СТАНИСЛАВ КУНЯЕВ


"К ПРЕДАТЕЛЬСТВУ ТАИНСТВЕННАЯ СТРАСТЬ..."


Глава первая

“В НАЧАЛЕ БЫЛО СЛОВО...”


Литература в России — это вторая религия. “Пушкин — наше всё”. Не Менделеев, не Циолковский, не Суворов, не Ленин, а именно Пушкин! Не­даром в XVIII веке Ломоносов, Державин были почётными гостями при импе­раторском дворе. Недаром Николай I беседовал с Пушкиным и называл его “умнейшим человеком в России”, недаром Есенина приглашали читать стихи царской семье, а Горький и Шолохов были постоянными собеседниками Ста­лина. Что бы ни писали, как бы ни спорили наши историки об истории Рос­сии, русский читатель всегда будет судить о доправославной жизни русских племён по былинам, о княжеских междоусобицах — по “Слову о полку Игоре­вен”, о борьбе с татаро-монгольским игом — по песням и пословицам нача­ла XVII века, о Смутном времени по пушкинскому “Борису Годунову”, о пе­тровской эпохе — по “Полтаве” и “Медному всаднику”, о пугачёвщине — по “Капитанской дочке”, об отношениях с Польшей — по “Тарасу Бульбе”, о вой­не 1812 года — по “Войне и миру”, о революции 1917 года и гражданской вой­не — по “Тихому Дону”, об Отечественной войне — по “Василию Тёркину”, по песням на слова Исаковского, по повестям Астафьева и Бондарева.

Наверное, в единственной нашей стране города и посёлки носят имена писателей и поэтов (“Горький”, “Пушкино”, форт “Шевченко”, райцентр “Льва Толстого” и т. д.). У нас во многих городах есть улицы имени Пушкина, Лер­монтова, Гоголя, Достоевского, Есенина, Рубцова, Маяковского. Ясная Поля­на, Михайловское, Болдино, Тарханы, Константиново, Вёшенская для нас — святые места. Повторяю, что литература для русских — это вторая религия. У нас немало Нобелевских лауреатов по физике, химии, медицине и т. д., но в народе они мало известны. В народе больше знают Нобелевских лауре­атов по литературе: Бунина, Шолохова, Пастернака. Поэтому сокращение учебных часов на занятия литературой (она, а не математика с физикой фор­мирует мировоззрение!), изгнание литературы из школы похоже на гонения на Церковь в начале 20-х годов. Невозможно себе представить, чтобы в Аме­рике во время президентских выборов кто-либо из кандидатов, желая овла­деть сердцами избирателей, стал читать стихи Уитмена или Аллена Гинзберга.

А у нас Владимир Путин во время выборов на второй президентский срок, вы­ступая в Лужниках, взлетел своей упругой спортивной походкой на трибуну и прочитал Сергея Есенина: “Если крикнет рать святая: // “Кинь ты Русь, живи в раю!” // Я скажу: “Не надо рая, // Дайте родину мою!” И я уве­рен, что эти четыре строчки русского гения добавили Путину многие тысячи голосов, поданных за него.

В русской культурной традиции XIX века писатель, создающий “образы” своих героев, глядя на которых реальные люди-читатели выстраивали свои собственные судьбы, являлся, в сущности, родоначальником целого родо­словного дерева онегиных, печориных, чичиковых, обломовых, базаровых, рахметовых... А сколько создали русские писатели женских образов, глядя на которые реальные женщины XIX столетия старались быть похожими на Татья­ну Ларину, на Катерину из “Грозы”, на Анну Каренину, на Веру Павловну с её снами, на трёх сестёр... Да и в советское время образы Григория Мелехова, Павла Корчагина, гайдаровского Тимура и даже Остапа Бендера властно вли­яли на создание подобных характеров в реальной жизни.

Именно поэтому вклад известных писателей-шестидесятников в разруше­ние советского общества и государства был куда более значителен, нежели вклад научных работников, технарей, интеллектуалов, актёров, военных лю­дей, спортсменов, партийных функционеров и прочих персонажей культурной жизни. Лужники, зал Чайковского, Политехнический были переполнены, ког­да там выступали Евтушенко, Окуджава, Рождественский, чему я, тоже не раз выступавший вместе с ними, должен быть честным свидетелем. Именно бла­годаря культу литературы, сложившемуся в XIX веке и продолженному в XX Блоком, Ахматовой, Есениным, Маяковским... Именно поэтому пускай крат­ковременное, но чрезвычайно сильное действие на читательские массы про­изводили романы и повести Астафьева и Шукшина, Айтматова и Распутина, и даже Пикуля с Юрием Трифоновым, Василем Быковым и Анатолием Рыба­ковым... Их “образное” влияние на общество было не менее сильным (а мо­жет быть, и более), нежели постановки театра на Таганке или даже скандаль­ные, а во многом искажающие реальную историю фильмы вроде “Покаяния”. Что ни говори, а мы, может быть, на горе себе были действительно “самым читающим народом в мире”, верящим, что “в начале было слово...” И шести­десятники умело и цинично использовали эту благородную и наивную особен­ность нашего народа. Я говорю “цинично использовали”, потому что помню стихотворное хвастовство Евтушенко:

Мы лицедеи, богомазы,

дурили головы господ.

Мы ухитрялись брать заказы,

а делать всё наоборот...

Нашёл, чем гордиться, — своей органической способностью к лицемерию.


***

60 с лишним лет тому назад в феврале 1956 года состоялся XX съезд Ком­мунистической партии Советского Союза, на котором партийный авантюрист Никита Сергеевич Хрущёв ради захвата высшей власти в стране выступил с печально знаменитым докладом, оклеветавшим трагическую и героическую сталинскую эпоху.

Племя литературных приспособленцев, для которых этот доклад стал “учебником жизни” и “руководством к действию”, назвало самих себя “шести­десятниками”, если говорить точнее — “детьми XX съезда”, а эпоху, которая наступила после съезда, — “оттепелью”. Судьба этих “детишек” сложилась в основном удачно. Они стали любимцами партийной элиты, отрекшейся от сталинской эпохи, и все, как один, присягнули “ленинскому” времени в стихах и поэмах: “Казанский университет” и “Братская ГЭС” (Е. Евтушенко), “Лонжюмо” и “Секвойя Ленина” (А. Вознесенский), “Двести десять шагов” (Р. Рожде­ственский), “Ленин, том 54” (В. Коротич), “От января до апреля” (О. Сулейменов), “Ленин в Шушенском” (Р. Бородулин) и т. д. Словом, “дурили головы господ” — хрущёвых, брежневых, сусловых. Всех поэтов-шестидесятников, воспитанников “партийного детсада”, вложивших свой вклад в повторную “ленинизацию” нашей жизни, перечислить трудно, да и незачем. Достаточно вспомнить лишь самых “хрестоматийных”. Кстати, трогательнейший цикл сти­хотворений, посвящённых Ленину, был опубликован и одним из самых знаме­нитых шестидесятников — Булатом Окуджавой — в книге “Лирика”, изданной в Калуге в 1956 году аккурат к XX съезду партии. В следующих книгах поэт уже не перепечатывал эти стихи, но, как говорится, “что написано пером — не вы­рубишь топором”.

У русских поэтов не “партийной”, но “национальной, простонародной ориентации” — Н. Рубцова, А. Бородина, В. Сорокина, Ю. Кузнецова, А. Передреева, В. Соколова, Ст. Куняева, В. Казанцева, В. Лапшина и многих других, в основном, вышедших из рабоче-крестьянского сословия, — таких “охранных грамот” не было, да и быть не могло, поскольку никто из них не был способен заявить, подобно Р. Рождественскому, “по национальности я — советский”. Они жили в советской эпохе, но ощущали и осознавали себя людьми с русской душой и с русской судьбой.

Семена того, что Хрущёв лукаво именовал “ленинизмом”, были посеяны в души творцов новой “ленинианы” в 1956 году. Но узнать сущность этого по­сева по плодам обществу пришлось почти через 40 лет, в 1993-м...

Один из самых шустрых “детей XX съезда” летом 1993 года написал стихо­творение, посвящённое Р. Рождественскому, объясняющее их общую судьбу: “Кто были мы, шестидесятники? // На гребне вала пенного // в двадцатом веке, как десантники // из двадцать первого. <...> Давая звонкие пощёчины, // чтобы не дрыхнул, современнику, // мы прорубили зарешёченное // окно в Европу и в Америку. // Мы для кого-то были “модными”, // кого-то славой мы обидели, // но вас мы сделали свободными, // сегодняшние оскорбите­ли. <...> Пускай шипят, что мы бездарные, // продажные и лицемерные, // но всё равно мы — легендарные, // оплёванные, но бессмертные!”

“Окно в Америку” прорубили и первыми нырнули в него Евтушенко с сы­ном Хрущёва Сергеем, предатель из КГБ генерал Калугин вместе с минист­ром иностранных дел Козыревым, главный редактор “перестроечного” “Огонька” Коротич, какой-то из засекреченных учёных Роальд Сагдеев и мно­гие другие, о которых один поэт из русского простонародья написал:

Через Атлантику опять

Летят за долларовой фигою

Демократическая блядь

С коммунистическим расстригою.

Зажав одной рукой дипломатический паспорт, выданный ему Козыре­вым, Евтушенко другой спешно дописывал для умирающей советской прессы своё последнее политическое завещание о необходимости реабилитации не­винно расстрелянных Бухарина, Якира, Блюхера, Гамарника:

“Я счастлив тем, что являюсь одним из свидетелей и участников Великой Реабилитации: реабилитации революционных идеалов, ленинской демокра­тии, социалистической гласности.

Начало этой Великой Реабилитации положил XX съезд партии. Затем в стрелку на часах истории вцепились руки тех, кто боялся правды. Но стрел­ку удалось только замедлить, а не сломать. Сама История голосом апрельско­го Пленума нашей партии объявила продолжение Великой Реабилитации.

На стороне перестройки — все лучшие силы нашего общества, ибо толь­ко перестройка есть гарант развития духовного и материального, и всё про­грессивное человечество, ибо только перестройка есть гарант безопасности всех народов”.

Где и в чьей памяти остался этот “исторический” “апрельский пленум”? Ку­да подевалось “прогрессивное человечество”? Обо всём этом и о том, в каких оборотней выродились “верные ленинцы” после 4 октября 1993 года, высказа­лась Валерия Новодворская в статье, названной строчкой из стихов Булата Окуджавы “На той единственной гражданской” (“Огонёк”, № 2-3, 1994).

“Я желала тем, кто собрался в Белом доме, одного — смерти. <...> Они погибли от нашей руки, от руки интеллигентов <...> не следует винить в том, что произошло, мальчишек-танкистов и наших коммандос-омоновцев. Они ис­полняли приказ, но этот приказ был сформулирован не Грачёвым, а нами...”

Статья была написана от имени всех 42-х подписантов позорного извес­тинского письма (5.10.1993), подписанного “шестидесятниками” А. Адамови­чем, Б. Ахмадулиной, Г. Баклановым, А. Борщаговским, А. Гельманом,

А. Дементьевым, Р. Казаковой, А. Ивановым, Ю. Карякиным, Ю. Левитанским, Б. Окуджавой, Р. Рождественским, Ю. Черниченко и другими “детьми XX съезда КПСС”. В этом письме защитники Дома Советов, убиенные в те дни, были названы “красно-коричневыми оборотнями”, “убийцами” и “хладнокров­ными палачами”, как будто не их тела октябрьской ночью были погружены на баржи и увезены в неизвестном направлении, а трупы Ельцина, Лужкова, Гайдара и прочих “гуманистов” и “реформаторов”. Так что кровь 1993 года — на ваших руках, “бессмертные и легендарные”. Не отмоетесь.

Даже умеренный либерал Лев Иванов-Аннинский, сын репрессированно­го отца (донского казака) и репрессированной матери (еврейки), не выдер­жал пошлой и невежественной евтушенковской болтовни и заявил, как чест­ный историк, в письме в журнал “Огонёк” (№ 36, 1987): “Евгений Евтушенко в стихотворении о памятниках, которые надо поставить жертвам необоснован­ных репрессий, пишет: “кровавые слёзы Блюхера // в металле ещё отольются, Якир с пьедестала протянет // гранитную руку стране”. Хотелось бы знать, как Евгений Евтушенко относится к тому факту, что подпись Блюхера в 1937-м году стояла под обвинительным приговором Якиру?” А писатель Олег Василь­евич Волков, сын известного депутата дореволюционной Государственной Ду­мы, проведший четверть века в тюрьмах, лагерях и ссылках, прочитав евту­шенковскую болтовню о “ленинских нормах”, сказал мне с негодованием: “Да, при Сталине таких, как я, преследовали и часто судили неправедным су­дом. Ноте, кто требует восстановления “ленинских норм”, забывают, что при этих нормах ставили к стенке безо всяких “троек” и безо всяких судебных раз­бирательств”. Несомненно, что, говоря это, Олег Васильевич имел в виду “декрет о борьбе с антисемитизмом”, составленный рукой Якова Свердлова, подписанный Лениным 30 августа 1918 года и гласящий, что за антисемитизм, выраженный в любой форме, виновных надо ставить к стенке “без суда и следствия”. Но самая крупная свинья фанатикам и дельцам перестройки была подложена не Евтушенко или кем-то из “42-х” подписантов, а той же Ва­лерией Новодворской, которая выболтала о кровопролитии 4 октября то, о чём все другие молчали: “Я благодарна Ельцину... пойдём против народа. Мы ему ничем не обязаны. Мы здесь не на цивилизованном Западе. Мы блуж­даем в хищной мгле и очень важно научиться стрелять первыми, убивать <...>

Такие, как я, вынудили президента на это решиться и сказали, как народ иудейский Пилату: “Кровь Его на нас и на детях наших”. Один парламент под названием Синедрион уже когда-то вынес вердикт, что лучше одному челове­ку погибнуть, чем погибнет весь народ”.

Так вот почему российский Парламент и его защитники были расстреля­ны с такой ветхозаветной жестокостью...

С той поры много воды утекло, и в 2016 году “шестидесятники” начали праздновать полувековую юбилейную годовщину их антисталинского XX съез­да, и вот уже три года прошло, а шабаш не затихает, а, наоборот, разгора­ется с новой силой.

Столетний юбилей Солженицына провели так, будто он ещё едет, как в 1994-м, из Владивостока в Москву. Памятники ему, как грибы, выросли по всей стране, от Тихого океана до Белгорода. В Москве сам президент вместе с вдовой один из памятников открывал. В школьную программу его “Архипе­лаг”, за исключением наиболее лживых и позорных страниц, втиснули. Улицу Коммунистическую его именем назвали. Стену скорби на проспекте Сахарова соорудили. Вокруг Соловецкого камня на Лубянке “шестидесятники” вместе со своими потомками собираются чуть ли не ежемесячно.

Телевизионные юбилеи Рождественского, Вознесенского, Высоцкого прошли блистательно с привлечением всех шоу-звёзд, всех жён, всех любов­ниц. Войновича похоронили, как одного из величайших классиков литерату­ры XX века. Центр культуры имени Вознесенского вдова открыла и несколько вечеров подряд вещала с телеэкрана о всех подробностях их общественной и личной жизни.

Телевизионный сериал “Таинственная страсть”, показанный в лучшее время, приковал к себе внимание миллионов соотечественников, пытавших­ся разгадать, кто из великих скрывается под кино-псевдонимами сериала.

Ну то, что музеи, носящие их имена, существуют в Переделкино, в Архангель­ском селе, в Москве, на станции Зима, в сибирском селе Косиха, в Нижнем Тагиле, в Санкт-Петербурге, что изваяния этих “легендарных” и “бессмерт­ных” стоят во дворе Санкт-Петербургского университета, в тихой Тарусе, на Бульварном московском кольце — это само собой разумеется. Я уж не го­ворю о том, что много раз за истекшие три года на самых популярных кана­лах ТВ повторялась демонстрация культовых фильмов, созданных “шестиде­сятниками” Георгием Данелия и Марленом Хуциевым.

Подытоживая эту историческую эпоху, “шестидесятники” из журнала “Знамя” издали в августе 2018 года специальный номер, посвящённый с пер­вой до последней страницы и XX съезду КПСС, и “утопленному в крови” вен­герскому восстанию 1956 года, и появлению в Праге 21 августа 1968 года со­ветских танков. На обложке номера прямо под словом “Знамя” я прочитал: “Тема номера — памяти “оттепели”, то есть некролог”, — а перевернув облож­ку, чуть не прослезился над душераздирающей эпитафией, как будто выгра­вированной на кладбищенской плите, под которой покоятся все мечты и на­дежды нашей пятой колонны:

“Этот номер посвящён “оттепели” короткому, но яркому периоду, когда наше общество и культура, выбираясь из-под глыб тоталитаризма, открыва­ли для себя ценности свободы, равенства и братства (лозунг кровавой Фран­цузской революции 1793 года!).

“Оттепель” это время творческого расцвета Анны Ахматовой и Бориса Пастернака, Дмитрия Шостаковича и Георгия Товстоногова, Варлама Шаламова и Александра Солженицына. Это непотускневшие страницы “Нового ми­ра” Александра Твардовского и “Юности” Валентина Катаева. Это начало творческого пути Иосифа Бродского и Андрея Тарковского, это звёздный час “Современника” и Таганки, всего того поколения молодых бунтарей, которых назовут “шестидесятниками”.

“Оттепель”, как стало теперь ясно, вошла в историю как время жестоких разочарований. Но и как время ослепительных надежд.

Этим надеждам, вспыхнувшим в марте 1953 года, суждено было обо­рваться 21 августа 1968-го, когда советские танки вошли в Прагу, а у нас на­чались очередные “заморозки”.

С той поры отшумело 50 лет, и мы уверены, что вернуться к урокам “ОТ­ТЕПЕЛИ” особенно важно именно сейчас”.

Ошеломляющим выглядит список авторов этого номера — инвалидов и ве­теранов “оттепели”, доживающих свой век кто на вожделенном Западе, кто в земле обетованной, кто в холодной и “немытой” России. А кто-то — уже на безмолвных берегах Стикса...

Леонид Зорин, Евгений Рейн, Александр Кушнер, Валерий Хаит, Яков Гордин, Ефим Гофман, Анатолий Найман, Борис Заборов, Ольга Розенблюм, Александр Даниэль, Людмила Штерн, Юрий Ряшенцев, Елена Шварц, Ирина Зорина, Ирина Булкина... Ирина Роднянская, Вениамин Смехов, Леонид Бахнов, Вячеслав Бахмин, Денис Драгунский, Мариетта Чудакова, Нина Бялосинская, Борис Слуцкий...

В этой толпе дочерей и сыновей избранного народа, оплакивающих “от­тепель”, рыдающих, подобно своим предкам на реках вавилонских, случайно мелькнули три русские фамилии — “Сидоров”, “Чупринин”, “Егоров”, — види­мо, ради соблюдения процентной нормы для коренного государствообразую­щего народа. А ведь когда я работал в 60-х годах в журнале “Знамя” при глав­ном редакторе Вадиме Михайловиче Кожевникове и его заместителе Борисе Леонтьевиче Сучкове, русских авторов в каждом номере “Знамени” было не меньше половины, да и разделение на “патриотов” и “либералов” в те време­на не было столь демонстративно катастрофическим. Однако вернёмся к юби­лейному “оттепельному” номеру “Знамени”. Из воспоминаний Ирины Зори­ной, бывшей сотрудницы журнала “Проблемы мира и социализма”, издавав­шегося в 1960-е годы в Праге:

“От “оттепели” не осталось лужицы. Подморозили всё. Пришлось, конеч­но, кого-то выслать на Восток, в лагеря, кого-то упрятать в психушки, когото отправить на Запад. И пошла Россия привычно по своему историческому кругу.

Боюсь только, нашему поколению уж не придётся дожить до новой “отте­пели” и тем более до настоящей весны. Великий век тех “шестидесятников” скончался. Не сразу. На это ушли два трудных, вязких десятилетия. Его до­бивали грубо, варварски, и всё же добили”.

Подумать только, с такими мыслями и чувствами Зорина обучалась и ра­ботала в журнале, изучавшем “проблемы социализма”...

Из воспоминаний Людмилы Сергеевой, вдовы поэта Андрея Сергеева: “Среди арестованных “врагов народа” — выдающихся врачей нашей страны — были два доктора с распространённой еврейской фамилией Коган. <...> Моя мама тоже носила фамилию Коган. И хотя эти знаменитые доктора не прихо­дились нам роднёй, при жизни Сталина у меня всё равно не было никаких шан­сов поступить в МГУ и учиться на филологическом факультете, о чём я так меч­тала с отрочества. <...> Для меня “оттепель” началась со смерти Сталина”.

Ну, как я могу верить бедной Людмиле Сергеевой, если сам поступал именно на тот же филологический факультет того же МГУ при жизни Сталина в июле 1952 года! Нас было принято на первый курс филфака, находившего­ся на Моховой, около двухсот юношей и девушек. Я до сих пор помню почти все фамилии студентов и студенток, моих однокашников и однокурсников. Человек двадцать из них носили фамилии Кацев, Блаунштейн, Орёл, Подоль­ский, Шталь, Шипелевич, Коварская, Комиссарова, Ситель и т. д.

Так что не надо Людмиле Сергеевой выдумывать, что не было у неё “ни­каких шансов” с её материнской фамилией Коган для поступления на фил­фак МГУ.

Незнакомая мне литераторша Инна Булкина, вспоминая стихи Олега Чухонцева о Курбском и Давида Самойлова об Иване Грозном (1968), пишет в “оттепельном” номере “Знамени”:

“За более чем год до появления стихов о Курбском и Грозном, за кото­рыми, — повторю, — вдумчивые читатели (в том числе из ЦК КПСС) узнали Сталина и Власова, были написаны культовые в известных кругах стихи Ст. Куняева “Карл XII” (“А всё-таки нация чтит короля...”). Риторически эф­фектная баллада, лишённая какой бы то ни было исторической связи с пер­сонажем, при этом откровенно просталинская: автор не скрывал, что стихи написаны к 10-летию постановления “О преодолении культа личности и его по­следствий”. И нет ничего странного, что читатели Куняева точно так же, как читатели Самойлова или Чухонцева, “вчитывали” эзоповы коннотации в стихи о шведском короле, о грозном царе и мятежном “беглеце”эмигранте”.

Я помню, как Александр Чаковский уверял меня, что это моё стихотво­рение написано “о Сталине”, но я, в отличие от Булкиной и Чаковского, знал, что оно написано после того, как, будучи в Стокгольме, я увидел, как ран­ним утром пожилой швед кладёт цветы к памятнику Карлу ХП. И я подумал, что тоска по доблести и былому величию отчизны привела его, жителя мир­ной, благополучной, антивоенной Швеции, к подножию памятника короля и полководца и что подобное чувство свойственно людям всех времён и всех значительных или великих держав... Ни о каком Сталине я тогда и не думал. Думал о человеческой жажде “крупнозернистой жизни”, говоря словами Мандельштама.

А что касается негодования Булкиной по поводу того, что в августе 1944 го­да “советские танки, стоявшие за Вислой”, “цинично ожидали, когда немцы расправятся с повстанцами варшавского гетто”, то негодует она впустую, по­тому что вся эта жуткая картина есть плод её больного воображения.

Восстание в варшавском гетто евреев, не пожелавших отправляться по приказу гитлеровцев в Освенцим, началось не в “августе 44-го”, а 19 апреля 1943 года. Через 2 месяца, к 20 мая 1943-го немцы беспощадно подавили его. Более пятидесяти тысяч восставших были убиты или сожжены живьём, ос­тальные отправлены в Треблинский лагерь смерти. Никакие воинские части польской армии Крайовой, находившиеся в варшавском подполье, и пальцем не шевельнули, чтобы помочь несчастным евреям.

А “советские танки” в это время, вопреки вашему, гражданка Булкина, лживому утверждению, стояли не на “берегах Вислы”, а на берегах Оки и Десны, в тяжелейших боях освобождая от оккупантов Калужскую и Брян­скую области.

Не лезьте в историю, которой вы не знаете, как не знают её многие авто­ры “оттепельного” номера “Знамени”, с восторгом вспоминающие общий для российских и польских “шестидесятников” лозунг “За вашу и нашу свободу”, результатом действия которого стала свобода уничтожения надгробий над воинами, освобождавшими Польшу. О том, как боролись поляки за “общую” для польских евреев и шляхтичей “свободу”, убедительно вспоминал Ержи Эйнхарн, выдающийся шведский врач, освобождённый советскими солдата­ми из Ченстоховского гетто:


“За пределами гетто полно профессиональных доносчиков-поляков, специализирующихся на распозновании евреев... они бегут за одиноки­ми евреями и кричат: “иийе! иийе!” — чтобы немцы поняли... Евреям было запрещено выходить из гетто, и за каждого обнаруженного вне гет­то еврея польский доносчик получал 2 кг сахара”. Недаром израильский историк М. Даймонт, объясняя, почему немцы создали самые крупные концлагеря для уничтожения евреев не в Западной Европе, а именно в Польше, писал: “Иначе обстояло дело в Восточной Европе. Самым по­стыдным было поведение поляков. Они безропотно выдали немцам 2 млн 800 тыс<яч> евреев из 3 миллионов 300 тысяч, проживающих в стране”.

Вот о какой “свободе” мечтали поляки — о “свободе” Польши от ев­реев.

А ещё, гражданка Булкина, вы напрасно восхищаетесь строчками Олега Чухонцева из стихотворения “Репетиция парада” о том, что “им­перский позор” России “до сих пор” “у варшавских предместий смер­дит”... Неужели вы не помните, что ода “Клеветникам России” написана Пушкиным в ответ не полякам, а парижским “витиям”-парламентариям, которые после неудачного польского мятежа 1830 года открыто призыва­ли Европу объединиться в очередную Антанту вроде наполеоновской и наказать непокорную Россию. Они, эти витии, забыли, что в составе наполеоновских “двунадесяти языков” было более ста тысяч польских жолнеров под командованием маршала Понятовского. Сто тысяч! Это чуть ли не четверть всей наполеоновской общеевропейской армады... Хорошо они погуляли в Москве, немало поубивали людей, немало награ­били добра, вволю покощунствовали в православных храмах. Вы, Инна Булкина, не чувствуете, что великие русские стихи Пушкина (“Клеветни­кам России”), Лермонтова (“Бородино”), Тютчева (“Блажен, кто посетил сей мир // в его минуты роковые...”), которые Рассадин назвал “бездар­ными”, а вы осмелились повторить его хамскую глупость, написаны столь честно и вдохновенно и вплетены в ткань нашей истории настоль­ко плотно, что они есть и будут её вечными крепостями, ракетами любой дальности, что они по прошествии веков до сих пор оберегают наше ме­сто под солнцем и в мировой истории.


И ненавидите вы нас...

За что ж? ответствуйте: за то ли,

Что на развалинах пылающей Москвы

Мы не признали наглой воли

Того, под кем дрожали вы?

За то ль, что в бездну повалили

Мы тяготеющий над царствами кумир

И нашей кровью искупили

Европы вольность, честь и мир?..

Всем, кто сегодня глумится над чувствами людей Крыма (он же — Таври­да!), кто трясётся от ненависти к русской “империи”, Александр Пушкин бро­сает в их перекошенные злобой лица:

Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды,

От финских хладных скал до пламенной Колхиды,

От потрясённого Кремля

До стен недвижного Китая,

Стальной щетиною сверкая,

Не встанет русская земля?..

И этими стихами Пушкин проголосовал два века назад вместе с народом Крыма (“Таврида”) и Абхазии (“Пламенная Колхида”) за то, чтобы оба этих благословенных края, всегда бывшие российскими со времён Екатерины Ве­ликой, в очередной раз по высшей воле и воле народа снова срослись с Рос­сией. Такова мистика истории, таково пророчество Пушкина, который “наше всё” — и наша демократия, и наша диктатура... Вы не согласны с Пушкиным, господа либералы из журнала “Знамя”? “Так высылайте к нам, витии, своих озлобленных сынов”...


***

Самым главным событием истории, сильно подействовавшим на нервную систему “шестидесятников”, было подавление нашими войсками Будапешт­ского мятежа в ноябре 1956 года и вторжение танковых армий в Прагу в авгу­сте 1968-го...

Последнее событие считается у “шестидесятников” окончательной катаст­рофой “оттепели”. Но подавление венгерского мятежа авторы юбилейного но­мера “Знамени” считают особенно страшным преступлением советской сис­темы.

Из воспоминаний питерского поэта Дм. Бобышева, ныне живущего в шта­те Иллинойс, США:

“Между тем, положение было тревожное, советская империя трещала по швам. Польша... Венгрия... В Венгрии тоже всё началось со студенческого кружка по изучению поэзии Шандора Петёфи, и вдруг они ощутили себя сво­бодными и пошли освобождать страну. Такие же, как мы, в зелёных плащах и чёрных беретах... Но — с автоматами. Хрущёв бросил туда танки, полилась кровь.

Вечером я читал стихи “К Венгрии” в ЛИТО при Доме культуры Промко­операции (сокращённо “Промка”). Вот как вспоминает это выступление Да­вид Шраер-Петров:

“Внезапно поднялся Бобышев. Встав передо мной, готовый бросить пер­чатку. “Как ты можешь писать Бог знает о чём, когда пролилась кровь наших братьев — венгерских интеллигентов? Я прочту стихи, посвящённые памяти ге­роев венгерского восстания”. Бобышев читал. Помню, там звучали... горячие слова, вырывающиеся и продолжающие вырываться из уст русских поэтов вот уже два века... Слёзы и яростное проклятие душителям свободы”.

Из воспоминаний Л. Сергеевой, которая присоединяется к бобышевской оценке венгерского восстания:

“Именно после венгерских событий рухнули все мои надежды на справед­ливость и гуманность советской власти. Я поняла, что социализма с челове­ческим лицом нам не суждено построить: СССР будет всегда силой подавлять всякое стремление к свободе, независимости, инакомыслию. Травля Пастер­нака после присуждения ему Нобелевской премии, Берлинская стена, возве­дённая посреди города в 1961 году, Карибский кризис, буйство Хрущёва в Манеже против молодых художников, а потом и писателей, суд над “тунеяд­цем” Иосифом Бродским, арест Синявского и Даниэля за то, что опубликова­ли свои произведения на Западе, наконец, Прага 1968 года только подтверж­дали безнадёжный диагноз советской системы.

Так, в 1956 году, вместе с кроваво подавленным венгерским восстани­ем, закончилась для меня короткая “оттепель” в нашей стране”.

Поскольку весь материал, касающийся “оттепели” в юбилейный августов­ский номер “Знамени” не уместился, то следующий, сентябрьский номер так же был “оттепельным” со стихами Игоря Волгина, жителя Нью-Йорка Бахыта Кенжеева, дневниками Раисы Орловой, похороненной в Кёльне, и романом Марии Рыбаковой “Если есть рай” (“училась в России, Германии и США”). О чём роман? Ну, конечно, о Венгрии. Об её незаконной оккупации советски­ми войсками в 1945 году и о кровавом 1956-м... Чтобы была понятна миро­воззренческая сущность романа, процитирую несколько отрывков из него. Первый — о венгерском революционере Бела Куне, известном в нашей совет­ской истории тем, что он вместе с “демоном революции” Розалией Землячкой-Залкинд и с красным комиссаром Ионом Якиром прибыли в 1920 году в Крым, где находилось около двадцати тысяч казаков — белых офицеров, не успевших эмигрировать в Турцию и добровольно сдавшихся в плен, по­скольку они получили заверение от командующего красноармейскими частями

Фрунзе, что всем им будет сохранена жизнь. Однако тройка в составе Землячки-Залкинд, Ионы Якира и Бела Куна пренебрегла обещанием Фрунзе и, по согласованию с наркомвоенмором Троцким, жесточайшим образом приго­ворила к расстрелу и утопила в море всех этих врагов революции в течение нескольких дней.

О романе Марии Рыбаковой о жизни венгерского палача Бела Куна рас­сказывается в “Знамени” с благостным восхищением:

“Я вспомнила о вожде Венгерской Советской Республики девятнадцатого года товарище Бела Куне. Бела Кун был сначала журналистом, потом служил в армии, стал военнопленным, в русском плену открыл для себя марксизм, пошёл в революцию. Как потом тайно перебрался обратно в Венгрию и аги­тировал рабочих за то, чтобы поднять восстание. Как его посадили в тюрьму и как он потом стал “виднейшим революционным деятелем” в течение тех че­тырёх месяцев, которые просуществовала Венгерская Советская Республика. После того, как Советскую Республику утопили в крови, товарищ Бела Кун вернулся в Советскую Россию и сражался с белогвардейцами. Победив бело­гвардейцев, товарищ Бела Кун отправился в Германию, чтобы бороться за де­ло мировой революции. Но это опять почему-то не получилось. Поэтому това­рищ Бела Кун вернулся в Россию, чтобы отстаивать идеалы коммунизма в од­ной, отдельно взятой стране. За героическую борьбу Бела Кун был награж­дён орденом Красного Знамени в 1927 году. Умер в тридцать девятом”.

От себя добавим: есть версии, что этот якобы венгр погиб то ли на Лу­бянке, где его допрашивали соплеменники, подчинённые Генриха Ягоды, то ли его придушили уголовники в одном из бараков “Архипелага”.

Мария Рыбакова уверяет в своём романе читателей “Знамени”, что режим послевоенной Венгрии был навязан ей захватившими в 1945 году эту благост­ную страну “венгерских интеллигентов и студентов из кружка Шандора Петёфи” году “оккупантами”, то есть советскими войсками. А описание того, в каких ус­ловиях жили и погибали 500 тысяч венгерских военнопленных, находившихся в наших лагерях после войны, затмевает все ужасы Освенцима, Треблинки и “Архипелага ГУЛаг”:

“Они годами работали на строительстве каналов и железных дорог, чтобы потом умереть от истощения. Или умирали сразу, от болезней или от пули над­зирателя. Или оказывались в сумасшедшем доме, где все о них забывали, где их держали десятилетиями, потому что врачи забыли, кто они, эти быв­шие военнопленные, и никто не понимал, на каком языке они говорят. Но вот только выйти никак нельзя было, ни из психушки, ни из лагеря, и надзира­тель продолжал кричать, и пуля убивала.

А те, кто кричал и бил их, кричали на них по-русски, и по-русски же ма­терились, и по-русски же обсуждали друг с другом насущные проблемы ла­герной жизни — каких заключённых на какие работы направить, кого лишить пайка, на кого натравить собак”.

Надо умудриться, чтобы так опозорить репутацию одного из старейших толстых журналов России.

На самом деле правду о характере венгров и об истории венгерского вос­стания 1956 года надо искать не в лживых сочинениях “шестидесятников”, а в свидетельствах очевидцев и участников трагедии 1956 года, которая нача­лась в 1944 году, когда “в течение 42 дней, начиная с середины мая, более чем четыреста тридцать семь тысяч венгерских евреев были отправлены в Ос­венцим — Биркенау... в конце 1944 ещё около тридцати тысяч евреев погиб­ли во время так называемых “маршей смерти” к австрийской границе или от рук венгерских нацистов”... (“Передайте об этом детям вашим. История Хо­локоста в Европе 1933-1945. М., 2000).

Да, вклад Венгрии в “Холокост” был, пожалуй, самым впечатляющим из всех стран фашистской Европы — почти полмиллиона евреев!

Венгерское восстание 1956 года — самое тёмное пятно в советской исто­риографии. Что случилось той осенью в Будапеште? Какие силы (помимо аме­рикано-советских) столкнулись в этой короткой, но отчаянной и кровопролит­ной схватке? Историки советской эпохи, как черти от ладана, отворачивались от этого выброса почти инфернальной ненависти.

А на деле в Венгрии произошла необыкновенно жестокая вспышка граж­данской войны венгерских националистов с проеврейской коммунистической и чекистской властью.

Националистическая венгерская прослойка попыталась повторить то, что уже происходило в Венгрии в 1919 году, когда было потоплено в крови прави­тельство Бела Куна — еврейский спецназ, представлявший элиту европейско­го и мирового интернационала, когда сам вождь вместе со своими соратниками-соплеменниками Матиасом Ракоши, Эдвардом Гёре, Тибором Самуэли были вышвырнуты озверевшим народом в центр мировой революции — в Москву, в советскую Россию.

Вот что сообщает американо-еврейская газета “Форум” (от 3 августа 2007 года) о режиме Бела Куна:

“Среди 48 народных комиссаров (министров) его правительства 30 были евреями, а среди 202 высших должностных лиц евреев было 161.

Может быть, именно потому венгерское восстание 1919 года против Бела Куна и его клики было столь яростным и кровопролитным.

В 1956 году произошло нечто похожее: для еврейской властной структу­ры, возглавляемой уже не Бела Куном, погибшим в 1939 году, а его постарев­шим сподвижником Матиасом Ракоши и воцарившейся в послевоенной Венг­рии с помощью наших танков и штыков еврейской партийно-чекистской бю­рократии, наступил своеобразный 1937(или 1919?) год. Историк Г. Костырченко в книге “Тайная политика Сталина: власть и антисемитизм” так характери­зует венгерскую послевоенную высшую элиту:

“М. Ракоши, будучи сам евреем (как М. Фаркаш, Й. Реван, Э. Гере, Г. Петер и другие его ближайшие соратники)... ещё в мае 1945 года проин­формировал Москву о массовом вступлении евреев в ряды компартии Венг­рии, назвав это серьёзной угрозой для её будущего. Свои опасения Ракоши мотивировал пропагандой враждебных буржуазных сил, которые распростра­няли слухи о том, что венгерская компартия — это “еврейская фашистская партия” и что повторяется 1919 год, когда руководство состояло исключитель­но из евреев во главе с Б. Куном...”

После окончания войны прошло всего лишь одиннадцать лет. Прослойка бывших венгерских фашистов, в числе которых было почти полмиллиона воз­вратившихся из советского плена 35—40-летних крепких мужчин, обученных воевать, поддерживаемая националистической молодёжью — венгерским “гитлерюгендом”, — в течение нескольких дней смела венгеро-советскую власть. Восставшие понимали, что Америка во имя борьбы с СССР закроет глаза на вспышку венгерского антисемитизма — и это развязало им руки. Тру­пы сотен евреев из госбезопасности и ЦК венгерской компартии валялись на улицах и площадях Будапешта, висели вниз головами, подвешенные за ноги на венгерских липах...

Из воспоминаний генерал-лейтенанта А. Малашенко: “Особый корпус в огне Будапешта”:

“В толпе раздавались свист и выкрики: “Нам не нужны гимнастёрки”, “Долой Красную звезду!”, “Долой коммунистов! ”, “Долой евреев!” (ВИЖ, №10, 1993).

Из статьи венгерского историка Йожефа Форижа:

“Проявлением этого национализма был немедленно всплывший антисе­митизм. .. старшего лейтенанта Яноша Бачи, попавшего в плен при осаде здания радио, повесили во дворе, потому что его посчитали евреем”.

Из книги В. А. Крючкова “Личное дело” (М., Эксмо. 2003. С. 45):

“Лозунги произносились самые разные — от социалистических до откро­венно фашистских <...> тотчас же после ухода наших войск начался дикий разгул грабежей и насилия. Самосуды вершились один за другим. В Будапе­ште на фонарных столбах вешали коммунистов, “агентов Москвы”. “О контр­революционном характере событий свидетельствуют идеи, провозглашённые участниками: антикоммунизм, национализм, антисоветизм, антисемитизм” (с. 51.)

Поэтому, видимо, весьма недвусмысленно и твёрдо прозвучали слова из приказа Главнокомандующего объединёнными вооружёнными силами Вар­шавского пакта маршала И. С. Конева, повелевающие раздавить венгерских мятежников:

“События показали, что активное участие в этой авантюре бывших хортистов ведёт к возрождению в Венгрии фашизма и создаёт прямую угрозу на­шему Отечеству... нельзя забывать, что в минувшей войне хортистская Венг­рия выступала против нашей Родины вместе с гитлеровской Германией”.

В августе 2008 года я получил письмо из белорусской Орши от Сергея Лысковского, служившего в нашей армии осенью 1956 года в Венгрии и ви­девшего путч своими глазами. Вот несколько отрывков из его письма:

“С 26 по 30.Х в пригороде Дебрецена банды уничтожали семьи наших офицеров и тех, кто их приютил <...> Утром вижу у казармы — листовок пол­но! На фото — наши солдатики без голов, за ноги привязаны на вагонах-те­лятниках <...> на дорогах оставляли младенцев. Вылезет сердобольный наш танкист убрать с пути — и гибнет <...> Один танк, сбив перила моста, слетел в реку — и все погибли: не мог водитель задавить дитя”.

На такого рода садистскую жестокость едва ли были способны венгерские студенты — по официальной версии якобы главная сила венгерского путча. Это дела и опыт бывших оккупантов — солдат рейха. И ещё из письма Лыс­ковского: “ЕБН (Ельцин. — Ст. К.) покаялся перед хортистской Венгрией”.

Вчерашние венгерские военнопленные подтвердили в те дни свою репу­тацию жесточайших карателей, которую они заработали на оккупированной советской земле... И у Москвы, конечно, независимо от решения “еврейско­го вопроса” в Венгрии, был единственный выход: раздавить эту попытку фа­шистского реванша танками и посадить во власть вместо ненавидимых венг­рами евреев коренных, но умеренных венгров, вроде Яноша Кадара.

Писатель Сергей Небольсин, жена которого была венгеркой и в доме ко­торого постоянно гостили венгерские историки и филологи, недавно расска­зал мне следующую историю:

— Приехал к нам профессор-литературовед Кроль, разговорились, и он поделился с нами воспоминаниями о 1956 годе.

“Мне было всего шесть лет. Однажды, в разгар восстания, я вышел на улицу и увидел, что на дверях нашего дома появилась надпись: “На этот раз мы не довезём вас до Освенцима”...

Я вернулся в дом и спросил отца: что значит эта надпись?

Отец смутился, но потом, понизив голос, сказал мне:

— Сынок, тебе надо знать, что мы не венгры. Мы — евреи”.

Но одно меня озадачивает до сих пор: почему наши еврейские либералы всю последующую историю восхваляли венгерский 1956 год как восстание против советского тоталитаризма, как борьбу под лозунгом “За нашу и вашу свободу”? Или их ненависть к социализму и латентная русофобия настолько мутила разум, что они в упор не видели антисемитской закваски венгерского взрыва и, проклиная сталинский 1937 год, одновременно оплакивали пораже­ние венгерского антисемитского бунта?

Полвека прошло с тех пор, и всё равно у нашей либеральной образованщины в душе ещё чадит это антисоветское пламя (с антисемитским отблес­ком!). Свидетельство тому — шабаш на радиостанции “Свобода”, где в нояб­ре 2006 года собравшиеся на этот кровавый юбилей восстания кадили ему славу и читали стихи своих кумиров, прославлявших в 1956 году антисовет­ский и антисемитский путч. Конечно, вспомнили стихи Манделя-Коржавина:

Я живу от нужды без надежды,

Я лишён и судьбы, и души,

Я однажды восстал в Будапеште

Против фальши, насилья и лжи.

(Цитирую, как запомнилось, со слов кого-то из выступавших, кажется, Натальи Ивановой из журнала “Знамя”.)

Своим хрипловатым тенорком делился воспоминаниями о пятьдесят шес­том годе Юз Алешковский: “Свет промелькнул! Мы ненавидели советский ре­жим и с радостью сообщали друг другу, что Венгрия восстала”. Хорошо бы спросить Юза Алешковского вместе с Наумом Коржавиным, а от кого, по-ихнему, бежало в ноябре 1956 года во Францию семейство Саркози — от совет­ских танков или от венгерских антисемитов?

Как же надо было страстно и слепо ненавидеть свою родину, свой народ, свою трагическую историю, чтобы забыть о том, сколько горя принесли нам венгерские оккупанты во время войны, чтобы не понимать антисемитскую подкладку будапештского бунта, чтобы забыть, как чешские легионеры дваж­ды прошли с огнём и мечом по нашим землям — в 1919 году в составе чехо­словацкого корпуса (о чём я слышал в тайшетских сёлах песню со словами: “Отца убили злые чехи, // А мать живьём в огне сожгли”), и в 1941-1945 в со­ставе гитлеровского рейха.

А чтобы не быть голословным, приведу статистическую таблицу количест­ва военнопленных в советских лагерях послевоенного времени из книги авст­рийского историка Стефана Карнера “Архипелаг ГУПВИ”, переведённую на русский язык и изданную в Москве в 2002 году. В советском плену после вой­ны содержалось 2 млн 388 тысяч немецких военнопленных, 513 тысяч — вен­герских, 187 тысяч — румынских, 156 тысяч — австрийских, 70 тысяч — чехо­словацких, 60 тысяч — польских, 48 тысяч — итальянских... Далее шли фран­цузы (23 136 человек), югославы (видимо, хорваты — 21 тысяча 830 человек), и совсем понемногу этот букет был разбавлен голландцами, финнами, бель­гийцами, датчанами, испанцами и “разными прочими, — говоря словами Ма­яковского, — шведами”.


***

В сентябре 2008 года я участвовал в телевизионной передаче, посвящён­ной гибели “оттепели”. Наталья Иванова, ведущий критик нынешнего журнала “Знамя”, вспоминала стихи своего покойного мужа Александра Рыбакова. Я не запомнил их полностью, но строки: “Ах, романтика, синий дым, в Будапеште советские танки” — остались в памяти, тем более, что в конце с пафосом бы­ли причитания: “Сколько крови в подвалах Лубянки”... А сколько еврейской крови было на улицах Будапешта? Об этом, конечно, не желали думать ни На­талья Иванова, ни её муж, сын писателя Анатолия Рыбакова (Аронова), авто­ра известных в своё время романов “Дети Арбата” и “Тяжёлый песок” — рома­нов о еврейских судьбах.


***

Отрывки из дневников Раисы Орловой, жены Льва Копелева, под заго­ловком “Родину не выбирают” (“Знамя” № 9, 2018):

“Грубость и хамство наших в Румынии (в 1945 году). Провожая меня до­мой после публичной лекции “Облик советского человека”, румынский искус­ствовед Мирчи Надежди рассказывал, как он и его друзья ждали Красную ар­мию, как надеялись, что придут русские, и ночь сменится днём.

— А ваши солдаты отняли у меня часы насильно. Оскорбило насилие. Я сам отдал бы им всё по первой просьбе.

Как он обрадовался моему французскому языку и “налёту” интеллигент­ности!”

Некрасиво, конечно, поступили русские солдаты, но надо было Раисе Либерзон-Орловой, происходящей из крупночиновничьего советского истеб­лишмента 1930-х годов, напомнить румынскому искусствоведу, которого со­ветские солдаты освободили из фашистской “ночи”, что после войны в наших лагерях для военнопленных Вермахта сидели и работали более 146-ти тысяч румынских солдат, офицеров и генералов. И каждого из них можно было су­дить за военные преступления, совершённые на оккупированной территории Крыма, Краснодарского края, Одесской и Сталинградской области. Но она, умершая и похороненная в эмиграции (г. Кёльн), всю жизнь была обуревае­ма жаждой совсем другого трибунала:

“Я одержима идеей возмездия. Необходим был Нюрнбергский про­цесс (в эпоху “оттепели”. — Ст. К.) Теперь, конечно, время упущено. Если бы были тайные судилища, сама пошла бы и убивала бы тех, кто сейчас сажает розы и клубнику” (“Знамя” № 9, 2018).

Помню эту даму, добродушно улыбающуюся всем знакомым в ресторане Центрального дома литераторов...

Отец “шестидесятницы” Раисы Орловой-Либерзон был крупным совет­ским чиновником. Ездил в 1920-1930 годы для переговоров с Горьким на Ка­при, работал в знаменитом ВОКСе (Всесоюзное общество культурных связей с заграницей). Условия жизни семьи Орловой-Либерзон были исключитель­ными. Они жили в одном из лучших домов Москвы (ул. Горького, д. 6), на­против Центрального телеграфа. Квартира была в сто квадратных метров, в несколько комнат. В одной из них жила, естественно, русская домработни­ца, как и в семьях других “шестидесятников” — Д. Самойлова, А. Межирова, Б. Слуцкого.

Из книги “Воспоминания о непрошедшем времени” Р. Орловой-Либерзон:


“Выпускники 1939, 1940, 1941 годов не искали работы — работа ис­кала выпускников. Я заполнила анкеты в десяти учреждениях, среди них ЦК, Наркоминдел Совнарком. У меня, как и у большинства из нас, была возможность выбора”.


Кто это “большинство из нас”? “Ифлийцы”, де­ти “пламенных революционеров”, будущие “шестидесятники”...

У отца Раисы Орловой, как вспоминает она, “был пистолет”, в “период хлебозаготовок, куда его посылали, он получил право на владение оружием”. Её последний муж также раскулачивал крестьянство. Никакого чувства вины перед своими собратьями по перу из раскулаченных семей — Михаилом Алек­сеевым, Виктором Астафьевым, Александром Яшиным — ни “копелевы”, ни “либерзоны” никогда не испытывали ни до XX съезда партии, ни в “отте­пель”, ни в перестройку...

Из её же воспоминаний:


“В город Маркс (Саратовской области) надо было поехать, надо бы­ло увидеть эти чудовищно грязные сортиры во дворе, колонки. Плохие дороги, быт, как в каменном веке ... пока Лёва (Копелев. — Ст. К.) чи­тает лекцию, я хожу по городу. Дощечки с названиями улиц: Бебеля, Либкнехта, Сад Свободы, Маркса, Энгельса. Что было с этими велики­ми тенями, когда их соотечественников за сутки выселили отсюда? Го­род тогда назывался Марксштадт”... (“Знамя”, 09.2018).


Замечу вскользь, что в город Маркс рвались не кто-нибудь, а тоже “соотечест­венники” того же Маркса, но в форме солдат Вермахта.

А какая для Либерзон трагедия — сортиры на улице и колонки... Да я всё своё детство и юность — до 18 лет — прожил в военные и послевоен­ные годы в Калуге на скрещении улиц Циолковского и Пушкинской, и сортир, сколоченный из горбыля, у нас аж на целых три многосемей­ных дома был один во дворе, и на колонку за водой, которая была одна на целый квартал, я ежедневно ходил с двумя вёдрами. И ничего, вы­жили, выучились, и школу с медалями окончили. Я — с золотой.

А что касается города Маркса, населённого до войны немцами По­волжья, то их действительно, когда немцы подходили к Волге, пересе­лили на восточный берег реки из городов Энгельс и Карлмарксштадт в лагеря временного проживания. Среди интернированных переселен­цев был будущий знаменитый в сфере космонавтики учёный Борис Раушенбах, который вспомнил в одном из интервью, что американцы, на землю которых не ступала ни одна нога иноземного захватчика, устрои­ли на своей территории в годы Второй мировой концлагеря для искони живших в США японцев, а на вопрос журналистки: “Почему вы были про­тивником распада СССР, вы столько претерпели от советской систе­мы?” — ответил не только журналистке, но и всем “шестидесятникам” вроде Орловой-Либерзон:

— Я никогда не чувствовал себя обиженным, считая, что посадили меня правильно. Это был не 37-й год. Шла война с Германией. Я был немцем. Потом в лагерях оказались крымские татары, чеченцы. Те же татары во время оккупации Крыма всё-таки работали на фашистов. Сре­ди немцев если и были предатели, то полпроцента. Но попробуй их вы­явить во время войны... что говорить, было очень плохо, но в условиях войны власть приняла совершенно правильное решение”.

Вот мужественные слова вложившего все свои горести, всю свою судьбу в исполинский поток истории XX столетия настоящего большого человека и верного сына России, немца по происхождению, похороненного по заслу­гам рядом со сталинскими маршалами, писателями и учёными великой эпо­хи — на Новодевичьем. А злобная “шестидесятница” Орлова-Либерзон поко­ится в Кёльне, в немецкой земле, на родине “великих теней” и своих кумиров Бебеля, Либкнехта, Энгельса... И кто там будет приходить на её могилу? Ко­му она там нужна? Словом, всё происходит согласно песенке “шестидесятни­ка” Окуджавы: “Всё поровну, всё справедливо”...

Жёлчью, глупостью, злобой, глумлением переполнены воспоминания “зна­менских” “шестидесятников” о загубленной советскими танками “оттепели”: “сталинские репрессии, подавление Венгерского восстания 1956 года, раз­гром Пражской весны в 1968 году”... “последнее событие мне особенно памятно, так как изменило мировоззрение, я стал другим человеком”...

Каким? Автор воспоминаний, Борис Егоров, доктор филологических наук из Санкт-Петербурга, впадая в социальную шизофрению, исповедуется:

“Дважды пытался распространять антисоветские листовки (особенно по­сле войны потрясали высылки на Восток целых народов, якобы сотрудничав­ших с фашистами... редакция “Библиотеки поэта” помещалась на самом верхнем, седьмом этаже ленинградского Дома книги. Так что листовки ло­гично было бросать из форточки прямо на Невский проспект. В период пере­стройки я в статье, опубликованной в Праге на русском языке, напомнил о кучке смельчаков на Красной площади, осуждавших вторжение наших войск в Чехословакию, о Сергее Юрском, бросившемся в чешский госпиталь сдать кровь, о Высоцком, Окуджаве, Евтушенко, тут же откликнувшихся сво­ими стихами. ...На перестроечной волне 1990-х годов я вдруг встрепенулся. Написал утопическое послание к азербайджанской интеллигенции: проявите восточную мудрость и уговорите своё правительство, подарите Армении не­счастный Карабах... Увы, азербайджанские коллеги ответили мне вежливы­ми объяснениями: какие армяне плохие люди, как они варварски завоевали Карабах...”

Казалось, что дальше некуда, но температура социальной шизофрении по мере того, как я перелистывал страницы “Знамени”, всё повышалась. Ана­толий Найман с восхищением вспоминал о знакомстве в 1968 году с молодой семьёй чехов, рассказавших ему, как они жили в пражском общежитии:

“Он рассказывает, как, учась в университете и живя в студенческом об­щежитии, дожидался, чтобы вся комната заснула, зажигал настольную лам­пу, раскладывал на столе газету “Руде право”, прочитывал номер от начала до конца, раскрывал складной нож и, по возможности тихо, искалывал мел­ко-мелко, рубил, как капусту, газетный лист. Она говорит, что с приходом Дубчека пришло и сексуальное раскрепощение, и в подтверждение достаёт фотографию, где они с мужем сняты голые на фоне леса”.

Одним словом, оба они похожи на Либерзон-Орлову, которая, по собст­венному признанию, “если бы были тайные судилища”, “сама бы и убила бы” своих идейных врагов.


***

Но наши отечественные “шестидесятники” по накалу психопатических припадков и по соревнованию в глупости не уступали чешской паре. Влади­мир Радзишевский вспоминает о том, как Евтушенко отозвался на события августа 1968-го:


“Из Коктебеля Евтушенко отправляет телеграмму протеста на имя Бреж­нева и Косыгина. От отчаяния и беспомощности примеривается к самоубий­ству (! — Ст. К.). И стихи пишет, как предсмертную записку. Поэтому и за­канчивает их эпитафией:

Пусть надо мной — без рыданий —

просто напишут, по правде:

“Русский писатель. Раздавлен

русскими танками в Праге”.

Стихи оказались такой силы, что спасли автора от него самого. Самым прямым результатом их воздействия стал отказ от самоубийства”.

Но Радзишевскому мало диагноза, который он ставит Евтушенко (склон­ность к суициду), он восхищается способностями Евгения Александровича, а заодно и Андрея Андреевича (Вознесенского) переписывать в наступившую эпоху перестройки хрестоматийные стихи о самом Ленине и утаивать их от но­вого поколения читателей:

“Генеральной расчисткой поэмы автор занялся в перестройку. И эта рас­чистка не в последнюю очередь коснулась неприкасаемого ранее Ленина.Так, в главе “Идут ходоки к Ленину”, где Ленин, понимая все их беды, шёл навстречу ходокам, возникает совсем другой расклад:

Волга дышит смолисто,

Волга ему протяжно:

“Что,

гимназист из Симбирска,

править Россией тяжко?

Руководил ты,

не робок,

лишь заговорщиков горсткой.

Что же ты хлеборобов

начал душить продразвёрсткой?

Мягкую ссылку попробовал, вообразив —

это благо...

Росчерк твой станет проволокой

первого в мире ГУЛага.

По-другому поступил Андрей Вознесенский, ограничившись косметичес­кой правкой. Когда появилась возможность переиздания, просто перестал печатать избыточно льстивые стихи:

Уберите Ленина с денег,

он — для сердца и для знамён”.

Но в чём Радзишевский прав: соперничество двух поэтов в “антилениниз­ме” достигло в эпоху перестройки кульминации. Вспомним “хирургическую операцию”, которую совершил Евтушенко со своим суперпатриотическим знаменитым стихотворением “Идут белые снеги”, в котором строфа, написан­ная в советскую эпоху о том, как он любит Россию: “дух её пятистенок и её кедрача, её Пушкина, Стеньку и её Ильича”, — в эпоху антисоветскую ста­ла ещё гениальней: “дух её пятистенок, дух её сосняков, её Пушкина, Стеньку и её стариков”. И после этой творческой удачи Евгению Александ­ровичу уже не было нужды “примериваться к самоубийству”: “К предательству таинственная страсть”, говоря словами Ахмадулиной, спасла его репутацию, как и репутацию многих других “шестидесятников”. Правда, ему пришлось в поэме “Братская ГЭС”, переиздававшейся в 1990-е годы, пожертвовать гла­вой о партбилете (Марк Захаров поступил проще: он сжёг свой партбилет в телевизионной передаче на глазах у всей страны). Но Евтушенко доказал, что пословица “написано пером — не вырубишь топором” в эпоху историчес­ких потрясений теряет свою силу. Однако не все поклонники поэта одобрили его самоцензуру. С одним из них я поговорил по телефону. Это был геофизик Марчук, давний приятель Евтушенко, о котором поэт в поэме “Братская ГЭС” привёл строки популярной песенки: “Марчук играет на гитаре, а море Брат­ское поёт”. Но ничего не поделаешь — “к предательству таинственная страсть” оказалась сильней, нежели память о дружбе с Марчуком, и когда я по теле­фону спросил Марчука, как он относится к тому, что во времена перестройки Евтушенко изъял из поэмы “Братская ГЭС” центральную главу о партбилете, Марчук с печалью ответил: “Конечно, это горестно, но всё равно Евтушенко великий поэт”.

Ну, что делать! Все “шестидесятники” были “великими”. А разве не при­липло это слово к Остапу Бендеру — “великому комбинатору” своей эпохи? Вспомним также, что задолго до истории с “Лениным” и “партбилетом” ещё один “шестидесятник”, воспевший строительство Иркутской ГЭС в романе “Продолжение легенды”, выхлопотал себе командировку в Англию якобы для того, чтобы собрать материал к книге о Ленине, проводившем в 1905 году съезд РСДРП в Лондоне. Но, соблазнившись образом жизни туманного Аль­биона, этот певец комсомольских строек, даже позабыв о том, что когда-то дружил с Евтушенко и водил его к Бабьему Яру, стал невозвращенцем. Поистине Лондон и весь англо-американский мир являются каким-то магнитом, притягивавшим во все времена наших “революционных романтиков” — Печерина, Герцена, Суворова, Резуна, Гордиевского, Березовского, Жореса Мед­ведева, Буковского, Скрипаля и т. п. Как бы то ни было, “шестидесятники”, бросившиеся в середине прошлого века воспевать стройки коммунизма, бы­стро скисли вместе со своими поэмами и романами...

А после великой и честной прозы Валентина Распутина, Виктора Астафь­ева и Василия Белова жалкие потуги “шестидесятников”, прославляющих стройки коммунизма, окончательно обнаружили свою ничтожность.


***

Из воспоминаний Леонида Бахнова, журнал “Знамя” (№ 8, 2018).

“Лично для меня “оттепель” навсегда окрашена голосом Окуджавы... Чи­тал “Звёздный билет” Аксёнова. До полного посинения и знания текста чуть ли не наизусть... Шолохов вылез, старая гнида, призвал поставить к стенке предателей”.

Из воспоминаний художника Бориса Заборова:

“Изъеденный оспой тиран издыхал на полу своего многолетнего заточе­ния. Беспомощный. Жалкий. Ненавистный. Соратники, обступив его, смот­рели с ужасом и надеждой. Наконец смерть бросила упыря на потеху всем чертям”... Белорусского художника Бориса Заборова я знал по советскому Минску. Сейчас он живёт во Франции. Если он попадёт в психиатричку от не­нависти к Сталину, это будет естественно, и более того, справедливо, пото­му что Борис потратил столько душевных и физических сил на эту ненависть, что выдающегося художника из него не получилось, и он стал ремесленником, рисующим портреты по фотографиям... Все мы бренны, но думаю, что, в от­личие от Сталина, который похоронен в столице страны, где прожил всю жизнь, где принимал победные парады 1941-го и 1945 годов и где, несмотря на все крики Заборова: “Издыхал!.. тиран!.. изъеденный оспой.”, ему кла­дут цветы на могилу. А Борис Заборов будет удостоен какого-нибудь париж­ско-еврейского кладбища, на которое, как и к Орловой-Либерзон, и приходить-то после его смерти будет некому и незачем.


***

Из воспоминаний Мариэтты Чудаковой, подписавшей 5 октября 1993 го­да письмо “42-х” и заявившей в том же октябре на страницах “Литературной газеты”: “не уходит за десятилетия из памяти то августовское утро... корот­кая демонстрация семи храбрецов на Красной площади. Среди них — выпуск­ница нашего филологического факультета, всем нам, его окончившим, хоро­шо известная Наташа Горбаневская. ...И вот с конца августа 1968 года я не знаю покоя. И приближаюсь к мысли выйти куда-то с плакатом про Прагу. И всё пытаюсь приучить себя к дальнейшему существованию в лагере... И, наконец, делюсь этими мыслями с Сашей” (“Знамя”, № 8. С. 187).

Поскольку я учился на филфаке МГУ в одни годы с Чудаковой и её мужем Александром, поскольку она в октябре 1993 года кричала в Бетховенском за­ле на встрече писателей-демократов с Ельциным: “Борис Николаевич! Дейст­вуйте!” — поскольку после расстрела Парламента и его защитников из наро­да она заявила в “Литературной газете”: “В октябре мы спасали демократию от Куняева”, — я имею полное моральное право предположить, что Мариэтта Омаровна если не по крови, то по складу натуры похожа на многих фурий ок­тябрьской революции и гражданской войны — на Розалию Землячку-Залкинд, на Евгению Бош, на Ларису Рейснер, о которых Ярослав Смеляков писал в стихотворении “Жидовка”: “Ни стирать, ни рожать не умела, // никакая ни мать, ни жена, // лишь одной революции дело // понимала и знала она”.

А что касается “легендарной семёрки” храбрецов, вышедших в августе 1968 года во главе с малым ребёнком Наташи Горбаневской на Красную пло­щадь, то об этой компании можно сказать, что они были всего лишь навсего предтечами отвязанных феминисток из “Пусси-райт”, сделавших себе позор­ную известность плясками на амвоне перед алтарём и фотографиями из Зоо­логического музея, где были изображены стоящими на четвереньках уличны­ми сучками, на которых взгромоздились двуногие кобели.

Так что наши “шестидесятники” из “Знамени” и прочих СМИ рискуют сво­ей репутацией, когда вспоминают о “великолепной семёрке” на Красной пло­щади или о “великолепной четвёрке” из Храма Христа Спасителя и Зоологи­ческого музея.


***

“Танки на Вацлавской площади, ненависть чехов, отчаянные выкрики, как плевки в лицо оккупантам, небезобидные стычки, огонь, стрельба... И очень ровно, как кордебалет Большого, стояли танки, танки, танки, и им не было конца... ”

(Из воспоминаний Натальи Зимяниной, дочери секретаря ЦК КПСС Зимянина, сотрудницы издававшегося в Праге журнала “Проблемы мира и социа­лизма”, где вместе с ней работали лидеры “шестидесятничества” и будущие “творяне” перестройки Юрий Карякин, Мераб Мамардашвили, Ирина Зорина, Кирилл Хенкин, Владимир Лукин и др.).

“Летом 1967 года мы все (я имею в виду нашу большую ленинградскомосковскую компанию) очень внимательно следили и по нашим газетам, и, естественно, по всем доступным “вражеским” голосам за так называемой “Пражской весной” и невероятно радовались и переживали за чехов”. (Из воспоминаний киноактёра Л. Прыгунова).


***

А теперь нам остаётся поглядеть и оценить чехословацкие события авгус­та 1968 года в контексте большого или, как его называл Осип Мандельштам, “крупнозернистого времени”.

29 сентября 1938 года в Мюнхене западные демократии сдали Чехослова­кию Гитлеру. Утром 30 сентября президент Бенеш получил из Берлина ульти­матум о том, что в течение 10 суток Судетская область должна перейти под власть Германского рейха. Чехи не стали ждать десять дней, посовещались полтора часа, и премьер-министр республики Ян Суровы сообщил Берлину и гражданам своей страны, что ультиматум принят. Во время полуторачасо­вого обсуждения германской ноты министр иностранных дел чешского прави­тельства Камилл Крафта заявил своей политической и военной элите:

“Теоретически ультиматум можно отвергнуть. За этим последует война, в которой никто нас не спасёт”.

Когда немецкие войска вошли в Чехословакию, многотысячные толпы на­рода приветствовали их во всех городах и весях, в том числе и в Праге, где дед и тёзка будущего президента нашей эпохи крупный коммерсант Вацлав Гавел приветствовал гитлеровцев с балкона своего, как сказали бы сейчас, супермаркета... Вот так Чехословакия в марте 1939 года стала протекторатом великой Германии, и в июле 1941 года президент протектората чех Эмиль Гаха обнародовал послание гражданам, в котором говорилось:


“Для того чтобы чешский народ принял участие в великой борьбе не­мецкого народа и внёс свой вклад в дело его победы, ему были опреде­лены задачи, особенно в области снабжения и вооружения... Военный взнос в 5 миллиардов крон был нами сделан ввиду того, что чешский на­род непосредственно не участвует в войне”.


Откупились. И на эти 5 миллиардов крон началась работа “чешского на­рода” “в области снабжения и вооружения” гитлеровского вермахта. 122 чеш­ских военных завода, 12 000 средних и мелких предприятий, два с половиной миллиона самых квалифицированных в Европе рабочих и технических специ­алистов, начиная с 1939-го и по 1945 год ковали мощь вермахта, снабжая гит­леровскую армаду танками, самоходными орудиями, грузовиками, пушками, автоматами, винтовками, револьверами, снарядами, патронами...

Гитлеровские офицеры, получив отпуска с фронта, стремились именно в Чехословакию, которая предоставляла им все возможности для восстанов­ления сил и здоровья, потраченных на Восточном фронте, о чём знаменитая киноактриса Ольга Чехова писала в своих воспоминаниях: “Злата Прага не утратила своего блеска; и в гастрономическом отношении она предлагает удовольствия, которых в рейхе для простых смертных уже давно не существу­ет. Короче: Прага — отдых от войны”. Даже в Париже, где для гитлеровской офицерни пели в ресторанах Ив Монтан и Эдит Пиаф и которых обслуживали проститутки и многие честные женщины Парижа, не было столь комфортных условий для отдыха оккупантов. Всё-таки во Франции какое-то, хотя и жал­кое, сопротивление было. А в Чехословакии не было ничего опасного — ни со­противления, ни партизан — сплошной комфорт...

Марина Цветаева, прожившая в Чехословакии после эмиграции из Рос­сии более десяти лет и переехавшая в 30-е годы во Францию, писала во вре­мя Мюнхенского предательства возвышенные стихи о приютившем её славян­ском народе:

Его и пуля не берёт,

И песня не берёт!

Так и стою, раскрывши рот:

— Народ! Какой народ!

Когда ни сила не берёт,

Ни дара благодать, —

Измором взять такой народ?

Гранит измором взять!

Бедная, наивная, экзальтированная, умевшая зомбировать самое себя Марина Цветаева! Хорошо, что ничего не узнала она о позорном лакействе её любимой Чехии, её прекрасной Богемии, её сказочной Моравии! Хорошо, что она не знала о том, что в составе гитлеровского рейха, топтавшего её родину Россию, было около ста тысяч коричневых швейков, шестьдесят тысяч из ко­торых после окончания войны работали у нас как военнопленные, восстанав­ливая наши города, разбитые “тиграми”, самоходными орудиями, бомбарди­ровщиками, которыми управляли и командовали её любимые чехи.

Слава Богу, она не узнала о том, что президенту протектората Эмилю Гахе, через месяц после 22 июня 1941 года торжественно сообщившему о “воен­ном взносе” чешского народа в военную промышленность рейха в размере

5 миллиардов крон, в канун 50-летия победы над фашизмом была открыта в Праге мемориальная доска “за вклад в сохранение Чехословакии” в годы Второй мировой войны.

Слава Богу, что Марина Цветаева так и не узнала слов американского по­сла в послевоенной Чехословакии Штейнгарда, который сказал: “Чешский народ всегда отдавал предпочтение жизни без напрасной борьбы, неже­ли борьбе за свою свободу”...

Остаётся только вспомнить её искренние и предельно наивные строки:

Так и стою, раскрывши рот:

— Народ! Какой народ!

Что же касается известного поэта-“шестидесятника”, вышедшего из семьи советских чекистов, Юрия Ряшенцева, то у него есть весьма выразительные воспоминания о политической обстановке в Чехословакии в мае 1969 года. Ряшенцев работал тогда в журнале “Юность” и был послан в Прагу для осве­щения того, как будет проходить празднование нашей победы над фашизмом. Но на глазах у Ряшенцева во время встречи с активистами чехословацко-советской дружбы в пионерлагере на лесистой окраине Праги произошла ссора и даже драка между чехословаками, которые поддерживали наше вторжение в Прагу, и теми, кто ненавидел нас за это. Кончается это воспоминание Ря­шенцева так:

“Я сидел на пеньке в лесу, глядя на громадный валун, на котором мелом был нарисован танк с флагом, на котором в звезду была вписана свастика. Насколько помню, я плакал” (“Знамя” № 8, 2018. С. 198).

Если бы стопроцентный “шестидесятник”, мой бывший знакомый Юра Ря­шенцев вспомнил, как в 1939 году немецкие танки с настоящими свастиками на броне въезжали в столицу по дороге, усыпанной цветами, под ликующие возгласы народа, он сразу позабыл бы о каком-то советском Т-34 с флагом “со звездой и свастикой”, намалёванной мелом.


***

Но мало того, что журнал “Знамя” посвятил в 2018 году сентябрьский и октябрьский номера героям и врагам “оттепели”... Редакция устроила в од­ном из московских ресторанов торжественный вечер, посвящённый этой эпо­хе, о чём подробно рассказала “Литературная газета” (№39, 2018) в заметке “Вспышки памяти”:

“Во второй четверг сентября в одном из залов ресторана “Петрович” со­стоялся вечер журнала “Знамя” под названием “Памяти “оттепели”.

По сути, он представлял собой презентацию августовского номера, по­свящённого эпохе “оттепели”. 50-е, 60-е - ХХ съезд, ожидания, надежды и умонастроения молодых людей, ощутивших дыхание перемен, и разочаро­вания, связанные с крушением этих надежд, всё это нашло отражение и в текстах, опубликованных в номере, и в выступлениях участников вечера.

“Бывают звёздные часы и звёздные годы человечества. К ним, несомненно, относятся 50-60-е годы XX века”, — сказал Сергей Чупринин, главный редактор журнала “Знамя”.

Лев Рубинштейн подчеркнул, что Пражская весна 1968 года стала причи­ной раскола поколения на тех, кто всё ещё верил в социализм с человечес­ким лицом, и тех, для кого светлое социалистическое будущее превратилось в утопию. Сходную мысль высказал и Юрий Ряшенцев, который во время тра­гических событий оказался в командировке в Чехии от журнала “Юность”: по его собственному признанию, эта поездка изменила его взгляд на мир. Игорь Волгин сравнил 60-е годы XIX и XX века и отметил, что оба периода посвоему стали “звёздным часом” русской истории и литературы. “Хорошо, что журнал “Знамя” об этом вспомнил, потому что сегодня один за другим уходят живые свидетели эпохи”, сказал Волгин.

Вообще мысль о том, как важно сохранять эти “вспышки памяти”, прозву­чала на вечере не раз. Так, Мариэтта Чудакова высказала идею, что августов­ский номер “Знамени” нужно издать отдельным сборником, чтобы как можно больше людей узнало о том, какими были эти противоречивые годы. А Евге­ний Сидоров призвал всех собравшихся записывать воспоминания и делить­ся ими, невзирая ни на маленькие тиражи, ни на другие препятствия. <...>

Завершила собрание заместитель главного редактора журнала “Знамя” Наталья Иванова, пообещав, что тема “оттепели” продолжится и в осенних но­мерах”.

Как бы ни изощрялись авторы юбилейного номера “Знамени” в злопамят­стве, в проклятиях по адресу эпохи, обманувшей их надежды, в конечном счёте, самый точный диагноз психического состояния мемуаристов выразил в стихах постаревший “шестидесятник” Игорь Волгин:

В памяти твёрдой и ясном уме,

не говоривший ни бе и ни ме,

я заявляю публично:

прошлое мне безразлично.


Что там мутилось за гранью веков,

кто пробирался к царице в альков —

я разбираться не стану:

мне это по барабану.


С кем А.С. Пушкин шампанское пил,

кто там геройствовал у Фермопил,

быстры ли струги у Стеньки —

мне это, в общем, до феньки.


Цезарь ли кем-то когда-то убит,

Ленин ли пестует Брестский гамбит,

Данте ль откуда-то выжит —

это меня не колышет.


Вправду ль крестили кого-то в Днепре,

что написали Мольер и Рабле —

вместе, а может, отдельно —

мне это всё параллельно.


Плачет ли сердце в гитарной струне,

тень ли мелькает в туманном окне

тютчево-блоково-фетово —

это мне всё фиолетово.


Сиюминутность ценя однову,

я без оглядки отныне живу.

Кушаю рябчиков с грядки,

ибо живу без оглядки.


Сонму тупых исторических лиц

предпочитаю смешливых девиц,

чей без сомнений и споров

ум занимает Киркоров.

Такого мертвенно холодного и цинично безразличного признания бессмысленности Слова, которое “было в начале”, нет даже у безнадёжно отравленного “скепсисом бытия” Иосифа Бродского. Это ближе к песенке из кинофильма “Бриллиантовая рука”: “А нам всё равно!” А как назвал свою сти­хотворную книгу главный редактор “Нового мира” Андрей Василевский? Да так же: “Всё равно”.


Глава вторая

“ЗА РОДИНУ, ЗА СТАЛИНА...”


Крайне важно понять, что нас, государственников, патриотов и почвенни­ков, как правило, вышедших из крестьянства и простонародья, бесповоротно отделили от “шестидесятников” “оттепели” социальные, исторические, наци­ональные и даже религиозные разногласия. Но кроме них, в наших распрях было немало всяческих болевых точек, из-за которых мы с каждым годом всё дальше и дальше отплывали друг от друга. Одна из этих точек называлась “Иосиф Сталин”. Проклиная Сталина, “дети XX съезда” вольно или невольно закрывали глаза на то, как думали и что писали о Сталине их знаменитые ку­миры Серебряного века. Андрей Вознесенский, кричавший на вечерах поэзии в Политехническом и в Лужниках о “государственных усах” Сталина, испач­канных “кровью”, предавал Пастернака, перед которым якобы благоговел, потому что именно с Пастернака, с цикла его стихотворений о Сталине нача­лась поэтическая сталиниана XX века:

А здесь на дальнем расстоянье

За древней каменной стеной

Живёт не человек — деянье,

Поступок ростом с шар земной.

Весь этот “сталинский” стихотворный цикл Бориса Леонидовича был опубликован в газете “Известия” в январе 1935 года.

Белла Ахмадулина, которая, кощунственно кривляясь, декламирова­ла: “За Мандельштама и Марину // я отогреюсь и поем”, — унизила того же Мандельштама, восславившего Сталина в своей знаменитой “Оде” и повинив­шегося в 1936 году перед вождём за недостойную эпиграмму 1932 года:

И к нему, в его сердцевину

Я без пропуска в Кремль вошёл,

Разорвав расстояний холстину,

Головою повинной тяжёл.

Евгений Евтушенко в своей Антологии “Строфы века” так оценил “сталин­ские стихи” Анны Ахматовой: “Одно из самых страшных испытаний обруши­лось на Ахматову после повторного ареста сына, когда её, как заложницу, вы­нудили признать партийную критику правильной, а затем написать целый цикл угодливых стихов: “Лишь бы отстали! Лишь бы выпустили Лёву! Лишь бы они не нашли “Реквием”!” Кто посмеет в неё бросить камень?

Но к её чести, все эти стихи были так плохи, что никому не могли понра­виться”.

Чтобы показать развязность и пошлость этих суждений, вспомним стихи из этого ахматовского цикла:


ПОКОРЕНИЕ ПУСТЫНИ


Чей дух извечно-молодой

Над этим краем веял,

Пустыню напоил водой

Прохладною и золотой

Пшеницею засеял!..


Там, где, рождаясь, суховей

С тупым упорством дул,

Сжигая дальний цвет степей, —

Там легонькая тень ветвей,

Черкез и саксаул.


Цветут хлопковые поля

И великаны тополя,

Где птица не летала.

Чья воля провела канал

Там, где верблюд изнемогал

И вихрь песчаный заметал

Иссохший труп шакала?..


И ещё одно из стихотворений этого цикла написано с подлинным вдохно­вением:


СЕВМОРПУТЬ


Чей разум угадал сквозь льды

Давно желанный путь,

Куда ничьи не шли следы,

Где замерзает ртуть,

Там каждый день и каждый час

Всему конец готов,

Но чуток слух и зорок глаз

Советских моряков.

Под северным сиянием,

Когда цветут снега,

Под злобным завыванием,

Когда летит пурга, —

Опаснейшей из всех дорог

Корабль доверив свой,

Не ослабел, не изнемог

Тот разум огневой!..

Эти стихи написаны не просто о Сталине (его имя даже не названо здесь), но ещё и в честь осуществления мечты русского народа об озелене­нии лесами южных земель России, где “природа жаждущих степей” обрекала крестьян на засухи, на бесплодные труды и на голодные годы. А Северный морской путь тоже был великой мечтой и народа, и его правителей от Ивана Грозного и до Петра Первого, от Иосифа Сталина и до Владимира Путина.

И оба стихотворения написаны с патетическим блеском, который давался Ах­матовой лишь в состоянии творческого подъёма. Во всяком случае, “просталинские” стихи Евтушенко, написанные в 1952 году (“Я знаю, Вождю беско­нечно близки // мысли народа нашего, // я знаю, здесь расцветут цветы, // ведь об этом мечтаем я и ты, // значит, думает Сталин об этом. // Я знаю, грядущее видя вокруг, // склоняется этой ночью // самый мой лучший на свете друг // в Кремле над столом рабочим...”, “Слушали и знали // олене­воды-эвенки: // это отец их Сталин // им счастье вручил навеки...” и т. д.), настолько по-лакейски угодливы и поэтически беспомощны, что рядом с ни­ми рифмованные оды какого-нибудь Грибачёва кажутся образцами “держав­ной лирики”. А что касается слов Е. Е. об Ахматовой: “Кто бросит в неё ка­мень?” — то посмел это сделать её сын Лев Гумилёв, дважды побывавший в сталинских лагерях, сказавший: “Когда меня забирали, она осталась одна, худая, голодная, нищая. Когда я вернулся, она уже была другой — толстой, сытой и облепленной евреями, которые сделали всё, чтобы нас разлучить” (М. Кралин. “Победившее смерть слово”).

А либеральный “шестидесятник” из военного поколения поэтов Александр Межиров? Не он ли с беспредельной искренностью пропел осанну Сталину в книге “Коммунисты, вперёд”, вышедшей в свет одновременно со сталин­ским циклом Е. Евтушенко?

Эта речь в ноябре не умолкнет червонном

И во веки веков.

Это Сталин приветствует башенным звоном

Дорогих земляков...

(Стихотворение “Горийцы слушают Москву” из книги “Коммунисты, впе­рёд”, 1952 год.)

Но мало этого. Через несколько месяцев после выхода в свет книги “Ком­мунисты, вперёд!” Александр Петрович в мартовские дни 1953-го сочинил во­истину потрясающий реквием Сталину, текст которого до сих пор никому не известен, — ни знатоку межировской поэзии Илье Фаликову, ни дочери поэта Зое, поэтессе и литературоведке, ныне проживающей в США. Дело в том, что это стихотворение, написанное сразу после смерти вождя, было передано в “Литературную газету”, но осталось неопубликованным, и лишь через шестьдесят лет, когда в двухтысячном году мы с сыном Сергеем составляли антологию стихов русских поэтов о Сталине, оно было случайно обнаружено в архиве “Литгазеты”, находящемся в РГАЛИ, в отдельной папке, где, кроме межировского, хранились стихи, написанные на смерть Сталина поэтами Ар­сением Тарковским и Фёдором Белкиным.

Стихи Тарковского не были напечатаны, скорее всего, потому, что он в те годы обладал репутацией переводчика, а не поэта.

Да и Фёдора Белкина как поэта, живущего в Красноярске, в столице, ви­димо, не знали... Но Александр Межиров, известнейший из молодых, фрон­товик, надежда советской поэзии, написал:

Не дышит... И дышать труднее людям.

Не видит... И глаза обволокло.

Но всем смертям назло мы будем, будем

Дышать и видеть — всем смертям назло.

Открыты двери траурного зала,

И очередь, что издали видна,

Повязкой чёрной город повязала,

Всю землю опоясала она.

............................................

Переведу дух и прерву поток страстного поэтического реквиема, и прошу читателя поверить мне, что с такой искренностью и страстью в те траурные дни нечто подобное не сумел изваять ни один из стихотворцев, обслуживав­ших официальную идеологию сталинской эпохи, — ни Сергей Михалков, ни Николай Грибачёв, ни Анатолий Сафронов, ни даже Константин Симонов с Александром Твардовским.Разве что из-под пера Михаила Исаковского вышло нечто живое, челове­ческое, родственное русскому народному плачу: “Мы так Вам верили, това­рищ Сталин, // как, может быть, не верили себе”. Но в реквиеме Межирова, которому молодой поэт дал название “Солдаты Сталина”, градус преданнос­ти и государственной скорби куда выше:

Перед лицом невиданной утраты,

Перед лицом неслыханной беды

Тебе клянутся в верности солдаты,

Тесней сомкнув железные ряды.

Он с нами шёл во всех боях кровавых

Путём неотвратимой правоты.

В огне на самых трудных переправах

Навёл нам всем понтонные мосты.

Он охранял наш отдых на биваке,

И нам не раз казалось, что в бою

На проволоку в трудный миг атаки

Он для солдат бросал шинель свою.

И легче нам сто раз пойти под пули,

На пулемёты ринуться опять,

Чем выстоять в почётном карауле,

Не разрыдаться, слёзы удержать.

Сводило скулы у правофланговых,

И на сердце давила тишина,

И на висках у маршалов суровых

Засеребрилась гуще седина.

Но в те же дни прощанья и печали

Над гробом полководца и вождя

Солдаты молодые возмужали,

Как через битвы грозные пройдя.

И на брусчатке гулкой, за лафетом,

В стальных руках народа своего,

Они прошли с Центральным Комитетом,

С Президиумом Сталинским его.

Ещё стволы прощального салюта

Раскалены и отзвук не замолк, —

У стен Кремля ряды сомкнулись круто.

Товарищ Сталин!

Мы исполним долг!

Я, учившийся в те траурные дни в Московском государственном универ­ситете, по своей воле участвовал в те мартовские дни в прощании с вождём. Я жил, снимая койко-место на Рождественском бульваре, рядом с Трубной площадью, куда, выбежав из подъезда, был унесён толпой на Трубную, где не погиб в людской давке лишь потому, что был мускулист и натренирован, как гимнаст и легкоатлет.

Впоследствии, вспоминая эту ночь на “Трубе”, это облако испарений, под­нимающееся к небу, этот вязкий и надрывный путь по Неглинке к Колонному залу, я написал стихи, которые мне не стыдно печатать и сегодня. Я многого тогда не понимал, но многое чувствовал.


МАРТ 1953-ГО...


На Красной площади стоит

Почётный караул.

Над Трубной площадью висит

испарина и гул.


Разлив тяжёлых мутных вод —

народная река...

Как рыбы нерестовый ход,

как средние века.


Военные грузовики.

Солдаты...

Крики...

Ночь...

Кто под ногами?

— Помоги!

Да нет...

Уж не помочь...


Ах, ты в Историю попал —

тебя волна несёт?

Ты устоял, ты не упал —

тебе ещё везёт!


Тебя не просто раскроить,

ты — мускулы и злость.

Толпе не просто раздавить

твою грудную кость.


Ворота хрустнули... Скорей —

под крышу! На карниз!..

Всё, как во времена царей,

во времена гробниц...

К своей чести добавлю, что в этом стихотворении нет ни глумления над вождём, ни бездумного пафоса, а есть ощущение того, что уходит эпоха, ко­торую можно соотнести с самыми великими страницами мировой истории.

Но почему межировский шедевр остался ненапечатанным и оказался в архиве? Скорее всего, потому, что ни главный редактор тогдашней “Литгазеты” Рюриков, ни партия с правительством, ни Европа с Америкой не знали, каким политическим воздухом будет дышать страна завтра и кто после похо­рон “владыки полумира” взойдёт на трибуну Мавзолея. А может быть, и сам Межиров пришёл в себя и отказался от публикации реквиема.

В любом случае, я очень жалею, что он, улизнув в Америку, так и не дож­дался триумфальной публикации одного из лучших своих гражданских стихо­творений. И всё-таки недоумеваешь: написать такие страстные стихи в трид­цать лет, когда при нём прошла кампания борьбы с космополитизмом, когда был расстрелян Еврейский антифашистский комитет, когда начиналось “дело врачей”, — это надо было быть таким актёром, таким лицедеем! Впрочем, Александру Петровичу было у кого поучиться: его современник, классик соцреализма Василий Гроссман в те же годы в романе “За правое дело” прославил Сталина, а чуть раньше, в документальной книге “Треблинский ад” изложил исторически достоверную душераздирающую сцену, где ев­рейские юноши, которых гитлеровские палачи заталкивают в газовые каме­ры, хором поют песню “Широка страна моя родная” и кричат в лицо своим убийцам: “Сталин отомстит!”

За свой вклад в “сталиниану” Гроссман, естественно, получил Сталин­скую премию, как и двадцатисемилетний студент Литературного института, сын расстрелянного врага народа Юрий Трифонов за роман “Студенты”, в ко­тором молодой писатель в соответствии с идеологической погодой, стоявшей на дворе в последние годы жизни Сталина, внёс свой вклад в сталинскую борьбу с безродными космополитами.

Не меньший, а может быть, и больший вклад в ту же борьбу с космопо­литами, увенчавшийся Сталинской премией, внёс и Даниил Гранин романом “Иду на грозу”, и Анатолий Рыбаков — автор ныне забытых шедевров соц­реализма “Екатерина Воронина”, “Водители” и “Кортик”... За что он полу­чил Сталинскую премию, не помню. Сталин читал почти все книги, выдвину­тые на премии его имени, и редко ошибался в своих оценках. Но то, что про­изошло со всеми вышеуказанными авторами, когда пришёл новый хозяин, провернувший мошеннический XX съезд КПСС, Иосиф Виссарионович при всём своём уме, при всём своём политическом опыте предусмотреть не мог. Объявив себя “шестидесятниками” и став ими, все вышеупомянутые лауреаты накарябали своими непросохшими перьями новые романы и повести, в кото­рых дружно отреклись от Сталина, прокляли его имя и присягнули сталинско­му шуту Никите Хрущёву. А на всякий случай одновременно (мало ли что с Хру­щёвым произойдёт!) для подстраховки объявили себя верными ленинцами.

Но Александр Межиров, искренне рыдавший над Сталиным в марте 1953-го, так же искренне отказался от Сталина чуть ли не на другой день после окон­чания XX съезда КПСС в стихотворении

ТБИЛИСИ. 1956. МАРТ


Не хватит ни любви, ни силы,

Чтоб дотащиться до конца.

Стреляет Сталин из могилы

В единокровные сердца.

......................................

Он, ни о чём не сожалея,

Под крики: “Сталину — Ваша!” —

Бьёт наповал из Мавзолея,

Не содрогаясь, не дыша...

А ученик Межирова ухватился за строчку учителя “стреляет Сталин из мо­гилы” и покощунстовал вволю в стихотворении “Наследники Сталина”:

Упрямо сжимая набальзамированные кулаки,

В нём (в гробу. — Ст. К.) к щели глазами приник

Человек, притворившийся мёртвым...

.................................................

Мне чудится, будто поставлен в гробу телефон.

Энверу Ходжа

сообщает свои указания Сталин,

Куда ещё тянется провод из гроба того...

“Образ телефонирующего упыря вытесан мощно”, — комментирует эти “страшилки” автор ЖЗЛовской книги о Евтушенко Илья Фаликов, не зная, что до полного идиотизма евтушенковскую могильную сцену дорисовал один из самых бесталанных “шестидесятников” Петя Вегин, как и многие антистали­нисты, уехавший в Америку.

...Из книги П. Вегина “Опрокинутый Олимп”. Сцена в Мавзолее. Разго­вор Сталина с Адиком (Гитлером):

“Лежишь, Ильич? Лежи, я хорошо тебя уложил. — Потом нажал на потай­ную плитку основания саркофага — плитка отодвинулась, открывая освещён­ный слабой лампочкой чёрный телефонный аппарат. Он снял трубку.

— Алло! Адик, это я, Есик. Возьми трубку, Адик!

— Есик, брат мой, дорогой геноссе...” и т. д.


У Евтушенко Сталин разговаривает по телефону с Энвером Ходжа, у Ве­гина — с Гитлером... И это всё, что могли сказать пошляки-“шестидесятники” о владыке полумира! А мы ещё удивляемся тому, что нынешние демократи­ческие вожди и кланы Европы приравнивают Сталина к Гитлеру, а гитлеров­ский Рейх — к Советскому Союзу.

Прозаики-сталинисты, упомянутые мной, каждый в меру своих творчес­ких сил попытались в годы перестройки отмыться от родимых пятен сталиниз­ма. Василий Гроссман написал ныне забытую повесть “Всё течёт”, Анатолий Рыбаков на короткое время прославился романом “Дети Арбата”, Юрий Три­фонов, забыв о своих “Студентах”, оправдался перед либеральным общест­вом романом “Дом на набережной”.


***

Поскольку Владимир Высоцкий был сыном советского офицера и перевод­чицы с немецкого языка, при жизни Сталина работавшей в структурах НКВД, а одновременно являлся таким же стопроцентным “шестидесятником”, как Евтушенко, Вознесенский, Рождественский и прочие “дети Оттепели”, он не мог не вставить своё словечко в литературную сталиниану. Восьмого марта 1953 года, в траурный день похорон восьмиклассник Высоцкий (в таком воз­расте никто из “шестидесятников” не славил Сталина) написал стихотворе­ние “Моя клятва”:

Разливается траурный марш,

Стонут скрипки и стонут сердца.

Я у гроба клянусь не забыть

Дорогого вождя и отца.


В эти скорбно-тяжёлые дни

Поклянусь у могилы твоей

Не щадить молодых своих сил

Для великой Отчизны моей.


Имя Сталин в веках будет жить,

Будет реять оно над землёй,

Имя Сталин нам будет светить

Вечным солнцем и вечной звездой.

Стихи наивные, но искренние, на уровне межировских. Тем удивительнее, что с не меньшей страстью Высоцкий ещё раз отозвался о Сталине в середи­не 1970-х годов, о чём пишет автор книги “Другой Высоцкий” искусствовед Фё­дор Раззаков:

“Даниэль Ольбрыхский (известный польский киноактёр) с несколькими своими соотечественниками приедут в СССР, и Высоцкий повезёт их за го­род, на пикник. Возвращаясь обратно, они будут проезжать мимо бывший да­чи Сталина в Кунцево. Высоцкий тогда бросит фразу: “Здесь сдох Сталин”. Ольбрыхский переведёт эти слова своим друзьям, смягчив одно слово: вме­сто “сдох” скажет “умер”. На что Высоцкий взорвётся: “Я же сказал, что сдох! Так и переводи!”

“Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся”, — сказал когда-то Фёдор Тютчев. Но если верить всем, кто вспоминал, как умирал Высоцкий (“Умер он ночью во сне, связанный верёвками. Друзья связали его, чтобы не буйствовал и отдохнул перед спектаклем...” — А. Вознесенский, книга “Ров”, М.: Советский писатель. С. 187), то хочешь не хочешь, вспоминаются его сло­ва: “Сталин сдох!” Слова беспощадные и бесчеловечные, и, может быть, по­влиявшие на драматические обстоятельства, при которых умирал сам Высоц­кий. Вспоминаются русские народные пословицы: “Ради красного словца не пожалеет ни мать, ни отца”, “Слово не воробей, вылетит — не поймаешь” и т. п. А может быть, это была “к предательству таинственная страсть” — свое­образная болезнь “шестидесятнической” богемы.


***

Известно, что Сталин выезжал со своей Кунцевской дачи в Кремль через Арбат, и эта процессия была замечена многими поэтами-“шестидесятниками”, в том числе Слуцким:

Однажды я шёл Арбатом.

Бог ехал в пяти машинах.

От страха почти горбата,

В своих пальтишках мышиных

Рядом дрожала охрана.

Было поздно и рано.

Серело. Брезжило утро.

Он глянул жестоко и мудро

Своим всевидящим оком,

Всепроницающим взглядом.

Мы все ходили под богом,

С богом почти что рядом.

Этому земному богу Слуцкого свойственно и “всевидящее око”, и “всепроницающий взгляд” — всё, вроде бы отвергнутое, ветхозаветное, но вдруг всплывшее из доисторической вавилонской бездны или из “Книги царств”. Для выходца из-за черт оседлости, из белорусско-украинского местечка Ста­лин — это бог, которого поэт приравнивает, увы, не к Иисусу Христу, а к бо­лее привычному своему местечковому идолу:

Он жил не в небесной дали,

Его иногда видали

Живого. На Мавзолее.

Он был умнее и злее

Того — иного, другого,

По имени Иегова...

Чуткий к переменам воздуха истории Слуцкий одним из первых заметил, что “обслуга” и “охрана”, преданная “человекобогу”, после хрущёвского ра­зоблачения “культа личности” тут же бросилась воспевать нового хозяина — ми­фического, лежащего в Мавзолее, но без культа которого они не могли даже представить себе своё будущее — идеологическое, материальное, властное:

Художники рисуют Ленина,

как раньше рисовали Сталина.

А Сталина теперь не велено:

на Сталина все беды взвалены.


Их столько, бед, такое множество!

Такого качества, количества!

Он был не злобное ничтожество,

скорей — жестокое величество.

В числе этих “художников” были многие деятели разных жанров культу­ры... Имя им легион. Слава Богу, что среди них нашёлся один честный “ху­дожник”, рискнувший сказать правду о Сталине, от которой он же, к сожале­нию, в перестроечные восьмидесятые стал отказываться.

А причиной этого “отказничества” было то, что многие почитатели Слуц­кого и его современники возмутились, когда прочитали несколько его стихо­творений о Сталине. Бенедикт Сарнов в своих воспоминаниях о поэте бук­вально выходил из себя: “Меня особенно покоробило слово “величество”. А о стихотворении Слуцкого, посвящённом подвигу Зои Космодемьянской, крикнувшей в лицо немцам с эшафота: “Сталин придёт!” — Бенедикт Сарнов с возмущением писал: “Ужасно, что чистая, самоотверженная девочка умер­ла с именем палача и убийцы на устах”. Однако Слуцкий был непоколебим, и стихотворение “Зоя” заканчивалось невыносимой для сарновых строфой:

О Сталине я думал всяко-разное,

Ещё не скоро подобью итог.

Но это слово, от страданья красное,

За ним. Я утаить его не мог.

И всё же вода, как говорится, камень точит: в годы начавшейся перест­ройки на закате жизни целая армия сарновых (в книге “Борис Слуцкий: вос­поминания современников” из пятидесяти авторов более сорока человек — по происхождению и убеждениям — “сарновы”) добилась того, что Борис Аб­рамович (“Абрамыч”, как называли его мы с Кожиновым и Передреевым) дрогнул и написал стихотворение, удовлетворившее его местечковых сопле­менников:

Сталин взял бокал вина

(может быть, стаканчик коньяка),

поднял тост, и мысль его должна

сохраниться на века:

“За терпенье!”


Это был не просто тост

(здравицам уже пришёл конец).

Выпрямившись во весь рост,

великанам воздавал малец

за терпенье.


Трус хвалил героев не за честь,

а за то, что в них терпенье есть.


— Вытерпели вы меня, — сказал

вождь народу. И благодарил.

Это молча слушал пьяных зал.

Ничего не говорил.

Только прокричал: “Ура!”

Вот каковская была пора.


Страстотерпцы выпили за страсть,

выпили и закусили всласть.

Стихотворение пересказывает знаменитую речь Сталина на приёме 24 мая 1945 года в честь нашей победы. Но принимая во внимание его пош­ловатую развязность, будем считать, что Борис Абрамович “прогнулся” дваж­ды: один раз — с речью о Пастернаке, второй раз — со стихотворением о ста­линском тосте. Скорее всего, знаменитый тост Сталина был неприемлем для Слуцкого потому, что в нём шла речь об исключительной роли русского народа в победе над мировым злом, но в нём не было ни слова о советском интер­национализме, ни, тем более, о роли еврейства. И это не было случайнос­тью, ибо Сталин и в других своих выступлениях не раз подчёркивал решаю­щий вклад русского народа в историю Великой Отечественной войны:

“Самые большие уступки русскому национальному сознанию, — пишет историк А. И. Вдовин в книге “Российская нация”, — были сделаны в крити­ческий для страны 1942-1943 годы (сражения под Сталинградом и Курском), ставшие переломными не только в войне, но и в идеологической работе, в ус­тановках партийной пропаганды.

Именно тогда получило широкую известность беспрецедентное сталин­ское суждение о национальном вопросе и смысле войны. “Необходимо, — го­ворил он, — опять заняться проклятым вопросом, которым я занимался всю жизнь, но не могу не сказать, что мы всегда его правильно решаем... Это проклятый национальный вопрос...

Некоторые товарищи ещё недопонимают, что главная сила в нашей стра­не — великая великорусская нация, а это надо понимать!” Далее в адрес не­которых недопонимающих товарищей было сказано: “Некоторые товарищи еврейского происхождения думают, что эта война ведётся за спасение еврей­ской нации. Эти товарищи ошибаются. Великая Отечественная война ведётся за спасение нашей Родины во главе с великим русским народом” (Вдо­вин А. И. “Российская нация”. С. 130).


***

Однако Борис Слуцкий, всё-таки называвший Сталина “жестоким величе­ством”, был куда более справедливым, нежели другой знаменитый поэт-“шестидесятник” — “дворянин с арбатского двора”, у которого, по его словам, “арбатство, растворённое в крови, // неистребимо, как сама природа”. Он не мог удержаться от соблазна “опустить” образ “мудрого” “человекобога” с мифологической высоты на кухонно-коммунальный уровень:

В Дорогомилово из тьмы Кремля,

Усы прокуренные шевеля,

Мой соплеменник пролетает мимо.


Он маленький, немытый и рябой,

И выглядит растерянным и пьющим,


Но суть его — пространство и разбой

В кровавой драке прошлого с грядущим.

Однако этого Окуджаве показалось мало, и, находясь в маниакальном со­стоянии, он впал в другую крайность: ему стал сниться соплеменник, но уже не “растерянный”, а властный и даже всесильный в своём зле:

Стоит задремать немного,

Сразу вижу Самого.

Рядом, по ранжиру строго,

Собутыльнички его.


Сталин трубочку раскурит —

Станут листья опадать.

Сталин бровь свою нахмурит —

Трём народам не бывать.

Оставалось Булату Шалвовичу как бывшему фронтовику вспомнить о том, что представители “трёх народов” выходили с дарами навстречу гитлеровским войскам, о том, как молодые сыновья трёх народов, спасаясь от призыва в армию, уходили в горы, в ущелья, в “зелёнку” в те дни, когда немцы рва­лись на восточный берег сталинградской Волги, когда немецкие танки вот-вот должны были выйти к грозненской и бакинской нефти, когда судьба священ­ной войны висела на волоске.

Но обо всём этом сын и племянник двух крупнейших грузинских профес­сиональных революционеров (его отец был секретарём горкома ВКП(б) Ниж­него Тагила, а брат отца Мишико — руководителем партийной организации со­ветской Грузии) не думал, лелея в своём воображении облик соплеменника — “маленького, немытого и рябого”.

Но вот как вспоминал о Сталине его политический враг — польский гене­рал Андерс, в отличие от Окуджавы, встречавшийся со Сталиным: “Сталин — невысокого роста, коренастый, крепкий, широкоплечий, производит впечат­ление сильного мужчины. Бросаются в глаза его большая голова, густые чёр­ные брови, чёрные с проседью усы. Коротко остриженные волосы. Но больше всего в память врезаются глаза, чёрные без блеска, ледяные. Даже когда он смеётся, глаза его не смеются. Движения очень сдержанные, как бы кошачьи. Говорит только по-русски с довольно сильным кавказским акцентом, спокой­но, обдуманно. Видно, что каждое его слово рассчитано. Властен, и это чув­ствуют все вокруг. Он всегда был очень вежлив... В присутствии Сталина все, не исключая и Молотова, совершенно съёживались. Чувствовалось, что они ловят каждый его жест, каждое слово и готовы выполнить любой приказ во что бы то ни стало”.

Вот вам и “маленький, немытый и рябой”, “растерянный и пьющий”. Впрочем, эпитетом “рябой”, позаимствовав его у Окуджавы, воспользовался Евтушенко в стишке о похоронах Сахарова: “За ним следил Малюта в снежной пыли, // и Берия, и тот палач рябой”. Фантазии придумать что-либо своё у Е. Е. не хватило.


***

Один из мелких идеологов “шестидесятничества” и крупный чиновник ельцинско-горбачёвского режима Евгений Сидоров в своих “Записках из-под полы” попытался было защитить имя Булата Окуджавы:

“Политическая полемика, между тем, то и дело принимает в поэзии “На­шего современника” малоприличные формы. Словно бы продолжая старую линию журнала на развенчание Булата Окуджавы, малоизвестный стихотво­рец из Санкт-Петербурга Владимир Шемшученко бросает в спину давно ушед­шего поэта грубый выпад: “Ты принял свободу — как пёс от хозяина кость”. В этом стихе, кроме плебейской уязвлённости и комплекса неполноценности, ничего другого, к сожалению, не содержится”.

Увы, Е. Сидоров ошибается: за своё глумливое и садистское оправдание крови, пролившейся в октябре 1993 года (“Для меня это был финал детектива...

Я наслаждался этим <...> никакой жалости у меня к ним не было” — Б. Окуждава. “Подмосковные известия”, 11.12.1993), Окуджава получил от “хозяина” не просто “кость”, а целый “вкусный” набор посмертных памятных наград. Специальный указ был подписан палачом русского простонародья во имя па­мяти своего лакея с гитарой. Вот текст этого уникального и в истории импе­раторской России, и в истории СССР, и в истории “России демократической” документа:


“УКАЗ Президента РФ от 19.06.1997 № 627

“ОБ УВЕКОВЕЧЕНИИ ПАМЯТИ ОКУДЖАВЫ Б. Ш.”

Отмечая выдающееся значение творческого наследия Окуджавы Б. Ш. и его особый вклад в отечественную культуру, постановляю:

1. Учредить ежегодную Литературную премию имени Булата Окуджавы, присуждаемую Президентом Российской Федерации.

Руководителю Администрации Президента Российской Федерации в ме­сячный срок представить проект положения о Литературной премии имени Бу­лата Окуджавы.

2. Правительству Российской Федерации установить стипендии имени Булата Окуджавы для студентов Российского государственного литературного института и присуждать их ежегодно.

3. Министерству культуры Российской Федерации и правительству Моск­вы осуществить разработку на конкурсной основе проектов памятника Окуд­жаве Б. Ш. и мемориальной доски на доме, где жил поэт.

4. Рекомендовать правительству Москвы:

установить памятник Окуджаве Б. Ш. в районе улицы Арбат;

присвоить имя Окуджавы Б. Ш. одной из улиц или площадей г. Москвы и одной из школ с гуманитарным уклоном в центре г. Москвы.

Президент Российской Федерации Б. ЕЛЬЦИН”


Не хватало только того, чтобы какой-нибудь город в России переименовать в Окуджавск...

Вдова Булата Окуджавы Ольга Арцимович выступала 27.12.2018 года в про­грамме “Совершенно секретно” с известным “шестидесятником” Марком Розов­ским, выходцем, подобно Булату, из семьи профессиональных революционе­ров, ставших после революции семьёй профессиональных прокуроров. Марк Семёнович Розовский учился в элитарной московской 170-й школе в одном клас­се с Радзинским. Известный немецкий социал-демократ Платтен был мужем од­ной из его тёток. Чистейшей воды “шестидесятник”, единомышленник Булата!

Зная всё это, Ольга Арцимович зачитала Розовскому Указ президента Ельцина об увековечивании памяти дворянина с арбатского двора. Зачитала она этот Указ с вдохновением, горечью и причитаниями, что не до конца он исполнен нынешней властью. Марк Розовский подливал масла в этот костёр жалоб: “Булат — столп нашего “шестидесятничества”! Столп нашего воль­нолюбия!” Но этого выходцу из семьи борцов за советскую власть показалось мало, и он тут же добавил: “С помощью таких, как он, мы сдвинули совет­скую систему! Он ведь написал наш гимн: “Возьмёмся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке!”

Воодушевлённая Ольга тут же пожаловалась: “Нет ещё в Москве улицы имени Окуджавы!” Я крикнул им в телевизор, что в Нижнем Тагиле открыт му­зей памяти его отца, что там же стоит его бюст, что в Калуге висит мемориаль­ная доска на здании областной комсомольской газеты, где работал Окуджава, что он почётный гражданин моего родного города, что литератор Дмитрий Бы­ков издал в серии ЖЗЛ книгу об Окуджаве, но мало того, он пишет для той же серии книгу о не менее крупном антисоветчике, нежели Булат, — о генерале Андрее Власове... Но Ольга и Марк не слышали меня, возмущаясь тем, что в Литературном институте нет для студентов стипендии имени Окуджавы. А я, вспомнив, что за ту же самую подпись Виктора Астафьева под “письмом 42-х”, благословившим Ельцина на расстрел русского простонародья, Астафьев по­лучил от президента целый мешок денег для издания тринадцатитомного со­брания сочинений, махнул рукой: “Пускай Марк и Ольга выпросят у властей и стипендию, и улицу... Не всё ли равно? Если уж книга о Власове выйдет в “Мо­лодой гвардии”, то, как говорится, снявши голову, по волосам не плачут!..”


***

Свою лепту в яростную “антисталиниану” успел внести и Андрей Возне­сенский.

После выхода в свет его поэмы “Мастера” Вознесенского печатно привет­ствовал Виктор Боков. Тоже “шестидесятник”, поскольку его как поэта-песенника и как яркого русского национального поэта читатели и поэты открыли для себя в одно время с Вознесенским. Боков “уравнялся” возрастом с Вознесен­ским из-за пребывания с начала сороковых до середины пятидесятых в кеме­ровских лагерях. В благодарность Бокову за печатные комплименты по поводу “Мастеров” Вознесенский включил Бокова в свой почётный список “Прорабов духа”, посвятил Виктору Фёдоровичу в 1959 году одно из своих стихотворений, пустил в литературный обиход словосочетание “Богу богово, а Бокову боково”. Но на этом их пути разошлись, поскольку молодого “шестидесятника” и “шестидесятника”, хлебнувшего тюремной баланды, разделило имя “Ста­лин”. Вознесенский лепил из Сталина государственного монстра-злодея: “И торжественно над страною, // словно птица страшной красы, // плыли с красной бахромою государственные усы”, — а Виктор Боков после того, как в кемеровских лагерях написал несколько стихотворений, проклинающих “Сталина-Джугашвили”, встретившись со мною во время перестроечных де­вяностых в Переделкино, сказал: “Станислав! Обязательно напечатайте мои новые стихи о Сталине. Вот они”, — и протянул рукопись. Первое же стихо­творение называлось “Фамилия”.

Фамилия вождя, пришедшая с Кавказа,

И серая вождёвая шинель

Была сильна, отважна, многоглаза,

И не было фамилии сильней.


Она стояла на квадрате мрамора

Заглавной буквой в сталинской судьбе.

Над ней летали грамота охранная

И органы с названьем “КГБ”.


Она и до сих пор ещё не стёрта,

Живая жизнь зовёт её сестрой.

Её непобедимая аорта

По трубам века разгоняет кровь.


Я жил при нём, при нём махал рукою,

Я понимал, что мне не жить в раю.

Прости, мой вождь, за то, что беспокою

Бессмертную фамилию твою!

Я прочитал и, озадаченный, спросил у Виктора Фёдоровича: “А строка — “живая жизнь зовёт её сестрой” — это не перекличка ли с Пастернаком?” Бо­ков кивнул головой. Но я, зная о дружеских отношениях Бокова с Вознесен­ским — “Бокову боково!” — добавил вроде того, что Андрей Андреевич будет удручён этими стихами. Он ведь убеждённый антисталинист! Но Боков махнул рукой: “В мои годы, Станислав, успеть бы сказать правду...” — В этот вечер он подарил мне свою последнюю книгу “Лик любви” с дарственной надписью: “Стасику Куняеву с живым чувством любви и признания его таланта. Дружес­ки Виктор Боков.3 декабря 2005 года”.

А ещё одно новое стихотворение Бокова о Сталине, которое он во время той же встречи в Переделкино предложил мне для публикации в журнале, словно неожиданное откровение, удивило его самого:

Тянется цепь его мрачных годов

По-над зубцами кремлёвских башен.

Думал свалить его подлый Адольф —

Сам свалился! А Сталин бесстрашен.


Что случилось со мной — не пойму:

От ненависти пришёл я к лояльности.

Тянет и тянет меня к нему,

К его кавказской национальности.

Кроме Виктора Бокова, вкус лагерной похлёбки в 1930-е, 1940-е и 1950-е годы узнали ещё несколько выдающихся поэтов прошлого века, и так же, как Боков, каждый из них впоследствии отозвался на это стихами о Сталине. Вспомним их имена: Николай Заболоцкий, Даниил Андреев, Ярослав Смеляков. Без их стихотворных свидетельств трудно объективно оценить имя и де­ла Сталина. Понимая это, Ярослав Смеляков даже обмолвился: “Ежели поэты врут — // значит, жить не можно”.

Николай Заболоцкий целые 10 лет провёл в лагерях Приморья и Казахста­на, а выйдя на свободу, написал в письме жене:

“Время моего душевного отчаяния давно ушло, и я понял в жизни многое такое, о чём не думал прежде. Я стал спокойнее, нет во мне никакой злобы, и я люблю эту жизнь со всеми её радостями и великими страданиями, кото­рые выпали на нашу долю”. И недаром в стихотворении “Творцы дорог” о ла­герной жизни и работе у него была строфа, написанная сразу же после выхо­да на волю: “Кто днём и ночью слышал за собой // Речь Сталина и мощное дыханье // огромных толп народных, — тот не мог // забыть о вас, строите­ли дорог”... Удивительно в этом отрывке то, что и строители в лагерных бу­шлатах и Сталин, произносящий речь, делают одно общее дело. Жена Забо­лоцкого Екатерина Васильевна после его смерти вспоминала: “Он говорил, что ему надо два года жизни, чтобы написать трилогию поэм “Смерть Сокра­та”, “Поклонение волхвов”, “Сталин”. Меня удивила тема третьей поэмы. Ни­колай Алексеевич стал мне объяснять, что Сталин — сложная фигура на стыке двух эпох. Разделаться со старой этикой, моралью, культурой было ему не­легко, так как “он сам из неё вырос. Он учился в духовной семинарии, и это в нём осталось”. Этот разговор происходил после 1956 года, а значит, после XX съезда КПСС и во время “оттепели”, но вскоре Заболоцкий умер (в 1958 году) и не успел создать свою трилогию о трёх великих эпохах в исто­рии человечества — античной, христианской и советско-сталинской.


***

В 1947 году за религиозно-философское вольнодумство в разговорах с творческой интеллигенцией был арестован и получил 25 лет тюремного за­ключения поэт Даниил Андреев, сын известного русского писателя Леонида Андреева. Он отсидел 10 лет во Владимирской тюрьме, был освобождён в 1957-м и умер через два года в возрасте пятидесяти двух лет. В тюрьме бы­ли написаны книги “Роза мира”, “Русские боги” и “Железная мистерия”.

Вдова Даниила Андреева в предисловии к его книге “Русские боги”, из­данной в 1990 году, вспоминает: “На одном из допросов его спросили об от­ношении к Сталину. “Ты знаешь, как я плохо говорю”. Это была правда, он был из тех, кто пишет, но не любит и не умеет говорить — из-за застенчивости.

“Так вот, я не знаю, что со мной произошло, но это было настоящее вдох­новение. Я говорил прекрасно, умно, логично и совершенно убийственно — как для “отца народов”, так и для себя самого. Вдруг я почувствовал, что про­исходит что-то необычное. Следователь сидел неподвижно, стиснув зубы, а стенографистка не записывала, — конечно, по его знаку”.

Редкой особенностью взгляда Андреева на русскую историю было то, что он, в отличие от всех “оттепельных” “шестидесятников”, считавших револю­цию и строительство социализма совершенно новым явлением в судьбе Рос­сии, был убеждён, что, несмотря на внешнюю ненависть революционеров к старому миру, несмотря на кровавый разрыв с ним, — её глубокое, скрытое от глаз неразрывное с ним единство всё равно сохраняется.

Загрузка...