор, ниточка в затейливой игре судеб.
Более чем благосклонен Ленин к этой женщине, стремительно выводит ее на первые роли в партии. Она тоже не остается равнодушной. В общем, платит страшную цену… жизнью. Из семьи московских миллионеров уходит в эмиграцию — и в итоге умирает от холеры в голодной, промерзшей России.
Оставит в сердце Ленина нежность воспоминаний и Ада Негри — размочит вождю твердый сухарь партийных буден.
И еще будет отмечена чувством Ленина другая прогрессивная женщина. В верхах партии знали об Анжелике Балабановой…
Безусловно, слухи о предательстве немки-царицы чрезвычайно питала разрушительная деятельность «старца», но не только один он преуспел в этом. Противонемецким и противоправительственным настроением давала повод и сознательно-изменническая деятельность определенных лиц, занимавших официальные должности. Это вело к еще более опасному падению авторитета высшей власти.
«Царь-предатель» (ведь родственник Вильгельма!) и «царица-изменщица» — в предреволюционные месяцы это являлось ведущим настроением отнюдь не только простого люда. Недаром сразу после падения царской власти специальная комиссия Временного правительства займется поисками доказательств таких преступных деяний верховной власти, то есть бывших царя и царицы.
Характерен для объяснения подобных настроений секретный приказ по Шестой армии[54] за № 80:
«Председатель петроградской военно-цензурной комиссии рапортом от 28 октября сего года (по старому стилю. — Ю. В.) донес, что состоящий в числе военных цензоров магистр фармации отставной коллежский асессор Гаупт уличен в выемке из цензуруемых им почтовых пакетов различного рода ценностей… Установлено, что Гаупт… извлекал из них деньги и марки и присваивал их себе; при этом обнаружилось, что Гаупт присваивал преимущественно денежные вложения на имя русских военнопленных, оставляя нетронутыми таковые же на ими германских военнопленных… Дело же о нем по окончании следствия… подлежит передаче в военный суд для осуждения его по законам военного времени.
Объявляю об этом позорном случае по армии и округу».
Проделки Гаупта — это сущая мелочь по сравнению с теми злоупотреблениями, о которых так или иначе становилось известно людям. Все это жирным пятном грязи (в котором для народа и отливала кровь) растекалось по императорской мантии и ставило государя императора в число наиболее ненавистных лиц.
Николашка, Николай Кровавый, Кровопийца… — какими только прозвищами не марали последнего русского самодержца.
От крайне левых партий до кадетов и октябристов — все грезили о погибели царя. Все (отнюдь не изменнические круги общества) с крохоборной готовностью хватались за подобные слухи, факты, прямые оскорбления, наветы и наперебой чернили… нет, не русского самодержца, а «орла о двух головах», не понимая, что это они и есть, что губят они свое национальное государство, такого больше не будет. Лишь это государство, и только оно, хранит национальную природу.
Суть данного государства такова: оно народилось из тысячелетия борьбы славян и дружественных им народов за свое существование и независимость — и потому целиком приспособлено к защите и бережению исконно российского. И вот это могучее древо национального российского образования взялись рубить, валить, поливать помоями едва ли не все граждане Российской империи.
Долой рабство, отмоемся от рабства! Рабы не мы, мы не рабы!
Сатана строил рожи и хохотал. Хохотали с ним и русские, чрезвычайно довольные собой: революция приведет их в братство народов и даст справедливый труд всем.
Хохотали враги за пределами России. Пускал смешок и Ульянов-Ленин, уже скроивший великолепные одежды интернационализма для России, от которых она изойдет кровью и рухнет. А пока он на всякий случай сочиняет и строки о национальной гордости великороссов.
Где эта гордость? И где Великороссия ныне?
Преданная, оболганная (даже сыны и дочери в сопредельных республиках предали ее, потому что не дает сытости), обескровленная и разутая, голая стоит Русь на всех ветрах лихолетий. И никому нет до нее дела. Пала великая славянская держава.
Имеется литовский «Саюдис» — это законно и понятно, ведь надо возрождаться Литве.
В наличии и украинский РУХ — а как подняться без могучего национального движения?
Американцы маршируют со своими знаменами: нет выше и сильней нашей республики! Ее знаменитый атлет, обернувшись в национальный флаг, делает круг почета по стадиону — и вся Америка сходит с ума от восторга. Величайшая, непобедимая страна!
Только Русь не смеет говорить о своем национальном достоинстве. Цыкают и бранят из всех углов за одно подобное слово.
И молчат русские: ведь это подло и несвоевременно — любить Отечество, тем более говорить.
Слышите, русские: это подло — любить Родину!
И возятся, ворочаются, как черви, на экранах телевизоров «доброхоты» и сорят словами, отравляют словами, обессиливают словами. И над ними тоже трехцветный российский стяг.
Оборотни! Могильщики!..
Вячеслав Михайлович Молотов уже в 70-е годы нашего уходящего столетия, будучи немощным старцем, обронил как-то: «Ленин обращался с ней очень нежно»[55].
Вячеслав Михайлович имел в виду Арманд.
Владимир Ильич, надо полагать, отдавал должное десятилетиям дружбы с Крупской, но любил… конечно же, ее, Инессу! Нет, диктатор и прежде знавал увлечения, но сумел полюбить лишь ее — несравненную Инессу Арманд, и полюбить страстно, преданно, беззаветно.
Да… Балабанова… Что сказать?.. Анжелика Исааковна Балабанова родилась в 1878 г. Спустя 19 лет выехала за границу для продолжения образования. Русские государи шибко опасались евреев, а грамотных — вдвойне. Они тут и с «сапожным» образованием сочиняют такие теракты и программы партий, а с дипломами!.. Срабатывал разрушительный принцип «не пущать» — коренная, чисто русская черта, столь губительная для государства. Только политическое решение любого вопроса дает устойчивость государству, но никогда — сила. Россия почти 70 лет лежала без движения, замиренная не кровью и силой, а океанами крови и горными хребтами трупов, а взорвалась в считанные месяцы, годы. Нет, ничего не способна связать сила.
Великие империи, скрепленные страхом и силой, рассыпаются бесследно и с непостижимой легкостью, ровно их и не было — с трудом можно сыскать доказательства их бытия лишь в археологических раскопках. Но государства, политика которых исходит из уважения жизни, не из запрета и насилий, отличает жизнеспособность.
Национальное одной стороной примыкает к разрушению, становясь мечом и петлей для народов. Другой стороной национальное упирается в созидательную прочность государственного образования, крепость бытия народа. Пренебрежение национальным родит государства в такой же мере нежизнеспособными, как и государства, рожденные из страха и крови…
Но вернемся к Балабановой, к которой Ленин питал слабость. Долго ли? Это могут установить историки. Но доверием его она пользовалась безграничным. Именно ей он отпустит внушительную сумму для революционизирования народов Европы. Имя вождя являлось для нее охранной грамотой в успевшей стать чужой России…
После курса наук, перекочевав в Италию, Анжелика Исааковна со временем становится одним из лидеров Итальянской социалистической партии.
В первую мировую войну (а она переживет и вторую мировую войну) Анжелика Исааковна занимала центристскую позицию, участвуя в Циммервальдской, Кинтальской и прочих конференциях, ставящих целью осуждение и прекращение войны.
В 1918-м не без влияния Ленина 40 лет (уже возраст, как бегут годы!) приехала в Россию, предварительно вступив в партию большевиков (тут Ленин являлся надежным покровителем). Не было ее в лапотной России 21 год, пора приложить знания да опыт.
На I конгрессе Коминтерна (2–6 марта 1919 г.) присутствовала с совещательным голосом. В 1919-м — член коллегии Наркомата по иностранным делам в Украинском советском правительстве. Пользовалась неизменным доверием вождя. Для нее он был не только единомышленник.
В 1922 г. выезжает из России по коминтерновским делам, обильно нагруженная деньгами, теперь, как окажется, навсегда.
После кончины Ленина для нее в партии нет опоры — и в 1924-м ее исключают из РКП(б) за меньшевистские взгляды, попросту выгоняют. У Сталина везде должны быть свои люди с его, сталинским пониманием отношений в партии и стране.
С 1936 г. Анжелика Исааковна жила в США. Отошла в мир иной осенью 1965-го. Очень резко, непримиримо выступала против сталинско-хрущевской России. Надо полагать, знала много такого, что, подстраховывая, позволило дожить до преклонных лет — не отваживался Сталин убить. Оставила интересные записки, к которым, по-моему, никто из историков так и не обращался[56].
«А. М. Коллонтай была не вредной…» — считает Молотов. Это значит, можно было не загонять за решетку или дырявить голову пулей, как это сделали почти со всеми ее товарищами по партии (в том числе и двумя бывшими мужьями — Шляпниковым и Дыбенко). Впрочем, кому было дано заглянуть в электрические дуги мыслей Кобы? Отчего, почему не убил, а дозволил с почетом опочить в кремлевской больнице 9 марта 1952 г. 80 лет от роду?
Через полтора года в этой больнице угасал мой отец, и сестры хранили в памяти те необыкновенные истории, которые Александра Михайловна надиктовывала стенографистке. Она спешила завершить воспоминания. Эти воспоминания Коллонтай завещала опубликовать спустя полвека. Однако, похоже, канули они бесследно во чреве «женевской» твари…
Спустя десятилетия (каждое, почитай, размахом с эпоху) Молотов так отзывался об Александре Михайловне Коллонтай:
«Она все-таки выдающийся человек… Интересная. Поклонников меняла много… Красивая женщина. Побывала с одним, побывала с другим… Красиво очень говорила… Она у нас была не вредной…»
Бог не отметил страсть Ленина детьми. Ни одна не понесет от вождя…
Но это так, крохотная плиточка в нескончаемой мозаике жизни. А пока Ленин снова пишет Коллонтай в Христианию (Осло) — о будущем съезде шведских социал-демократов; корпит над планом статьи «Уроки войны» и заканчивает статью «История одного маленького периода в жизни одной социалистической партии».
Разоблачение истинного характера империалистической войны (социал-патриотов и социал-пацифистов) — по-прежнему генеральная его задача. Он ничего не знает о событиях в Петрограде, когда повторяет привычный маршрут. Его еще не втянул водоворот событий: ни дня, ни минуты без мучительного напряжения и ощущения движения к краю пропасти. Все это еще впереди.
Для прогулок у него несколько маршрутов: есть самый дальний, есть средний, есть и короткий, когда очень занят или нездоровится. Сложились они сами по себе. Разумеется, бывают исключения, он пускается в совершенно непредсказуемые кружения по улицам, забредает в незнакомые парки, скверы, но это случается редко, когда вдруг на душе становится светло и радостно…
Все те же дома, перекрестки, те же деревья… все это ложится в сознание чисто, ровно. Он не знает, что это — в последний раз. В последний раз он идет по этому городу без тревоги забот — груза дел, которые надо непременно прокрутить, никто за тебя не сделает, а если сделает, то не так, и главное — без этой безмерной ответственности, несъемного гнета этой ответственности: никто не заменит, надо делать, каждый миг и час — делать. Выпасть из этого дела — равнозначно гибели, гибели всего, уже всего…
Все вместе это так спрессует остаток его жизни, раздвинутый при обычных условиях (судя по природной крепости и вообще здоровью) на весьма немалые годы, что вся эта растянутость лет уплотнится в какую-то огненную ограниченность временного пространства, а после — сразу провал в бездну, распад…
Пока он ничего этого не знает, даже не догадывается, но всей жизнью он приготовлен к тем событиям, которые берут разгон на Родине. Никто в целом свете не готов, как он. Ради этих событий он жил, единственно ради них. Такой поворот, а точнее, слом русской истории, — это счастье для него, это выше счастья! Он и не рассчитывал на такое!..[57]
Общеизвестно, что Ленин считал невозможной революцию в России не только в ближайшее десятилетие, но и при своей жизни. Так что с дальновидностью и научным предвидением дела обстоят несколько иначе.
1 марта в 6 часов вечера генерал Иванов с батальоном георгиевцев прибывает в Вырицу (городок на реке Оредеж, за Вырицей рукой подать — и уже Царское Село, а там и Питер…). Очевидно, от офицера жандармской службы, размещавшейся тогда в каждом более или менее крупном железнодорожном пункте, Николай Иудович узнает о брожениях в частях царскосельского гарнизона.
Генерал опытен, Россия не в первый раз бунтует на его памяти. Он тут же распорядился прицепить к составу еще один паровоз, но с хвоста, чтобы иметь возможность сразу давать задний ход. В те же часы на станции Александрова уже выгружался первый из карательных полков — славный Тарутинский. Держись, революция! Пощекотят тебе ребрышки фронтовики! Чай, зажралась в тылу штатская вошь!..
Станция Александрова определена пунктом сосредоточения воинских частей, намеченных для усмирения.
В этот вечер полки Северного фронта, выделенные для восстановления императорской власти в столице, находились между Псковом и Лугой, а Западного фронта — между Минском и Полоцком. Для сбора всех сил и броска на мятежную столицу нужны шесть дней и ночей. История не представила их Романовым. Нет, обрывается двуглавое счастье России…
Поздно вечером, скорее ночью, Николай Иудович прибывает в Царское, отсюда рукой подать до Питера. Истомились, поди, георгиевцы: все дорога да дорога, а дела настоящего нет. На вокзале Иванову вручают телеграмму Алексеева. В данной телеграмме начальник штаба Верховного главнокомандующего сообщал Иванову о нормализации обстановки в столице «благодаря действиям Думы» и просил доложить государю императору: «Дело можно привести мирно к хорошему концу, который укрепит Россию».
«Укрепит Россию!» Генерал Алексеев свой выбор сделал: он с революцией. Самое время поставить пределы всевластию царей. А Думе нужна корона царя, то есть отречение.
Россия, народ, победа!..
Там же, на вокзале, Николаю Иудовичу передают приглашение Ее величества государыни императрицы срочно пожаловать во дворец. По возвращении с аудиенции Николаю Иудовичу и вручили ту телеграмму императора с отменой карательных мер против непокорной столицы.
Стонет двуглавый орел, из обоих клювов и множества ран хлещет жаркая кровь. Почти пять веков оберегал Россию и ныне смертельно подбит ею же, Россией! Вот-вот раздавят его миллионные сапоги и туфли великой славянской державы, поскольку почти все радовались крови и боли поверженного орла. Каждый норовил втоптать гордую птицу в грязь, не ведая, что это частица его самого издыхает здесь, под ногами.
И топтали, и топчут, и будут топтать, пока не поймут, что Родину поганить — клятвопреступление, измена Богу. И за то несут тяжкий крест боли и вечной нужды — в этом промысел Господень. И будет так, пока не наступит прозрение…
В личный вагон генерала Иванова проходят и представляются посланцу царя полковник Доманевский и подполковник Тилли.
«Честь имею представиться, ваше высокопревосходительство!..»
Оба офицера из Петрограда. Ну, как там, господа офицеры?! Что нового? Что Хабалов, Занкевич, Беляев, князь Голицын, Его императорское высочество великий князь Михаил? Что-то они все-таки предприняли?!..
Полковник вручает Николаю Иудовичу письмо генерала Занкевича.
Начальник Генерального штаба советует не вступать в конфликт с Думой, лично для императора Николая дело проиграно, но Дума может спасти монархию, имеется надежда.
И впрямь, еще хлещет кровь из двуглавого орла. Значит, и жива еще двуглавая Россия, не пала в грязных прибаутках, частушках и пожарах усадеб — великих дворянских гнезд… Еще не везде сорваны и сожжены портреты царствующего императора, еще огромная армия не изменила присяге…
Александр Сергеевич Лукомский так излагает историю «георгиевского вояжа» генерала Иванова.
«По прибытии в Царское Село генерал Иванов, вместо того чтобы сейчас же высадить батальон и начать действовать решительно, приказал батальону не высаживаться, а послал за начальником гарнизона и комендантом города.
В местных частях войск уже начиналось брожение и образовались комитеты; но серьезных выступлений еще не было. Кроме того, некоторые части, как конвой Его величества, так и собственный Его величества пехотный полк, были еще, в массе своей, верными присяге.
Слух о прибытии эшелона войск с фронта вызвал в революционно настроенных частях смущение; никто не знал — что направляется еще за этим эшелоном…
Оставление Георгиевского батальона в поезде и нерешительные действия генерала Иванова сразу изменили картину.
К вокзалу стали прибывать запасные части, квартировавшие в Царском Селе, и начали занимать выходы с вокзальной площади и окружать поезд…»
Что ж там, в Питере?.. Николай Иудович стоит, мнется у состава и не знает, куда гнать, чей приказ исполнять… Есть приказ государя императора, есть телеграмма Алексеева, а теперь и начальника Генерального штаба. Куда гнут события? Что тут за игра?..
Что же делать? Что в столице? Кто с кем договорился?..
Не по себе Николаю Иудовичу — сыну солдатскому. Никогда ему еще не было столь тяжко. Происходит что-то страшное, он может и должен повлиять на события, но как?
Как?! Государь император, генерал Алексеев, генерал Занкевич, Дума…
И меряет шагами перрон генерал, ни на кого не смотрит. Вперед-назад, вперед-назад… Происходит что-то страшное, непоправимо страшное…
«Батюшка был солдатом, — лихорадочно тасует мысли старый генерал. — Я начинал с солдата. Выше Родины и царей не было и нет для меня ничего. Государи дали мне высший чин в российской армии, дали почет, достаток, власть. А я? Господи, как быть, если своей телеграммой государь император вывел меня из дела? Я могу только ждать! Но если Его величество не все знает?! И я его подведу к роковой черте? Я?! Я?! Что же делать?!
Неужто чернь, тупая толпа, которая не соображает, что творит, разорит Россию, сшибет шапку Мономаха с венценосца в грязь?!
Неужто немцы ворвутся в Россию и… о Господи!
Что же там, в Петрограде? Что?»
Николай Иудович поворачивается спиной к составу и осеняет себя крестным знамением. Один раз, еще, еще… Ничего нет перед ним, кроме тяжеловато-теплого мрака ночи, да сбоку сипит паровоз.
Слезы текут по щекам старого генерала. Россия!..
А у «косоглазого друга» для государя императора заготовлена очередная телеграмма. Молнией прорезала черноту ночи и вылезла из аппарата Бодо длинной белой змеей. Так и затрусил с ней через все вагоны дежурный офицер — белые кольца ленты в руке.
Ох, не знает господин офицер, что сейчас и его судьба решена. Да что там его? Всей глыбы народа! Миллионам живых уже определены могилы. Миллионам назначены муки, слезы, стоны…
И государь император не спит. Стоит у окна своего царского вагона и через стекло смотрит в темноту, смотрит…
А Сашка Кутепов в своей холостяцкой квартире напился до положения риз и мычит матерщину… Таращит глаза на люстру под потолком и грозится перестрелять всю революционную сволочь, всю красную шваль. Башка разрывается от коньяка. Тут же, на стуле, валяется наган, и, прислоненная, косо стоит шашка…
А Россия спит… Привыкла, чтобы за нее решали несколько голосов, — и спит, родимая. Ее на плаху волокут, а она спит, ей приятные сны снятся.
И весь тысячеверстный фронт изрыгает свинец, ракеты, снаряды — и хочет лишь одного, ничего больше не надо: домой, домой!!
И в своем особняке в Екатеринбурге крепко, с храпом почивает инженер Ипатьев. Домишко у него славный, натопишь — и долго держит тепло. А потому, что стены толстые, не жалели кирпич…
А государь император распутывает кольца телеграммы и читает: Алексеев настаивает на уступках во имя соглашения с Думой…
«Косоглазый друг» хитер, делает вид, будто не ведает, что за уступки. Это точно: генералы гнут свое. Им по душе дрессированный монарх… с конституцией, а еще лучше — республика. Разумеется, их республика, не господ социалистов. Генералам и договариваться не след — сколько с глазу на глаз говорено. Для успеха в войне нужно твердое и толковое руководство, а тут Распутин, истеричная царица, безвольный царь, чехарда министров, бордель, а не власть! Пусть там, в Петрограде, революция, но ведь то своя, для пользы дела. Родзянко, Гучков, Милюков… эти люди дадут России нужное направление.
Эти сотни нашептываний генералов слышит и понимает Алексеев. Рузский тоже на месте.
Молнии телеграмм бьют в августейшего монарха, бьют…
Сотни невидимых посланий прорезают ночное небо России.
Нет, не все проиграно!
Паровоз, прицепленный к хвосту куда как кстати, и Николай Иудович откатывает все в ту же Вырицу — не городок, а стратегический пункт. А как же? Ведь это последний опорный пункт гибнущей династии.
В ночь на 2 марта генерал Иванов арестовывает начальника станции: кто тут хозяин, кто отменил власть императора? У Николая Иудовича зреет решение вновь идти на Петроград. Не может быть, чтобы все было проиграно, и вот так, сразу. Он отдает команду, и эшелон устремляется на Царское, а там и бунтующая столица. Но рабочие еще раньше валят поперек пути паровоз: «нет» карателям! Да здравствует революция! Состав с георгиевцами, пробежав несколько верст, упирается в препятствие. Николай Иудович вынужден попятиться на Вырицу. Он в ярости. Ряд советских источников сообщают о расстрелах, произведенных генералом, наделенным полномочиями диктатора Петрограда. Генерал пускает в расход рабочих железнодорожников. Так, расстрелял виновных, а что дальше-то?!
Николай Иудович пишет донесение начальнику штаба Верховного главнокомандующего и вручает подполковнику Тилли.
— Взять паровоз — и в ставку! Шпарить напролом, но быть в Могилеве как можно быстрее!..
В те же часы пожирает версты состав на Псков: Гучков и Шульгин должны принять отречение.
Ну что, двуглавый орел, не защитил крылами, не спас свою Россию? Так преть тебе и ей в грязи и проклятиях! Да здравствует свободный народ!
Александр Иванович Гучков один из первых строителей этих самых дней. Уже много лет он и его сообщники готовили переворот. Из поезда Гучков телеграфирует Николаю Иудовичу в Вырицу, которая внезапно крупно-крупно отбивает свое имя в истории России. В этом городке, замахнувшись, вдруг бессильно упала рука императора России — нет больше трона, нет династии, нет будущего…
«Еду Псков, — отстукивают аппараты, змейкой пуская ленту слов в руки связистов, — примите все меры повидать меня либо Пскове, либо на обратном пути из Пскова в Петроград. Распоряжение дано о пропуске Вас этом направлении».
Николай Иудович предпринимает попытку вырваться на окружную железную дорогу, но рабочие напрочь загораживают пути. Окружная на севере от Вырицы, стало быть, каратели заговаривают зубы окружной, а сами рвутся к Петрограду, а этого они, рабочие (возбужденные событиями и возможностью кровавых расправ в столице), допустить не могут.
«Еду Псков» — обратите внимание: «еду», а не «едем» (ведь с ним Шульгин). Уже тон хозяина положения, завтрашнего вершителя судеб страны. Это он, Александр Гучков, ведает совершенно точно: столько лет мастерили, притирали каждое словечко, каждый шаг и изгиб этих дней. В сетях у них Николай Александрович Романов, любую бумагу подпишет, куда денется. Все, повязан августейший зверь!..
3 марта в Вырице Николай Иудович получает приказ от Родзянко вернуться в Могилев.
Приказ от… Родзянко! Не государя императора, а… Родзянко!..
5 марта генерал возвращается в ставку со своим батальоном георгиевцев. Так и не сгодилась удаль солдат-героев, опробованных всеми смертями войны. Не примкнули штыки, не пошли на толпу: «Длинными… коли!» Не омочили руки братской кровью. Таков был умысел Господень.
Генерал выходит из вагона на перрон Могилевского вокзала. Офицер из ставки ждет с автомобилем для доклада генералу Алексееву. Что там докладывать, а вот спросить есть что…
Рухнула империя. Распоряжения отдают… Гучков, Родзянко!!
Для Николая Иудовича это конец всему. Он и дороги не видит, ступает по привычке — сколько уже езжено и хожено по этому перрону и дороге от вокзала. Опускается на мягкие подушки сиденья автомобиля.
Конец всему…
Зачем была жизнь?..
Улицы Петрограда оглашает медь «Марсельезы». Это оркестры гордости империи — лейб-гвардии Его величества полков, а ныне первых полков революции.
Дипломатические представители иностранных государств заявляют о готовности вступить в деловые отношения с Временным Комитетом Государственной думы.
В десять утра Рузский на докладе у государя императора. Ответственное министерство — суть беседы. Сам факт такого министерства — потеря государем императором уже почти всех прав, ибо не он будет управлять страной через своих министров, а Дума, которая станет назначать министров, даже не спрашивая его, «хозяина земли Русской». Нет, он не может согласиться: за этим — изживание самодержавия. Нет! Нет!
Однако Рузский неумолим: в Петрограде как власть уже действует Временный Комитет Государственной думы.
Нет слов, более ненавистных для Николая, нежели «Государственная дума». Почти все царствование — а он уже царствует 22 года, и здоровья еще может хватить на добрых 30, а то и больше (аж до 1950 г.!) — Дума пытается узурпировать его права — священные права русских государей, право тысячелетия… И самое трагичное — нет сейчас с ним жены, самой верной советчицы и опоры в любых делах. Он, законный государь, не может проехать к себе в Царское Село! Бунт! Измена!..
Господи, помоги и помилуй!..
А в этот час Александра Федоровна, отойдя от занемогших детей, им полегче, жар спадает, наспех пишет мужу. Она ничего не знает о нем.
«Мой любимый, бесценный ангел, свет моей жизни!
…Я хотела послать аэроплан, но все люди исчезли… Все отвратительно, и события разворачиваются с колоссальной быстротой. Но я твердо верю — ничто не поколеблет этой веры — все будет хорошо… Ясно, что они хотят не допустить тебя увидеться со мной прежде, чем ты не подпишешь какую-нибудь бумагу, конституцию или еще какой-нибудь ужас в этом роде. А ты один, не имея за собой армии, пойманный, как мышь в западне, что ты можешь сделать?.. Может быть, ты покажешься войскам в Пскове и в других местах и соберешь их вокруг себя?..
Два течения — Дума и революционеры — две змеи, которые, как я надеюсь, отгрызут друг другу головы, — это спасло бы положение. Я чувствую, что Бог что-нибудь сделает… Я сейчас выйду поздороваться с солдатами, которые… стоят перед домом… Сердце сильно болит, но я не обращаю внимания — настроение мое совершенно бодрое и боевое. Только страшно за тебя…»
А императрица скроена покрепче. Она готова обратиться к войскам, будь на месте супруга — кинулась бы поднимать их. Пусть смертельно рискованное в тех условиях решение, но эта женщина готова искать это самое решение, готова к борьбе. Не ждать милостей от судьбы, а попытаться вырвать силой.
«…Настроение мое совершенно бодрое и боевое».
«Отгрызут головы» — это чрезвычайно точно подметила Александра Федоровна. Примутся отгрызать уже с лета этого самого года… дабы начисто отгрызть одну, думскую, то есть буржуазно-республиканскую… большой ленинской землей… простите, змеей… Октябрь семнадцатого: «Декрет о земле»!..
«…Как мышь в западне, что ты можешь сделать?..»
Генерал-адъютант Рузский тоже уверен: ничего. И генерал-адъютант Алексеев тоже к этому склоняется. И большинство первых генералов вместе с ними, точнее — заодно с ними… Только один на всей Руси генерал не отвернулся от своего повелителя. Имя ему — Келлер[58]. Генерал телеграммой дает знать о готовности идти со своим кавалерийским корпусом на выручку. Разорвать огненный круг! Грудью прикрыть своего повелителя и Верховного главнокомандующего! Боже, царя храни!..
Эта женщина, ненавидимая всей Россией, обладает ухватчивым и решительным умом. Она, взаперти, с больными детьми, во дворце, пустеющем от бегущих придворных, она лучше представляет обстановку, чем муж…
«Только страшно за тебя…»
Она хочет подстегнуть его волю, толкнуть на смелые, волевые решения. Она в тревоге за власть и жизнь любимого человека. Она тут же садится за второе письмо:
«Любимый, драгоценный, свет моей жизни!..»
Бог, без сомнения, достаточно порадел для Романовых, особенно последнего, а уж теперь молись не молись, а только, видно, избыло терпение Господне. Не безгранично оно…
«Я чувствую, что Бог что-нибудь сделает…»
Нет, не сделает… Впрочем, сделает, как же, вместе с царскими костьми завяжет в один узел еще останки многих, многих миллионов людей. Таков умысел Господень…
А в эти часы Временный Комитет Государственной думы публикует ошеломляющее обращение к народу:
«Временный Комитет Государственной думы при содействии и сочувствии столичных войск и населения достиг в настоящее время такой степени успеха над темными силами старого режима, который дозволяет ему приступить к более прочному устройству исполнительной власти.
Для этой цели Временный Комитет Государственной думы назначает министрами первого общественного кабинета следующих лиц, доверие к которым страны обеспечено их прошлой общественной и политической деятельностью:
Министр-председатель и министр внутренних дел князь Г. Е. Львов.
Министр иностранных дел П. Н. Милюков.
Министр военный и морской А. И. Гучков.
Министр земледелия А. И. Шингарев.
…
Министр юстиции А. Ф. Керенский.
В своей настоящей деятельности кабинет будет руководствоваться следующими основаниями:
1. Полная и немедленная амнистия по всем делам политическим и религиозным…
2. Свобода слова, печати, союзов, собраний и стачек, с распространением политических свобод на военнослужащих.
3. Отмена всех сословных, вероисповедных и национальных ограничений.
4. Немедленная подготовка к созыву на началах всеобщего, равного, прямого и тайного голосования Учредительного собрания, которое установит форму правления и конституцию страны.
5. Замена полиции народной милицией с выборным начальством, подчиненным органам местного самоуправления.
6. Выборы в органы местного самоуправления на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования.
7. Неразоружение и невывод из Петрограда воинских частей, принимавших участие в революционном движении…»
«Я был у Львова, — вспоминал Локкарт главу правительства через несколько месяцев после революции, — скромная квартира из двух комнат, где он жил с того самого дня, когда приехал в Москву принять бразды правления. Он был в том же костюме, дорожный мешок все еще стоял в передней. У меня сердце разрывалось, глядя на него… Он был скромен и, вопреки аристократической фамилии, больше походил на деревенского доктора… все, что он говорил, сводилось к признанию собственной слабости…»
Тут ленинцы, захватив власть, явили качественно другую картину. Жестко, решительно они примутся взнуздывать Россию. Они не ведали, как управлять, но что делать — представляли до тонкостей.
И Россия пошла… пошла, голуба!..
А ежели по совести: куда ей деваться было?..
Теперь на Николая оказывает давление и собственная ставка. Из Могилева в Псков — телеграммы: необходимо ответственное министерство.
Для Николая это — пылающий круг.
Он сопротивляется, а после неожиданно дает согласие.
Но Рузскому мало. Он добивается от государя императора телеграммы с отменой приказа о посылке войск на умиротворение столицы. Торопится Николай Владимирович в Ессентуки, шибко торопится под дружный красноармейский залп — никаких сомнений, все стволы в грудь бывшему генералу, ну враз положат его, такого преданного обновлению и республике, такого талантливого, способного, нужного народной России…
А в Петрограде уже заседает Временное правительство. Народ остервенело громит полицейские учреждения (во все времена занятие для русского из блаженных и сладостных), а также ловит городовых — будет всем этим тварям по заслугам, позуботычили, поизмывались, пограбили.
Улицы в красных полотнищах. У православных праздник на душе.
А Рузский, в Пскове, не дозволяет событиям обогнать себя. Нос к носу, бок о бок рвется с ними в новую жизнь…
Николай смотрит на его измученное ночными бдениями лицо кабинетного человека, такое штатское пенсне и еще галоши — всякий раз снимает у входа в салон, — и не может взять в толк, куда спешат эти люди, за что ведут загон, ведь он их возвышал, облекал властью…
Понять эту неприязнь и ненависть Николай не в состоянии. Да, он «хозяин земли Русской» (так называл себя Николай при Всероссийской переписи населения), но разве так не повелось исстари — веками? И разве он не служит России? Как за это можно ненавидеть?
Он убежден: республиканский строй противен закону Божьему и во вред традициям России, а уж крестьянской — совершенно определенно. Он от этого не отступит.
Классовой теории государь император не знал, «не проходил с учителями», да и вряд ли принял бы; по природе своей был незлобив, и его всегда отличали завидная выдержка и врожденная воспитанность.
Что ж, если нет выхода…
Он идет навстречу событиям, не распознавая скрытого смысла их. И это он, который однажды обмолвился: «Предупреждать и не опаздывать — вот в чем суть управления».
Нет, не предупреждал и почти всегда опаздывал…
Меж тем Алексеев настаивает на отречении, иначе «начнется междоусобная война, и Россия погибнет под ударами Германии, и погибнет вся династия».
Это удар в самое больное! Пуще жизни Николай Романов любит сына. Пусть лишат его, Николая, власти, но будет царствовать Алексей! В таком случае он, император с 1894 г. (коронован в 1896 г. — Ю. В.), готов к отречению, хотя ему, Николаю, всего сорок восемь и он полон энергии.
Впрочем, еще есть время. Еще не тот разворот событий. Еще не все успели предать. Может быть, отзовутся верные люди, заявят о себе и верные войска. Ведь он пестовал, жаловал армию…
Верный человек ждет приказа, но вот ответа… нет. Телеграмма словно провалилась в небытие. Генерал Келлер (он к тому же и свитский генерал) не выходит из штабных комнат: должен быть ответ, должен!.. Корпус в боевой готовности — лучший кавалерийский корпус русской армии. Попробуй задвинь дорогу такому! Да в считанные сутки прорвется к Пскову! И тогда горе непокорным!..
Почему же нет ответа от Его величества государя императора?!
Помазанник Божий…
Рузский опять на докладе у государя императора. Генерал-адъютант опускает перед ним бумажные кольца телеграфной ленты — это его, Рузского, разговор по прямому проводу с Родзянко.
Николай пропускает ленту между пальцев: это — отречение!.. Если он будет и дальше упрямиться, может потерять корону и сын.
И тут же телеграмма Алексеева: тоже немедленное отречение!.. Телеграмму приносят и подают Рузскому при государе императоре.
Многое, если не все, вызывает потрясение у Николая, но чтобы Алексеев?!
Илья Николаевич Ульянов был удостоен генеральского чина в 1877 г. В январе 1882 г. его отметили орденом Св. Владимира третьей степени. Это давало всему его роду потомственное дворянство. После октября 1917 г. при таком происхождении, за космически ничтожным исключением, людей изводили на корню, так сказать, расчищали землю. Такие первыми шли заложниками, как, например, тот же Николай Владимирович Рузский. По наказам Ленина не только за такое происхождение, такие награды и звания, но и за куда более меньшую «знатность» стирали с лица земли. И это нисколько не смущало Ленина. За одну подобную строку в анкете карали без снисхождения…
А тогда, через 5 лет после почетного награждения, арест старшего сына Александра (3 марта 1887 г.). Семья уже никогда не оправится после этого события.
3 марта на допросе Александр Ульянов даст показания:
«Я признаю свою виновность в том, что принадлежал к террористической фракции партии «Народной воли», принимал участие в замысле лишить жизни государя императора… Я знал, какие лица должны были совершить покушение… Но сколько лиц должны были это сделать, кто эти лица, кто доставлял ко мне и кому я возвратил снаряды, кто вместе со мной набивал снаряды динамитом — я назвать и объяснить не желаю».
8 мая 1887 г. (по старому стилю) во дворе Шлиссельбургской крепости были повешены А. И. Ульянов, В. С. Осипанов, В. Д. Генералов, П. И. Андреюшкин и П. Я. Шевырев. Все до одного встретили смерть мужественно.
Гибель старшего брата потрясла Владимира Ульянова, на всю жизнь запеклась ненависть к царскому строю. Лишь с годами облек он ее в научные формулы, так сказать проинтегрировав по всем судьбам России, слив в единый поток все беды и все ненависти…
Михаил Владимирович Родзянко — действительный статский советник, по табели о рангах — это генерал-майор или контр-адмирал; словом, одного чина с отцом Ленина.
Родзянко являлся членом Государственного совета, камергером, крупным помещиком Екатеринославской губернии, одним из лидеров партии октябристов, депутатом Государственной думы третьего и четвертого созывов, а с марта 1911 г. был избран ее председателем. Это через него проходило разоблачение Малиновского, доверенного человека Ленина и самого именитого провокатора в истории большевистского движения.
В 1920 г. Родзянко эмигрировал в Югославию. Там и сложил кости, оставив книгу воспоминаний — «Крушение империи».
Крушение империи.
За обедом Рузский докладывает государю императору известия. Телохранители царя — собственный Его величества конвой, отборнейшие люди (в основном — кубанские казаки) — перешли на сторону Временного правительства. Великие князья тоже клянутся Богом и честью в верности новой власти. В столице арестовывают министров царя и свозят в Таврический — помещение Думы.
И еще телеграммы: все главнокомандующие фронтов (А. А. Брусилов, А. Е. Эверт, В. В. Сахаров, с ними и дядя государя императора — великий князь Николай Николаевич, а также командующий Балтийским флотом адмирал А. И. Непенин) за отречение! Но самое непостижимое — все это одобряет Алексеев: самый верный, самый уважаемый Николаем генерал.
Михаил Васильевич Алексеев…
Государю императору и невдомек, что эти телеграммы организовал как раз он, «самый верный, самый уважаемый» Михаил Васильевич…
Николай выслушивает Рузского и молчит. В молчании как бы все та же короткая фраза: не вижу оснований. Однако Николай Владимирович продолжает давление. В подкрепление он приводит генералов своего штаба, в том числе и генерала Болдырева, и приказывает им высказаться перед государем императором.
Вперед, господа генералы!
Николай пишет на телеграфных бланках слова отречения. Одна телеграмма — Родзянко, другая — Алексееву. Рузский в радостном нетерпении уносит их, он почти бежит. На всякий случай он тут же вручает текст отречения генералу Болдыреву: пусть хранит. У Болдырева уж никто не догадается искать.
Свита потрясена[59] и уговаривает государя императора: не все потеряно! Николай приказывает вернуть телеграммы, но Рузский наотрез отказывается отдать их посланцу царя…
А Временный Комитет Государственной думы издает приказ:
«Тяжелое переходное время кончилось, Временное правительство образовано. Народ совершил свой гражданский подвиг и перед лицом грозящей Родине опасности свергнул старую власть…
Бывший комендант Петроградского гарнизона генерал Хабалов смещен и арестован. Временный Комитет Государственной думы назначает главнокомандующим войск Петрограда и его окрестностей командира 25-го корпуса генерал-лейтенанта Корнилова, несравненная доблесть и геройство которого на полях сражений известны всей армии и России… 4 марта назначить парад войск Петроградского гарнизона, который примет Временное правительство.
М. Родзянко
Штаб главнокомандующего: Дворцовая площадь, 4»
О Рузском примечательные записи в дневнике оставил Лемке:
«…Но до сих пор русский народ не знает, что австрийская армия в 600 000 человек преблагополучно выскользнула из приготовлявшихся ей ножниц (под Львовом. — Ю. В.), не сжатых своевременно Рузским, который и виноват в ее спасении…
Он (Рузский. — Ю. В.) сознательно раздувал дело в Галиции и сумел его раздуть, а когда мы стали отступать, он же говорил всюду и всем, что всегда советовал вовсе не ходить в Галицию.
Рузский умеет быть популярным, и только в этом действительно его большое искусство, особенно если послушать разговоры о его простоте и скромности. Он всегда умел поддержать выгодные для себя отношения с печатью, особенно с Немировичем-Данченко (известный военный журналист и писатель, брат знаменитого театрального режиссера. — Ю. В.)… Немецкая пресса тоже отводила ему внимание. Вот, например, недавнее ее сообщение (12 сентября 1915 г.):
«Одновременно с принятием царем верховного командования генерал Рузский занял выдающееся положение в русской армии. Он считается наиболее талантливым из русских генералов… Среди всех генералов наибольшей любовью царя пользуется генерал Рузский. Собственно, надо видеть в Рузском нового Верховного главнокомандующего».
О прославленном генерале общество вообще имеет совершенно превратные представления. После Львова его знают еще и как героя Варшавы… Алексеев подготовил там все до мелочей, все предусмотрел… и, таким образом, варшавская операция прошла по его плану, случайно осуществленному не им, а Рузским как командующим армией. Он (Рузский. — Ю. В.) и в выборе людей всегда держится правил брать все серенькое, чтобы выделяться на этом фоне, и не иметь около себя ничего заметного. Один его начальник штаба М. Д. Бонч-Бруевич чего стоит…»
Определенную часть сугубо секретной информации германский Генеральный штаб переадресовывал Ленину в Швейцарию через подставных лиц (псевдореволюционеров — тут маскировка выдерживалась). Это давало Ленину возможность действовать более целеустремленно в своей разложенческой пропаганде, я бы сказал, ядовитей и, конечно, с точки зрения германских властей, более продуктивно, находясь в отрыве от Родины.
Высшие круги Германии, так сказать, пасли вождя пролетариата для решающего часа. И после Февральской революции семнадцатого года, по их мнению, такой час созрел…
В своем исследовании «Февральская революция» (YMCA-Press, Париж, 1984, под общей редакцией А. И. Солженицына) историк из Оксфорда Г. М. Катков считает данный факт очевидным и приводит соответствующие доказательства. Учитывая отношение вождя пролетариата к буржуазной морали и его знаменитый постулат «этично все, что служит революции», это не представляется неожиданностью. И с точки зрения Ленина, являлось не чем иным, как одним из приемов в борьбе за победу революции. И только.
Но секретную информацию Ленин получал не только из Берлина.
Катков сообщает:
«Интересное освещение деятельности М. Д. Бонч-Бруевича дает то обстоятельство, что в продолжение всего этого времени он поддерживал связь со своим братом Владимиром. Находясь в Швейцарии, Ленин получал секретные сведения относительно армий Северного фронта именно тогда, когда Бонч-Бруевич был начальником штаба генерала Рузского. Некоторые секретные документы за подписью Бонч-Бруевича и Рузского были опубликованы Лениным и Зиновьевым в Швейцарии, в большевистском журнале «Сборник Социал-Демократа». Вероятно, материал был послан Ленину через контролируемую немцами организацию Кескюлы».
Александр Кескюла проживал в великом княжестве Финляндском, секретный сотрудник германской разведки. Работал на передачу сведений как от немцев, так и от русских. Через организацию Кескюлы из Берлина Ленину поступали определенные денежные средства. Кескюла орудовал через цепочку из подставных лиц. Организация маскировалась под революционную. С этой стороны все было шито-крыто.
И вот через данную организацию по указанию брата (Владимира Дмитриевича Бонч-Бруевича) русский генерал самых высоких должностей передавал секретнейшую информацию, которая, безусловно, прежде всего прямым ходом направлялась в Берлин. И ведь так поступал один из фактических руководителей военной контрразведки России! Генерал, разумеется, не помышлял о предательстве, подобные мысли и в голову не приходили: он передавал информацию через революционную организацию, не более. Но ведь передавал закрытую информацию! Тут слов нет, генерал стремился, как и его высокий начальник Михаил Васильевич Алексеев, обуздать всеми доступными способами темные разрушительные силы у себя на Родине, только и всего.
Что за фантасмагорическое смешение понятий долга и чести, Добра и Зла!
Ведь переправлял наисекретнейшие сведения!
Тут время рассказать подробнее об этих братцах.
Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич (1873–1955) — из состоятельной семьи, член партии с 1895 г. — стаж почти такой же, как у Ленина, — в общем, принадлежит к основоположникам. Жизнь провел в эмиграции. Опубликовал исследования по религиозным сектам — работы откровенно слабые и скучные (отличное снотворное средство). Ни в чем другом не проявил себя. После Октябрьского переворота, то есть с ноября семнадцатого и по октябрь 1920-го — управляющий делами Совнаркома (на данной должности его сменит Горбунов), после — на всевозможных почетно-незначительных должностях («куда пошлет партия»), а по сути — откровенное балбесничанье. Истинная природа этого ленинца глянула в 30-е годы, когда наладился строчить доносы наркомам НКВД Ягоде, Ежову, Берии (см. мою книгу «Геометрия чувств»). Автор небезынтересной книги «Воспоминания о Ленине». Читая его биографию, еще раз убеждаешься, сколько же дармоедов породил социализм. Воистину: один с сошкой — семеро с ложной. Несчастный народ!
Его старший брат Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич (1870–1956) окончил сначала Межевой институт, после Московский университет и, наконец, Академию Генерального штаба в 1898 г. С сентября 1914-го — генерал-квартирмейстер штаба Северо-Западного фронта, с марта 1915-го — начальник штаба Северного фронта, с августа по сентябрь семнадцатого — главнокомандующий войск Северного фронта.
После октября 1917-го — на службе у большевиков. Революция застала его в Могилеве, где он командовал гарнизоном.
4 марта 1918 г. — руководитель Высшего военного совета республики…
Я учился на 3-м курсе военной академии, когда он скончался, тогда же и появились его воспоминания «За власть Советов».
А командовал военной контрразведкой в российской армии генерал Н. С. Батюшин.
Николай Степанович Батюшин родился в 1874 г. Окончил реальное училище в Астрахани, затем — Михайловское артиллерийское училище и Академию Генерального штаба. В 1891 г. служил в 4-й конной бригаде. Участвовал в русско-японской войне. В 1914–1917 гг. — генерал для поручений и начальник разведывательного отдела при штабе Северного фронта, фактический руководитель русской военной разведки и контрразведки, генерал-майор. Председатель комиссии по расследованию злоупотреблений тыла.
В воспоминаниях советского маршала Бориса Михайловича Шапошникова имеются строки и о Батюшине. Они относятся к годам, непосредственно предшествующим мировой войне, речь идет о штабе пограничного Варшавского военного округа.
«Старшим адъютантом разведывательного отделения состоял полковник Батюшин, человек твердый, хорошо знавший германскую и австро-венгерскую армии. Он не гонялся за крупными агентами, а работал при помощи писарей штабов (будущего противника. — Ю. В), мелких гражданских чиновников и т. д. Особо ценных материалов Батюшин не давал, но зато все отчеты о военных играх, маневрах, о численном составе частей вероятных противников в штабе Варшавского военного округа были всегда налицо. Недаром и немцы, и австрийцы боялись этой массовой агентуры Батюшина».
В декабре 1916 г. начался процесс над Манасевичем-Мануйловым. Процесс завершился осуждением Мануйлова и возбуждением дела против генерала Батюшина — «за неблаговидные действия при исполнении служебных обязанностей».
Но всех расшибет и всех уравняет в обломках и руинах старого мира великий октябрьский смерч. Одна необъятная воронка смерти между небом и землей, невозможный грохот сорвавшегося с привычного уклада бытия целого народа…
Его величество государь император встречается с Рузским на платформе. Главнокомандующий фронтом предлагает не отправлять телеграммы до приезда Гучкова и Шульгина как представителей новой власти. Однако телеграммы генерал, как бы само собой, оставляет у себя: он ни за что не вернет их. Эти телеграммы превращают государя императора в обычного человека по фамилии Романов. Они снимают с Николая священные регалии. Для пущей сохранности главнокомандующий фронта держит их по-прежнему у генерала Болдырева… во внутреннем кармане кителя. У обоих на все события свой взгляд — ну не генералы, а убежденнейшие республиканцы. Оба и сложат головы в столкновении с самым высшим республиканизмом — выше демократия недостижима — ленинским!
Рузский отдает приказ: посланцев Думы прежде всего доставить к нему, а уж после он проводит их к государю императору.
Нескончаемый четверг 2 марта.
Флигель-адъютант Мордвинов[60] перехватывает депутатов — их поезд едва успевает замереть. Мордвинов вне себя от самоуправства Рузского. Государь император сам вправе решать свою судьбу.
Депутаты поднимаются в вагон-салон императорского поезда. Для убежденнейшего монархиста Шульгина это трепетные минуты, донельзя горькие, но трепетно-святые.
Государь император здоровается с каждым за руку и, что самое поразительное, дружелюбно, в нем неистребим такт воспитанного человека. Едва кончается процедура представления, за дверью — шум.
Генерал-адъютант Рузский раздражен: его обошли. Чины свиты пытаются задержать его: вас, генерал, не приглашали. Но он отстраняет их и распахивает дверь. История сделала ставку на него, Николая Владимировича Рузского, и он знает, слава Богу, знает, как поступить. История не раз подавала примеры. Решимость и твердость!.. Торопится в Ессентуки генерал, торопится. Такой будет мягкий, солнечный октябрь…
Все усаживаются за стол: государь император, граф Фредерикс, почтительно-сдержанный Шульгин — весь во внимании к государю императору, — рядом с ним полный и несколько мешковатый Гучков и, наконец, весь ушедший в слух, по-интеллигентски бледный, узкогрудый и красноглазый генерал-адъютант Рузский.
Так, кто начнет?..
Граф Фредерикс здесь не случаен. Как министр императорского двора, он обязан скрепить любой документ государя императора подписью.
«Никогда не ожидал, что доживу до такого ужасного конца. Вот что бывает, когда переживешь самого себя», — сказал он, узнав о телеграммах-отречениях своего монарха. Правда, телеграммы не отправлены, и отречение формально не состоялось.
У старого графа достанет сил пережить и это, и полунищую жизнь в СССР. И лишь незадолго до кончины его отпустят в свои финляндские поместья. Упокоится в 1927 г. 89 лет. При таком замахе на жизнь Ленин прожег бы толщу лет аж до 1959 г. — уже не долголетие, а какое-то нашествие, вообще всему угроза, самая что ни на есть могильная плита на настоящем и будущем народа, почти смертная болезнь. Блевать кровью, корчиться будет назначено народу во все десятилетия XX века.
Александр Иванович Гучков — из рода Гучковых, бывших крепостных, действительный статский советник (тоже одного чина с родителем Ленина), гласный Петроградской городской думы, в годы первой мировой войны председатель Центрального военно-промышленного комитета, член Особого совещания по обороне, член Главного управления Красного Креста, депутат Государственной думы третьего созыва, с марта 1910 по март 1911 г. ее председатель, основатель и лидер партии октябристов, видный промышленник и московский домовладелец. В день отречения государя императора Александру Ивановичу насчитывалось пятьдесят четыре. В первом составе Временного правительства станет военным и морским министром. Скончается в 1936 г. за границей 74 лет. Его родной брат до революции был московским городским головой. В общем, Александр Иванович слыл человеком умеренных взглядов, так сказать, консервативный либерал.
У Гучкова был идол — Столыпин. Александр Иванович не сомневался, что Столыпин способен спасти Россию. Кабинет Гучкова был завешан портретами, фотографиями Столыпина, украшал его и гипсовый бюст убитого реформатора (по свидетельству Лемке).
Александр Иванович частенько посещал Царское, точнее, Столыпин его вызывал, и они вместе засиживались до глубокой ночи.
Гучков писал на гибель Столыпина:
«…Столыпин любил Россию. Лица, близко его знавшие, обращали внимание на то, что когда он произносил слово «Россия», то произносил его таким тоном, каким говорят о глубоко и нежно любимом существе. Всех поражала его изумительная готовность не только безгранично работать, но и жертвовать собой для блага Родины…»
Остается добавить, что автору процитированных выше строк не помешало бы произносить слово «Россия» таким же тоном.
О созданном им «Союзе 17 октября» Гучков говаривал, что девять десятых его — сволочь, ничего общего с целью союза не имеющая. «Живет он на жалованье по званию директора правления Московского купеческого банка, — рассказывал современник (это еще до Февральской революции. — Ю. В.), — и больше ничего не имеет. Должность эта останется за ним пожизненно в благодарность его отцу, создавшему самый банк. Братья: Николай женат очень богато, Константин отказался от директорства, а Федор — умер…»
Василий Васильевич Шульгин в Государственной думе четвертого созыва представлял Волынскую губернию; крупный помещик, искренний монархист, деятельно участвовал в создании белой Добровольческой Армии. Им написаны «Дни», «1920-й» и «Три столицы» — язык их точен и прост. Но особенно интересны более поздние работы — воспоминания, написанные в 60-е годы, уже после отсидки.
Шульгин был захвачен в Югославии спецкомандой НКВД. Освобожден из Владимирской тюрьмы в 1956-м и волей Москвы оставлен на положении ссыльного во Владимире до конца дней своих.
Василий Витальевич скончался во Владимире 2 февраля 1976 г. на 99-м году жизни.
Вот прочтешь: «крупный помещик» (в советской литературе это уже приговор, стало быть, кровосос и против народа) — и ловишь себя на том, что после многих фамилий советских руководителей (из тех, о которых почтительно сообщают энциклопедии) можно без натяжки приписать: крупный собственник. И этой самой собственности за ним больше, нежели у обыкновенного большинства тех помещиков старой России, даже если землю каждого из тех, бывших, и всю прочую рухлядь перевести в звонкую монету. Ну разве екатерининские или еще какие в состоянии тягаться, да и то — посмотреть надо… Да куда им, помещикам старой России, до всех этих мультимиллионеров брежневых, медуновых, щелоковых, рашидовых, сусловых и десятков, сотен других, не названных, но сосущих кровь из народа именем народа. Да у всех у них — настоящий капитал, иначе не назовешь: капитал! Впрочем, это и не обязательно. Но ежели без горячки, если спокойно раскинуть умом, то зачем это, коли в наличии необозримое число различных льгот — это куда спокойнее и нравственней, в общем, не перечит совести коммуниста. Правда, Октябрьская революция отменила льготы и преимущества, но то ведь шла речь об эксплуататорах. За то их и пригнули к земле, а после и вовсе присыпали…
И чем выше должность, то есть чиновничий ранг, тем больше привилегий и разных преимуществ, а с определенной ступени уже следуют одни льготы и преимущества. Заработная плата (или по-старому: жалованье) и ни к чему, вроде бы даже унижает…
И в самом деле, на кой ляд эта самая недвижимость и всякий там капитал (хотя все, что можно подгрести, осваивают), если вся страна перед ними: пользуйся. Есть такие льготы: до всего можно дотянуть руку и от всего прибавить себе, но уже по закону. Потому что закон они себе написали такой. В семнадцатом провозгласили справедливость и жизнь без привилегий, так разве льготы и разные там «лечебные» пайки с дачами, обслугой, гаражом и прочим приварком — это привилегии? Это ведь по труду…
Так за что же вывернули Россию внутренностями наружу, расстреливали людей, травили голодом, нуждой и страхом?
Никто не даст ответа.
Даже самый первый благодетель не даст…
И все толще, жирнее оклады вокруг ликов основателей этой республики высших свобод и безнуждной жизни…
Первым нарушает тишину Гучков. Он говорит о необходимости отречения, избегая обидных выражений, хотя за ним сила, здесь он диктует условия. Он объясняется, опустив глаза и положив правую руку на стол, явно сдерживая волнение. Он знает: отречение неизбежно, но про себя не уверен, принесет ли оно успокоение. Как только что признался Мордвинову Шульгин, они вообще не уверены, что по возвращении их самих не арестуют. «В Петрограде творится что-то невообразимое…»
Шульгин запомнил: «Государь смотрел прямо перед собой, спокойно, совершенно непроницаемо…»
Порывисто встает Рузский: «Ваше величество, я должен подтвердить то, что говорит Александр Иванович, никаких воинских частей я не мог бы послать в Петроград».
И впрямь, к дьяволу генерал-адъютантские аксельбанты и вензеля! Да здравствует республиканский генерал Рузский![61]
А за окном вот-вот грянет весна…
Нет империи. Нет Богом завещанных скипетра и державы. Ничего нет и никого, даже просто преданного человека…
Шульгин вспоминал: «После взволнованных слов А. И. (Гучкова. — Ю.В.) голос его (Николая Второго. — Ю. В.) звучал спокойно, просто и точно. Только акцент был немного чужой — гвардейский (это был особый говор, принятый лишь в среде офицеров гвардии. — Ю. В.):
«Я принял решение отречься от престола… До трех часов сегодняшнего дня я думал, что могу отречься в пользу сына, Алексея… Но к этому времени я переменил решение в пользу брата Михаила… Надеюсь, вы поймете чувства отца…»
Голос у царя — низкий бас. Большой природной силы был государь…
Николай взял текст, предложенный Гучковым, и вышел. Вскоре возвратился с отпечатанным на машинке актом отречения. По предложению Гучкова в текст были внесены поправки, затем Гучков попросил отпечатать второй, дубликатный текст».
Вспоминает Шульгин — ему, монархисту по чести и призванию, совершенно не по себе:
«Государь встал… Мы как-то в эту минуту были с ним вдвоем в глубине вагона, а остальные были там — ближе к выходу… Государь посмотрел на меня и, может быть, прочел в моих глазах чувства, меня волновавшие, потому что взгляд его стал каким-то приглашающим высказать… И у меня вырвалось:
— Ах, Ваше величество. Если бы вы это сделали раньше, ну хоть до последнего созыва Думы, может быть, всего этого…
Я не договорил…
Государь посмотрел на меня как-то просто и сказал еще проще:
— Вы думаете — обошлось бы?
Государь посмотрел на меня, как будто бы ожидая, что я еще что-нибудь скажу.
Я спросил:
— Разрешите узнать, Ваше величество, ваши личные планы? Ваше величество поедет в Царское?
Государь ответил:
— Нет… Я хочу сначала проехать в ставку… проститься… А потом я хотел бы повидать матушку… Поэтому я думаю или проехать в Киев, или просить ее приехать ко мне… А потом — в Царское…
…Часы показывали без двадцати минут двенадцать. Государь отпустил нас».
Из ответа государя следовало, что он не только редкостной воспитанности, но и очень добрый, незлобивый и уж совсем не самовлюбленный, совершенно лишенный всякой позы.
С отказом от престола Его величество государь император собственноручно написал указ о назначении Верховным главнокомандующим великого князя Николая Николаевича, но новое правительство отменит это назначение.
Акт отречения начинался словами:
«В дни великой борьбы с внешним врагом, стремящимся почти три года поработить нашу Родину, Господу Богу угодно было ниспослать России новое тяжкое испытание. Начавшиеся внутренние народные волнения грозят бедственно отразиться на дальнейшем ведении упорной войны. Судьба России, честь геройской нашей армии, благо народа, все будущее дорогого нашего Отечества требуют доведения войны во что бы то ни стало до победного конца…»
Заключало акт прямое обращение к народу:
«Во имя горячо любимой Родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновением царю (новому царю — Михаилу Александровичу. — Ю. В.) в тяжелую минуту всенародных испытаний помочь ему, вместе с представителями народа, вывести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России.
г. Псков Николай
Скрепил министр императорского двора Фредерикс»
Нет империи.
С падением монархии власть в России уже безвозвратно утрачивает выраженный национальный характер.
Вряд ли кто думал об этом в те дни и месяцы… Нет, разумеется, и думали, и расчерчивали будущие ходы. Прикидывали узду для истории.
Первородная Русь отодвигалась в непроницаемую мглу прошлого. Все смутней и неразличимей черты, голос…
1 марта до Ленина доходят первые известия о Февральской революции. Он сразу же берется изыскивать способы возвращения домой. Он направляет телеграмму Зиновьеву в Берн с известием о революции и просит немедленно приехать к нему, в Цюрих.
Революция всех их, эмигрантов-партийцев, застает врасплох. Эта революция начисто смела добрую часть того государственного здания, которое они столько лет пытались поколебать. И смела без всякого их участия — стихией народа.
Мозг Ленина подключается к самой важной задаче. Другой такой в природе для него не существовало, такой важной и сложной.
В общем, он готов.
Миру предстояло узнать, кто такой Ленин. От него, свойств его личности, слишком многое зависело в революции. Это его детище, плоть от плоти его революция. Им разгаданная, им вызванная. Только Ленину она обязана своим размахом, направленностью и такой ураганной разрушительностью. Он обучил ее своей грамоте. И по сию пору она говорит его языком.
Это был настоящий вождь — щедро-уступчивый и жестко-рационалистический, хитрый и неумолимо последовательный, бесчувственный к крови и страданиям, но самое главное — расчетливый. Здесь вся его душа, чувства, поступки — в торжестве расчета. И непременно надо иметь в виду его спокойное мужество, близкое к бесстрашию. И еще его бесконечную веру в свое дело, его справедливость.
Император снял фуражку, встал перед образом, в углу вагона, перекрестился и сказал: «Так Господу Богу угодно, и мне надо было давно это сделать». Подписывая поданное генералом Рузским отречение и отдавая ему подписанный текст, он сказал: «Единственный, кто честно и беспристрастно предупреждал меня и смело говорил мне правду, был Родзянко». И с этими словами повернулся и вышел из вагона…[62]
Несколько иной рисует обстановку Гучков.
«Значит, мы направились в поезд. Там я застал графа Фредерикса, затем был состоящий при государе генерал Нарышкин, через некоторое время пришел генерал Рузский, которого вызвали из его поезда, а через несколько минут вошел и государь. Государь сел за маленький столик и сделал жест, чтобы я садился рядом. Остальные уселись вдоль стен. Генерал Нарышкин вынул записную книжку и стал записывать…
Когда я вернулся из Пскова, то увидел вывешенные на улице плакаты с извещением, что образовалось правительство и в каком составе. Значит, мы поехали на совещание, на квартиру великого князя Михаила Александровича, и, как вы знаете, в результате этого совещания Михаил Александрович тоже не нашел возможным принять на себя эту тяжелую обязанность…»
События в ставке после отъезда государя императора подробно передает генерал Лукомский.
«В ставке мы получали из Петрограда одну телеграмму за другой, которые рисовали полный разгар революционного движения, переход почти, всех войск на сторону революционеров, убийства офицеров и чинов полиции, бунт и убийства офицеров в Балтийском флоте (тут события сразу приняли обостренно-злобный характер. — Ю. В.), аресты всех мало-мальски видных чинов администрации.
Волнения начались в Москве и других крупных центрах, где были расположены запасные батальоны…»
Обратите внимание: «…где были расположены запасные батальоны…»
Огромную роль сыграла эта разложенная армейская среда. Она явилась первым и основным горючим материалом Февральского переворота.
Далее Александр Сергеевич строит жесткие, но совершенно неопровержимые доводы. Да, столицу сломить можно было. Для сего надобны были 10–12 дней. Они позволили бы снять с фронта надежные соединения. Но к тому времени тыл, а не исключено, и часть фронта уже оказались бы охваченными мятежом. Это грозило Гражданской войной. И все же революцию победить было возможно. Однако это означало открытие фронта, то есть захват России врагом. Подобная перспектива являлась настолько чудовищной — мирное решение выписывалось само как единственно приемлемое.
Лукомский продолжает:
«Кроме того, было совершенно ясно, что если бы Государь решил во что бы то ни стало побороть революцию силою оружия и это привело к прекращению борьбы с Германией и Австро-Венгрией, то не только наши союзники никогда этого не простили бы России, но и общественное мнение этого не простило бы Государю.
Это могло бы временно приостановить революцию, но она, конечно, вспыхнула бы с новой силой в самое ближайшее время…»
Кое-что в этих выводах спорно. К примеру, заключение сепаратного мира не ослабило бы Россию, то есть царскую власть, а, наоборот, укрепило. Мир вызвал бы в народе ликование. Имеются и другие спорные утверждения…
Но в общем, государь император не мог пойти на сохранение своей власти ценой разгрома России (сдача врагу западных земель, прочие ограничительные условия) — это предопределило его поведение. Только это.
Он опоздал, упустил время для действия — в этом его роковая ошибка…
В этот долгий, почти нескончаемый четверг 2 марта бывшему августейшему монарху было ближе к сорока девяти; Александре Федоровне — 44 года (она выглядела заметно старше), а возраст пятерых детей умещался от 14 до 21 года.
На милость победителя.
Нет, в России это страшно — на милость победителя. По отношению к своим, русским, эта милость слишком часто оборачивалась ужасом надругательств, физическими страданиями и гибелью.
А пока до этой самой милости — ямы поблизости от болота — оставался 501 день.
Вряд ли бывший император знал, кто такой Ульянов-Ленин, если и слыхал, хотя поражал всех памятью. И наверняка ничего не ведал о Троцком, а уж о Сталине — и слыхом не слыхивал, как не мог и хранить в памяти ничего о Белобородове, Голощекине, Юровском, Ермакове… А ведь всего через 7 лет, даже пораньше, Иосиф Сталин станет новым хозяином России под именем генерального секретаря и сверхвеликого демократа-коммуниста. И за годы его 30-летнего секретарства-царствования слетит столько голов, столько свободных граждан лягут от голода в землю, столько протянут ноги от надрыва и болезней строительства основ социализма — сколько и присниться не могло последнему русскому самодержцу, так опрометчиво прозванному Николаем Кровавым.
Джугашвили-Сталин по праву станет самым знаменитым извергом в истории, но извергом особым, почитаемым. Не губитель, а великий, грозный. Словом, избавитель и спаситель.
Н. Н. Крестинский как-то заметит Троцкому о Сталине: «Это дрянной человек с желтыми глазами».
3 марта бывший царь уже в Могилеве. При встрече с Алексеевым он с поразительной доверчивостью вручает тому записку. В ней он снова выражает намерение и волю передать императорские прерогативы сыну: не может быть, чтоб вся Россия отвернулась от своих государей.
И снова Алексеев предает.
Он скрыл этот документ, предназначенный для официальной передачи Временному правительству, скрыл вообще от всех: надо же спасать Отечество, строить настоящую власть. Дело другое, что уже ничего этот документ изменить не мог, да и не значил ничего, всё — власти нет. Генерал мог так и сказать, но он послушно принял его для исполнения, дабы нейтрализовать бывшего царя понадежней. Генерал уже комбинировал, прикидывал, спасал. А и знать не мог, что он, Божиею милостию и милостию августейшего монарха генерал русской армии, совсем скоро побежит за этой самой растоптанной властью — ан поздно будет. Уже через красный стяг светить будет солнце…
Незадолго до своей смертельной болезни генерал, надо полагать уже просветленный по части политики, передаст эту записку-волю отрекшегося императора генералу Деникину, так сказать, для истории. У людей ведь неизбывная тяга к сооружению кунсткамер; всё, до самого исподнего, — на обозрение. Из личного, предназначенного лишь для дорогого человека, из слабостей откровения человека самому себе (в дневнике или случайном признании) сооружается политика.
Антон Иванович Деникин и обнародует записку в своих многотомных и многоподробных «Очерках русской смуты».
В тот день, 3 марта, последовало отречение брата бывшего императора — Михаила Александровича. И тогда же исполком Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов постановил арестовать династию Романовых.
Петроградский комитет большевиков выступил с резолюцией: не противодействовать власти Временного правительства, поскольку действия его соответствуют интересам пролетариата и широких демократических масс народа, и в то же время вести самую беспощадную борьбу с любыми попытками Временного правительства реставрировать монархию. 3 марта Ленин (уже весь в нетерпении) отсылает письмо Коллонтай, все в ту же Христианию, с оценкой Февральской революции и наметками тактики большевиков. По мере поступления новостей Владимира Ильича охватывает азарт «охотника»: в Россию! Это его час! Он должен быть у пульса революции. Любой ценой пробиться в Петроград!
Владимир Ильич деятельно собирается в Россию. В телеграмме Ганецкому[63] в Стокгольм он требует подтвердить получение его, Ленина, письма телеграфом. В письме просьба организовать нелегальный проезд под видом глухонемого шведа, для чего в письмо и вложена фотография его, Ленина. Надо в Россию! Нужна Россия!
Если бы взаправду глухонемой швед! И не разомкнул уст! Только молчал!..
Управляющий делами Временного правительства Набоков близко наблюдал Керенского в эти февральские дни.
«Насколько Милюков казался спокойным и сохраняющим полное самообладание, настолько Керенский поражал какой-то потерей душевного равновесия, — напишет он через год с небольшим, то есть почти вдогонку событиям. — Одет он был, как всегда (т. е. до того, как принял на себя роль «заложника демократии» во Вр. Правительстве): на нем был пиджак, а воротничок рубашки — крахмальный, с загнутыми углами. Он взялся за эти углы и отодрал их, так что получился, вместо франтовского, какой-то нарочито пролетарский вид… При мне он едва не падал в обморок, причем Орлов-Давыдов не то давал ему что-то нюхать, не то поил чем-то, не помню…
Кажется, в то время уже говорили о том, что Гучков и Шульгин уехали в Псков, — и говорили как-то неодобрительно-скептически…»[64]
В субботу, 4 марта, в десять утра, бывший император посылает жене телеграмму:
«Спасибо, душка. Наконец получил твою телеграмму этой ночью. Отчаянье проходит. Благослови вас всех Господь. Нежно люблю. Ники»
«Отчаянье проходит…» Он делал то, чего требовал долг. Он служил идее императорской России, но разве она была только для императора?.. Впрочем, все позади. Он сложил власть и намерен жить спокойно, частной жизнью.
В эту же субботу, в семь вечера, в Царское Село из ставки бежит по проводам еще одна весточка:
«Сердечное спасибо за телеграмму. Матушка приехала (мать Николая Второго; императрица приехала в Могилев из Киева, в котором жила постоянно. — Ю. В.) на два дня, так уютно, мило: обедали с ней в поезде. Опять снежная буря. В мыслях и молитвах с Вами. Ники»
Уже овладев собой, поддержанный и обласканный матерью, он скажет ей:
— Мы отлично проживем частными людьми.
Откачнулась, отшатнулась Россия. Предали едва ли не все. Пропасть между ним и Россией, а что он сделал подлого и недостойного?..
Бог его поставил над народом, вручил судьбы людей.
Он управлял страной согласно установлениям предков, в уверенности, что так нужно не только династии, а и народу.
Он противился нажиму, который грозил самим устоям народной жизни. Бог его поставил на страже мира и порядка.
Он вел государство к достойной цели — сокрушить врага славянства!
И не Россия, а Германия объявила войну России! Она обнажила меч против Святой Руси!..
Он вел войну среди интриг, противодействия, клеветы даже против него, монарха! Он как мог сопротивлялся Думе, которая предпринимала все, дабы возбудить мнение общества против династии, разрушить священный порядок, — разве это не пособничество врагу?
Он управлял государством среди лихоимства, корысти, постоянной травли, попыток убить его, как убили дядю Сергея Александровича, деда — императора Александра Второго. Он помнит деда, муки деда. Бомба террориста раздробила ему ноги. Черные дни, он помнит каждый час. Ему, Николаю, было тогда тринадцать…
«…1 марта (1881 г. — Ю. В.), проехав по Невскому Казанский мост, я услышал сильный взрыв на Екатерининском канале и затем второй такой же через несколько минут, — напишет спустя сорок с лишним лет в своей книге воспоминаний генерал Сухомлинов. — На Дворцовой площади после того промчались передо мной сани полицмейстера Дворжицкого, и бежавшая публика повторяла уже, что государя убили. На подъезде дворца я узнал, что у государя перебиты ноги и он кончается от потери крови. Я был в Зимнем дворце во время похорон Александра II. Вступивший на престол Александр III, мой бывший командир гвардейского корпуса, плакал так, что самые устойчивые в слезах люди не могли удержаться от рыданий…»
Все это Николай Александрович помнил в мельчайших подробностях.
Он жил и делал все только для России…
Надо полагать, бывший царь бледнел при такого рода воспоминаниях. Это было его отличительной чертой — бледнеть при волнении…
Бывший царь даст из могилевской ставки еще три телеграммы — и переписка навсегда оборвется. Уже неразлучны будут в гибельном шествии муж и жена. Вот только дети — их грех еще ни с какой стороны не успел набежать…
В этот день по всей России опубликованы акты об отречении Николая Второго и отказе Михаила принять престол.
Председатель Совета Министров князь Львов обратился ко всем военным и гражданским властям России с официальным оповещением о переходе верховной власти к Временному правительству впредь до созыва Учредительного собрания.
В тот же день министр юстиции Керенский распорядился дело об убийстве Распутина прекратить, князю Юсупову и великому князю Дмитрию Павловичу разрешить вернуться в Петроград.
Участие в убийстве «старца» сохранит жизнь великому князю Дмитрию Павловичу. Ссылка на Персидский фронт позволит вовремя уйти Черным морем.
Тогда же в Петроград поступили сообщения о восстании на судах Балтийского флота и гарнизонов Кронштадта, Свеаборга и Гельсингфорса. В Кронштадте убит адмирал Вирен и чувствительно пострадал командный состав (погибло свыше ста офицеров, а несколько сот — свирепо избиты и загнаны в тюрьму). Тех офицеров, кого пощадили, оставили без погон и оружия. В Гельсингфорсе убит командующий флотом вице-адмирал Непенин Адриан Иванович…[65]
Центральная рада Украины 9(22) марта обратилась к своему народу с телеграммой:
«Время идет. Принимайтесь за работу… украинская школа, гимназия, университет, украинский язык в правительственных учреждениях…»
Еще 7 марта Временное правительство постановило:
— признать отреченных императора Николая Второго и его супругу лишенными свободы и доставить отрекшегося императора в Царское Село;
— поручить генерал-адъютанту Алексееву для охраны отрекшегося императора предоставить наряд в распоряжение командированных в город Могилев членов Государственной думы — Бубликова[66], Вершинина, Грибунина и Калинина;
— обязать членов Государственной думы, командируемых для сопровождения отрекшегося императора из Могилева в Царское Село, представить письменный доклад о выполнении ими поручения;
— выполнение постановления об аресте жены Николая поручено командующему войсками Петроградского военного округа генералу Корнилову (и в такой роли выпало выступить неугомонному генералу. — Ю. В.).
В день 4 марта Ленин направляет Коллонтай новое письмо. Его занимают тактика партии и завоевание власти Советом рабочих и солдатских депутатов. В то же время он старательно составляет выписки из главнейших европейских газет с известиями из России.
Тогда же Александр Федорович Керенский прибыл в Москву и присутствовал на заседании Московского Совета рабочих и солдатских депутатов. На вопрос о судьбе бывшего царя Керенский заявил, что «в самом непродолжительном времени Николай Второй, под его личным наблюдением, будет отвезен в гавань и оттуда на пароходе отправлен в Англию…».
«Гаванью» оказалась та яма посреди проселка…
Александр Федорович впервые заявил о себе в 1905 г., подписав совместное обращение общественных деятелей Москвы против ареста депутации из представителей интеллигенции города. С 1906 по 1913 г. — защитник на политических процессах. Это создало ему имя и солидную ораторскую практику[67].
А самой что ни на есть натуральной гаванью воспользуется… сам Александр Федорович. Ровно через восемь месяцев он ударится в бега, а к июню восемнадцатого добегается до немоготы, тогда и воспользуется архангельской. Примет его на борт английский крейсер «Адмирал Об», и будет он по паспорту сербским гражданином Милутином Марковичем. И выходит, сбылся тот ответ в Московском Совете, по-своему пророческим оказался…
Не обходит эти трагические дни и генерал Врангель.
«Утром полкам были прочитаны оба акта (отречение Николая Второго и отречение его брата Михаила. —Ю. В.) и даны соответствующие пояснения. Первые впечатления можно характеризовать одним словом — недоумение. Неожиданность ошеломила всех. Офицеры… и солдаты были озадачены и подавлены. Первые дни даже разговоров было сравнительно мало, люди притихли, как будто ожидая чего-то, старались понять и разобраться в самих себе. Лишь в некоторых группах солдатской и чиновничьей интеллигенции… ликовали. Персонал передовой летучки (санитарной. — Ю. В.), в которой, между прочим, находилась моя жена, в день объявления манифеста устроил на радостях ужин; жена, отказавшаяся в нем участвовать, невольно через перегородку слышала… смех, возбужденные речи и пение».
Петр Николаевич Врангель был убежден: это начало всероссийской смуты. Перед ним список Временного правительства.
«Из всех них один Гучков был относительно близок к армии…
Имя князя Львова было известно как председателя Земского Союза, он имел репутацию честного человека и патриота. Милюков и Шингарев были известны как главные представители кадетской партии — талантливые ораторы… Были и имена совсем неизвестные — Терещенко, Некрасов… Действенного, сильного человека, способного ухватить и удержать в своей руке колеблющуюся власть, среди всех этих имен не было».
Иванов, Хабалов… ни одной толковой, предприимчивой личности на своем месте. Десятилетиями отфильтровывались безвольные, бесхребетные — и они отмерили кесарю кесарево.
Революционное подполье закаляло людей, отбирало. Идеи обновления мира поднимали людей, делали личностями.
И в переломный момент старый мир России не смог ни защититься, ни выдвинуть могучих личностей, ни бросить истинно возрождающие идеи. Этот мир вдруг предстал донельзя изжившим себя. И все отступили.
История сломала формы, которые лишены пластичности. Сломала — и прошла через них. История чтит и любит только победителей, больше ни одного имени не помнит.
Большевизм брался открыть людям новый мир.
Мария Федоровна недурно играла на пианино. Это доставляло сыну, теперь уже бывшему российскому самодержцу, немало радостей — в те вечера она часто садилась за инструмент. Она много говорила с Ники и часто играла, и все столь милое с далеких лет, когда всем им, царствующим Романовым, было еще так мало лет: и взрослым, и их детям…
Николай Александрович вставал, подходил к матери, клал ладони на плечи — они такие узкие, доверчиво-слабые. Мария Федоровна тихо и ласково прижималась щекой к его руке. После поднимала голову и смотрела на сына: глаза наливались влагой, в отблеске света — золотистой. Отворачивалась к клавишам, чтобы скрыть слезы. Покачивала в такт аккордам головой.
Мужеством отметил создатель душу этой маленькой изящнокрасивой датчанки.
Николай Александрович негромко, едва слышно напевал. Низкий бас приятно рокотал в покоях. Лакей Чемодуров, опустив голову, беззвучно плакал за дверью.
Грустно, жалуясь и скорбя, звучали слова прежде столь светлопечальных романсов, сулящих надежду, любовь, покой. Господи, сколько боли со всех сторон! За что?!
За что?!
И Николай Александрович касался губами шеи матушки. До боли знакомый запах волос разом придвигал все картины дорогой юности, а главное — любви… Бог тому свидетель: он хотел лишь добра народу — и ничего больше, потому что у него все есть, ему ничего не надо, совершенно ничего. Он жил для России, только для России…
Уже никогда он, Николай Романов, не молвит: «Всевышним промыслом врученное мне попечение о благе Отечества…»
Нет империи!
Бездна!
Одни рыла вместо лиц, хрюканье, брызжущая слюна и ненависть…
А что до Шульгина… в 1944 г., при освобождении советскими войсками Югославии, Василий Витальевич будет арестован и в Москве осужден. Во владимирской тюрьме отсидит до 1956 г. Отречется от белого движения, душой которого являлся. Обратится с письмом к русской эмиграции. И глубоким старцем ляжет в родную землю. А тогда, в день отречения государя императора, Василию Витальевичу было всего тридцать девять — столько же, сколько и Сталину.
В своем первом открытом письме к эмиграции Василий Витальевич подвел итог своей жизни. Оно длинное, это подведение итогов.
Он пишет: «…Мы, эмигранты, думали примерно так:
— Пусть только будет война! Пусть только дадут русскому народу в руки оружие. Он обернет его против «ненавистной» ему советской власти[68]. И он свергнет ее!
Но случилось обратное. Получив в руки оружие, русский народ не свергнул советскую власть. Он собрался вокруг нее и героически умирал в жестоких боях… За что же дрался этот народ, истекая кровью? Для меня это ясно — за Родину!
Из этого стало очевидно, что своей Родиной эти люди считают Советский Союз, а советскую власть считают своей властью.
Этот факт разрушил главный устой эмигрантской идеологии…
Вторая мировая война была неким голосованием в отношении советской власти. Поставлен был вопрос: «Желаете ли вы свержения советской власти?» Умирая на полях битв, советские люди отвечали:
— Не желаем.
Значит, мы ошиблись. Этот народ не желает «освобождения» из наших рук. Когда я это понял, наши усилия по свержению советской власти показались мне и трагическими, и смешными…
Неужели не довольно? Неужели еще раз, в третий раз, мы, непрошеные, пойдем «освобождать» русский народ? Под чьими знаменами?..»
Спустя некоторое время Василий Витальевич пишет второе открытое письмо эмиграции, снабдив его заголовком: «Возвращение Одиссея».
Это тоже обширное послание. Его подытоживают слова:
«Итак, мне стало совершенно ясно, что среди русской эмиграции обозначились два стана. Одни желают своей Родине мира и мирного труда, другие желают стереть ее с лица земли. Последнему не бывать.
Я верю глубоко в победу разума и добра».
По другим же сведениям, старик Шульгин после отсидки просился на Запад, но…
Знаменитый русский художник Илья Сергеевич Глазунов спросил у Шульгина:
— Что бы вы пожелали нашей молодежи?
Шульгин ответил:
— Есть лошадь, воз и возница… Я бы хотел пожелать молодым, чтобы они всегда были в роли возницы…
Это Глазунову принадлежат слова: «Куда ни посмотришь — всюду холод, голод и советская власть».
С годами у Шульгина мало что останется от благоговения перед монархом. Об этом с документальной точностью расскажет крупнейший советский разведчик (большой шеф «Красной капеллы») Леопольд Треппер в своих воспоминаниях «Большая игра» (М., Политиздат, 1990). Минует что-то около 30 лет с достопамятных дней Февраля семнадцатого, Треппер и Шульгин окажутся в одной камере на Лубянке. И тогда-то Треппер услышит от Василия Витальевича:
«— Что ж вы хотите, — добавил Шульгин (имея в виду Николая Второго. — Ю. В.), — ведь это был самый большой кретин всех династий российских самодержцев!.. Под руководством Сталина наша страна стала мировой империей. Именно он достиг цели, к которой стремились поколения русских. Коммунизм исчезнет, как бородавка, но империя — она останется! Жаль, что Сталин не настоящий царь: для этого у него есть все данные! Вы, коммунисты, не знаете русской души. У народа почти религиозная потребность быть руководимым отцом, которому он мог бы довериться. Ах, если бы Сталин не был большевиком!..»
Прожить век, оказаться среди жертв тирана, знать о миллионах, гниющих в лагерях, — и восторгаться Сталиным! Жизненный опыт Василия Витальевича начисто исключал человечность. Сам он стоял на коленях не перед Родиной, а перед тираном.
«Мировая империя» была обречена, она не могла не рухнуть. Именно попытки превратить ее в вечное пошатнули мощь России, если не подкосили ее государственность вообще. Только единство свободных народов — другого будущего у человечества нет.
Михаил Владимирович Родзянко вспоминал:
«После одного из докладов, помню, государь имел особенно утомленный вид.
— Я утомил вас, Ваше величество?
— Да, я не выспался сегодня — ходил на глухарей… хорошо в лесу было…
— Государь подошел к окну (была ранняя весна). Он стоял молча и глядел в окно… Потом государь повернулся ко мне:
— Почему это так, Михаил Владимирович? Был я в лесу сегодня… Тихо там, и все забываешь, все эти дрязги, суету людскую… Так хорошо было на душе… Там ближе к природе, ближе к Богу… Кто так чувствует, не мог быть лживым и черствым…»
На милость победителя…
В своих воспоминаниях генерал Врангель с горечью и гневом рассказывает:
«В то время, как генерал граф Келлер, отказавшись присягнуть Временному Правительству, пропускал мимо себя, прощаясь с ними, свои старые полки под звуки национального гимна («Боже Царя храни…». — Ю. В.), генерала Брусилова несли перед фронтом войск, в разукрашенном красными бантами кресле, революционные солдаты…
30-го марта вернулся генерал Крымов, назначенный командиром 3-го конного корпуса вместо графа Келлера».
О том четверге 2 марта бывший царь сделал пометку в дневнике:
«…В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена, и трусость, и обман».
Нет, был один… граф Келлер.
Один во всей империи. Из всего великого сонма дворянства.
Федор Артурович Келлер всю сознательную жизнь прослужил в армии. В 1906 г., 45 лет, был произведен в генерал-майоры.
Энциклопедический словарь «Гранат» сообщает: «Келлер выделялся между кавалерийскими начальниками личной храбростью и пользовался большой популярностью в подчиненных ему войсках».
Узнав об отречении Николая и догадываясь о всеобщем круговом отступничестве, Федор Артурович через головы начальников послал императору телеграмму, предлагая себя и свои войска для защиты престола.
Намерение Келлера не являлось авантюрой. Вот как спустя много лет оценивал возможности сохранения власти Николаем Вторым в ставке и Пскове бывший вождь белой гвардии барон Врангель (по воспоминаниям Шульгина):
«Надо было… стать во главе кавалерии, которая сохранилась… не была разложена… и навести порядок…»
Телеграмму скрыли от Николая. Скорее всего, это дело рук генерала Алексеева. К нему как начальнику штаба Верховного стекалась вся документация.
По получении текста присяги Временному правительству Федор Артурович отказался приводить к ней корпус, который благодаря его умению и доблести пользовался славой лучшего в русской армии. Федор Артурович был отставлен от командования и уехал в Харьков. В 1918 г. был растерзан в Киеве петлюровцами (вскоре или в одно время с булгаковским Най-Турсом).
Федор Артурович почитал делом чести — дворянина и русского офицера — делить риск с рядовыми и водил их в атаку: под пули и шрапнель. Он поочередно водил в атаки каждый из полков корпуса. Никто и ничто не могли согнуть этого человека. Многих «станичников» он знал по именам и всегда проявлял заботу о них — корпус был казачий.
Он оказался едва ли не единственным дворянином по духу среди множества российских дворян в мартовские события семнадцатого.
Надо полагать, его, как и булгаковского Най-Турса, засунули в штабель мертвецов — в морге такие смирнее. Если, само собой, была кому нужда засовывать и кому искать. Могли ведь, как и собаку, — просто в яму. Это было бы очень по-людски. Лишь так воздается благородству. Во все времена это самый что ни на есть неходовой товар…
А Петлюре за все злодейства, как это ни странно, воздастся — будет пристрелен в Париже…
На милость победителя…
5 марта Ленин просит Инессу Арманд: если она уедет в Россию, узнать, возможно ли его возвращение домой через Англию.
6 марта Владимир Ильич в письме к Карпинскому[69] излагает план своего нелегального возвращения через Англию и Голландию по документам самого Карпинского. Надо полагать, Карпинский испытал некоторое остолбенение. Вроде бы документы самому нужны для этого самого возвращения, и хоть обращается вождь, а вторых-то не имеется…
Владимир Ильич в лихорадке возвращения — найти дорогу к Петрограду. Дорог каждый день! В Петрограде нет ни одного из действительно представительных большевиков, а дело ставить нужно, и незамедлительно. К тому же даже представительные не ведают, как действовать, а у него все готово, все сразу легло на бумагу, если не на бумагу, то выстроилось доводами в сознании. Он знает, как вздыбить Россию, как отнять ее у Временного правительства. Он это точно знает. Вот только бы вернуться…
В конечном итоге в партии всегда торжествует Ленин. Вокруг сбился, отсеявшись, круг единомышленников, уже воспитанных на авторитете и почитании его, Ленина…
В тот же день Владимир Ильич говорит по телефону с Арманд:
он должен быть в России; да, проезд через Англию исключен, ему это уже известно. Да, да, остается… Германия!
Германия!!!
Он должен, он обязан быть в России!
Он не может не знать состояние партии. По существу, она разгромлена. Количество большевиков ничтожно. Пожалуй, любая партия из крупных задавит ее по численности.
Александр Сергеевич Лукомский до конца дней своих хранил в памяти картину прощания бывшего государя императора с бывшими чинами своей ставки в Могилеве. Бывший государь император расстался с матерью и выехал в Царское Село 8(21) марта. Надо полагать, тогда и созвал генерал Алексеев бывших чинов ставки (теперь они уже именовались по-другому) для прощания с отбывающим уже в подлинное небытие Николаем Александровичем Романовым.
«…Государь вошел и, сделав общий поклон, обратился к нам с короткой речью, в которой сказал, что благо Родины, необходимость предотвратить ужасы междоусобицы и Гражданской войны, а также создать возможность напрячь все силы для продолжения борьбы на фронте заставили его решить отречься от престола…
Государь обратился к нам с призывом повиноваться Временному правительству и приложить все усилия к тому, чтобы война с Германией и Австро-Венгрией продолжалась до победного конца.
Затем, пожелав всем всего лучшего и поцеловав генерала Алексеева (горький это выдался поцелуй. — Ю. В.), Государь стал всех обходить, останавливаясь и разговаривая с некоторыми.
Напряжение было очень большое. Некоторые не могли сдержаться и горько рыдали. У двоих произошел истерический припадок. Несколько человек во весь рост рухнули в обморок.
Между прочим, один старик конвоец, стоящий близко от меня, сначала как-то странно застонал, затем у него начали капать из глаз крупные слезы, а затем, вскрикнув, он, не сгибаясь, во весь свой большой рост упал… на пол.
Государь не выдержал; оборвав свой обход, поклонился и, вытирая глаза, быстро вышел из зала…»
С ним ушла из зала и та Россия…
В своих воспоминаниях Александр Сергеевич пишет «Государь», а не «бывший Государь», и пишет с большой буквы. Для него он был и остался высшей властью, символом России — Царем. С именем Романова на устах жили, сражались и умирали русские. Это все они с Государями ставили Россию. За веру, царя и Отечество!
Государь!
Плохой, великий, несчастный, но Государь! Это значило больше, нежели просто личность одного из людей, волею судьбы поставленного к управлению огромной империей. Это был символ Родины, преемственность жизни поколений, живая связь поколений, священная традиция власти, исторический смысл их общего бытия.
Это чувство уже не имело ничего общего с понятием «монархизм». Оно было глубже, богаче, неизмеримо значительней. Это была сама родная земля.
Россия заслоняла того человека, который занимал трон и требовал безусловного повиновения. Он, этот человек, уже значил мало, ибо являлся составной частью понятия Родины. И безусловного повиновения требовал уже не этот человек, а Родина, ее высшие интересы.
И теперь все это рушилось, отодвигалось в тень. Если бы только в тень…
Чужие, странные имена вдруг заговорили от имени народа и России.
Александр Сергеевич смотрел на жизнь — и не узнавал. Кто, по какому праву присвоил и присваивает себе право управлять людьми, страной и им, генералом Лукомским?..
Вместе с теплыми ветрами весны таяли, изменяясь, дорогие черты всего вокруг: становились зыбкими, а после теряли привычную сочность красок, серели, обесцвечивались — и избывали вовсе.
Нечто новое, незнакомое и страшное выдвигалось, обозначало себя вместо бесконечно милой и такой знакомой жизни.
Та жизнь, о которой он думал как о вечной и неразрывной с ним, теряла свои черты, порой уродливо искажаясь и выступая совершенно неведомыми прежде чертами. Откуда они, почему здесь? Гибнул, тонул, распадаясь, старый и дорогой образ Отчизны.
Пристально, пытливо приглядывался Александр Сергеевич к деревьям, облакам, звездам, деревням, рощам, городам, людям, вокзалам, звукам речи… Это то, что он любил, ради чего жил и боролся, страдал — и это не «то», совсем не «то». Изменился смысл, а с ним угасает (и угасла уже в некоторых проявлениях) та жизнь. Нечто железное, суровое, лишенное чувств постепенно замещало прежнюю жизнь, незаметно, но быстро обрастая другими понятиями, словами. Александру Сергеевичу казалось, что выворачивается наизнанку весь смысл жизни вообще. Нечто низменное, очень рационалистическое, расчетливое и не ведающее ни в чем сожалений становилось жизнью, в которой был не нужен весь смысл прежнего поведения. Ненужным и бессмысленным становился весь строй прежних понятий и представлений. И даже понятие Бога не давало устойчивости в этом стремительном наступлении нового, да что там наступлении — неудержимой энергии захлестывания нового.
Александр Сергеевич не узнавал людей.
С внешней стороны его жизнь, казалось бы, складывалась вполне благополучно. Увольнение по списку нового военного министра Гучкова, составленного Алексеевым, более 100 генералов не коснулось Лукомского. Донесения, поступавшие из армии, указывали на то, что все постепенно разваливается. «Работать в ставке стало трудно и тяжело, — писал Александр Сергеевич спустя добрый десяток лет уже в эмиграции, в тесной парижской квартирке, — чувствовалось полное бессилье задержать ход событий и остановить… развал армии. В конце мая я обратился к генералу Алексееву с просьбой освободить меня от должности генерал-квартирмейстера и дать мне назначение в строй… и я был назначен командиром 1-го армейского корпуса, бывшего на Северном фронте… С первых же дней моего командования я убедился, что придется быть не командиром корпуса, а «главноуговаривающим»… Открытая пропаганда, которую вел Ленин в Петрограде и которой потворствовало Временное правительство, делала почти невозможной борьбу против нее в войсках…»
Свержение монархии и установление демократических порядков дали возможность большевикам собраться, привести себя в порядок, умножить силы и перейти в наступление, используя глубочайший социально-экономический кризис, порожденный войной. Не будь войны, предельно обострившей противоречия, не видать большевикам власти. Об этом, кстати, говорил и Ленин. Война с ее бедствиями явилась самым искусным и могучим просветителем народного сознания. Оставалось лишь подключить лозунги о земле и мире.
В дни Февральской революции в Петрограде видных большевиков не оказалось. Они эту революцию непосредственно не готовили и даже не подозревали о ней. Революцию совершил народ (тогда говорили: это «революция очередей»). Зато плоды революции большевики обратят себе на пользу.
Полицейский сыск императорской России привел к разгрому большевистских и меньшевистских организаций во всех центрах России. По словам руководителей этого самого сыска и судя по документам, те организации, которые и существовали, находились под всеохватным внутренним контролем. Платные сотрудники охранных отделений подробно освещали деятельность партийных организаций. Не имело смысла ликвидировать эти организации окончательно, так как возникали трудности с внедрением новых агентов.
В своей преданной анафеме автобиографии Шляпников свидетельствует: «…в начале 1916 года снова выехал за границу. Все эти годы работал в теснейшем контакте с заграничной частью ЦК, в состав которого входили В. И. Ленин и Г. Е. Зиновьев. С 1915 года состоял членом ЦК по кооптации. В 1916 году, в целях изыскания средств на партийную работу, находился в Америке. В конце 1916 года вернулся снова в Россию. Организованное в 1915 году бюро ЦК к этому времени было частью арестовано, частью дезорганизовано, и мне снова пришлось работать по созданию нового бюро ЦК…»
Обратите внимание: «снова».
Сыск методично обрезал не только партию, но и ее главнейшие органы. Приходилось все непрерывно воссоздавать.
Именно поэтому в Петрограде, как и в Москве, Киеве, Харькове, Нижнем Новгороде и других центрах, не оказалось ни одного из руководящих работников партии — все были взяты или прочно отсиживались в эмиграции, отказываясь в условиях военного времени рисковать. Тут военный суд мог влепить не ссылку, а расстрел. Какое сравнение — Цюрих лучше.
Именно поэтому Александр Гаврилович Шляпников оказался вдруг самым представительным большевиком в Петрограде. Сталин ему этой воистину исторической представительности не спустит и уничтожит как злейшего врага партии и государства. Ведь он, этот Шляпников, превосходил Сталина по роли в партии, очевидной близости к ленинскому руководству, да к тому же много работал за границей (в добром десятке стран), а это, по более поздним меркам Сталина, верная измена Родине, и участие в оппозициях это доказывает. В общем, были все основания пришибить Александра Гавриловича, что охотно исполнили коммунисты в чекистской форме. Эти всей историей своего существования доказали совершеннейшую всеядность по всем статьям. Черный орден убийц.
Все это очень укладывается в понимание демократии по-ленински, то есть как беззаконно-силового решения каких бы то ни было затруднений, будь то личных или государственных. Во всяком случае, последователи Ленина в первую очередь усвоили из его учения именно это, усвоили — и сделали центральным в государственной жизни.
Послеоктябрьская практика доказала: с помощью насилия все возможно и достижимо, — доказала и утвердила это как норму жизни.
Это государство поразительно!
Здесь не задумываются над тем, насколько прав человек, выступающий с критикой состояния общества, а лишь жалеют, что проглядели и не прибили в свое время.
И оно удивительно самодовольно, это государство. Никогда не сомневается в своей правоте, хотя не выбирается из трясин жесточайших ошибок и потерь. Впрочем, к людским потерям здесь относятся стойко.
Эта «демократия» наловчилась осуждать все неудобные книги с участием народа, не давая читать ему эти самые книги. Это, конечно, верх здравого смысла и, безусловно, верх демократии. Народ тоже проявляет при этом верх гражданственности.
Чему удивляться, это он, народ, пошел за Гитлером и залил кровью Европу. Это он, народ, участвовал в позоре и безумствах «культурной революции» Мао Цзэдуна. Это он, народ…
Этот список не имеет начала, не будет иметь и конца.
Святость и справедливость не всегда являлись достоинствами народа; ведь это сообщество граждан — из выживших, то есть приспособившихся… И началось все гораздо раньше, много раньше тех времен, когда люди благодарно распяли Христа. Собственно, не началось, а, так сказать, имело продолжение в потоке времени.
Народ непрестанно является предметом политических и идеологических спекуляций, демонстрируя при этом чрезвычайную податливость. Благодаря его равнодушию, глубокой занятости собой были и остаются возможными самые дикие зверства и несправедливости. А если народ более или менее сыт, то любые зверства вообще как бы рикошетят от его совести.
Власть исходит от народа…
Но куда она заходит?
И куда она приводит?
До чего она доводит?..
Бертольт Брехт
Дитерихс даст свою оценку событиям:
«С 27 февраля, с момента крушения той формы, которая в представлении либеральной интеллигенции рисовалась деспотическим правлением, Россия неудержимо катилась в бездну.
Большие умы были «западнические», а не русские. Среди интеллигенции было много людей с русской душой, но Дух был не русского христианина».
Это означало, что отныне русская жизнь будет втискиваться в формы, ей чуждые, а по духу — оскорбительные и унизительные.
Это означало и обездушенное отношение ко всей массе самого простого люда, соединяемого воедино лишь через православную церковь — подлинную матерь национального духа.
Это означало и развращение народа, низведение его существования до роли мировой ломовой лошади. Российские народы отдавались во власть чужих и чуждых ему сил. Народу это грозило самоуничтожением.
Именно подобный (и никакой другой) смысл вложил в запись Михаил Константинович. Нам через три четверти века она засветится вещим смыслом.
Вот каким увидел Петроград через несколько дней после Февральского переворота будущий белый вождь генерал барон Врангель:
«Первое, что поразило меня в Петербурге, это огромное количество красных бантов, украшавших почти всех. Они были видны не только на шатающихся по улицам, в расстегнутых шинелях, без оружия, солдатах… но и на щеголеватых штатских и значительном числе офицеров. Встречались элегантные кареты собственников с кучерами, разукрашенными красными лентами, и владельцами экипажей с приколотыми к шубам красными бантами. Я лично видел несколько старых заслуженных генералов, которые не побрезгали украсить форменное пальто модным революционным цветом. В числе прочих я встретил одного из лиц свиты Государя, тоже украсившего себя красным бантом; вензеля были спороты с погон; я не мог не выразить ему своего недоумения… Он явно был смущен и пытался отшучиваться: «Что делать, я только одет по форме — это новая форма одежды…» Общей трусостью, малодушием и раболепием перед новыми властителями многие перестарались. Я все эти дни постоянно ходил по городу пешком в генеральской форме с вензелями Наследника Цесаревича на погонах (и, конечно, без красного банта) и за все время не имел ни одного столкновения.
Эта трусливость и лакейское раболепие русского общества ярко сказались в первые дни смуты, и не только солдаты, младшие офицеры и мелкие чиновники, но и ближайшие к Государю лица и сами члены Императорской Фамилии были тому примером. В ужасные часы, пережитые Императрицей и Царскими Детьми в Царском, никто из близких к Царской Семье лиц не поспешил к Ним на помощь… В ряде газет появились «интервью» Великих Князей Кирилла Владимировича и Николая Михайловича, где они самым недостойным образом порочили отрекшегося Царя. Без возмущения нельзя было читать…»
7 или 8 марта Ленин в письме к Карпинскому в Женеву одобряет план Мартова о проезде через Германию в обмен на пленных немцев. Надо полагать, Вячеслав Алексеевич уже оправился от мысли, что ему придется расстаться с документами и вообще застрять на неопределенный срок в Швейцарии. В эти дни Владимир Ильич работает над тактикой большевиков в новых условиях. У него на сей счет свои соображения, которые, как покажут события, принципиально расходятся с мнением большинства. Да какого там большинства — со всеми.
3 апреля Петроград будет встречать Ленина.
Ни постоянная умственная работа, ни наследственная склонность к атеросклерозу[70], ни загнанная внутрь «оплошная болезнь»[71], к новейшим средствам лечения которой Владимир Ильич проявляет определенный интерес (см.: Ленин В. И. Полн. собр. соч., т. 39, с. 20, — ведь не о лекарствах, исцеляющих тиф или туберкулез, это знание), пока еще не дают себя знать.
По воспоминаниям Георгия Яковлевича Лозгачева-Елизарова — приемного сына сестры Ленина Анны Ильиничны, — Владимира Ильича переполняла энергия.
«Ранним утром 4 апреля я пробудился, услышав в коридоре голоса, среди которых выделялся чей-то незнакомый мне картавящий веселый мужской голос… — рассказывает Георгий Яковлевич, в ту пору просто Гора. — Я быстро вскочил с постели, приоткрыл дверь и выглянул в коридор.
Как раз напротив моей комнаты стоял коренастый, небольшого роста, широкоплечий человек, в каком-то полувоенном зеленом суконном костюме вроде френча с тиснеными кожаными пуговицами, похожими на футбольные мячики. На ногах у него были простые ботинки с толстенными подошвами.
Я догадался, что это и был Владимир Ильич. Он только что успел умыться и стоял теперь у открытой двери в ванную, вытирая полотенцем лицо и большую покрасневшую лысину, забавно фыркая при этом…
В те далекие дни 1917 года Владимир Ильич сравнительно мало времени проводил дома. Поднимался рано и, уезжая по утрам, нередко брал меня с собой «прокатиться».
Возвращался домой Владимир Ильич всегда шумным, оживленным, делясь за столом новостями о последних событиях с родными и обсуждая их.
Некоторую часть свободного времени, отдыха ради, Владимир Ильич охотно уделял мне, затевая возню и шумные игры… против чего Анна Ильинична не возражала и следила лишь, чтобы мы чего-нибудь не разбили. Мягкосердечную Надежду Константиновну наши игры приводили в ужас… А вообще-то говоря, с точки зрения хозяйки, Анны Ильиничны, было чему и ужасаться: во время нашей возни по всей квартире бывало, что стулья летели на пол и даже столы перевертывались!..»
Итак, джинн самой сокрушительной революции в истории человечества — на свободе! Правда, он ее и не был лишен, этой свободы. Но мирное пребывание в Цюрихе довело градус внутреннего давления страсти и мысли до сверхвозможных величин — куда там бутылочному заточению!
Итак, долой братоубийственную войну!
Долой капиталистов!
Вся власть рабочим и крестьянам!
Да здравствует социалистическая революция!..
«8 марта утром в ставку прибыли командированные Временным правительством комиссары, — возвращает нас в те дни Дитерихс, — А. А. Бубликов, С. Т. Грибунин, И. И. Калинин и В. М. Вершинин для выполнения постановления об аресте Государя и перевозке его в Царское Село. Лично к Государю они не заявились и его не беспокоили и ограничились сношениями с генералом Алексеевым. Непосредственная их деятельность выразилась в формировании поезда и отборе тех приближенных лиц, коим было предоставлено сопровождать Царя в Царское Село. Поезд в составе 10 вагонов был составлен… десятым вагоном, прицепленным в конце состава, был… вагон комиссаров…
Поезд отошел из Могилева в 4 часа 53 минуты дня 8 марта, всего на 53 минуты позже, чем в Царском Селе закрылись ворота за выехавшим из дворца генералом Корниловым, арестовавшим по постановлению Временного правительства Государыню и Царских Детей…»
Да, то был скорбный путь…
Бывший царь стоял у окна: мелькали перелески, поля, полустанки, еще не потерявшие снега, хотя наст и подопрел, осел…
«Не уберег Россию, не уберег Россию…» — отстукивали колеса. Истинно так: не уберег. За то и будет страшный спрос.
Не уберег.
О военной деятельности Гучкова оставил свой отзыв генерал Врангель:
«Первые шаги Александра Ивановича Гучкова в роли военного министра ознаменовались массовой сменой старших начальников — одним взмахом пера были вычеркнуты из списков армии 143 старших начальника, взамен которых назначены новые, не считаясь со старшинством. Мера эта была глубоко ошибочна. Правда, среди уволенных было много людей недостойных и малоспособных, сплошь и рядом державшихся лишь оттого, что имели где-то руку, но тем не менее смена такого огромного количества начальников отдельных частей и высших войсковых соединений одновременно и замена их людьми, чуждыми этим частям, да еще в столь ответственное время, не могла не отразиться на внутреннем порядке и боеспособности армии».
История лишь раз открывает подобные возможности: страна ослаблена войной, расстроена революцией, война с каждым часом обостряет противоречия в обществе, бедствия народа чудовищны, при всем том — Февральская революция не решает основного вопроса — земельного (того самого, который должен отгрызть голову «думской змее»).
Все сцепляется в один дьявольский, казалось бы, неразрешимый клубок вопросов, но он, Владимир Ульянов-Ленин, знает, как его разрубить.
Именно так: разрушить старый мир и все старые отношения, основанные на угнетении человека человеком, несправедливости, жестокости, бессмысленных войнах. Для этого класс рабочих должен взять власть и осуществлять беспощадную диктатуру: истребить всех, кто что-то значит в этой жизни, то есть смести прежде всего имущие классы.
Пожалуй, нигде с такой исчерпывающей сжатостью и откровенностью не выражена суть доктрины Маркса и Ленина (больше, пожалуй, Ленина), как в эпитафии Подтелкову и Кривошлыкову.
На съезде казаков-фронтовиков Федора Григорьевича Подтелкова избрали председателем Военно-Революционного комитета, а Михаила Васильевича Кривошлыкова — секретарем.
Спустя пять месяцев, а точнее, 10 мая 1918 г., отряд казаков-фронтовиков и красногвардейцев окружен и вынужден к сдаче в плен. Белоказаки пустили в расход подтелковцев, а Подтелкова и Кривошлыкова повесили.
Эпитафия на старом кирпичном памятнике (теперь установлен новый, мраморный) предельно коротка:
Вы убили личность, мы убьем классы.
Четко и ясно изложена ленинская программа вколотить в землю целые классы — миллионы и миллионы людей.
О Ленине и ленинизме можно сказать: чтобы мы могли жить, многие должны умереть. И к чему было мозолить глаза в библиотеках? Все просто, ясно. Зачем какие-то научные слова, ссылки, философские трактаты, социологические исследования и бесконечные сводки статистических данных? Жить вы не будете, вместо вас и на вашем месте будем жить мы — вот и вся премудрость. Но и то правда, при большом проникновении в суть явления его можно выразить предельно простыми словами. Этот предмет — убийство целых классов — занимал Ленина всю жизнь. Наверное, с того дня, когда пришло известие о казни старшего брата Александра.
Истребление было организовано если не по плану, то согласно доктрине. Миллионы раз будет перезалита кровь подтелковцев, все в соответствии с дульно-штыковыми параграфами учения.
В итоге эта мясорубка (великая революция) обернулась против любой формы инакомыслия, будь то интеллектуальной, религиозной, или даже просто независимого поведения.
От уничтожения целых классов, неослабной опоры на диктатуру (и насилие) прямым образом прослеживается связь с отрицанием любого несогласия, уже не говоря об инакомыслии. Этот запрет на инакомыслие утверждается на костях уничтоженных классов и вообще замученных по несоответствию параграфам учения. Это, разумеется, от клокочущей любви к человеку, столь развитой в Ленине.
Победа революции возвела Ленина и его учение в нечто божественное, а это обернулось окостенением мысли, запретом на любые мысли и мнения вне доктрины, извращением духовной жизни целого народа.
Дух народа, закованный в объятия скелета…
Революция незаметно и непрерывно соскальзывала к своей противоположности — крайней реакции, пока не запала в эту форму окончательно.
«…Неужели я двадцать два года старался, чтобы все было лучше, и двадцать два года ошибался?..»
Ни из одного генсека, несмотря не то что на ошибки, а на преступления (они, эти преступления, обходились новой натугой народа, новой нуждой, дополнительными смертями, огромными материальными издержками), нельзя было вырвать такого рода признание. Они по своему вознесению к всеобщей и безграничной власти непогрешимы и неприкосновенны. Их благословили Маркс, Ленин и покорность замиренного народа — один несъемный намордник на всех днях и годах жизни народа…
А ежели, случись невероятное, высеклось бы из недр генеральносекретарского сознания нечто подобное, то ЦК КПСС, а точнее, бюрократический аппарат партии, запрятанный под вывеской ЦК КПСС, не пропустил бы крамолу, пусть даже коммуниста № 1. Он, этот аппарат ЦК, как фильтр между верховной партийной властью и всем прочим миром. С этой высоты неразличимы лица — лишь одни хребты согнутых спин, никто не смеет разогнуться. Теми, у кого есть лицо, занималось и занимается ВЧК-КГБ, а доносчиков на Руси, как палой листвы по осени.
Именно сия жреческая каста бюрократов определяет, что — истинно божественное, от эманации партийного духа. И уже никому другому не дано судить о правомерности любых других государственных и общественных явлений.
Из речи Зиновьева на заседании Петроградского Совета 6 сентября 1918 г.:
«Замечательна та критика, которой подверг Ленин известную книгу П. Струве «Критические заметки». Струве долгое время числился соц. — демократом. Он издал очень нашумевшую книгу «Критические заметки», направленную против Михайловского (т. е. народничества. — Ю. В.).
Я чувствую и знаю, говорил Ленин, что через год, через два Струве уйдет от рабочего класса и предаст нас буржуазии.
Книга Струве кончалась словами: «Признаем свою некультурность и пойдем на выучку к капитализму» (Господи, пророческие слова! — Ю. В.).
Над этими словами надо призадуматься, говорил Ленин. Как бы не кончилось тем, что сей Струве пойдет на выучку не к капитализму, а к капиталистам.
И хотя Струве был товарищем Ленина и оказывал неоценимые услуги как товарищу Ленину, так и тогдашней соц. — демократии, Владимир Ильич со свойственной ему твердостью и последовательностью, как только подслушал фальшивую нотку в словах Струве, забил тревогу. Он стал бороться против Струве»[72].
Петр Бернгардович Струве оправдал надежды Ленина. В 1918 г. им были произнесены вещие слова:
«Но если всероссийский погром 1917 года угодно называть русской революцией, то я скажу прямо: главным преступлением старой власти является именно то, что она подготовила революцию и сделала ее неизбежной. Справедливость, однако, требует прибавить: в этом преступлении соучаствовала вся прогрессивная русская интеллигенция тем безразборчивым и безрассудным характером, который она придавала своей борьбе… в частности, после событий 1905 года.
Все это объясняет, почему в революции, в самом ее ядре, гнездилась зараза контрреволюции, которая до последнего своего издыхания будет кичиться наименованием революции…»
И вещие слова, и приговор.
Керенский уже в эмиграции, отвечая на обвинения в том, что он и революционеры сыграли в руку немцам, подчеркивал (и, безусловно, с немалой долей истины):
«Революцию сделали не мы, а генералы. Мы же только постарались ее направить в должное русло».
Правда, сам Керенский определенно скромничает. Без существенной натяжки можно утверждать, что основной действующей силой Февральской революции явились кадеты, точнее, верхушка этой партии вкупе с октябристами, главным образом Гучковым. Но генералы тут тоже не оплошали. Длинно и решительно шагнули к республике. И оступились… в могилу…
Ленинская демократия — безусловно, знаменательное достижение. Все ведь обретает смысл в сравнении. Скажем, Петр Первый в Кенигсберге (ныне Калининград) был заинтригован описанием принятой здесь смертной казни. Любознательность переполняла молодого реформатора. Очень он хотел поглазеть на казнь, но вот осужденных в то время не было. Петр пришел в большое нетерпение и выразился в том смысле, что он непременно хочет увидеть казнь, а что до осужденного… ну пусть воспользуются любым из его свиты. Как говорится, да за-ради Бога…
Конечно же, социалистическая демократия тут на недосягаемой высоте. Если уж она и карает, то по своим инструкциям, которые так дополняют закон, и это очень радует и каждого из граждан обнадеживает…
А традиция, как прослеживается традиция!..
Но пока Владимир Ильич томится в Цюрихе. Его пронизывает понимание того, что должно случиться в грядущие месяцы. Для этого он не должен — он обязан находиться в России! Он даже в мечтах не смел предположить, что все, во имя чего он жил, окажется столь реально. И в самых смелых мечтах он вряд ли представлял себе такое.
Преступно терять любой день вне России! Именно теперь, в грядущие месяцы, обстановка в высшей степени станет соответствовать задачам новой революции. Да, да, нужна новая революция — качественно другая, такой еще не знал мир, — социалистическая. И он, Владимир Ульянов-Ленин, рассечет ею живую плоть России.
И первой должна пасть, то есть перестать существовать, русская армия — тогда иссякнет ответная сила старого общества.
Антивоенная пропаганда понятна любому, бессмысленность братоубийственной войны не нуждается в доказательствах, ею надо перешибить хребет так называемому патриотизму, ибо патриотизм — прежде всего понятие классовое. Надо говорить об этом, неустанно напоминать, разъедать правдой все издревле установившиеся представления о Родине, долге, внешнем враге… Пусть это истлевшим тряпьем сползет с тела народа…
И Ленин формулирует основополагающий большевистский постулат:
«Окончание войны, мир между народами, прекращение грабежей и насилий — именно наш идеал».
Вот так: неограниченным насилием (а это, согласно учению, диктатура пролетариата) будем кончать с насилием империализма. Логика ослепительная, а главное — безупречная.
Антивоенная пропаганда обуздает мировую бойню, во всяком случае, вырвет из нее Россию, но с одним неизбежным следствием: армии уже не будет, — и это поистине золотой венец антивоенной пропаганды, наполнение классовым смыслом всех представлений, нагроможденных эксплуататорским строем.
Под напором антивоенной пропаганды, выпадения России из войны армия перестанет существовать — это неизбежно. И ему, Ленину, это ясно со всей очевидностью. Именно это позволит взять власть. И это будет тот звездный миг истории — власть рухнет, ей не на что будет опереться. И мы, большевики, придем на смену старому миру.
Во всех прежних революциях старое общество прибегало к силе — у него всегда была под рукой армия. Теперь ее не будет. Мы станем диктовать свои условия всем и каждому. Сила контрреволюционного противодействия будет затуплена, если вовсе не исключена.
Долой братоубийственную войну!
Мир народам!
Скоро, ох скоро выдохнет Русь с радостью навстречу лозунгам своего вождя:
«Грабь награбленное!», «Кулаком — в морду, коленом — в грудь!»…[73]
Разложение — обратная сторона процесса соединения людей. Это Ленин понимает лучше других. Разлагать, дабы повернуть к себе, — и сплотить. Кто не готов сплотиться — отсечь! Не поддается вразумлению — отсечь! Но для этого раскачать стихию толпы, пробудить инстинкты разрушения, ненависти. Эта стихия, сокрушая все, и даст власть. Другой возможности обрести власть нет, не существует. До предела расковать устои старой жизни, смешать с грязью святыни, попрать все нормы — и тогда рухнет тысячелетнее государство. Тогда только большевики в святых, только их слово — закон!
Революция тем и сокрушительна, что заряжена волей множества людей. Коллективная сила — основа революционного сдвига. В октябре семнадцатого большевики получат предельное соединение людей в единой воле…
Надо немедленно включаться в политическую жизнь России. Промедление подобно поражению. Все решает время — отныне оно работает на большевизм.
Надо использовать и то состояние, в котором находится Россия после Февральской революции. Общественная жизнь не сорганизовалась, все в брожении, неустойчивости. Власть не успела создать опору. Старый режим — режим тысячелетия — сметен, новый, буржуазно-демократический, — не успел окрепнуть. Именно так: новое еще не стало крепостью нового государства. И конечно же, делает свое разрушительное дело война. Она многолика. Она созидает сверхбольшую вооруженную силу народа. Она и разлагает народ. Кровь, страдания, нужда начинают разлагать народ прежде всего с армии.
Более выгодные условия для подготовки социалистической революции история вряд ли еще представит.
И не получить более выгодных условий для восстановления, укрепления партии и завоевания ею ведущих позиций: нет сыска, нет запретов… Раскачать живое море России! Довести недовольство трудового народа до степени шквала — тогда никто уже не сможет помешать. Они, большевики, окажутся единственной реальной силой. Народ пойдет только за теми, кто не станет обещать, а даст все сразу.
«Грабь награбленное!» Этот фантастический по невероятию лозунг бросит Ленин. Горячей волной понимания отзовется он в сердце народа…
Любой ценой выбраться из Швейцарии! Все испробовать и найти решение. Он, Ленин, должен находиться в Петрограде, у пульса страны. Он должен произвести вливание своих идей и воли в ее плоть и кровь. Россия!.. Наконец он может это сделать, она открыта перед ним. Рухнули стены старого режима. Никто не угрожает.
Уехать! Решение должно быть найдено, оно есть, нужно лишь суметь разглядеть его. А там, в России, он знает, как поступать.
Только бы выбраться из Швейцарии… Он вольет в мозг и волю России весь запас выстраданных идей и мыслей. Она готова для этого, но прежде надо, чтобы она услышала его — устами тысяч ораторов, тысячами газет, листовок…
Экспроприация экспроприаторов! Земля! Мир!
Грабь награбленное!
Завтра все будут равны и счастливы! Завтра светлое царство социализма.
Будущий беспощадный и несгибаемый диктатор от свободы брался осчастливить граждан самой демократичной и самой справедливой властью на земле. Ярче тысячи солнц разгорались и пылали в сознании людей ленинские обещания.
Изобилие, какое только мыслимо, и самая большая, воистину необъятная свобода светили народам России.
Не будет ни власти денег, ни лживых слов, ни жестокости насилия…
И люди взялись разрушать старый мир — разрушать, резать друг друга и слагать гимны в честь творцов новой жизни.
Лик Ленина смещался в иконный оклад. Но прежде оклады следовало опустошить, освободить место — и церковь пала, поруганная. Никто не смеет стоять рядом с Непогрешимым и Непогрешимыми.
Не будет ни власти денег, ни лживых слов, ни жестокости насилия…
После декретов о мире и земле, которые дадут неоспоримую силу большевизму, Локкарт поставит ему в плюс еще и своего рода единственность: «…в России не было силы, способной заменить и их… какими бы слабыми ни были большевики, их деморализованные противники в России были еще слабей…»
Фриц Платтен — швейцарец, родился в 1883 г. (моложе Ленина на 13 лет). В молодые годы — рабочий. В русскую революцию 1905–1907 гг. пробрался в Ригу, стал членом латышской социалдемократии. Угодил в кутузку. Вернулся в Цюрих весной 1908-го, тогда же впервые увидел и услышал на собрании Ленина. В 1912-м Платтен становится секретарем правления Социал-демократической партии Швейцарии. Личная встреча с Лениным состоялась только на конференции в Циммервальде в сентябре 1915 г. — казалось, и конца нет мировой войне.
Платтен пользовался уважением Ленина, основанным прежде всего на принципиально-идейных основах. Платтен в главных вопросах занимал ленинскую позицию. Именно поэтому ему, по согласованию с Лениным и другими лидерами эмиграции, была поручена организация проезда эмигрантов через Германию. Платтен вел переговоры с германским посланником в Швейцарии Ромбергом.
12 апреля 1938 г. Платтена арестовали в Москве. Под пытками не признал себя виновным[74]. Срок заключения истек в апреле 1942-го. Платтена вызвали к лагерному начальству для беседы о планах после освобождения. Платтен был относительно здоров и, естественно, полон планов. Но 22 апреля он уже мертв. Ответ один: из первопрестольной последовала команда — дематериализовать!
Вот такая история с организатором поездки Ленина и других эмигрантов через Германию. Очень уж живодерская.
Все это грандиозно-утопическое дело освобождения людей от капиталистического рабства завязывалось под знаком глумления над здравым смыслом и страданиями (народ опустошен, оболванен; в лучшей, самой деятельной своей части уничтожен, кормится ложью).
Кровь хлынула наравне с обыкновенной водой. Слез и крови оказалось столько, сколько воды; никого это не тревожило и не заставляло искать средства отпора захватчикам власти. Люди ужимались, дабы самим и казаться, и быть поменьше.
Чекисты, которые, по замыслу революции Ленина, должны были явиться опорой коммунистической идеи, взяли и пристрелили человека, что провез их вождя через враждебную Германию, а спустя несколько месяцев загородил от пули[75]. У того, кто стрелял в Ленина, рука не дрогнула (по-большевистски думал: убрать эту бешеную тварь с дороги!). Не дрогнула она и у того, кто пальнул в затылок верному Платтену. Верней и не бывают. Никого не оклеветал, не потащил за собой в лагерь и, отмаявшись на нарах и тяжких работах, не изменил вере — только коммунистом себя видел.
6 апреля 1917 г. посланник Ромберг телеграммой сообщил Платтену согласие Берлина на проезд русских эмигрантов на следующих условиях:
— предельное число следующих одновременно не более 60;
— два пассажирских вагона второго класса будут стоять наготове в Готмадингене (германский пограничный пункт. — Ю. В.);
— день отъезда — 9 апреля.
Платтен писал позже:
«Теперь можно считать доказанным, что поездка Ленина в Россию через Германию произвела столь огромное впечатление не потому, что он первый из эмигрантской массы вместе с ближайшими своими соратниками рискнул совершить эту поездку, а потому, что у всех было убеждение, что этот человек с огромной силой воли вмешается в события русской революции. Произведенная поездкой Ленина сенсация, вызванное ею возбуждение находились в резком противоречии с позицией, занятой той же европейской печатью по отношению ко второй партии эмигрантов, хотя при этом через Германию ехало приблизительно 500 русских эмигрантов.
Наша партия состояла из 32 человек…»
Что Ленин не вступал ни в какие тайные соглашения с Германией (за проезд через ее территорию) — это факт. Что честный, преданный, но не очень далекий Платтен никогда не добился бы проезда Ленина и других эмигрантов через враждебную России страну — тоже факт. За всех сделал это Александр Парвус (Гельфанд). Этот бывший крупнейший российский революционер, осевший на годы войны в Дании и наживший там на спекуляциях изрядный капитал, имел давнюю и прочную связь с германским Генеральным штабом, и прежде всего генералом Людендорфом.
Именно после консультаций с Парвусом было принято предложение Платтена о пропуске русских революционеров через Германию. В данной истории Парвус действовал по собственной инициативе, да, помимо всего прочего, Ленин его презирал и считал человеком нечистоплотным, хотя все об их истинных отношениях мог бы рассказать один из наиболее доверенных к Ленину соратников — Яков Станиславович Фюрстенберг (Ганецкий); немало знал и несдержанный на язык, а временами непростительно болтливый Карл Бернгардович Радек. Ну и Вильгельм Гогенцоллерн знал…
Платтен вспоминал:
«В Заснице (германский порт на побережье Балтийского моря. — Ю. В.) мы оставили немецкую территорию; перед этим было проверено число едущих, сняты пломбы с багажного вагона и состоялась передача багажа. Пассажирский пароход «Треллеборг» доставил нас в Швецию. Море было неспокойно. Из 32 путешественников не страдали от качки только 5 человек, в том числе Ленин, Зиновьев и Радек; стоя возле главной мачты, они вели горячий спор. На берегу нас встретил Ганецкий и шведская депутация».
В 1966 г. после спортивных выступлений в Норвегии я проделал сей путь на пароме «Треллеборг» — только в обратном направлении — из Швеции в Германскую Демократическую Республику. Погода выдалась штилевая. Никого не укачало, даже меня, склонного к тому чрезвычайно. Так что и я мог постоять у той главной мачты…
Зиновьев не мог не вспоминать (был он тщеславен до непотребства и никаких иных чувств, кроме брезгливости и презрения, не вызывает). А что до мученической смерти, своими кровавыми делами в годы революции он многократно перезаслужил ее, как и почти все его «великие» товарищи по борьбе за освобождение человечества. Освобождали тем, что убивали. Так вот, Зиновьев вспоминает:
«…Уехали. Помню жуткое впечатление замерзшей страны, когда мы ехали по Германии. Берлин, который мы видели только из окна вагона, напоминал кладбище…
Все мы были твердо уверены, что по приезде в Ленинград (Зиновьев писал воспоминания после переименования города. — Ю. В.) мы будем арестованы Милюковым и Львовым. Больше всех в этом уверен был В. И. (после Ленина миллионы русских будут вот так же уверены, что их непременно арестуют; и по милости вождя диктатуры пролетариата их арестовывали! — Ю. В.). И к этому он готовил всю группу товарищей, следовавших за ним. Для большей верности мы отобрали даже у всех ехавших с нами официальные подписки в том, что они готовы пойти в тюрьму и отвечать перед любым судом за принятое решение проехать через Германию (но, конечно же, не перед той «тройкой» во главе с Ульрихом: рассмотрение дела — 5–10 минут. Если к смерти — расстрел тут же в подвале, если оставляли в живых — десять-двадцать лет лагерей. — Ю. В.).
В Белоострове нас встречают ближайшие друзья. Среди них Каменев, Сталин и многие другие. В тесном полутемном купе третьего класса, освещенном огарком свечи, происходит первый обмен мнениями. В. И. забрасывает товарищей рядом вопросов…
Перрон Финляндского вокзала в Ленинграде. Уже ночь (это поздний вечер 16 апреля. — Ю. В.). Только теперь мы поняли загадочные улыбки друзей. В. И. ждет не арест, а триумф. Вокзал и прилегающая площадь залиты огнями прожекторов. На перроне длинная цепочка почетного караула всех родов оружия. Вокзал, площадь запружены десятками тысяч рабочих, восторженно встречающих своего вождя. Гремит «Интернационал». Десятки тысяч рабочих и солдат горят энтузиазмом…»
Вспоминала и Елена Усиевич. Ее муж — купеческий сын Григорий Усиевич 26 лет с лишком, большевик-ленинец — тоже едет в «запломбированном» вагоне, едет и не ведает, что жить ему считанные месяцы: рухнет, сраженный наповал белыми, в августе 1918-го. Будет он тогда комиссаром на Восточном фронте, возникшем после мятежа чехословаков.
«…Все сношения с германскими железнодорожными властями велись через Платтена, — писала Усиевич. — На больших станциях поезд наш останавливался преимущественно по ночам. Днем полиция отгоняла публику подальше, не давая ей подходить к вагону…
Рисовка в присутствии Ильича была невозможна. Он не то чтобы обрывал человека или высмеивал его, а просто как-то сразу переставал тебя видеть, слышать…
Так прошло трехдневное путешествие по Германии. Но для нас эта дорога оказалась самой легкой ее частью, и именно потому, что в наш вагон никто не входил, сами мы не выходили и, таким образом, ни с кем посторонним не сталкивались…
В Петроград мы приехали поздно ночью. На перроне был выстроен почетный караул матросов. Это ошеломило… Мгновение спустя толпа уже вынесла его на броневик на площади, и под темным низким небом Петрограда зазвучала речь Ленина.
Прямо оттуда — во дворец Кшесинской, где, несмотря на то что было уже около трех часов ночи, собрались питерские рабочие-большевики. Толпа стояла и под окнами дворца. И снова выступление Ленина перед замершей в напряженном внимании толпой…
А выйдя утром на улицу, мы увидели и приветствие буржуазии: стены главных улиц Питера были оклеены плакатами: «Ленина и компанию — обратно в Германию»…
Несколько дней спустя почти все мы разъехались по разным городам России…»
Сталин был школярски точен, когда писал: «Ленинизм есть марксизм эпохи империализма и пролетарской революции».
Вера Ленина в марксизм граничила с религиозной. Отсюда и такие слова: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно».
Ни на мгновение не забывал: главное в марксизме — это учение о диктатуре пролетариата. Только эта диктатура и способна преодолеть сопротивление государств капиталистов, с их армиями, полициями, судами и несметными богатствами.
Писал: «Ограничивать марксизм учением о борьбе классов — значит урезывать марксизм, искажать его, сводить его к тому, что приемлемо для буржуазии. Марксист лишь тот, кто распространяет признание борьбы классов до признания диктатуры пролетариата. В этом самое глубокое отличие марксизма от дюжинного мелкого (да и крупного) буржуа».
Уничтожить зло. Очистить землю от господства одного человека над другим. Навсегда покончить с властью денег.
Из 7 лет после возвращения из эмиграции в апреле семнадцатого и до кончины Ленин будет чувствовать себя здоровым лишь три года: 1917–1919-й (но и в 1918-м его намучает ранение). Итак, из 7 лет лишь 2 года с небольшим Ленин будет здоров. Безусловно, ряд причин ускорили износ сосудов, но, в общем-то, он приехал для главного, узлового дела жизни уже непоправимо больным, без преувеличения — обреченным.
Сосуды удушали его. Он страдал от непрестанных головных болей, потерь равновесия, головокружений, а главное — головных болей. Он сопротивлялся, работал. Мозг постоянно обескровливался: все уже и уже руслица крови. Многие сосуды вовсе не пропускали кровь. Нагрузка же умственная возрастала с каждым днем…
Он жил ради этих дней, это было делом жизни его брата, потом его — Владимира Ленина, а болезнь взяла и погубила…
Болезнь ли?..
До первой мировой войны и в годы ее германскую военную разведку возглавлял полковник Николаи. По роду деятельности он разбирался в программах и характере деятельности революционных партий России, располагал исчерпывающими досье и на политических лидеров.
Эсэсовский генерал Шелленберг, имея доступ к самой секретной информации Германии, сообщает в своих воспоминаниях:
«Полковник Николаи во время первой мировой войны был шефом немецкой военной разведки. По его инициативе Людендорф согласился с планом проезда Ленина из Швейцарии в Россию в пломбированном вагоне. Имевшиеся в моем распоряжении документы позволили досконально изучить контакты, которые Николаи непрерывно поддерживал с Россией как при Ленине, так и при Сталине, вплоть до подписания германо-советского договора о ненападении в 1939 г.»[76].
Остается добавить: ни Николаи, ни Людендорф без августейшего дозволения кайзера не смели ступить и шагу. Культ монарха был свят.
«Настоящие строки я пишу в последние дни октября под ружейную и артиллерийскую пальбу московского восстания (это октябрьское восстание 1917 г. — Ю. В.), — пишет Юлий Исаевич Айхенвальд. — Чем бы ни кончилось движение большевиков, оно означает то, что Россия занимается самоубийством. Она жжет себя на огне… Ведь то, что проделывают большевики, так выгодно немцам, что невольно является мысль: не по заказу ли немцев это и совершается? Не в Германии ли держат нити тех губительных для России марионеток, которые в ужасный час родины не лечат ее кровоточащих ран, а круто посыпают их растравляющей солью (один народ сталкивают с другим в смертельной борьбе, а все вместе это — один народ. — Ю. В.)? Вы гоните от себя эту мысль, вы хотите думать лучше о наших сверхреволюционерах, вы стараетесь забыть, что Ленина в роковом вагоне большою скоростью услужливо прислала нам именно Германия…[77]
В общем, все-таки думается, что большевики не изменники, а фанатики, что они не чужеземцы в России, а ее сыновья, хотя и блудные. И в таком случае это не убийство России, а самоубийство. И от этого горе становится еще горше и скорбь — еще тяжелее…
В той самой церкви Большого Вознесения, где когда-то венчался Пушкин, жутко и печально было стоять около длинного ряда гробов, в которые так рано уложила десятки цветущих юношей безжалостная рука войны, — да, новой войны на русско-русском фронте…[78] Ведь создали наши большевики пародию на демократизм, сатиру на равенство, кровавую эпиграмму на гения свободы…
Смеется Вильгельм; еще больше смеется, повторяю, дьявол, которого тешат все эти людские неудачи… Большевики, эти актеры дьявольского спектакля, думали угодить людям, а угодили бесу. И к ужасу друзей и на радость врагам, они превратили Россию в трагическую и зловещую карикатуру…»[79]
Показания в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного правительства 24 мая 1917 г. одной из самых приметных фигур распутинского окружения — генеральши О. А. Лохтиной.
«Иванов (член комиссии). А последнее время вы где были?
Лохтина. Я, арестованная, жила в Верхотурье в женском монастыре.
Председатель. Вы к Распутину как относитесь, хорошо или плохо?
Лохтина. Он меня исцелил.
Председатель. Так что вы теперь хорошо относитесь?
Лохтина. Да.
Председатель. От какой болезни он вас исцелил?
Лохтина. У меня была неврастения кишок, я пять лет лежала в кровати.
Председатель. Вы считаете Распутина каким человеком?
Лохтина. Я его считаю «старцем».
Председатель. Что это значит?
Лохтина. «Старец», который опытом прошел всю жизнь и достиг всех христианских добродетелей.
…
Лохтина. Я на себе испытала силу его святости, так что для меня теперь уже все закрыто (то есть всякие дурные факты и мнения о Распутине. — Ю. В.)».
Старчество — это, можно сказать, предел устремлений Распутина. Он делал все — только бы его принимали именно за «старца». Таким образом Григорий Ефимович как бы подтягивался к святым, которые даже выше церкви, сама подлинная вера. Серафим Саровский служил примером. В России старчество давало особое, ни с чем не сравнимое положение и в народе, и высшем обществе, которое довольно прохладно относилось к официальной церкви как всего лишь одному из государственных учреждений.
Прав один из западных историков, утверждая, что «Николай Второй нашел в нем (Распутине. — Ю. В.) живую связь и с Всевышним, и с народом».
Для Николая Второго Распутин явился именно воплощением народа, его здравого, неиспорченного представления о мире. Окружение государя императора в своем подавляющем большинстве отличало корыстолюбие: должность, ордена, титул, нажива. Это не могло не порождать презрения и пренебрежения в живой душе царя. Все эти люди, пробиваясь к трону, задевали, оскорбляли царя обязательным корыстолюбием, желанием использовать свое выдвижение или просто касательство к монарху на потребу личных интересов. Все эти «верные» слуги престола лишь устраивали делишки, карьеру. За длинные годы царствования это стало неизменным признаком всех, кто оказывался приближенным к трону, пусть хотя бы на время аудиенции.
И сама официальная церковь не могла питать высокое религиозное чувство царской четы. Церковь уже давно выродилась в отрасль государственной службы. Искреннюю духовность вытеснили казенная религиозность, набор обязательных обрядов и формальностей молитв.
Недаром Распутин говорил о церкви и России:
«…Спасут праведники. Патриарх нужен… Настоящий угодник… А не какой-нибудь чиновник».
Распутин коснулся самой сути кризиса религии, и коснулся основательно, можно сказать, с позиций государственного человека.
И посему не только чудодейственное исцеление наследника делало его в глазах царской четы святым.
О Лохтиной есть в дневнике Джанумовой (запись от 19 сентября 1915 г.): «Это знаменитая генеральша Л., бывшая почитательница Илиодора. Теперь она чтит «отца» (Распутина. — Ю. В.) как святого. Праведной жизни женщина, как подвижница живет. Спит на голых досках, под голову полено кладет. Ее близкие умоляли «отца» послать ей подушку свою, чтобы не мучилась так. Ну, на его подушке она согласилась спать. Святая женщина».
Распад и гниение точили старый мир. Однако сам строй был жизнеспособен. Он требовал крутого обновления — не разгрома, а обновления, переустройства. Реформы коренного смысла стояли на очереди — царю и правящему слою России следовало сделать несколько решительных шагов вперед. Не сделали.
Выводы генерала Лукомского о Февральском перевороте беспощадны неопровержимостью. Все было именно так. «Царь ради спасения Родины и чтобы избежать междоусобицы и дать России возможность честно исполнить свой долг перед союзниками, отрекся от престола.
Командный состав и рядовое офицерство, освобожденные Царем от присяги, ради тех же целей признали Временное правительство и добросовестно и самоотверженно продолжали свою работу.
Те, которые делали революцию за деньги, полученные от германского Генерального штаба, исполнили свою иудину работу отлично.
Но и те, которые делали революцию во время войны в наивном предположении, что можно ее остановить на той грани, на которой они захотят, и что можно будет продолжать войну, — являются также преступниками перед Родиной (кадеты, октябристы, правое эсерство. — Ю. В.). Они так же, как и первые, способствовали развалу армии и невозможности продолжать войну.
Они бессознательно помогли Германии вывести русскую армию из строя.
В середине марта (1917-го. — Ю. В.) я впервые узнал, что группой общественных деятелей предполагался в марте-апреле 1917 г. дворцовый переворот…
Чем бы закончился намечавшийся дворцовый переворот, если бы он не был сорван начавшейся революцией, конечно, сказать трудно. Но надо полагать, что дело одним дворцовым переворотом не закончилось бы, так как крайние левые партии и немцы шли по одному пути (выделено мною. — Ю. В.) — устроить в России революцию именно во время войны…»
«…Исполнили свою иудину работу отлично…» Разумеется, Александр Сергеевич имеет в виду вождя международного пролетариата и его партию, основательно залезших в германский карман — а как им без этого устроить жизнь по догматам учения?.. России для них не существовало — была утопически-фанатичная одержимость превращения мира в социалистический рай. О том твердили все священные книги марксистов. Крови у этого самого мира для подобной операции вполне доставало. В этом Ленин и большевики были убеждены — и все глубже-глубже лезли в германский карман.
«…В наивном предположении, что ее можно остановить…» Это те самые господа, которым адресовано письмо образованнейшего и умнейшего кадета Милюкова (оно приведено в главе «Иркутское следствие»).
Расфранченные вожди народа, даже близко не ведающие, что такое народ и что такое бунт, революция — слом жизни.
Всех унес, растерзал смерч Октябрьского переворота.
Сейчас декабрь 1991 г., мне завтра 56 лет.
Стонет моя Родина. Бросили ее в несчастье даже братья по крови, ощетинились «независимостями» и взирают с тайной радостью, как тяжко страдает их великая сестра — Россия.
И свои, русские, всюду голосовали против своей Родины, всем она в укор и тяготу — не может кормить и защищать себя, да разве это Родина?..
Нет сытости — и не надо Матери. Пусть разрушается, у них отныне новая Родина, от первородной только имя осталось, как примочка, что ли…
Растерзана великая славянская держава.
Стоит ограбленная, преданная.
Родина моя, Россия!..
Моя Родина, моя земля, наша Россия!..
Всё же дотянулись до тебя — и теперь празднуют победу, ибо нет у тебя богатств, нет их у самой богатой земли на свете.
И нет единства у русских.
Развалена русская жизнь.
И предают себя, глумятся над тобой. И нет у тебя силы ответить — ничтожества присвоили себе право решать за твой народ. И валят тебя, валят…
Родина моя, Россия…
Не уберегли…
Юлий Исаевич Айхенвальд до семнадцатого года, но особенно в 1904–1908 гг., пользовался широкой известностью публициста, литературного критика, отдавая должное и философии. За ним стояли Новороссийский университет, диссертация о Локке и Лейбнице, а также несомненный талант — талант многогранный. Ему принадлежит первый и почти исчерпывающий перевод Шопенгауэра — тогда властителя умов студенческой молодежи. Его имя в почете у образованной России.
Юлий Исаевич родился в 1872 г., то бишь на два года позже Ленина. Таким образом, к октябрю семнадцатого ему исполнилось сорок пять — золотой возраст для писателя и ученого.
В начале 20-х годов Юлий Исаевич подвергся ожесточенному давлению и в результате оказался высланным из советской России, хотя решительно выступал против любой эмиграции, готовый к существованию в любых условиях, но только на Родине. Об эмиграции, когда началось массовое бегство интеллигенции и состоятельной части общества, он писал:
«Переменить можно подданство или гражданство… но не душу свою… Поэтому если уж эмигрировать, то не только из России, но и из всего человечества вообще… (выделено мною. — Ю. В.). Горько признавать, но это так: мы испытываем психологию побежденных. Народ не может простить себе поражения (и в войне с Германией, и под напором большевизма. — Ю. В.). В его душе — позор и отчаяние, стыд за себя, за свое падение… мы не впадаем в психологию побежденного, а исцеляемся от нее, если мы не станем духовно эмигрировать и дезертировать из России…»
Но его не спросили — взяли под белы ручки и выпроводили, приговаривая, что хорошо — не в тюрьму, радуйся. Очень уж мешал он новой России возглашать вечное царствие Ленину и социализму.
Бурное лето и осень семнадцатого — Россия впервые республика! И тут же ледяной дых Октябрьского переворота, а за ним — расстрелы, самосуды, ужасы красных реквизиций, а попросту — грабежей, злобная травля интеллигенции заставляют его сесть за стол. Ему не может быть ведом горький опыт В. Т. Шаламова: большевиков и чекистов не вразумить пером, для них ничто тысячи новых Библий (если бы такие сыскались), самые доказательные исследования в философии, истории, творения вершин разума и чувств; это настоящие нелюди, вскормленные на плоти и крови людей. Только винтовка, беспощадный ответный бой способны поставить им преграду и защитить дом, любовь, мысль, свободу.
Это существа с человеческими ликами и голосами, но это не люди — это машины для разрушения, мучительств и смерти. Их радость — покорение, уничтожение независимой жизни. Они для этого призваны. Нет, не родились, а призваны. Кровавое принуждение — их стихия, их правда, их божество.
У них ничего нет, кроме всепожирающей ненависти ко всему, что выше их, неподвластно им и смеет быть без них.
Лишь под самый урез жизни это уразумел Шаламов. Испытав муки унижений, страданий длиною почти во всю жизнь, Варлам Тихонович прокричал это людям — вдруг услышат, поймут.
Нет, не поняли, где живут и с кем…
Но все это только будет, вернемся к Айхенвальду — его не то книге рассуждений, не то дневнику, не то исповеди… Уж стону души — это точно. Обращению к разуму народа — будет еще точнее…
Бесплодное обращение.
И все же.
«Лженародные комиссары… большевики, то есть меньшинство, захватили власть… Силы при этом не равные: у наших завоевателей штыки, у нас — ничего. Оружию мы можем противопоставить одну лишь нравственную оборону…»
Эту нравственную оборону большевики по предписаниям Ленина будут пересекать во всех направлениях — куда там пересекать: распахивать, перепахивать, пачкать. На такую оборону они будут присаживаться, что называется, всем миром.
Нравственная оборона.
…Время не писательское, совсем негодное для раздумий за письменным столом: Россия сдвинулась, всё и все утратили опору, а Айхенвальд (вот же кадетская гнида!) к середине 1918-го выпускает книгу «Наша революция. Ее вожди и ведомые».
Сомневаюсь, имеется ли еще хоть одна из этих книг в частных собраниях (и не только в частных). А жаль…
Непреходящая ценность работы Юлия Исаевича и в том, что она вышла из огненного расплава первых месяцев большевистской власти (во всяком случае, до ранения диктатора). В ней правда тех дней, правда настроений и мыслей образованной России, захваченной большевиками и принуждаемой к капитуляции голодом, террором и цензурой. Это сиюминутный отзыв на события грандиозного слома и смысла. Таких книг очень мало — можно счесть по пальцам. В те месяцы люди брались за винтовки, а не за перо; паковали вещи и бежали кто куда, и множество ложилось под залпами чекистов в общие могилы. К работе за письменным столом обращались единицы. Для этого следовало обладать великим мужеством. Ведь за окном гремели «Марсельеза» и «Интернационал»; тарахтели грузовики с арестованными; растравленный призывами Ленина и большевиков народ захватывал жилища не только богатых, но и просто людей умственного труда, которых его учили тоже ненавидеть.
«Едва ли за тысячелетнюю историю свою Россия встречала когда-нибудь Новый год так, как сегодня, 31 декабря 1917 года, — подавленная, с поникшей и повинной головой, без праздничных надежд… без внутреннего Нового года, без веры не только в новое, но хотя бы и в старое счастье…
Да, мы очень состарились… Ибо нас осаждали многие враги — новые «двунадесять языков», пришедшие на Русь: нас осаждали внешние и внутренние немцы (выделено мною. — Ю. В.), война военная и война гражданская, нас осаждали голод, лихие люди, лютая смерть, поток и разграбление.
…От налетевших бесов взбесилась знаменитая тройка, о которой писал Гоголь.
…А те, кто выживет, кто нынешнюю кровавую полосу оставит наконец позади себя, те не станут ли дивиться самим себе: как это могли они вынести такую эпоху?..»
Но очень скоро комиссары поднадавят, чекисты загромыхают сапогами, дверь с треском захлопнется — и голос Юлия Айхенвальда замолкнет навсегда. Их, высланных или сбежавших, Россия уже не могла услышать, да, признаться, и сама не хотела…
Грандиозность потрясения, неотвратимость роковых событий, ничтожность и беззащитность перед лавиной огня и боли заставляют человека мучительно искать убежище в мысли. Идет лихорадочное создание новых, прежде невозможных и зачастую парадоксальных философских построений (вплоть до проповеди благодетельности, естественности жизни без свободы, которая, оказывается, уже пагубна для человечества).
Ураган народных страстей обращает к напряженнейшей работе разума. В мысли наиболее самостоятельные умы человечества ищут свое новое бытие. В мыслях зависает продолжение нового бытия.
Но ураган доставал и сметал всех.
Всех и все без разбора.
Мысль пыталась противостоять гибели множества людей, насилию, стремилась внести гармонию в совершенно новую организацию бытия, уравновесить боль, кровь и страдания созданием отвлеченных умозрительных философских систем. Мысль пыталась вскрыть затушеванные, невидимые глазу, не осознанные разумом сущности бытия, но все это были лишь картины жизни, всего лишь чернила, бумага, холст, краски, так сказать, геометрия чувств и мысли. Всего лишь геометрия, только геометрия, и сатанинская, иррациональная, потусторонняя в том числе. От обилия «основополагающих» систем голова шла кругом, а появлялись новые и новые. Мысль отказывалась смириться с бесчеловечной реальностью. Свастика и пятиконечная звезда не оставляли места человеческому.
Огонек духовного бытия пытался осветить кромешную тьму урагана. А ураган неведомого напора плотской, физической жизни, торжество звериных начал, истовое поклонение им необозримых масс людей, разбуженных всесметающей проповедью свободы, равенства, братства, творили разрушительную работу. Суровая, кровавая реальность сметала картинки умозрительных построений вместе с их создателями, гасила пламень миллионов сердец, превращая все в обыкновенный набор химических элементов.
Себя утверждало реальное бытие, в основе которого (за всеми лозунгами и вереницами железнодорожных составов книг) лежала одной несворачиваемой глыбой необходимость, первородство, неизбежность сытости: самая могучая и единственно полновластная сущность людского бытия, подлинный источник всех движений человечества как в физической, так и духовной сферах. Перед сытостью затухали, чадили, развеивались в прах самые сокровенные, глубокие и мудро-прекрасные мысли…
Только монастыри отвело человечество для духа и мысли, кроваво и неудержимо прорываясь к сытости, пренебрегая жизнями, раздавливая сотни миллионов людей в кровь, кости и мясо.
Все миллиардоголовое человечество тысячелетиями так называемой цивилизации несло на плечах эту одну гигантскую ношу, ни на миг не расставаясь с ней, — сытость! Все прочее — прах!
Защищенная жизнь (это ведь другая ипостась сытости).
Сплоченность (в ней наибольшая защищенность и, стало быть, тоже гарантия сытости).
И любовь — венец духовной сущности: замятая, отодвинутая, но всегда с людьми. Не со всеми, правда.
Среди крови и гибели, мук и огня — любовь. Единственная духовная сущность, принятая в обращение всей громадой людей.
Две сути человечества — любовь (духовная, но могущая замыкаться и в плотской, что все-таки тоже любовь) и сытость. Любовь и сытость (готовность к любому движению, пусть самому кровавому, ради сытости), сплетенные в единый неразрубаемый узел. Кровавые слезы человечества…
И еще… надежда. Всегда, до гробовой доски… надежда… от материальной основы жизни и в то же время ее духовной сути…
Сытость, любовь, надежда…
И над всем — вал огня и боли…