Меняются династии, возникают новые сословия, льётся кровь, но мисти­ческое единство русской истории продолжается и остаётся живым.

Находясь в стенах Владимирской тюрьмы, поэт выразил это единство в стихотворении, посвящённом Пушкину, который для Андреева был одним из вечных символов связи времён:

Здесь в бронзе вознесён над бурей, битвой, кровью

Он молча слушает хвалебный гимн веков,

В чьём рокоте слились с имперским славословьем

Молитвы мистиков и марш большевиков.

(1950)

Стихи, видимо, написаны в связи с торжествами великого пушкинского юбилея 1949 года — стопятидесятилетия со дня рождения поэта.

Этот образ становится для Даниила Андреева своеобразной истиной, к ней он так или иначе постоянно возвращается во все последующие годы жизни.

Этот свищущий ветр метельный,

Этот брызжущий хмель веков

В нашей горечи беспредельной

И в безумствах большевиков...

Строфа из стихотворения “Размах” (1950), где путь России через жертвы “и злодеяния” всё равно ведёт (прямо по-клюевски!) к “безбрежным морям Братства, // к миру братскому всех стран...” С особой страстью поэт нащу­пывал эти связи в начале Великой Отечественной войны, ибо только в них ви­дел победный и кровавый путь Родины и её спасение от очередного нашест­вия “двунадесяти языков” Европы.

Но что может их остановить? Только союз двух сил — народной русской стихии и воли строителя нового государства. И Даниил Андреев пишет жуткое и загадочное стихотворение об эвакуации мумии Ленина из Мавзолея осенью 1941 года. Тело вывезено “из Зиккурата” ... “в опечатанном вагоне” на вос­ток, на берега Волги, а дух его, “роком царства увлекаем”, как тень, поселя­ется в сердце Кремля, в стенах, где склоняется над картами небывалых сра­жений продолжатель ленинского дела, укрепляемый этим духом, который

Реет, веет по дворцу

И, просачиваясь снова

Сквозь громады бастионов,

Проникает в плоть живого —

К сердцу, к разуму, к лицу.

Андреев проникает в сверхъестественные сферы жизни, когда показыва­ет, откуда и как черпают энергию тираны, диктаторы, “вожди всех времён и народов”, “чудотворные строители”, как они передают свою силу друг дру­гу, что и случилось во время эвакуации тела Ленина на Восток, организован­ной по воле Сталина:

И не вникнув мыслью грузной

В совершающийся ужас,

С тупо-сладкой мутной болью

Только чувствует второй,

Как удвоенная воля

В нём ярится, пучась, тужась,

И растёт до туч над грустной

Тихо плачущей страной.

(1942-1952)

В сущности, Даниил Андреев проникает в тайну того события, когда Ста­лин во время знаменитого парада 7 ноября 1941 года произнёс ошеломившие мир слова о связи ленинского дела с деяниями Александра Невского, Дмит­рия Донского, Суворова и Кутузова и поставил их всех — вождей и полковод­цев тысячелетней России под одно Знамя, объединив, как по волшебству, враждующие времена. Перед такого рода картиной (если принять её) стано­вятся ничтожными и плоскими россказни нынешних сванидзе о том, что ми­нувшие 70 лет России — это “чёрная дыра”, “тупиковый путь”, бессмысленно потраченная эпоха. В этой мистической речи вождь повторил и предвосхитил поэтическое словотворчество Андреева: поэт в те дни, когда Сталин стоял на заснеженном Мавзолее, писал стихи-молитву, обращаясь к Творцу:

Учи же меня! Всенародным ненастьем

Горчащему самозабвенью учи,

Учи принимать чашу мук, как причастье,

А тусклое зарево бед — как лучи!


Когда же засвищет свинцовая вьюга

И шквалом кипящим ворвётся ко мне —

Священную волю сурового друга

Учи понимать меня в судном огне.

(1941)

Я не буду расшифровывать, кого поэт называет “суровым другом”... Впе­реди его ждёт “чаша мук”, но он смутно догадывается, что такого рода “чудо­творные строители” неподсудны обычному человеческому суду:

Как покажу средь адской темени

Взлёт исполинских коромысел

В руке, не знавшей наших чисел,

Ни нашего добра и зла?

Это сказано обо всех сделанных из одного сверхпрочного сплава россий­ской истории — об Иоанне Грозном, Петре, Иосифе, при котором страна уже была под стать диктатору — не “грустная и тихо плачущая”, но яростная, гнев­ная, подымающаяся на дыбы: “Вставай, страна огромная, вставай на смерт­ный бой!.. ”

Какой высшей волей можно было объединить анархическую многоликую, многоплеменную русскую вольницу для борьбы с орднунгом тевтонским, с его колоннами, сокрушившими дряхлую Европу?

С холмов Москвы, с полей Саратова,

Где волны зыблются ржаные,

С таёжных недр, где вековые

Рождают кедры хвойный гул,

Для горестного дела ратного

Закон спаял нас воедино

И сквозь сугробы, судры, льдины

Живою цепью протянул.

Даниил Андреев рисует поистине апокалиптическую картину всенарод­ного сверхнапряжения, исторгнутого из народного чрева не просто “зако­ном”, но — и он понимал это — волей вождя, вдыхавшей энергию в ледовую Дорогу жизни — единственную ниточку, соединившую город Петра и Ленина с Россией:

Дыханье фронта здесь воочию

Ловили мы в чертах природы:

Мы — инженеры, счетоводы,

Юристы, урки, лесники,

Колхозники, врачи, рабочие —

Мы, злые псы народной псарни,

Курносые мальчишки, парни,

С двужильным нравом старики.

Только такой “сверхнарод”, как назвал его Даниил Андреев, мог победить жестокую орду “сверхчеловеков”. Поэт, в те времена служивший в похорон­ной команде, видел вымирающий, но не сдающийся Ленинград, несколько раз проходил туда и обратно через Ладогу по ледовой Дороге жизни и, конеч­но же, понимал, что мы устояли не просто благодаря закону или морозу:

Ночные ветры! Выси чёрные

Над снежным гробом Ленинграда!

Вы — испытанье; в вас — награда;

И зорче ордена храню

Ту ночь, когда шаги упорные

Я слил во тьме Ледовой трассы

С угрюмым шагом русской расы,

До глаз закованной в броню.

Образ императора и образ вождя, которые, каждый по-своему, заковы­вали “русскую расу” “в броню”, у поэта сливаются, совмещаются, расплыва­ются и снова накладываются друг на друга; и тот, и другой подымают Россию “на дыбы”, не позволяя народу расслабляться, жить по своей воле, разбой­ничать, проматывать наследие великих строителей России. Поэт всю свою жизнь слышал “глагол и шаг народодержца // сквозь этот хаос, гул и вой”. Не просто “самодержца” — это грозное слово для Андреева не до конца выра­жает суть русской истории, и поэт усиливает его значение — “народодерж­ца”, — чтобы потом найти ещё один синоним: “браздодержец”.

Даниил Андреев, умерший почти полвека тому назад, сегодня бросает нам, ослабевшим, опустившимся, готовым признать все нынешние обвине­ния в “имперском мышлении”, в “великодержавности”, в “тоталитаризме”, бросает в наши растерянные, бледные лица яростное проклятье за то, что мы свернули с вечного пути России и предали её историческое призвание, про­диктованное Высшей Волей. Поэт в своей жертвенной страсти бесстрашно пытается разглядеть, чью волю — адскую или небесную — выполняют русские вожди-цари, вожди-императоры, вожди-генсеки, для которых он находит особое слово — “уицраоры”, — и молит Создателя о том, чтобы это слово оз­начало, в сущности, то, что когда-то называли “Бич Божий”:

Пусть демон великодержавия

Чудовищен, безмерен, грозен;

Пусть миллионы русских оземь

Швырнуть ему не жаль. Но Ты —

Ты от разгрома и бесславья

Ужель не дашь благословенья

На горестное принесенье

Тех жертв — для русской правоты?


Пусть луч руки благословляющей

Над уицраором России

Давно потух; пусть оросили

Стремнины крови трон ему;

Но неужели ж укрепляющий

Огонь твоей Верховной воли

В час битв за Русь не вспыхнет боле

Над ним — в пороховом дыму?

Написано не где-нибудь, а во Владимирской тюрьме при жизни Сталина. А в эти же военные годы Даниилу Андрееву из далёкой оккупированной Фран­ции подаёт голос злейший враг советской власти Иван Алексеевич Бунин:

“Думал ли я, что сейчас, когда Сталин находится на пути в Тегеран, я буду с замиранием сердца переживать, чтобы с ним ничего не случи­лось”. И это написал автор книги “Окаянные дни”, в которой, казалось бы, навсегда проклял и вождей революции, и народ, пошедший за ними в годы гражданской войны. И что бы ни говорил поэт во время допроса в 1956 году об “отце народов” (“нечто убийственное”, как вспоминает его вдова), высшее знание и высшая истина об “уицраорах России”, и в их числе о Сталине, вы­сказана не подследственным Даниилом Андреевым, но автором таинственных книг “Роза мира”, “Русские боги”, “Изнанка мира”:


“Строят и строят. Строят твердыню трансфизической державы на изнанке Святой Руси. Строят и строят. Не странно ли? Даже императри­цы века напудренных париков и угодий с десятками тысяч крепостных крестьян строили её и строят. И если время от времени новый прише­лец появляется в их ряду, его уже не поражает, что карма вовлекла его в труд рука об руку с владыками и блюстителями государственной гро­мады прошлого, которую при жизни он разрушал и на её месте строил другую. Чистилища сделали его разум ясней, и смысл великодержав­ной преемственности стал ему понятен” (“Изнанка мира”).


Эти слова при­менимы к любому из властителей тысячелетней России. И к Сталину тоже.

Лучше он, чем смерть народа.

Лучше он;

Но темна его природа,

Лют закон.

...............................

Жестока его природа,

Лют закон,

Но не он — так смерть народа.

Лучше — он!

(Из книги “Русские боги”).


***

В одно и то же время с Даниилом Андреевым жил, работал, писал стихи и отбывал неволю в лагерях и тюрьмах ещё один выдающийся поэт сталин­ской эпохи, которую он прославил в бессмертных стихах “Кладбище парово­зов”, “Я строил окопы и доты”, “Если я заболею, то к врачам обращаться не стану”... Он, до последнего вздоха преданный эпохе социализма, истово ве­рующий в её историческое величие, никогда ни на йоту не сомневавшийся в её правоте, умер 27 ноября 1972 года, в день моего рождения.

Нет, не прост был этот белорус, впервые арестованный “за моральное разложение” в конце 1934 года. Тогда при обыске в его квартире была найде­на книга Гитлера “Моя борьба”. А потом — финский плен, а после вызволения из плена — подневольная работа на тульских шахтах, в 1951 году — ещё один арест, и ещё три года лагерной жизни в Инте. Но ему повезло больше, чем его друзьям — Борису Корнилову и Павлу Васильеву: где они похоронены — не знает никто. Вроде бы проклинать должен был поэт это время, но вспоми­наю, как его жена, Татьяна Стрешнева, на смеляковской даче в Переделкино незадолго до смерти поэта с ужасом и восторгом рассказывала мне:

“Я иногда слышу, как он во сне бродит, разговаривает. Так вы не пове­рите: однажды прислушалась и поняла, что он с кем-то всё спорит, всё со­ветскую власть отстаивает!”

Но отстаивал её Ярослав Смеляков, как и Даниил Андреев, на “изнанке” русской истории, вдохновенно соединяя не дни, не годы, а века:

Над клубящейся пылью вселенной,

Над путями величья и зла,

Как десницу, Василий Блаженный

Тихо поднял свои купола.

Современная юность России

Тут встречается с Русью отцов,

Мерно движутся танки большие

По невысохшей крови стрельцов.

В этом восьмистишии Смелякова живут разом три эпохи — эпоха Ивана Грозного с Василием Блаженным, построенным по велению самодержца Всея Руси, эпоха Петра Первого, утопившего в “невысохшей” до сих пор “крови стрельцов” бунт старого мира против нарождающейся империи, и, наконец, эпоха Иосифа Сталина с “мерно движущимися танками мимо Мавзолея к то­му же Василию Блаженному и дальше — на последний рубеж обороны Моск­вы, навстречу танкам Гудериана... Ну, разве можно сравнить этот сплав трёх эпох с жалкой попыткой “шестидесятника” Евгения Евтушенко опошлить вели­чайшие символы русской государственности, которые утверждали Андреев со

Смеляковым, своим высокопарным суесловием: “Я не люблю в её надменной ложности // фигуру Долгорукого на площади”? А ведь подобные выпады про­тив “тоталитаризма русской истории” он, называвший себя и “пушкинианцем” и “смеляковцем”, повторял не раз.

Возможно, именно такого рода “суесловия” имел в виду Смеляков, когда писал:

История не терпит суесловья.

Трудна её народная стезя.

Её страницы, залитые кровью,

Нельзя любить бездумною любовью И не любить без памяти нельзя.

Нельзя не восхититься ещё одной особенностью поэтического мира Яро­слава Смелякова. В то время, когда и Твардовский, и Ахматова, и Заболоц­кий, и Мандельштам, и Пастернак, кто из “страха иудейска”, кто искренне, вписывали свои стихи в “сталиниану”, Ярослав Смеляков, восхищавшийся ге­роикой сталинской эпохи и казавшийся в 1960-е годы каким-то не желающим пересматривать свои взгляды “мамонтом пятилеток”, посвятил вождю лишь одно стихотворение, да и то после смерти Сталина, да и то не назвав его да­же по имени. А стихотворенье особенное, смеляковское, где вождь очелове­чен особым образом:

На главной площади страны,

невдалеке от Спасской башни,

под сенью каменной стены

лежит в могиле вождь вчерашний.


Над местом, где закопан он

без ритуалов и рыданий,

нет наклонившихся знамён

и нет скорбящих изваяний,


ни обелиска, ни креста,

ни караульного солдата —

лишь только голая плита

и две решающие даты,


да чья-то женская рука

с томящей нежностью и силой

два безымянные цветка

к его надгробью положила.

(1964)

Вот так попрощался Смеляков со Сталиным.

К российской героической трагедии XX века он, как никто другой, прика­сался бережно и целомудренно. Вот почему он останется в нашей памяти изу­мительным поэтом, подлинным русским Дон-Кихотом народного социализма, впрочем, хорошо знавшим цену, которую время потребовало от людей за осу­ществление их идеалов.

Строительство новой жизни по напряжению, по вовлечению в него десят­ков миллионов людей, по степени риска, по цене исторических ставок было деянием, которое сродни разве что великой войне. А кто, какой историк ска­жет о войне масштаба 1812 или 1941 года: подневольно ли в такого рода собы­тиях приносятся в жертву миллионы людских судеб или они живут стихией до­бровольного самоограничения и самопожертвования? Естественно, что в такие времена над людским выбором властвует и та, и другая сила — и принудитель­ная мощь государства, и то, что называется альтруизмом, героизмом, аске­тизмом, самопожертвованием.

И всё-таки, в конце концов, именно свободная воля решает исход вели­ких войн и строительств. Не мысль о штрафбате и не страх перед заградотрядами заставлял солдата цепляться за каждый клочок сталинградского берега, как бы ни тщился Виктор Астафьев доказать обратное. Мой отец погиб голод­ной смертью в Ленинграде, но сейчас, перечитывая его последние письма, я понимаю, что он был человеком свободной воли. Смеляков знал о таинствен­ном законе добровольного самопожертвования, когда размышлял о судьбе своего поколения во время “незнаменитой финской войны”:

Шумел снежок над позднею Москвой,

гудел народ, прощаясь на вокзале,

в тот час, когда в одёжке боевой

мои друзья на север уезжали.


Как хочется, как долго можно жить,

как ветер жизни тянет и тревожит!

Как снег валится! Но никто не сможет,

ничто не сможет их остановить...


***

Одно из самых злобных и карикатурных изображений Сталина вышло изпод пера Александра Галича, человека, не сидевшего в лагерях, не воевав­шего, благополучного во всех смыслах. В зарифмованном песенном фельето­не “Ночной дозор” Галич-Гинзбург просто из кожи вылез, чтобы переплюнуть в своём глумлении и Окуджаву, и Высоцкого:

Вижу: бронзовый генералиссимус

Шутовскую ведёт процессию!

Он выходит на место лобное —

“Гений всех времен и народов!” —

И, как в старое время доброе,

Принимает парад уродов!

О Галиче как о дельце и бесталанном сочинителе пьес и сценариев с брезгливостью вспоминали его современники — и русские, и еврейские. Илья Глазунов в книге “Россия распятая” вспоминает, как Борис Слуцкий с сарказмом предлагал ему, чтобы хорошо заработать, вступить в деловые отношения с Александром Галичем: “Вы должны нарисовать жену самого бо­гатого писателя Саши Галича”.

С Галичем я встретился один раз. Случайно. В 1962 году бригада из трёх поэтов — Арсений Тарковский, Владимир Корнилов и я — поехала выступать в Латвию. Остановились в гостинице “Рига” и в коридоре встретили лощёного мужчину с усами, выводившего из своего номера местную путану. Корнилов и Тарковский поздоровались с этим человеком, перекинулись несколькими словами, а когда отошли от него, я спросил, кто он. Импульсивный Корнилов с раздражением ответил мне: “Это Галич! Всю жизнь при Сталине безбедно прожил на своих конъюнктурных пьесах и сценариях, а теперь ещё и чистой славы захотелось, песенки стал сочинять...”

В словах прямодушного Корнилова одновременно слышались и ревность, и презрение: мол, и в суровое время благополучно существовал Галич за счёт водевилей, эстрадных скетчей и халтурных сценариев, а ещё и в либеральное захотел стать властителем дум и совестью интеллигенции.

Прав был ныне покойный Володя Корнилов, честный диссидент, не ме­нявший своих убеждений. “Вас вызывает Таймыр”, “Верные друзья”, “Будни и праздники” и прочая официально-патриотическая драматургическая и эст­радная халтура были стихией Галича.

Но до какой человеческой, гражданской и литературной низости довела его ненависть к Сталину, если он решился написать: “Он выходит на место лобное — // “гений всех времён и народов!” — // и, как в старое время до­брое, // принимает парад уродов”!

Два великих всемирно-исторических парада принял Сталин на Красной площади: 7 ноября 1941 года, когда солдаты шли мимо Мавзолея прямо на передовую, чтобы умереть или отстоять Москву, откуда 16 октября в ужасе пе­ред немцами сбежали на Восток в первую очередь “дети Арбата”, отпрыски “малого народа”. И второй парад — 24 июня 1945-го, парад Победы с фа­шистскими знамёнами, брошенными победителями к подножию Мавзолея. Этот парад означал, что Галич — человек 1918 года рожденья, не призванный на фронт якобы по здоровью, вместе со своими соплеменниками мог считать себя спасённым от Холокоста, с которым после 9 Мая было покончено раз и навсегда... А ведь был выходцем из приличной местечковой еврейской се­мьи: отец — экономист, мать — администратор консерватории, дедушка — литературовед...

Русские солдаты, дети простонародья сразу шли с ноябрьского парада 1941 года в окопы, выдолбленные в мёрзлой земле, вставали из этих окопов в атаку, падали, истекая кровью, на подмосковный снег, жертвовали свои­ми юными жизнями, чтобы такие откосившие от присяги и военной службы “уроды” остались живы и обливали их память слюной и желчью.

Галичам-гинзбургам было недостаточно проклинать Сталина, и они, пользуясь тем, что на дворе наступило смутное время, сделали мишенями своей клеветы победителей мирового зла, полегших в борьбе с ним в снегах под Москвой. Прости меня, Господи, но иногда приходит в голову мысль, что в случае победы коричневого зла таким гражданам мира, как Галич, была бы обеспечена дорога в рай через Освенцим.

Смерть настигла его, когда он, эмигрировавший в Германию, сунул ру­ку в какой-то электроприбор. Где похоронен? Не знаю. Да это и не имеет значения. Имеет значение то, с каким достоинством ответила всяческим “галичам” в стихотворении о легендарном параде русская женщина Татьяна Глушкова!


ПАРАД ПОБЕДЫ


Тот голос хриплый, окрылённый,

И грозный маршал на коне,

И ты, народ непокорённый,

В весеннем сне явились мне.


Июнь был влажным и зелёным,

И в искрах тёплого дождя

Оно казалось измождённым,

Лицо бессменного вождя.


Он не смотрел, как триумфатор.

Он с виду старый был солдат:

Полковник, что теперь за штатом, —

“Слуга царю, отец солдатам”? —

О, нет!.. А всё же некий фатум

Таил его усталый взгляд.


Штандарты, алые знамёна,

Фронтов неодолимый шаг.

О, как он смотрит напряжённо

На эту сталь, на чёрный прах


Чужих полотнищ: древком долу

Как их швыряют от бедра —

Как к богоравному престолу

Иль в пасть священного костра —


К стене Кремля!.. И в этом жесте,

Небрежном, рыцарском, — не месть:

Брезгливость, воля, чувство чести —

Отчизны царственная честь!


А он спокойного вниманья

Исполнен — вместо торжества.

Недвижный в дождевом тумане

И на ликующем экране

Приметный, может быть, едва.


Он не сказал тогда ни слова —

Как и положено тому,

Кто глянет ясно и сурово

С небес в зияющую тьму


Своей, столь одинокой, смерти

Своей, уже чужой, страны...

И он мне чудится, поверьте,

Невозвратившимся с войны.

10 мая 1994

Но об этом сталинском параде один из младших “шестидесятников” Фаликов пишет в книге о Слуцком (из серии “ЖЗЛ”), может быть, ещё изощрён­нее и подлее, нежели Галич:

“Самое невероятное и самое роковое для поколения Слуцкого — произо­шло: с фронта на парад. И это был парад Победы. Печатая шаг по брусчатке Красной площади, сапоги победителей ставили точку на прениях вокруг пра­воты идеологии. Сталин вывернул наизнанку жертвенный подвиг народа, высший смысл жертвы, подменив служением доктрину”.

И это сказано о вожде, который 3 июля 1941-го обратился к народу со сло­вами: “Братья и сёстры! К вам обращаюсь я, друзья мои”, — и, не думая о до­ктрине, отчеканил: “Наше дело правое, враг будет разбит, победа будет за нами!” О вожде, который 7 ноября 1941 года вспомнил не идеологию, а Дми­трия Донского, Минина и Пожарского, Александра Суворова, Михаила Куту­зова. О вожде, который поблагодарил за доверие не идеологов из Института марксизма-ленинизма, а русский народ, поверивший советской власти, воз­главляемой Сталиным.

А каковы слова из знаменитого приказа № 227, написанного его рукой, в страшные дни июля 1942-го, когда немецкая танковая орда прорвала фронт и покатилась к Сталинграду и кавказской нефти:

“Отступать дальше — загубить Родину”, “Солнце позора”, “Каждый кло­чок земли”, “Ни шагу назад!” Какая там “доктрина”! Доктриной танки не ос­тановишь...


***

Весьма оригинально демонстрировала свой антисталинизм Белла Ахма­дулина.

Многие ветераны советской литературы в эпоху “оттепели” как бы обре­ли, если говорить словами Пастернака, “второе рождение”. Известный кри­тик Иосиф Гринберг, прославлявший в 1930-е годы чекистскую поэзию Эду­арда Багрицкого и утверждавший, что его “поэзия затмила и отодвинула в сторону поэзию Есенина”, в 1960-е годы, встречаясь со мной во дворе на­шего писательского кооперативного дома, с азартом расспрашивал меня, вернувшегося из Тбилиси, как там поживают Симон Чиковани или Карло Каладзе, и, вздымая выбритый до синевы подбородок, начинал с артистичес­ким завываньем читать грузинские стихи Осипа Мандельштама:

Человек бывает старым,

а барашек молодым,

и под месяцем поджарым

с розоватым винным паром

поплывёт шашлычный дым...

С наслаждением продекламировав изящный стишок Мандельштама, Ио­сиф Львович склонил ко мне на грудь свою седую шевелюру и проникновен­ным голосом спросил:

— А как там в Грузии принимали нашу Белочку?

Белла Ахмадулина как раз в то время становилась культовой фигурой в среде русскоязычной и грузинской интеллигенции. Я порадовал душу Грин­берга, рассказав ему, что “Белочкой восхищалась вся грузинская интеллиген­ция, особенно после того, как она в Кахетии, куда нас привёз Иосиф Нонешвили, на веранде деревенского дома, увитой виноградными лозами, после того, как в застолье Феликс Чуев провозгласил тост за “великого сына грузин­ского народа Иосифа Виссарионовича Сталина”, нырнула на мгновенье под стол, сорвала со своей ножки туфельку и, отчаянно взвизгнув, запустила её, как из пращи, в закоренелого сталиниста... Застолье после подобного скан­дала должно было бы немедленно развалиться, но положение спас кто-то из грузинских евреев: то ли Боря Гасс, то ли вездесущий Гия Маргвелашвили. Не дав никому опомниться, он подхватил чуть ли не на лету туфельку, мгно­венно плеснул в неё виноградной водки и выпил сразу за обоих именитых гос­тей — за поэта с огненным гражданским темпераментом Феликса Чуева и за божественный лирический талант Беллы Ахатовны.

Ахмадулина, швырнув в Чуева туфельку, тут же стерла со своего лица гри­масу отвращения, словно актриса, сыгравшая роль и тут же позабывшая и о Сталине, и о Чуеве, и о туфельке.

Если говорить серьёзно, то я бы понял негодование Окуджавы или Аксё­нова, у которых были личные, семейные трагедии в сталинскую эпоху. Но принимать за чистую монету негодование дочери генерала таможенной службы и сотрудницы Лубянки (я говорю о родителях Ахмадулиной, благопо­лучно проживших свой век) — по меньшей мере, не серьёзно. На мой взгляд, это было одной из вершин её лицедейства. Что же касается убеждений Фе­ликса Чуева, то надо вспомнить, что его отец был сталинским соколом — вы­дающимся лётчиком Великой Отечественной войны.


***

Осмысление того, кем и чем был Сталин для отечественной и мировой ис­тории ХХ века, было необходимо для каждого значительного поэта минувшей эпохи как из стана “западников”, так и из сословия патриотов-“славянофилов”. При этом у сыновей и дочерей “оттепели” такого рода стихотворений было больше, потому что многие из них сначала вознесли вождя на пьедес­тал, а потом, после Хх съезда КПСС им же пришлось свергать творение сво­их рук с пьедестала. А ведь это были весьма известные поэты: П. Антоколь­ский, И. Сельвинский, К. Симонов, М. Алигер, Е. Евтушенко и пр. А ближе к нашему времени весьма изощрённую карикатуру на Сталина изваял лауре­ат Нобелевской премии Иосиф Бродский:


ОДНОМУ ТИРАНУ


Он здесь бывал: ещё не в галифе —

в пальто из драпа; сдержанный, сутулый.

Арестом завсегдатаев кафе

покончив позже с мировой культурой,

он этим как бы отомстил (не им,

но Времени) за бедность, униженья,

за скверный кофе, скуку и сраженья

в двадцать одно, проигранные им.

....................................................

И Время проглотило эту месть.

Теперь здесь людно, многие смеются,

гремят пластинки. Но пред тем, как сесть

за столик, как-то тянет оглянуться.

Везде пластмасса, никель — всё не то;

в пирожных привкус бромистого натра.

Порой, перед закрытьем, из театра

он здесь бывает, но инкогнито».


Когда он входит, все они встают.

Одни — по службе, прочие — от счастья.

Движением ладони от запястья

он возвращает вечеру уют.

Он пьёт свой кофе — лучший, чем тогда,

и ест рогалик, примостившись в кресле,

столь вкусный, что и мёртвые: “О, да!” —

воскликнули бы, если бы воскресли.

Январь 1972

Строки о том, как “один тиран” “арестом завсегдатаев кафе” покончил “позже с мировой культурой”, свидетельствуют, что Бродский читал сталин­ские тексты, ибо в беседе с немецким писателем Эмилем Людвигом в 1931 го­ду Сталин так сказал о революционерах-эмигрантах: “Тех товарищей, которые остались в России, которые не уезжали за границу, конечно, гораздо больше в нашей партии и её руководстве, чем бывших эмигрантов (...) Я знаю мно­гих товарищей, которые прожили по 20 лет за границей, жили где-нибудь в Шарлоттенбурге или в Латинском квартале, сидели в кафе годами, пили пи­во и всё же не сумели изучить Европу и не поняли её”.

И Сталин, в отличие от Иосифа Бродского, был прав. То, что через не­сколько лет после 1931 года объединённая Гитлером Европа станет “коричне­вой” и будет подмята под свастику, никакие Радеки, Белы Куны, Кольцовы, Красины и Пятницкие-Тарсисы действительно понять не могли. Это мог по­нять лишь человек, побывавший в ссылках и тюрьмах в Батуми, в Сольвычегодске, в Вологде, в Нарыме, на енисейской Курейке, в иркутской Новой Уде, в красноярском Ачинске.

Кстати сказать, Юзик Алешковский в своей песне “Товарищ Сталин, Вы большой учёный” невольно отдал дань этой стороне жизни вождя: “Сижу я там же, в Туруханском крае, // где при царе не раз бывали вы”, и к тому же, стараясь осмеять Сталина-лингвиста (“в языкознанье знаете вы толк”), он на деле побудил вспомнить нас, что Иосиф Виссарионович, не согласив­шись с выводами академика Марра о “классовой сущности языка”, был, как это ни парадоксально, куда ближе к истине, нежели многие академики от марксизма.


***

У камерного питерского поэта Александра Кушнера тоже есть стихотворе­ние о Сталине, но оно ещё более пустое и ещё более “кафейно-гастрономическое”, нежели вирши Бродского о венском кафе.

В ресторане “Аттила” на скатерти луч плясал.

Посмотрел бы Аттила на чистенький этот зал,

Где нам подали кофе с мороженым и варенье.

Интересно, что он подумал бы, что сказал?

Вавилонское, ты мне нравишься, столпотворенье.

..............................................................

И когда-нибудь, лет через тысячу, интурист

Отутюжит гостиницу, чистую, как батист,

И на вывеске будет написано “Джугашвили” —

Тем приятнее номер, что солнечен так и чист.

И не всё ли равно, как назвать, — так его забыли.

1990

Кто знает, кто знает... Тысячелетия уже прошли, а мы всё помним о ве­ликих египетских фараонах, о Юлии Цезаре и Аттиле... Думаю, что стихи Кушнера забудутся быстрее, нежели фамилия, а тем более великий псевдоним героя его стихотворения. Да они и написаны-то, в сущности, не о Сталине, а о “Джугашвили”. А это громадная разница, о чём знал Иосиф Виссарионо­вич, когда выговаривал своему сыну Василию, кричавшему во время хмель­ных скандалов, в которых проходила его молодость: “Моя фамилия Сталин!” Узнав об этом, отец пристыдил сына: “Ну, какой ты Сталин? Я — и то ещё не Сталин!”

Метания “детей Арбата” от славословий к проклятиям были частью того потока пошлости, лжи и страхов, о которых Иосиф Сталин сказал когда-то Александре Коллонтай: “После моей смерти на мою могилу нанесут столько мусора...” — и добавил: “Но ветер истории развеет его...”

Ненависть к Сталину лишала “шестидесятников” не только литературных способностей, которыми многие из них всё-таки обладали, не только ума, но и честности по отношению к истории Отечества. Мы, русские патриоты, не выдёргивали имя и дела Сталина из потока истории, но, наоборот, погру­жали в неё, понимая, что при тогдашних обстоятельствах картина жизни эпохи не могла быть другой. Победы и поражения, подвиги и преступления, взаимо­отношения народа и власти... Эта стихия истории — ив мелочах, и в величии, в судьбах наших отцов и матерей — была вся нашей... И проживя вместе со своими отцами и матерями весь ХХ век, мы научились отличать правду от правдоподобной лжи, научились понимать, что такое неизбежный, а порой и необходимый ход истории. Который раз вспоминаю о том, что три дочери моей бабушки Дарьи при помощи сталинских социальных лифтов не остались крестьянками, но вышли в люди: одна стала директором швейной фабрики, другая — главным диспетчером железной дороги, третья — врачом-хирургом, а их младший брат, учившийся сапожному делу, стал “сталинским соколом” и знаменитым лётчиком, записанным в калужскую “Книгу славы” Отечествен­ной войны. Мои встречи и знакомство с известным современным социологом Александром Зиновьевым окончательно утвердили меня в правильности моих взглядов. Вот что писал Зиновьев о сталинской эпохе:

“Чтобы ответить на вопрос о сущности сталинизма, надо установить, чьи интересы выражал Сталин, кто за ним шёл. Почему моя мать хранила портрет Сталина? Она была крестьянка. До коллективизации наша семья жила непло­хо. Но какой ценой это доставалось? Тяжкий труд с рассвета до заката. А ка­кие перспективы были у её детей (она родила одиннадцать детей!)? Стать крестьянами, в лучшем случае — мастеровыми. Началась коллективизация. Разорение деревни. Бегство людей в города. А результат этого? В нашей се­мье один человек стал профессором, другой — директором завода, третий — полковником, трое стали инженерами. И нечто подобное происходило в мил­лионах других семей. Я не хочу здесь употреблять оценочные выражения “плохо” и “хорошо”. Я хочу лишь сказать, что в эту эпоху в стране происходил беспрецедентный в истории человечества подъём многих миллионов людей из самых низов общества в мастера, инженеры, учителя, врачи, артисты, офи­церы, учёные, писатели, директора и т. д., и т. п.

Сталин был адекватен породившему его историческому процессу. Не он породил этот процесс, но он наложил на него свою печать, дав ему своё имя и свою психологию. В этом была его сила и его величие. Не исключено, что молодёжь ещё будет когда-нибудь тосковать по сталинским временам. Народ (тот самый, якобы обманутый и изнасилованный) уже тоскует и встречает упоминание его имени аплодисментами...

И Великую Отечественную войну мы могли выиграть только благодаря коммунистической системе. Я ведь войну с первого дня видел, всю её про­шёл, я знаю, что и как было. Если бы не Сталин, не сталинское руководство, разгромили бы нас уже в 1941 году”.


***

А сколь искренни и значительны мысли такого же, как и Александр Зи­новьев, крестьянского сына Николая Рубцова в стихотворении, где он вспоминает Сталина и его время, и вообще всю судьбу России в трагичес­ком ХХ веке:


НА КЛАДБИЩЕ


Неужели

одна суета

Был мятеж героических сил

И забвением рухнут лета

На сиротские звёзды могил?


Сталин что-то по пьянке сказал —

И раздался винтовочный залп!

Сталин что-то с похмелья сказал —

Гимны пел митингующий зал!


Сталин умер. Его уже нет.

Что же делать — себе говорю, —

Чтоб над Родиной жидкий рассвет

Стал похож на большую зарю?


Я пойду по угрюмой тропе,

Чтоб запомнить рыданье пурги

И рожденные в долгой борьбе

Сиротливые звёзды могил.


Я пойду поклониться полям...

Может, лучше не думать про всё,

А уйти, из берданки паля,

На охоту

в окрестности сёл...

1960

Очень “рубцовское” единственное о Сталине стихотворение молодого русского поэта с характерной для него строкой: “Может, лучше не думать про всё...” Никакого глумления, никакого кощунства, никакой ярости, столь щедро изливающейся до сих пор из уст потомков “проклятой касты”... Сын русского простонародья, воспитанник детского дома из вологодской дерев­ни Никола, дитя чудом выжившей в ХХ веке России — вот каким предстаёт Николай Рубцов в стихотворении, неспроста названном “На кладбище”.

Живя в деревне Никола, Рубцов в последние годы жизни читал Слуцкого и даже в одном из писем к нему просил денег взаймы, но его, видимо, край­не удручило глумливое отношение Бориса Абрамовича к сталинскому тосту за русский народ. Я понимаю чувства и мысли Рубцова, прочитавшего в стихотвореньи Слуцкого:

Это был не просто тост

(здравицам уже пришёл конец).

Выпрямившись во весь рост,

великанам воздавал малец

за терпенье.


Трус хвалил героев не за честь,

а за то, что в них терпенье есть...

Всей сущностью своего стихотворения “На кладбище” Рубцов спорит со Слуцким. Он верит, что “мятеж героических сил” не может быть “суетой”, по­тому что за этот мятеж заплачено “сиротскими звёздами могил”. Рубцов верит, что “жидкий рассвет”, загоревшийся “над Родиной”, станет похожим “на боль­шую зарю”. Поэтому он идёт поклониться полям, поэтому он помнит “рыда­нье пурги” и с удручением вспоминает глумливые стихи Слуцкого в четырёх строчках своего трагического стихотворения:

Сталин что-то по пьянке сказал —

И раздался винтовочный залп!

Сталин что-то с похмелья сказал —

Гимны пел митингующий зал!

Николай Рубцов умел в своих стихах радоваться жизни или печалиться о ней. Но не мог лишь одного — глумиться над нею. Он, веривший, что имен­но “крест” есть памятник каждому из нас, смиренно соглашается с тем, что и “звёзды на могилах” — тоже памятники, “рождённые в долгой борьбе”.


***

Столь же, как у Рубцова, простодушное, а потому по-своему честное по­нимание истории отражено в стихотворении замечательного русского поэта Алексея Прасолова. “В слезах народа лицемерья нет”, — вот истина, недо­ступная изощрённому рафинированному письму Иосифа Бродского или Алек­сандра Кушнера, я уж не говорю о развязной сталиниане “дворянина с арбат­ского двора”. “Я рос под властью имени вождя” — откровенно и простодушно пишет Прасолов, словно бы продолжая искренность и откровенность Михаи­ла Исаковского: “Мы так вам верили, товарищ Сталин, // как, может быть, не верили себе”.

Мы многое не знали до конца,

И в скорбном звоне мартовской капели

Его, приняв покорно за отца,

Оплакали и преданно отпели.

В слезах народа лицемерья нет,

Дай Бог другим завидный этот жребий!

Ведь был для нас таким он в годы бед,

Каким, наверно, никогда и не был.

Я рос под властью имени вождя,

Его крутой единоличной славы,

И, по-ребячьи строчки выводя,

В стихе я гордо имя это ставил!

1963

Недаром же Александр Твардовский, будучи главным редактором журна­ла “Новый мир”, открыл читателям нашей страны творчество сына воронеж­ской земли Алексея Прасолова.


***

С глубокой народной простотой мысли и слова написано стихотворениео Сталине Юрия Лощица. Сюжет и смысл его несравненно глубже стихов "детей оттепели", смакующих кофе в австрийской столице или в венгерском ресторане "Аттила". Всё дело в том, что для Юрия Лощица Иосиф Сталин - это (как он сказал сам о себе) "русский грузинского происхождения", и поэтому во всех многочисленных тюрьмах и ссылках ему помогали русские народные песни, о чём Юрий Михайлович Лощиц вспомнил в Прощёный день.


ПРОЩЁНЫЙ ДЕНЬ


Облаянный всеми, кому не лень,

во всём обвинённый, за всех,

позволь мне, в этот Прощёный день

хоть один сниму с тебя грех.

Советской попсы как ни боек припляс,

а всё же в застолья час

ты наши долгие песни певал

про степь да про море-Байкал.

С бродягой бродяжил,

пил с ямщиком,

по матери старой тужил.

В такую-то ночь, от себя тайком,

ты русским запасом жил.

В тайге не пропал, не замёрз во льдах,

но за песни те до сих пор

обвывает тебя и кромсает твой прах

ненасытный шакалий хор.

А “ненасытный шакалий хор” до сих пор не умолкает, о чём вспомнил но­восибирский наш друг и ветеран русских “шестидесятников”, поэт и философ Юрий Ключников:

Который год перемывают кости,

полощут имя грозное в грязи.

Покойникам нет места на погосте,

нет и живым покоя на Руси.


Нам говорят, что он до самой смерти

был дружен с князем тьмы. Но отчего

трепещут и неистовствуют черти

до сей поры при имени его?

Прочитал я эти стихи в письме Юрия Ключникова, присланном мне в ре­дакцию, и подумал: “Нет, борьба “за Родину, за Сталина” до сих пор не окон­чена и нам нельзя проиграть её, как нельзя было проиграть Отечественную войну”.


***

Удивительно и закономерно то, что некоторые честные либералы — убеж­дённые антисталинисты конца 50-х — начала 60-х годов прошлого века — по мере того, как ход истории всё глубже обнажал все беды, которые принесла нам перестройка к концу 1990-х, безо всяких усилий с нашей стороны прибли­жались к нам, к нашим взглядам и убеждениям. Мне, часто в те времена бы­вавшему в Грузии, вспоминается, как восторженно приняла в 1961 году гру­зинская интеллигенция антисталинское стихотворение Юнны Мориц, посвя­щённое памяти Тициана Табидзе, погибшего в 1937-м...

На Мцхету падает звезда...

.................................

Кто это право дал кретину

Совать звезду под гильотину?

Зал хлопал, Юнну Мориц поздравляли, в её честь Гиви Маргвелашвили и семейство Фейгиных поднимали тосты, тбилисские газеты на следующий день после вечера поэзии печатали её портреты на своих страницах... И вот прошло полвека, и обнаружив, что наша “пятая колонна” спорит о том, кто ху­же — Гитлер или Сталин, честная русская поэтесса Юнна Пейсаховна Мориц ответила им:


ХОЗЯЙСТВО

Когда бы жили вы в Европе

При Геббельсе и Риббентропе,

Где европейского еврея

Швыряли в печку, небо грея,

Тогда бы спорить вы не стали:

Кто хуже — Гитлер или Сталин?


Когда бы жили вы в Европе

При Геббельсе и Риббентропе,

Где европейские фашисты

Пушисты были и душисты

На мыловарне, где, зверея,

Варили мыло из еврея, —

Тогда бы спорить вы не стали:

Кто хуже — Гитлер или Сталин?


Зато хозяйства корифеи

Прозрели (в том числе евреи),

Что Гитлер, мыслящий злодейски,

Хозяйство вёл по-европейски,

А Сталин вёл по-азиатски,

Отстав от европейцев адски.


Кто хуже — Гитлер или Сталин,

Который был опьедестален

И зверски выиграл войну,

Спася от Гитлера страну?..

Но, блям, хозяйства корифеи

Прозрели (в том числе евреи), —


Что Гитлер, победив злодейски,

Хозяйство вёл бы европейски!..


***

В 2019 году, в издательстве “Молодая гвардия” вышла книга Дмитрия Бы­кова “Шестидесятники”. В главе о Новелле Матвеевой автор пишет о “гриновских чудесах” её поэзии, о её “сумеречном состоянии”, о “пристрастии к таин­ственному”, но молчит о том, что в последние годы жизни Новелла Матвеева всеми мыслями и чувствами обратилась к “Нашему современнику”, желанным автором которого она стала, что ей стал близок образ не кого-нибудь, а Иоси­фа Сталина, что она дарила мне свои книги с такими дарственными надпися­ми, от которых литературоведам вроде Быкова может стать плохо.

И у Новеллы Матвеевой сближение с нами произошло стремительно и без всяких комплексов, поскольку она вышла из коренной русской семьи.

Помню свои впечатления от её песен, услышанных мною в начале 1960-х. Они задевали какие-то особенные струны души, в них было столько разлива­ющейся свободы, что я до сих пор вспоминаю, как “развесёлые цыгане”, гу­лявшие “по Молдавии”, украли в одном селе “молодую молдаванку” и “вос­питали, как цыганку”... И стала она скитаться по земле с табором в паре с медвежонком, который подчинялся ей и “просил деньжонок” у слушателей и зрителей этой дивной сказки о том, как люди рано или поздно прощаются с прошлой жизнью:

Позабыла всё, что было,

И не видит в том потери...

Ах, вернись, вернись, вернись,

Ну, оглянись, по крайней мере...

Новелла Матвеева, к сожалению, в то время была окружена почитателя­ми из либеральной интеллигенции и далека от нашего круга. Несколько деся­тилетий мы жили и творили в разных слоях общества и в разных домах. Но время, как вода, точит камень, и каково было моё радостное удивление, когда незадолго до смерти она прислала мне свою последнюю книжицу с не­ожиданной надписью: “Замечательному человеку, Поэту, Публицисту, Проза­ику, Издателю, — тёмных сил Гонителю — Станиславу Куняеву на праздник Победы — от автора. Н. М.

8-9 мая 2015 г. (книга, правда, детская, но в конце есть некоторые песни)”.

Но мало того, вскоре мы напечатали несколько её стихотворений, свиде­тельствующих о том, что Новелла бесстрашно приняла нашу сторону в спорах об историческом пути России, о Великой Отечественной войне, о Сталине.

Клеймя “тирана” с трубкой и усами,

Вы первые тиранствуете сами;

На пробующих робко спорить с вами

Бросаетесь клокочущими псами!

Но... топая ногой, но лбом тараня,

Ассаргадонствуя и тамерланя,

Желая подчинить себе Россию,

Не напроситеся на тиранию,

Вам встречную! Настроенную грозно!

Уймитесь же, эй, вы! Пока не поздно...

Вот такое клеймо поставила на “шестидесятничестве” Новелла Матвеева, о которой в своей антологии “Строфы века” впавший в сентиментальную высокопарщину Евгений Евтушенко писал: “Новелла Матвеева стала Ассолью, а свою поэзию превратила в корабль под алыми парусами”.

В начале сентября 2016 года она пригласила сотрудников журнала “Наш современник” к себе на подмосковную дачу, но наше свидание не состоялось. 4 сентября Новеллы не стало. Либеральная пресса почти не заметила этой ут­раты, но в некрологе “Нашего современника” мы нашли слова, достойные её памяти:

“Добрейший и душевнейший человек в личном общении, закрытая для празднолюбопытствующих, она явила себя подлинно гражданским поэтом, непримиримым к проповедникам социального расизма, клеветникам России нового разлива.

“Мы не покладисты. Мы не покладисты. Мы не из бархата! Вот только жаль: немного меньше стало сил у нас...” — писала она сравнительно недав­но. Но ещё много лет назад Новелла Матвеева, добрая сказочница, в своих памятных песнях отчётливо сформулировала своё кредо:

Всё едино? Нет, не всё едино.

Пламя, например, отнюдь не льдина.

Плут о благе ближних не радетель,

А насилие — не добродетель.

..........................................

Всё едино? Нет, не всё едино:

В рощах нет повторного листочка!

Потому что, если “всё едино”,

Значит — “всё дозволено”. И точка.”


***

Но что это были за люди — Владимир Ленин и Иосиф Сталин, — стоявшие в центре событий первой половины ХХ века, в центре эмиграции, революции, гражданской войны, в центре жесточайших кровопролитий и красного террора? Одни историки убеждены, что они творили мировую и советскую историю са­ми, другие верят, что они, обладавшие особым слухом, лучше и раньше дру­гих угадывали ход истории и выполняли её волю. Но ясно одно: они оба слу­жили строительству не виданного до них общества и не существовавшего до сей поры государства. Всё, что мешало им на этом неизведанном пути, они разрушали, уничтожали, стирали с лица Земли...

Ради достижения высшей цели они могли, если этого требовали обстоя­тельства, принимать казавшиеся со стороны гибельными решения.

Ленин мог пойти на “позорный” Брестский мир, чтобы вскоре отвоевать у поляков Украину. Он мог отдать грузинским и армянским националистам За­кавказье, потому что знал, что через год-другой вернёт его в состав рождаю­щегося в его воображении Советского Союза.

Сталин мог мобилизовать все дипломатические силы советского послево­енного блока государств, чтобы они проголосовали за создание государства Израиль, поскольку эта победа ослабляла позиции англосаксов на Ближнем Востоке в разгар “холодной войны” с ними. Портреты Сталина после этого ви­сели во всех еврейских кибуцах, бывших своеобразными колхозами Израиля. Но когда деятели Еврейского антифашистского комитета в ультимативной форме потребовали от Сталина создания еврейской республики на Крымском полуострове, то в ответ на этот ультиматум все пятнадцать видных деятелей ЕАКа были расстреляны, а его руководитель Соломон Михоэлс погиб в Мин­ске при загадочных обстоятельствах. И евреи в кибуцах перестали понимать — оставлять ли портреты Иосифа Виссарионовича в кибуцах или растоптать их, но вождю до этого не было дела. Недаром же историк Рой Медведев, чей отец погиб в 1937 году, писал в книге “Иной Сталин” (2001): “Для таких людей, как Ленин и Сталин, невозможно определить, сыграли ли они в судьбе человече­ства отрицательную или положительную роль. Они сыграли историческую роль. Советский Союз не был аномалией исторического развития, это был шаг вперёд из того тупика, в который завела мир Первая мировая война”.

До сих пор историки не могут понять, что заставило Сталина раскрутить кровавое “ленинградское дело”, в результате которого были репрессированы около тридцати тысяч партийных работников разного уровня, вплоть до пред­седателя Госплана СССР и члена Политбюро ЦК ВКП(б) А. Вознесенского, первого секретаря ленинградского горкома ВКП(б) А. А Кузнецова и первого секретаря горьковского обкома ВКП(б) М. И. Родионова. Расхожие мнения историков таковы, что эти выдающиеся партийные кадры русской националь­ности готовили создание коммунистической партии Российской Федерации, чтобы укрепить позиции РСФСР в семье всех шестнадцати союзных респуб­лик. Но вот как эта немыслимая жестокость была объяснена самим Сталиным, который ещё 7 ноября 1937 года на банкете в честь 20-летия Октябрьской ре­волюции произнёс тост, в котором предупредил и будущих “русских” патри­отов, и будущих “еврейских” сепаратистов, чтобы они не лелеяли всяческих “национальных планов” — ни создания компартии РСФСР, ни создания ев­рейской советской республики в Крыму, о чём мечтала группа еврейских ли­деров во главе с Михоэлсом:

“Каждая часть, которая была бы оторвана от общего социалистического государства, не только бы нанесла ущерб последнему, но и не могла бы суще­ствовать самостоятельно и неизбежно попала бы в чужую кабалу. Поэтому каж­дый, кто попытается разрушить это единство социалистического государства, кто стремится к отделению от него отдельной части и национальности, он — враг, заклятый враг государства, народов СССР. И мы будем уничтожать каждого такого врага, хотя бы и был он старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью... беспощадно будем уничтожать. За уничтожение всех врагов до конца — их самих и их рода!” Особенно зло­веще и пророчески звучит сталинская угроза в адрес “старых большеви­ков” — соратников Ленина.

Это кажется чудом, но лишь сейчас, спустя 80 лет после сталинского оп­равдания жестокости тех лет мы, видя потоки крови, пролившиеся в 90-е го­ды в Чечне, в Таджикистане, в Молдове, в Абхазии, в Осетии, в Нагорном Ка­рабахе, в нынешней Украине (какие там 30 тысяч — сотни тысяч!), начинаем понимать, насколько он был прав, предвидя, что, расчленив нас на нацио­нальные государства, враги СССР будут поочерёдно расправляться с каждым из них. Особенно неотразимо звучит его предсказание в отношении Украины, о судьбе которой вождь поведал своему ближайшему окружению за полтора года до окончания войны.

В самый разгар нашего контрнаступления на захваченные в начале войны гитлеровцами западные территории Советского Союза один из самых попу­лярных кинорежиссёров сталинской эпохи украинец Александр Довженко за­думал снять фильм по своей киноповести “Украина в огне”. Узнав об этом, Сталин затребовал киноповесть, прочитал и приказал срочно устроить её об­суждение, куда были приглашены все виднейшие руководители государства и партии (Молотов, Щербаков, Маленков, Хрущёв, Берия, Микоян), а также, наряду с Довженко, многие самые авторитетные украинские писатели.

Вот несколько важнейших отрывков из выступления Иосифа Сталина на этом обсуждении, состоявшемся 30 января 1944 года:


“Кому-кому, а Довженко должны быть известны факты выступлений петлюровцев и других, украинских националистов на стороне немецких захватчиков против украинского и всего советского народа. Эти подлые изменники родины, предатели советского народа не отстают от гитле­ровцев, убивая наших, детей, женщин, стариков, разоряя наши города и села. Они целиком перешли на сторону немецких злодеев, стали па­лачами украинского народа и активно борются против советской власти, против нашей Красной армии. Если бы Довженко задался целью напи­сать правдивое произведение, он должен был бы в своей киноповести заклеймить этих изменников. Но Довженко, видимо, не в ладах, с прав­дой. <...>

Нетерпимой и неприемлемой для советских людей является откро­венно националистическая идеология, явно выраженная в киноповести Довженко. Так, Довженко пишет:

“Помните, на каких, бы фронтах, мы сегодня ни бились, куда бы ни по­слал нас Сталин — на север, на юг, на запад, на все четыре стороны све­та, — мы бьёмся за Украину! Вот она дымится перед нами в пожарах, на­ша мученица, родная земля!.. Мы бьёмся за то, чему нет цены в мире, — за Украину!

— За Украину! — тихо вздохнули бойцы.

— За Украину! За честный украинский народ! За единственный со­рокамиллионный народ, не нашедший себе в столетиях. Европы челове­ческой жизни на своей земле. За народ растерзанный, расщепленный!”

Ясно, насколько несостоятельны и неправильны такого рода взгляды. Если бы Довженко хотел сказать правду, он должен был бы сказать: куда ни пошлёт вас Советское правительство — на север, на юг, на запад, на восток, — помните, что вы бьётесь и отстаиваете вместе со всеми брат­скими советскими народами, в содружестве с ними наш Советский Союз, нашу общую Родину, ибо отстоять Союз Советских Социалистических. Ре­спублик — значит отстоять и защитить и Советскую Украину. Украина как самостоятельное государство сохранится, окрепнет и будет расцветать только при наличии Советского Союза в целом.

Довженко не в ладах, с правдой, поэтому он всё поставил с ног на го­лову. Однако свет клином не сошёлся, — ...чего не понимает Довженко, прекрасно понимают трудящиеся Украины. Украинцы героически бьются с врагом на всех участках нашего большого фронта. Они хорошо борют­ся с врагом, и они понимают, что бороться за Советский Союз означает бороться за их родную Украину. Они понимают то, чего не понял Довжен­ко, а именно: все народы Советского Союза борются за Украину. В ходе этой борьбы те области Украины, которые были захвачены врагом в пер­вый период войны, теперь освобождены. Это оказалось возможным бла­годаря боевому содружеству русских, и украинцев, грузин и белорусов, армян и азербайджанцев, казахов и молдаван, туркмен и узбеков — всех народов Советского Союза.

Если судить о войне по киноповести Довженко, то в Отечественной войне не участвуют представители всех, народов СССР, в ней участвуют только украинцы.

Значит, и здесь Довженко опять не в ладах, с правдой. Его кинопо­весть является антисоветской, ярким проявлением национализма, узкой национальной ограниченности...

...Националистическая идеология Довженко рассчитана на ослабление наших сил, на разоружение советских людей, а ленинизм, то есть идеоло­гия большевиков, которую позволяет себе критиковать Довженко, рассчи­тан на дальнейшее упрочение наших позиций в борьбе с врагом, на нашу победу над злейшим врагом всех народов Советского Союза — немецкими империалистами”.


Всё, что произошло на Украине с 1991 года, всё, что произошло с 2014 го­да и происходит сегодня, — всё было предсказано Сталиным в 1944-м... Он, говоря об украинском петлюровско-фашистском национализме, предвидел его нынешнюю бандеровско-американскую разновидность. Прочитав его приговор украинскому национализму, мы начинаем понимать, почему он был так жесток со своими по крови грузинскими националистами в 1920-е — 1930-е годы, по­чему по его воле были высланы на Восток страны чеченцы, крымские татары, калмыки... И даже почему он расправился за два года до своей смерти с иде­ологами русской коммунистической партии. Бог ему судья, как говорится, но он, в отличие от всех последующих генсеков и вождей СССР и России, умел брать всю ответственность на себя и отвечать перед историей и Господом Бо­гом за все свои деяния и злодеяния.


***

Блистательный по точности диагноз поставил нашему “шестидесятничест­ву” историк Андрей Фурсов.

Как человек науки, он изложил свой приговор без лишних слов — сухо и неотразимо:

“Шестидесятничество” — это реакционная утопия советского общества (а также советской номенклатуры и приноменклатурной части советской ин­теллигенции). Реакционная в том смысле, что сталинскому периоду они про­тивопоставляли прошлое — ленинский период, ленинские нормы. Это очень соответствовало целям и задачам номенклатуры второй половины 1950-х — начала 1960-х годов, когда своё превращение в слой-для-себя, в квазикласс она представляла и камуфлировала как критику “культа личности Сталина” и “возвращение к ленинским нормам”. Вообще десталинизация верхов и их обслуги в СССР (“развенчание культа личности”) есть показатель и мерило олигархизации власти и превращения верхов в квазикласс, а в РФ — в квази­буржуазию, в новых “толстяков”. И чем более сытой и вороватой является верхушка, тем больше ненавидит она и Сталина, и его систему, и социалис­тическую революцию, и — в конечном счёте — народ. Ненависть к Сталину — явление классовое. Впрочем, для определённых этнических групп, точнее, их части — национальное, однако и в этом случае работает сталинская формули­ровка “национальное по форме, классовое по содержанию”.

Во-вторых, превращение номенклатуры в квазикласс и олигархизация её власти в 1950-1960-е годы потребовали в качестве прикрытия обращения к ле­нинскому прошлому (и обоснования им), к временам гражданской войны. “Шестидесятничество” с его “идеалами” (“и комиссары в пыльных шлемах // склонятся молча надо мной” — Б. Окуджава) не просто оказалось созвучно олигархизации-“оттепелизации” номенклатуры, но придало ему некое внеш­нее привлекательное дополнительное фрондерское обрамление и обаяние”.


***

В истории человечества пламя революций приходилось сначала разду­вать, а потом гасить многим “нелегитимным” диктаторам: Кромвелю, Робес­пьеру, Наполеону, Ата Тюрку, Мао Цзедуну (а скорее, его преемнику Дэн Сяо Пину) и, конечно же, Ленину со Сталиным. Каждый из них рано или поздно, но осознавал, что, совершив должные перемены в обществе, каждая из ре­волюций начинает жить под властью закона, гласящего, что она пожирает своих детей. Этот закон афористично выразил один из самых думающих со­ветских “шестидесятников” Борис Слуцкий:

У государства есть закон,

Который гражданам знаком.

У антигосударства

Не знает правил паства.


Держава, подданных держа,

Диктует им порядки,

Но нет чернил у мятежа,

У бунта нет тетрадки.


Когда берёт бумагу бунт,

Когда перо хватает,

Уже одет он и обут

И юношей питает,


Отраду старцам подаёт,

Уже чеканит гривны,

Бунтарских песен не поёт,

Предпочитает гимны.


Остыв, как старая звезда,

Он вышел на орбиту

Во имя быта и труда

И в честь труда и быта.

Об одном обстоятельстве только умолчал Слуцкий: чтобы окончательно выйти на орбиту “труда и быта”, обществу надо расправиться со всеми “пла­менными революционерами”, то есть осуществить то ли термидор, то ли 1937-й год, то ли майдан, чего до сих пор не могут понять доживающие свой век дети XX съезда КПСС, они же дети Арбата, они же кумиры нынешней “5-й колонны”. В середине 1930-х годов в Советском Союзе схватились не на жизнь, а на смерть два потока сознания: один требовал, чтобы мы “дошли до Ганга”, чтобы завоевали “землю крестьянам” в испанской Гренаде, чтобы на­род, не щадя себя, жил революционными страстями: “.не до ордена, // бы­ла бы Родина // с ежедневными Бородино”. Но Сталин уже повернул руль ис­тории “во имя быта и труда”, во имя Днепрогэса и Магнитки, во имя реаби­литации казачества и Кузбасса, во имя “Страны Муравии” и Конституции, где было написано, что “человек у нас имеет право на ученье, отдых и на труд”.


***

Споры о Сталине в России, да и в мире не утихают до сих пор. Однако, как это ни странно, но английский аристократ, писатель, воспитанник Кемб­риджа и пожизненный пэр британской короны Чарльз Перси Сноу был куда более справедлив и осведомлён, нежели наши “шестидесятники”, когда пи­сал в своих размышлениях о Сталине:

“Не теряя времени, он приступил (в какой-то мере, был вынужден к то­му, ибо ход подобных процессов неумолим и неизбежен, тут одна из причин, почему его враги оказались столь слабы) к величайшей из промышленных ре­волюций. “Социализм в одной стране” должен был заработать. России в де­сятилетия предстояло сделать примерно то же, на что у Англии ушло 200 лет. Это означало: всё шло в тяжёлую промышленность, примитивного накопления капитала хватало рабочим лишь на чуть большее, чем средства пропитания. Это означало необходимое усилие, никогда ни одной страной не предприни­мавшееся. Смертельный рывок! И всё же тут Сталин был совершенно прав. Даже сейчас, в 60-е годы, рядом с техникой, не уступающей самой передо­вой в мире, различимы следы первобытного мрака, из которого приходилось вырывать страну. Сталинский реализм был жесток и лишён иллюзий. После первых двух лет индустриализации, отвечая на мольбы попридержать движе­ние, выдержать которое страна больше не в силах, Сталин заявил: “Задер­жать темпы — это значит отстать. А отсталых бьют. За отсталость военную, за отсталость культурную, за отсталость государственную, за отсталость про­мышленную, за отсталость сельскохозяйственную. Били потому, что это бы­ло доходно и сходило безнаказанно. Помните слова дореволюционного поэта: “Ты и убогая, ты и обильная, ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь”. ...Мы отстали от передовых стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут”.

Нас не смяли. И по этому поводу наши “шестидесятники” рыдают вот уже почти столетие, словно евреи на реках вавилонских... Однако, рыдай не ры­дай, но логика мышления, пытаясь принять всю чрезвычайную сложность на­шей революции и последующего сталинизма, бывает бессильна, и нам при­ходится прибегать к языку чувств, чтобы осознать всю трагедию минувшей эпохи. Вот он, этот язык:

“Многие диссиденты на склоне лет приходили к новому пониманию того, что случилось со страной. Не так давно в возрасте 96 лет скончался писатель Олег Васильевич Волков. Дворянин из богатой и знатной семьи, он 28 лет просидел в сталинских лагерях и, понятно, был антисоветски настроен. Перед смертью он сказал: “Я по-прежнему не принимаю и ненавижу коммунизм, но я с ужасом думаю, что теперь будет с Россией. Она слишком уязвимая и хрупкая страна, ей нужна была эта броня из СССР. А теперь я умираю с ужа­сом за будущее России”. Это — слова Вадима Валериановича Кожинова, по­сле которых он добавил: “Не Сталин определял ход истории, а история опре­деляла ходы Сталина”.

А вот что писал о Сталине наш “шестидесятник” Владимир Алексеевич Со­лоухин:

“Как ни странно, в сердцах русских эмигрантов, относящихся к СССР су­губо враждебно, победа СССР вызвала волну патриотизма. Победил СССР, но победил и русский народ, победила Россия. Кстати сказать, это словеч­ко — “Россия” — применительно к государству стало звучать всё чаще и чаще. И вовсе не случайно один из русских эмигрантов бросил в лицо французам четверостишие, исполненное национальной гордости:

Молитесь, толстые прелаты,

Мадонне розовой своей.

Молитесь, русские солдаты

Уже седлают лошадей.

Сейчас уже не удастся установить степень искренности либо степень хо­лодного рассудка и хитрости в действиях Сталина, но совершенно очевидно, что эти действия носили реставрационный характер. Сталин решил напомнить русским, что они великий народ. Причём его действия в этом направлении можно даже нумеровать. Во-первых, он напомнил народу о его великих пред­ках. Большевики двадцатых — начала тридцатых годов уничтожили памятники Скобелеву и Багратиону, ворошили их и царские могилы, а тут вдруг зазвуча­ло: “Пусть вдохновляет вас... мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожар­ского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!..” Можно ли представить се­бе военачальников первых лет революции — Троцкого, Якира, Тухачевского — с орденами Александра Невского на груди?!

Вторым шагом были погоны. До этого слово “погоны” было ругательным словом, не говоря уж о слове “золотопогонник”. В один день вся армия, от рядовых до маршалов, оказалась в погонах. Командиров и комиссаров (кстати сказать, вскоре упразднённых) стали называть офицерами. Помню, как впервые я услышал команду (вошёл в комнату для занятий командир пол­ка): “Встать! Товарищи офицеры!” Прозвучало как гром среди ясного неба, но все приняли это как должное и, по-моему, даже с радостью.

Появилась гвардия. Появились Суворовские и Нахимовские училища (то есть кадетские), появилось раздельное обучение, появились школьные фор­мы, белые фартучки у девочек, как у гимназисток. Начали культивировать среди молодёжи старинные бальные танцы, возвращавшие людям грацию, чувство прекрасного и чувство собственного достоинства. В армии среди офицеров начали потихоньку культивировать дуэли как средство к возрожде­нию понятия о чести (видимо, дело шло к возрождению привилегированной прослойки людей с понятием о чести, нечто вроде неодворянства).

В 1944 году в Кремль откуда-то привезли орлов, которые некогда находи­лись на кремлёвских башнях. Зачем?

Сопоставим ещё два факта. 20 апреля 1920 года декретом Совнаркома (то есть Ленина) была закрыта Троице-Сергиева лавра, а всё её имущество изъ­ято. 21 апреля 1946 года лавра была открыта, более того, при ней возникли Духовная семинария и Духовная академия. Открыта была лавра не как-ни­будь, а в Пасхальный день. Можно представить себе, какое было там ликова­ние. Оппоненты тут как тут: “Это Сталин заигрывал с народом, чтобы устоять в войне”, “Жареный петух в темечко клюнул”. Но в 1946 году никакого наше­ствия уже не было, была полная победа...

Вспоминаю, как отмечался юбилей Ивана Андреевича Крылова. Это бы­ло национальное, всенародное торжество и празднование с гуляниями по всей Москве, на Манежной площади. Это Сталин напоминал народу, что он великий народ. Я уж не говорю о торжествах по случаю 800-летия Москвы.

Доказать не могу, но убеждён, что, проживи Сталин ещё несколько лет, он провозгласил бы себя императором.

Между прочим, никто не заметил, когда и как он снял с себя звание ген­сека. Да, последние лет пять своей жизни он генсеком уже не был. Кем же он был? Просто Сталиным. Да и без провозглашения был фактическим само­держцем, если забыть, что монархия должна быть народной. Впрочем, разве народ, несмотря на зверства, творимые Сталиным на протяжении своего вла­ствования, не любил его самозабвенно? Разве не рыдали в дни его похорон миллионы россиян, начиная с домохозяек, кончая маршалами Рокоссовским и Жуковым (а ведь Рокоссовский успел уже “посидеть”, прежде чем его поз­вали командовать)? Разве сотни стихов и песен о Сталине не говорят о фана­тичной и всё же во многих случаях искренней любви к этому неоднозначному человеку? Почему нет ни одного стихотворения о Хрущёве, о Брежневе? Одни анекдоты”.

Размышляя о роли Сталина в строительстве социализма, надо помнить не только о том, что он построил, но и о том, от чего он был вынужден отказать­ся. Вспомним, что главная книга Льва Троцкого называлась очень точно и справедливо “Преданная революция” и была написана в 1936 году. Но лишь в 1956 году Белла Ахмадулина заявила своим товарищам-“шестидесятникам”: “Наша революция сдохла”, — то есть повторила то, о чём писал Троцкий.

В этой книге Троцкий вне себя от ярости перечислил всю цепочку сталин­ских предательств революции: возрождение культа семьи, восстановление в правах казачьего сословия, которое ненавидел Троцкий, возвращение граж­данских прав социальным группам и сословиям (кулаки, бывшие чиновники, офицеры из дореволюционного офицерского корпуса и белогвардейских час­тей), придание юридической силы принципу “сын за отца не отвечает”, воз­вращение из ссылок крестьян, репрессированных “по закону о колосках”.

А ещё можно вспомнить изъятие из репертуаров московских театров пье­сы Демьяна Бедного “Богатыри” с формулировкой “за глумление над креще­нием Руси” или репрессии, постигшие лениских соратников Бухарина, Каме­нева, Зиновьева, Радека, Пятницкого, остававшихся к середине 1930-х годов идеологами мировой революции. А чистка органов НКВД от таких комисса­ров, как Ягода, Трилиссер, зампреда ОГПУ Агранов, Ал-р Орлов (Лейба Фельдбин), Игнатий Рейс (Н. Порецкий), Вальтер Кривицкий (Самуил Гинз­бург), Глеб Бокий, Александр Бармин (Графф), писавший о “ликвидации де­ла Ленина” и сетовавший, что “Каины рабочего класса уничтожают детей ре­волюции”...


***

Когда Евгений Евтушенко сочинял свою необъятную поэму “Казанский университет”, то много раз вспоминал имя Пушкина: “Я пушкинианец”, “мы под сенью Пушкина росли”, “Наследники Пушкина, Герцена // мы завязь, мы вырастим плод. // Понятие “интеллигенция” // сольётся с понятьем на­род” и т. д.

Но никогда диссидентская “5-я колонна”, в 1970-е годы уже сформиро­вавшаяся и начавшая хлопоты об эмиграции, о выезде из страны, о двойном гражданстве, сочинявшая коллективные письма в защиту Даниэля и Синяв­ского, выходящая на Красную площадь с протестами против “вторжения на­ших войск в Чехословакию”, — никогда такая “интеллигенция” не могла “слиться” с народом и простонародьем хотя бы потому, что со времён рево­люции и гражданской войны, со времён Великой Отечественной в памяти ко­ренного народа было прочно заложено понимание того, что всякое посяга­тельство в России на государство, всяческая тотальная борьба с ним рано или поздно оборачивается всенародной бедой и унижением наших людей перед чужеземной волей.

Никогда эта интеллигенция не понимала Пушкина, не желавшего “сме­нить Отечество или иметь другую историю, кроме той, которую нам дал Бог”. Е. Е., называя себя “пушкинианцем”, тем не менее демонстративно глумился в “Казанском университете” над историческим символом россий­ского государства — “Медным всадником”:

Не раз этот конь окровавил копыта,

но так же несыто он скачет во тьму.

Его под уздцы не сдержать! Динамита

в проклятое медное брюхо ему!

Эти суперреволюционные стихи Евтушенко стоят в одном ряду с извест­ными стихами Джека Алтаузена “Я предлагаю Минина расплавить”, со сти­хами Демьяна Бедного, призывавшего все великие памятники тысячелетней России “взрывать не порохом, а динамитом”, со стихотворным разговором Шлёмы Корчака (он же Семён Кирсанов), который он вёл с памятником Пет­ру Великому:

— Смысл ваших речей разжуя,

за бравадою вижу я

замаскированное хитро

монархическое нутро.

И если будете вы грубить —

мы иначе поговорим

и сыщем новую, может быть,

столицу для вас — Нарым!

Все по духу русские таланты — Ярослав Смеляков, Даниил Андреев, Алек­сей Толстой — восхищались собирателями Руси, строителями, полководцами — Иваном Калитой, Иваном Грозным, Петром Первым, Александром Суворовым. А русскоязычные — Семён Кирсанов, Наум Коржавин, Давид Самойлов — воз­мущались их деяниями и высмеивали их.

Евтушенко, называвший себя “пушкинианцем”, прожив долгую жизнь, так и не понял, что Пётр Первый, наряжавший свою элиту в европейские парики и камзолы, упразднивший русское православное патриаршество, стригший бороды у бояр, не жалевший чёрную мужицкую кость при строительстве Пе­тербурга, приговоривший своего неверного сына к смерти, был дорог и при­тягателен для Пушкина не этими деяниями, а победами, легендами, мифами и той готовностью к самопожертвованию во имя будущего России, которую мог почувствовать только родственный петровскому гению пушкинский гений.

Трагедийность российской истории была заключена в том, что к концу двадцатых годов в нашей идеологической системе сформировались антина­циональные силы, создавшие концепцию, по которой за все многовековые грехи феодально-самодержавного, крепостнического периода нашей истории предъявлялся политический и идеологический счёт русскому народу и рус­ской культуре. Они как бы объявлялись ответственными за всё несовершен­ство минувшего тысячелетия. Эта антирусская, антинациональная в своих крайних формах идеология оправдывала в XX веке жестокие репрессии по от­ношению к русскому крестьянству как к реакционному классу, оправдывала разрушение великих памятников русской культуры и истории, якобы обслужи­вавших идеологию самодержавия, объявляла русский национальный характер консервативным, бездеятельным, неспособным к строительству нового обще­ства. Вот, к примеру, какую программу культурного строительства развёрты­вала перед читателем массовая коммунистическая пресса 30-х годов:


“Пора убрать исторический мусор с площадей. В этой области у нас накопилось немало курьезов. Ещё в прошлом году в Киеве стоял (а мо­жет быть, скорее всего, и по сей день стоит) чугунный “святой” князь Владимир.

В Москве напротив мавзолея Ленина и не думают убираться восвоя­си “гражданин Минин и князь Пожарский” — представители боярско-тор­гового союза, заключённого 318 лет тому назад на предмет удушенья крестьянской войны. Скажут: мелочь, пустяки, ничему не мешают эти куклы, однако почему-то всякая революция при всём том, что у неё бы­ли дела поважнее, всегда начинается с разрушения памятников. Это во­прос революционной символики, и её надо строить планово, рациональ­но. Уцелел ряд монументов, при идеологической одиозности не имею­щих никакой художественной ценности или вовсе безобразных — ложно классический мартосовский “Минин-Пожарский”, микешинская тумба Екатерина II, немало других, истуканов, уцелевших по лицу СССР (если не ошибаюсь, в Новгороде как ни в чём не бывало стоит художественный и политически оскорбительный микешинский же памятник 1000-летию России) — все эти тонны цветного и чёрного металла давно просятся в утильсырье. Если сама площадь “требует” монумента, то почему бы с фальконетовского Петра I не сцарапать надпись “Петру Первому — Ека­терина Вторая”, и останется безобидно украшающий плац, никому не из­вестный стереотипный “Римский всадник” и т. д. Улицы, площади — не музеи, они должны быть всецело нашими”.


Это отрывок из статьи известного марксистского критика тех времён В. Блюма, опубликованной в газете “Вечерняя Москва” в 1930 году.

Обратим внимание, что в своём призыве к тотальному разрушению па­мятников русской истории и культуры нигилист тридцатых годов, в сущности, покушается на наследие Пушкина. Ведь все монументы и реалии, недостой­ные, по его мнению, существования в новую эру, — это герои пушкинского мира. Владимир Святой, отождествляющийся в русском былинном эпосе с Владимиром Красное Солнышко, — персонаж из “Руслана и Людмилы”; на фоне имён Минина и Пожарского развивается действие “Бориса Годунова”, вспомним мысль Пушкина о том, что “имена Минина и Ломоносова вдвоём перевесят, может быть, все наши старинные родословные”; “микешинская тумба” Екатерина II — действующее лицо “Капитанской дочки”; ну, а о “Мед­ном всаднике” и говорить нечего... Словом, покушаясь на русскую историю, пигмей тридцатых годов покушался на Пушкина так, как ещё никто не поку­шался на него. Скепсис современников в конце жизни поэта, критика Писа­рева, невежественные призывы футуристов или догматические рассуждения Луначарского рядом с этой тотальной программой выглядят безобидным дет­ским лепетом.

Но грянул 1937 год — столетие со дня смерти Пушкина, ставшее и госу­дарственным, и общенародным праздником, и мечты Блюма о разрушении Пушкинского мира окончательно развеялись. В 1937 году множество городов и посёлков получили имя поэта, по всему пространству Советского Союза возникло множество улиц, домов культуры, парков имени Пушкина. Было из­дано Полное академическое собрание его сочинений, со страниц советской прессы целый год не сходило его имя, дети в школах наизусть учили его сти­хи, повсюду целый год проходили вечера памяти поэта.

А что же делал в это время идеолог борьбы с историческим наследием России В. Блюм, в своё время приложивший много усилий, чтобы не допу­стить на сцену МХАТа пьесу М. Булгакова “Дни Турбиных”, которую он на­звал “сплошной апологией белогвардейцев”? Он с ужасом видел, что на эк­раны страны вышли фильмы “Пётр I”, “Александр Невский”, а на сценах бы­ли поставлены опера “Иван Сусанин”, пьеса “Богдан Хмельницкий”, что страна от интернационализма поворачивала не просто к патриотизму, но к “русскому великодержавному шовинизму”. И Блюм садится писать письмо Иосифу Сталину.


“Москва. 31.1.39 год.

Глубокоуважаемый Иосиф Виссарионович!

Люди нашего с Вами поколения воспитались в обстановке борьбы за ин­тернациональные идеи — и мы не можем питать вражды к расе, к народам: мы всегда будем считать “своими” Мицкевича, Гейне, немецкого рабочего <...> бить врага фашиста мы будем отнюдь не его оружием (расизмом), а оружием гораздо лучшим — интернациональным социализмом... Всесоюз­ный Комитет по делам искусств берёт ставку на всякий “антипольский” и “ан­тигерманский” материал <...> несмотря на то, что мы видели антигерманский характер нашей белогвардейской контрреволюции”.


Полностью пересказывать это письмо — дело неблагодарное, и Сталин, конечно же, не ответил “члену партии с июля 1917 года”. Товарищ Блюм был вызван на беседу в ведомство Жданова, которое констатировало, что “В. Блюм считает, что идёт пропаганда расизма и национализма в ущерб ин­тернационализму, что “исторический Богдан Хмельницкий подавлял кресть­янские восстания и являлся организатором еврейских погромов... В. Блюм недоумевает, почему сейчас так много идёт разговоров о силе русского ору­жия, которое служило в прошлом средством закабаления и угнетения других народов <...> В отделе пропаганды ЦК ВКП(б) В. Блюму было указано на оши­бочность его теоретических положений <...> С этими указаниями В. Блюм не согласился...”Ну, не согласился, и ладно. Главное в том, что беседа была проведена и что письмо к тов. Сталину стало последним сочинением не понимавшего, “какое время на дворе”, еврея-интернационалиста, искренне не любившего мир исторической России, мир Александра Пушкина. Возможно, что В. Блюм стал “жертвой незаконных политических репрессий”. Но логика истории той эпохи была такова, что количество блюмов, ратовавших за дружбу с “немец­кими рабочими”, после 1937 года значительно сократилось, что помогло нам выиграть войну и не сдать врагу город, построенный по воле Петра Великого, сидящего со времён Екатерины Великой на “бронзовом коне”, столь ненави­стном В. Блюму и Е. Евтушенко и столь дорогом сердцу Александра Пушкина:

Ретив и смирен верный конь.

Почуя роковой огонь,

Дрожит. Глазами косо водит

И мчится в прахе боевом,

Гордясь могущим седоком.

Всадник и конь — это, по Пушкину, единое целое, как у Фальконе, и это целое называется в роковые времена “единством власти и народа”.

О мощный властелин судьбы!

Не так ли ты над самой бездной,

На высоте, уздой железной

Россию поднял на дыбы?

А что же при такой власти происходит с тёзкой Евтушенко чиновником Ев­гением из “Медного всадника”? Что случилось с его бунтом, которому вторит наш Евгений, проклинающий Медного всадника за то, что у его коня “окро­вавлены копыта”, за то, что его “под уздцы не сдержать”... И он бросает в ли­цо бронзовому всаднику: “Динамита в проклятое медное брюхо ему”... Но из этого бунта у нашего Евгения тоже ничего не получается, он тоже “бежать пу­стился” и добежал аж до Америки. И если пушкинского Евгения похоронили на пустынном острове: “Нашли безумца моего // и тут же хладный труп его // похоронили ради Бога”, — то прах его тёзки, нашего “пушкинианца”, как он сам себя аттестовал, упокоился тоже на своеобразном острове — в патри­архальном сталинском Переделкино. Е. Е. так и не успел сказать Путину: “Добро, строитель чудотворный!” А бессмертному красавцу-коню, на кото­ром гарцевали и Вещий Олег, и монах Пересвет, и “властелин судьбы” Пётр, и командир Первой конной Семён Будённый, и маршал Георгий Жуков на па­раде Победы, “бедный безумец” Евгений жаждал “разорвать брюхо динами­том!” А ведь из этой же конской породы были “кони НКВД”, изображённые мной в стихотворении “Очень давнее воспоминание”, которое Евгений Алек­сандрович не смог не напечатать в своей антологии “Строфы века”... За что я ему благодарен, хотя он в предисловии к этой публикации не удержался и упрекнул меня за то, что, любуясь “конями НКВД”, я вольно или невольно, но прославляю силу государства, то есть “медного всадника”.

В его поэме “Непрядва” русские князья, прислушиваясь к знамениям природы в ночь перед Куликовской битвой, печалятся о том, что им слышит­ся плач не только русских, но и ордынских матерей. С такими фальшивыми чувствами нечего выходить на смертный бой. “Нет чужеземцев — есть земля­не”, — вещает Е. Е. Да все мы земляне. Но когда одни “земляне” порабоща­ют других, они называются “чужеземцами” и “врагами”.

Однако наши “шестидесятники”-либералы, надо отдать им должное, в от­личие от Евтушенко, не раз обращались к Пушкину. Белла Ахмадулина писа­ла о том, что Пушкин “смеялся и озорничал”. И это правда. Андрей Вознесен­ский благоговел перед тенью Анны Керн: “Ах, как она совершила // его на глазах у всех — // Россию завороживший // смертельный грех” (наверное, он хотел сказать “смертный”? — Ст. К.). Да и сам Евтушенко, видимо, поза­быв, что он призывал взорвать при помощи динамита “бронзовое брюхо ко­ня”, поклялся, что он любит не просто Россию, а “её Пушкина, Стеньку и её Ильича”... Но все обращения детей XX съезда к Пушкину выглядят пустослов­ными и мелкими рядом со стихотворением “нашего шестидесятника” Анато­лия Передреева “Дни Пушкина”, написанного в 1984 году к 185-й годовщине со дня рождения Александра Сергеевича:


Духовной жаждою томим...

А. С. Пушкин


Всё беззащитнее душа

В тисках расчётливого мира,

Что сотворил себе кумира

Из тёмной власти барыша.


Всё обнажённей его суть,

Его продажная основа,

Где стоит всё чего-нибудь,

Где ничего не стоит слово.


И всё дороже, всё слышней

В его бездушности преступной

Огромный мир души твоей,

Твой гордый голос неподкупный.


Звучи, божественный глагол,

В своём величье непреложный,

Сквозь океан ревущих волн

Всемирной пошлости безбожной...


Ты светлым гением своим

Возвысил душу человечью,

И мир идёт к тебе навстречу,

Духовной жаждою томим.

“Тёмная власть барыша”, “преступная бездушность”, “всемирная без­душная пошлость” — не в бровь, а вглаз всё это сказано о сегодняшнем миире...

Тема — Иосиф Сталин и русская поэзия ХХ-ХХ1 века — бесконечна. На мо­их книжных полках лежит неизданный двухтомник поэтической антологии “Ио­сиф и его музы”, в котором собраны все искренние и талантливые стихи рус­ских поэтов о Сталине. Прославляющие и проклинающие, гневные и мудрые, языческие и христианские. В антологии присутствуют четыре поколения по­этов: поколение свидетелей революции, поколение поэтов, родившихся в 1920-е годы, названное “солдаты и зеки”, поколение “ихних” и “наших” “ше­стидесятников” и поколение поэтов, родившихся после смерти Сталина. В ан­тологии более пятисот страниц и более двухсот авторов. По этой антологии можно изучать историю нашей страны, при работе над главой “За Родину... За Сталина...” я использовал лишь небольшую часть “просталинского” и “ан­тисталинского” взрывного вещества, в который раз перечитывая, перелисты­вая толстенный фолиант и бормоча про себя пушкинское, незабываемое, поддерживающее меня всю мою жизнь:

Припомните, о други, с той поры,

Когда наш круг судьбы соединили,

Чему, чему свидетели мы были!

Игралища таинственной игры,

Металися смущённые народы;

И высились и падали цари;

И кровь людей то Славы, то Свободы,

То Гордости багрила алтари.

Составляя эту антологию, мы с сыном, можно сказать, чувствовали, как качаются то вниз, то вверх — то во славу Сталина, то в осуждение его — весы истории. Страшно подумать, что может случиться такое, что Россия, чтобы не погибнуть, вызовет к жизни из глубин своей истории инстинкт самосохране­ния, и он продиктует ей единственный путь к спасению. И тогда в обществе и народе в короткие сроки созреет мысль о диктатуре, новом самодержавии, мобилизационной экономике, самоограничении и неизбежных на этом пути репрессиях. Мы снова сможем ухватиться за спасительную нить, как хвата­лись за неё все великие и жестокие властители русской истории, преодоле­вавшие смутные времена, — Иван Грозный, Пётр Великий, Иосиф Сталин... Для того чтобы осознать, насколько это возможно, мы и работали многие го­ды. Не может быть, чтобы столько талантливейших поэтов России тянулись умом и сердцем к явлению Сталина из корысти, по глупости или наивности, либо страха ради иудейска... Нет, на деле всё обстоит гораздо серьёзнее...

А в доказательство того, что в воздухе нынешней России вновь витает идея новой спасительной диктатуры — политической, нравственной, религи­озной, — не знаем, какой она будет, — мы завершили поэтический раздел книги стихами поэтов, большинство из которых родились после Великой Оте­чественной. Они выросли в относительно спокойное и свободное время, но, когда в России началась очередная смута, превосходящая все предыдущие, то даже они, рождённые во второй половине XX века, вдруг вспомнили роко­вое и мистическое имя “Сталин”.

Лишним подтверждением этой мысли служат строки из письма минского поэта Михаила Шелехова:

“Высылаю стихи о Сталине. Первые я написал ещё в детстве. Всю жизнь у нас дома висели портреты Сталина, отец их не убирал никогда. Поэтому, должно быть, влияло. Потом я писал о Сталине, часто даже не думая, что пи­шу о нём. Таких стихов у меня множество. Шёл с ним у меня разговор. Поз­же я стал со Сталиным встречаться во снах. Но это отдельная тема.

Спасибо за предложение — о подборке сталинских стихов. Наконец чьято светлая голова решила делать такую книгу. Давно пора”.

Дальше шла целая книга стихотворений Шелехова, из которых приведу лишь одно, чтобы показать, какими чувствами жил поэт, родившийся после смерти Сталина и возмужавший в эпоху олигархов, ренегатов и партийных расстриг.


ЗАКЛИНАНИЕ


Из гроба встань на час, товарищ Сталин!

И погаси горящую Чечню,

Как чертову Кавказа головню

И как гасить нам деды завещали.


Товарищ Сталин, встань на час из гроба!

И погаси горящую Москву,

“Титаник” полумёртвый на плаву,

Проклятую и дымную утробу.


Товарищ Сталин, встань на час жестоко

К безумному и дикому рулю!

Дай роющему гибель кораблю

В пучине — императорское око.


Товарищ Сталин, встань ногой на выи

Бесстыжих сих — и смертью одари.

Всего лишь час на родине — цари!

...Но даже часа нету у России.

1993

Смотрю на расширенную рукопись нашей “Сталинианы”, перебираю уже пожелтевшие и выцветшие страницы, наталкиваюсь на поэмы, на циклы сти­хотворений, на строчки, написанные слезами, душою, благоговением, нена­вистью, кровью...

А вот на очередной странице антологии — строчки из знаменитого сталин­ского цикла, написанного рукой переделкинского небожителя Бориса Пастер­нака, который внезапно понял, что ему близки и дсзроги “и смех у завалин, и мысль от сохи, и Ленин, и Сталин, и эти стихи”... В роковом 1937-м, когда Мандельштам был арестован, и Сталин, позвонивший по телефону Пастерна­ку, спросил небожителя, как он относится к стихам Осипа Эмильевича, Пас­тернак стушевался и пролепетал что-то несуразное, на что Сталин ответил: “Мы, революционеры, своих товарищей защищали более самоотвержен­но”, — и положил трубку... А ведь всего-то навсего Борису Леонидовичу вспомнить бы строчки Осипа Эмильевича и прочитать их вождю:

И налетит пламенных лет стая,

Прошелестит спелой грозой Ленин,

И на земле, что избежит тленья,

Будет будить разум и жизнь Сталин.

Глядишь, и Осип Эмильевич остался бы в живых... Думая об этом, я со вздохом отложил страницу с мандельштамовской одой и вытащил наугад из бумажной груды стихотворение безвестного поэта, ветерана Великой войны Валерия Алексеева, жившего в начале 3-го тысячелетия в Ангарске. И оно произвело на меня впечатление не меньшее, нежели стихи Осипа Эмильеви­ча и Бориса Леонидовича.


МОЛИТВА СТАЛИНИСТА


Уж ты прости меня, Отчизна,

я жил великой цели для

и, веря в царство коммунизма,

не нажил лишнего рубля.

Жил не валютой пресловутой,

а солнцем сталинских идей...

О, где ты, наш правитель лютый,

восстань из гроба хоть на день!

В стране стряслось у нас такое,

что сердце ёкает в груди.

Восстань!.. И твёрдою рукою

порядок строгий наведи.

Я был под Брестом и под Псковом,

но не погиб в бою от ран...

И я тебя, отца родного,

прошу как старый ветеран:

устрой стране головомойку

и разберись, кто друг, кто враг?!

По тем, кто начал перестройку,

давно соскучился ГУЛаг.

Для новоявленных баронов,

в царьки шагнувших из нулей,

колючки ржавой и патронов,

прошу тебя, не пожалей.

Услышь одну молитву-оду,

восстань из гроба хоть на день

на радость нашему народу

и китель праздничный надень!

г. Ангарск 2003

И этому ветерану-сталинисту вторит поэт, родившийся после Великой Отечественной через десять лет! Не зная стихов Алексеева, он по какому-то наитию произносит свою молитву и называет её точно так же, как его еди­номышленник. Я не знаю, какова литературная судьба этого ленинградца, да это и не важно. Я ничего не знаю о нём, кроме того, что его зовут Алек­сандр Люлин.


СТАЛИНИСТ


Приблизились ночи хрустальные:

Идеи-курки взведены...

Восстаньте, наследники Сталина,

Чистейшие люди страны!

Очистим от нечисти Родину —

Воспрянет Отчизна моя!

Пусть Солнце горит ярким орденом

На пиджаке бытия.

А что касается всех знаменитых поэтов, написавших яростные антиста­линские стихи, то история неожиданно посмеялась над ними.

Дело в том, что самый главный враг Сталина Адольф Шикльгрубер-Гитлер был даже по сверхчеловеческим меркам существом страшным, но по-своему выдающимся, и нам, победившим не просто Германию, но всю коричневую европейскую империю Гитлера, надо задуматься над некоторыми размышле­ниями, которые были записаны им на бумаге, когда он ещё не был вождём, фюрером, а был всего лишь навсего ефрейтором кайзеровской армии, начи­нающим публичным оратором, сидевшим в 1924 году в баварской тюрьме за игрушечный пивной путч и написавшим в недолгой неволе книгу “Моя борьба”, которая была в несколько последующих лет переведена на многие языки мира и напечатана в количестве десяти миллионов экземпляров. Только лишь про­читав эту книгу, можно понять, почему этот “сверхчеловек” сначала был воз­несён судьбой на вершину власти, славы и почитания, а потом низвергнут в пу­чину катастрофы и позора вместе со своим “сверхвеликим народом”. Но то, что он не был глупцом, — об этом свидетельствуют слова о Сталине, сказанные им в тесном кругу соратников 22 июля 1942 года в разгар боёв под Сталинградом:


“И чем больше мы узнаём, что происходит в России при Советах, тем больше радуемся, что вовремя нанесли решающий удар. Ведь за ближайшие десять лет в СССР возникло бы множество промышленных центров, которые постоянно становились бы всё более неприступными, и даже представить себе невозможно, каким вооружением обладали бы Советы, а Европа в то же са­мое время окончательно деградировала...

И было бы глупо высмеивать стахановское движение. Вооружение Крас­ной армии — наилучшее доказательство того, что с помощью этого движения удалось добиться необычайно больших успехов в деле воспитания русских ра­бочих с их особым складом ума и души.

И к Сталину, безусловно, тоже нужно относиться с должным уважением. В своём роде он просто гениальный тип... А его планы развития экономики настолько масштабны, что превзойти их могут лишь четырёхлетние немецкие планы. Сила русского народа состоит не в его численности или организован­ности, а в его способности порождать личности масштаба Сталина. По своим политическим и военным качествам Сталин намного превосходит Черчилля и Рузвельта. Это единственный мировой политик, достойный уважения. Наша задача — раздробить русский народ так, чтобы люди масштаба Сталина боль­ше не появлялись”.


А насмешка истории над антисталинистами Евгением Евтушенко, Алек­сандром Галичем-Гинзбургом, Иосифом Бродским и другими заключается в том, что каждый из них старался, подобно Адольфу Шикльгруберу, сделать всё, чтобы “люди масштаба Сталина” больше никогда не появлялись в рус­ской истории и в русском народе...


***

В 1937 году, который так проклинают либералы-шестидесятники, вся на­ша страна читала, вспоминала и заново осмысливала творчество и судьбу Александра Сергеевича Пушкина в связи со столетием со дня его смерти. Удивительно то, что это обстоятельство не накладывало никакой траурной пе­лены на встречи писателей и читателей, на чувства народа, на деяния влас­ти. Одно несколько озадачивало меня, когда я изучал общественную жизнь пушкинских дней тридцать седьмого года: не удавалось мне найти свиде­тельств того, как Иосиф Сталин относился к этому юбилею, в который, конеч­но же, были вложены его мысли и его понимание истории.

Лишь совсем недавно мне удалось разыскать документ, который убедил меня, что у Сталина было своё поразительное осознание того, чем был Пуш­кин для нашей страны и её народа. Вот что написал об этом один из видней­ших военных людей сталинской эпохи.


“В конце 1944 года на очередном заседании ГКО обсуждались новые об­разцы вооружения, в том числе и армейские радиостанции. Докладывал на­чальник связи Красной Армии И.Т. Пересыпкин. Сталин остался недоволен большими габаритами радиостанции и её малой дальностью действия, но вдруг сменил тему.

— Мне стало известно, что некоторые работники министерства иностран­ных дел тайком ведут интенсивные переговоры с представителями императо­ра Эфиопии Хайле Селассие о перенесении праха Пушкина из Святогорского монастыря в Аддис-Абебу, на родину его предков. Они начисто забыли, кем является для нас Пушкин — национальной гордостью и величайшим достояни­ем. Я не позволю глумиться над могилой поэта, вороша его останки! Вот на­глядный пример того, как сверхдружеские связи заслонили собой государст­венные интересы. В этой связи становится понятно, почему появляются на свет столь никудышные радиосредства!

После этой жёсткой тирады лица Молотова и Пересыпкина пошли багро­выми пятнами. И вскоре, как по мановению волшебной палочки, ускорилось издание Полного собрания сочинения Пушкина, начатое в 1937 году.

Николай Николаевич Воронов, главный маршал артиллерии”

(Из книги Юрия Изюмова “Сталин не ушёл в прошлое”. М., 2016 г. С. 325).


Вот так пушкинские дни тридцать седьмого года переплелись в истории СССР с заботами о вооружении Красной Армии и с распоряжением Сталина считать Александра Сергеевича русским национальным поэтом, несмотря на интриги императора Эфиопии.

Всё успевал Иосиф Виссарионович — и Пастернаку позвонить, и с Троц­ким расправиться, в языкознание внести свою лепту, и Сталинские премии вручить кому надо.

Ну как не назвать его “гением всех времён и народов”!


Глава третья

“ВАШИ РУКИ В КРОВИ...”


Разделение на “свой” — “чужой” в литературной среде шестидесятых бы­ло демонстративным и жёстким. Помнится, как из фильма “Застава Ильича”, снятого Марленом Хуциевым с явным идеологическим заданием на восста­новление “ленинских норм жизни”, были выброшены кадры, в которых читал свои стихи на знаменитом вечере в Политехническом поэт Сергей Поликар­пов — единственный из всех выступающих сын русского простонародья. Ему пришлось выступать в компании широко известных выходцев из интеллекту­ально-либеральной элиты тех лет — с Михаилом Светловым, Борисом Слуц­ким, Булатом Окуджавой, Евгением Евтушенко, Робертом Рождественским, Андреем Вознесенским, Беллой Ахмадулиной, Риммой Казаковой... Весь цвет шестидесятничества... Но Сергей Поликарпов, как пишет в своих воспо­минаниях русскоязычный писатель из Узбекистана Мир-Хайдаров, присутст­вовавший на этом вечере поэзии, не оробел, не стушевался и даже бровью, как говорится, не повёл:

“Настал черёд и нашего героя. Он был молод, заканчивал Литинститут, несмотря на крепко сбитую фигуру, выглядел стройным, как гимнаст, в армии он успешно занимался этим видом спорта. Русоволосый, волевое лицо с глу­боким шрамом на губе, и мощным, почти оперным баритоном. Прочитав пер­вое стихотворение, он сделал паузу, решил проверить зал, как он воспримет столь дерзкие стихи незнакомого поэта. Сергей Поликарпов уже имел опыт выступлений в аудиториях, знал цену себе и своим стихам, потому он читал свободно, страстно: он читал стихи не о себе любимом, а о жизни народа:

Деревня пьёт напропалую —

Плетень последний пропила,

Как будто бы тоску былую

Россия снова обрела.

Первач течёт по трубам потным,

Стоят над банями дымки...

— Сгорайте в зелье приворотном,

Скупые старые деньки!

Зови, надсаживаясь, в поле,

Тоскуй по закромам, зерно!..

Мы все сгораем поневоле,

Мы все осуждены давно

Своей бедою неизбытной —

Крестьянской жилой дармовой,

Пьём горестно и ненасытно

За рослой стражною стеной...

Под Первомай, под аллилуйю

И просто, в святцы не смотря,

Россия пьёт напропалую,

Аж навзничь падает заря!..”

На этом Сергей Поликарпов не остановился. Его второе стихотворение воспринималось Политехническим, как говорится, в “мёртвой тишине”:

Едва над входом гробовым

Вчерашнего всея владыки

Рассеется кадильниц дым

И плакальщиц замолкнут клики,

Как восприемлющие власть,

Как будто бы кутьёй медовой,

Обносят милостями всласть

Круг приживальщицкий дворцовый,

А прочим — вторят старый сказ,

Что бедам прошлым не вернуться...

Меняется иконостас,

Но гимны прежние поются...


Из воспоминаний Мир-Хайдарова:

“Зал застыл в гробовом молчании, переваривая немыслимые откровения поэта, и вдруг взорвался аплодисментами: — Молодец! Еще, еще! Браво! Браво! И он, шагнув к краю сцены, читал и читал, а его все не хотели отпус­кать. Помощники режиссера шипели сзади: “Хватит! Хватит!”. Но Сергей по­нимал, что это его звёздный час, он далеко обставил всех поэтов, уже упи­вавшихся своим успехом, оттого и не обращал внимания на окрики киношни­ков, снимавших фильм об этом вечере поэзии.

Читал он одним из последних в тот вечер, видел и понимал разницу, как принимали его и других. Да, аплодировали многим, но взрыв аплодисментов, шквал одобряющих выкриков не достался тем, всем вместе взятым, в таком объеме и мощи. В этот день он раздал сотни автографов, толпа поклонников провожала его до метро, как оперного тенора, такой успех бывал только у Козловского и Лемешева. Если сравнить успех вступления Поликарпова поодесски с обозначенным мною списком, они там все и рядом с Сергеем не стояли. Столь ошеломительный триумф, казалось, не забыть никогда. Наде­юсь, вы понимаете, как Сергей ждал выхода фильма, с ним студент связывал большие надежды, был уверен, что перед ним откроются двери издательств, заметят в СП, газетах, журналах, на радио. Литинститут гудел, признавая его победу. Выступления поэтов в Политехническом кто-то назвал турниром, где определяют короля поэтов. И вспоминали Игоря Северянина, избранного в узком кругу таким королём. Но шутливое определение у Северянина оста­лось не только на всю жизнь, оно вошло и в историю. Доброжелатели в Литинституте, бывшие на тех вечерах, так и трактовали успех своего коллеги.

...Фильм вышел. Но принес жестокое разочарование Сергею: в фильме не было ни одного кадра с ним, ни одного! Более того, снятый крупным планом зал во время его долгого выступления, тот взрыв аплодисментов, рев привет­ствий, обращений к нему примонтировали к совсем другим, куда более изве­стным поэтам. Разве можно забыть такую подлость? Как пережить, когда твою победу украли и по кускам раздали другим? Он-то хорошо видел зал, видел ли­ца знакомых и друзей, их восторг и благодарность, их восхищение, которое адресовалось только ему, студенту Поликарпову, мальчишке, уцелевшему в оккупации.

Турнир, если так назвать выступления поэтов, Поликарпов выиграл у всех в честном соревновании, и весь восхищенный зал аплодировал ему стоя, ког­да он покидал сцену. Об этом историческом выступлении поэтов многие по­мнят до сих пор, но мало кто знает правду. Уже 50 лет удачливые поэты, чья карьера, успех состоялись отчасти благодаря тому выступлению в Политехни­ческом, написали сотни статей, воспоминаний, многократно выступали на те­левидении и в публичных местах, объездили полмира, но никто из них не при­знал, что результаты того открытого соревнования поэтов перевернуты в кино с ног на голову, победитель остался вне истории, и они ни разу нигде не упо­мянули Сергея Поликарпова. А ведь он жил рядом с ними.

Многих из небожителей, о которых я вспоминаю, часто называли совес­тью, честью эпохи, страны, но ни один из них не признался, что они присво­или себе победу Сергея, вплоть до предназначенных только ему аплодисмен­тов. Не вмешались в монтаж фильма Марлена Хуциева, не закрыли фильм до выхода на широкий экран, хотя видели его в закрытом показе в Доме кино, опять же, для избранных, куда Сергей не смог попасть. В блатной лексике есть удивительное по емкости слово, четко определяющее неблаговидный посту­пок, тут оно явно к месту: все наши упоминавшиеся поэты шестидесятники и Марлен Хуциев поступили по отношению к Сергею Поликарпову “западло”.


Когда Лариса Васильева, трогательно опекавшая Сергея Поликарпова, однажды спросила Хуциева: “Почему ты, Марлен, выбросил из фильма кад­ры с Сергеем Поликарповым?”, то Хуциев ответил ей без объяснений: “Его выступление не укладывалось в формат фильма”.

Но на самом деле суть была не в формате, а в том, что Сергей Поликар­пов для шестидесятнической элиты был в социальном и мировоззренческом смысле чужаком, не вписывавшимся в компашку “детей XX съезда”. Все вы­ступавшие вместе с ним были отпрыски из семей “комиссаров в пыльных шлемах”, из сословия местечковых торговцев-нэпманов, из семей партийных работников, чекистов, энкавэдешников и крупных государственных чиновни­ков. Сам Марлен Хуциев не случайно носил имя, составленное из слов “Маркс” и “Ленин”, поскольку его отец Хуцишвили, чья карьера закончилась в эпоху большого террора в 30-е годы, дослужился до должности заместите­ля наркома внешней торговли Советского Союза... И вполне естественно то, что им, отпрыскам советской элиты, совершенно не нужен был какой-то поэт из простонародья, да ещё добившийся такого успеха в “ихнем” Политехниче­ском. “Политехнический — моя Россия”, как сказал об этом гнезде либераль­ного шестидесятничества Андрей Вознесенский. А у Сергея Поликарпова — бывшего колхозника и солдата, Россия, естественно, была другой.


***

И, конечно, нас, детей России, навсегда развела с детьми ХХ съезда по разным сторонам баррикад кровь, пролитая Ельциным и его опричниками 4 октября 1993 года.

На это кровопролитие их воодушевило коллективное “письмо 42-х” шес­тидесятников, с которыми Ельцин не раз встречался в Бетховенском зале и где они яростно увещевали коммунистического расстригу: “Действуйте, Бо­рис Николаевич!” Об этой провокационной роли деятелей культуры циничнее и откровеннее всех высказалась вскоре после октябрьской трагедии стопро­центная “шестидесятница” Валерия Новодворская в восторженной статье, на­званной строчкой из “шестидесятника”-“ленинца” Окуджавы “На той единст­венной гражданской”, опубликованной в журнале “Огонёк”, где главным ре­дактором был “шестидесятник” В. Коротич:

“Я желала тем, кто собрался в “Белом доме”, одного — смерти. Я жа­лела и жалею только о том, что кто-то из “Белого дома” ушёл живым.

Мы вырвали у них страну. Ну, а пока мы получаем всё, о чём усло­вились то ли с Воландом, то ли с Мефистофелем, то ли с Ельциным” (“Огонёк”, № 2-3, 1994 г., стр. 26).

А в своей книге “По ту сторону отчаяния” Новодворская добавила: “Я бла­годарна Ельцину... Пойдём против народа. Мы ему ничем не обязаны... Мы здесь не на цивилизованном Западе. Мы блуждаем в хищной мгле, и очень важно научиться стрелять первыми, убивать...”.

Её статья явилась естественным продолжением “расстрельного” письма 42-х, опубликованного в “Известиях” 5 октября 1993 года.

Для статистики и для суда потомков будет полезно знать, что из 42-х под­писантов “известинского письма” две трети — это классические “шестидесят­ники”, “дети XX съезда партии”: Алесь Адамович, Белла Ахмадулина, Григо­рий Бакланов, Зорий Балаян, Александр Борщаговский, Александр Гельман, Андрей Дементьев, Александр Иванов, Римма Казакова, Юрий Карякин, Яков Костюковский, Александр Кушнер, Татьяна Бек, Юрий Левитанский, Андрей Нуйкин, Булат Окуджава, Владимир Савельев, Юрий Черниченко, Андрей Чернов, Мариэтта Чудакова и др. И, конечно же, все они были единомышлен­никами и всё, что у Новодворской “было на языке”, у них “было на уме”. Не­даром такими же, как у Новодворской, чувствами была переполнена душа её кумира Булата Окуджавы: “Мы ловили каждый звук с наслаждением” (Но­водворская о взрывах танковых кумулятивных снарядов в “Белом доме”); “Для меня это был финал детектива. Я наслаждался этим <...> никакой жалости у меня к ним не было” (слова Окуджавы из интервью газете “Под­московные известия”, 11 декабря 1993 года).

“Такие, как я, — не унималась Новодворская в своих кощунственных за­клинаниях, — вынудили Президента на это решиться и сказали, как народ иудейский Пилату: Кровь Его на нас и на детях наших”, “Один парламент под названием Синедрион уже когда-то вынес вердикт, что лучше одно­му человеку погибнуть, чем погибнет весь народ”...

Пусть неожиданное сравнение Новодворской сорока двух подписантов письма с иудейской чернью, потребовавшей распятия Божьего Сына, оста­нется на её совести. Особенно важно, что, рассматривая эту драму, мы убеж­даемся в том, что Ельцина и его лакеев (Гайдар, Лужков, Грачёв и др.) осу­дили все православные служители, начиная от Патриарха и кончая рядовыми священниками:


“Тот, кто поднимает руку на беззащитного и проливает невинную кровь, будет отлучён от церкви и предан анафеме” (из заявления Свя­щенного Синода РПЦ от 30 сентября 1993 г.)


“Люди попрали нравственные принципы и пролили невинную кровь. Эта кровь вопиет к небу и, как предупреждала святая церковь, останет­ся несмываемой каиновой печатью на совести тех, кто вдохновил и осу­ществил богопротивное убийство невинных ближних своих, Бог воздаст им и в этой жизни и на страшном суде Своём” (из обращения Патриар­ха Алексия II в Троице-Сергиевой лавре от 8 октября 1993 г.)


“Мы знаем, что те, кто пришли к “Белому дому” в октябре 1993-го <...> это мученики во имя богочеловечества, дарованного нам Богом Иисусом Христом ценой его страданий и искупительной жертвы” (Мит­рополит Санкт-Петербургский и Ладожский Иоанн)...


С подобными же обращениями к народу выступили священники А. Шаргунов, С. Красовицкий, Дм. Дудко и многие другие. Поразительно то, что ельцинский режим был осуждён людьми церкви, которые претерпели нема­лые притеснения от советской власти.

Они, — пишет Новодворская в “Огоньке”, — погибли от нашей руки, от руки интеллигентов <...> не следует винить в том, что произошло, мальчек-танкистов и наших командос-омоновцев. Они исполнили при­каз, но этот приказ был сформулирован не Грачёвым, а нами... Мы предпочли убить и даже нашли в этом моральное удовлетворение”.

Единственный, кто из 42-х подписантов сатанинского письма прилюдно ужаснулся октябрьской бойне, был писатель Юрий Давыдов. Остальные, про­молчав, согласились с Новодворской, что они — “убийцы”, члены фарисей­ского Синедриона, и такие же местечковые демоны “той единственной граж­данской”, какими были Розалия Землячка-Залкинд, Лариса Рейснер, Софья Гертнер из питерского ЧК, Евгения Бош, Ревекка Майзель и прочие “комиссарши”, правдиво изображённые в стихотворении Ярослава Смелякова “Жи­довка”. Но наши нынешние по сравнению с ведьмами той эпохи куда более прагматичны. Как пишет Новодворская, они “выскочили на Красную пло­щадь”, чтобы защищать не только “свободу” и “Президента”, но и “нашу будущую собственность, и нашу будущую же законность”.

Через какое-то время после 4 октября российское телевидение показало словесную схватку между подписантом “письма 42-х” Андреем Нуйкиным и Вадимом Кожиновым. Секундантом дуэли был, кажется, тележурналист из “Взгляда” Александр Любимов. Когда схватка, которую Нуйкин проиграл вчи­стую, закончилась, Любимов предложил противникам пожать друг другу ру­ки. Нуйкин протянул руку Кожинову, но тот отказался от рукопожатия со сло­вами: “Ваша рука в крови”...

Эта несмываемая кровь окончательно и навсегда разделила нас — детей русского простонародья и “детей Арбата”, в крови которых всегда жила “к предательству таинственная страсть”...

Вот что требовала от ельцинской власти кучка бывших советских литера­торов, мгновенно переродившихся в те дни в ренегатов:


“Фашисты взялись за оружие, пытаясь захватить власть”, “Нам очень хотелось быть добрыми, великодушными, терпимыми”... Добры­ми к кому? К убийцам? Терпимыми... К чему? К фашизму? <...> “Мы все сообща должны не допустить, чтобы суд над организаторами и участни­ками кровавой драмы в Москве не стал похожим на тот позорный фарс, который именуют судом над ГКЧП”, “Органы печати <...> должны быть закрыты”, “Все виды коммунистических и националистических партий <...> должны быть запрещены”, “Съезд народных депутатов, Верхов­ный совет, образованные ими органы (в том числе и Конституционный суд <...> признать нелегитимными”... (из письма 42-х)


Нет сейчас надобности пересказывать весь текст этого коллективного до­кумента, о котором выдающийся драматург и честный человек Виктор Розов в те дни отозвался так:

“Написано оно, на мой взгляд, — отчеканил фронтовик Розов, — людьми злобными, мстительными. От этого обращения веет беспощадным большевиз­мом и ранним фашизмом. Не буду перечислять порочность каждого положения этого воззвания. Скажу только об особо отвратительных его проявлениях. При­зыв к тому, чтобы Вы не поддавались псевдохристианским призывам “не мстить и не допускать жестокость”. Это, г-н президент, призывы истинно хри­стианские, а призывы авторов обращения — антихристианские, бесчеловеч­ные, сатанинские”.

Загрузка...