ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Местом действия эксперимента Громова и Мельковой была главным образом магистраль Москва – Энск, временем действия – субботы и воскресенья.

В одну из суббот Леонид спешил утром на работу, но на Таганке, возле метро, задержался и купил несколько роз, потом подумал и купил еще столько же: захотелось сделать приятное и Елизавете.

Своему букету Котова радовалась откровенно, на второй же долго косилась, потом брякнула:

– Убери с глаз моих Райкин веник! В этой комнате могут находиться только мои цветы.

Леонид подумал секунду и перенес все розы к ней на стол: не объяснишь почему, но эта претензия, в общем нелепая, показалась ему справедливой.

– Вот так нужно бороться за свое счастье. – Елизавета ухмыляется, но кажется Леониду, что не совсем это шутка.

Ровно в три Громов вышел из института и, не заезжая домой, отправился на вокзал. В электричке было тесно, и он стоял на площадке, утешаясь тем, что здесь, пусть неофициально, но можно курить. Смотрел на примелькавшиеся пейзажи, думал: «Как нужно бороться за свое счастье? И что такое счастье вообще?» Год перед войной шел он навстречу Раисе. Не просто сложилась любовь, не легкой была она, ссоры да споры, бури да грозы – сколько их хранит память? Было ли тогда счастье? Казалось, что да, а теперь кажется – нет. Счастье новизны – это было. Счастье взаимного узнавания плюс напряженное ожидание того, что впереди будет лучше и радостней. Точно пластины в конденсаторе, порознь они были ничто, вместе же – индуцировали друг в друге противоположный заряд. И все же казалось тогда: пронесут любовь через всю жизнь. Но по-иному сложилась судьба.

В прошлую субботу в Энске он попал под дождь, промок основательно, и Раиса, забеспокоившись, заставила его переодеться в костюм Игоря. Что, собственно, произошло? Громов уговаривал себя: Раиса его любит и, значит, принадлежит ему по праву. Что выше права любви? Но вот… Достаточно было надеть чужой костюм, чтобы почувствовать: ты в чужом доме, с чужой женой. Тогда, неделю назад, ночь стерла это ощущение, теперь оно появилось вновь: к чужой жене едешь ты, Громов, не имеешь права к ней ехать! Как и прежде, они индуцировали друг в друге противоположные мысли, общение их рождало споры. Однако и здесь все было иным, не прежним: спорили с оглядкой, не отдаваясь спору целиком, не растворяясь в нем, потому что не могли отдать друг другу всю душу.

– Мы даже поругаться толком не можем! – сокрушалась по этому поводу Раиса, и было о чем сокрушаться, ибо понимали оба, что внешняя миролюбивость их отношений – лишь показатель того, как каждый замкнулся в себе, что хоть и составляют они по-прежнему конденсатор, разрядиться он сейчас не может, потому что нет нужного контакта.

– Право же, Леня, пословица насчет того, что плохой мир лучше доброй ссоры, к нам совсем не подходит. Ну почему мы даже о науке не спорим всерьез?

Леонид видит: Раиса и хочет вновь обрести близость и боится этого в то же время. Он же – ну. право, он сам не знает, чего сейчас хочет он. Сосуществование путем балансирования на грани войны – вот что было у них когда-то. Теперь, после Валентины, раз и навсегда вручившей ему всю свою душу, такое Громова не может прельстить. Валентине и он отдавал частицу своей души – ровно столько, сколько была в состоянии Валентина взять. И, может быть, именно в том чуточку покровительственном отношении, которое Валентина допускала и поощряла, во всегдашнем сознании, что нуждается она в помощи и защите, и заключалось счастье. А может, не только в этом, но не от этого ли зависело многое? Человеческая сущность извилиста, и не тогда ли люди сходятся, когда извилины совместимы в какой-то мере? Раиса не Валентина, и ежели уж крошечная девчоночка из подмосковного Энска не очень-то нуждалась в его покровительстве, то что говорить о Раисе сегодняшней, женщине с характером, сложной, мятущейся, своевольной?

Нельзя сказать, что хорошее было у него настроение, когда, наконец, вышел из вагона и зашагал старенькой улочкой к одному из старых кварталов Энска. Вот и бревенчатый домик, осыпающаяся сирень под окнами, дощатый забор с большими щелями, калитка. А у калитки стоит мальчишка. Белые волосы и голубые глаза, маленький прямой носик, смотрит на вечернее солнце – носик морщится. Батюшки, несомненнейший Райкин сын!

– Дядя, вы к нам?

– К вам, Леня. Куда же еще? Я тебя знаю, а ты меня нет. Видишь, как интересно бывает?..

– Дядя, вы дядя Леня?

– Правильно. Выходит, ты тоже меня знаешь. Ну, пойдем, что ли?

И двое мужчин, большой и маленький, зашагали к крылечку.

Ехать в Энск еще полбеды, возвращаться обратно гораздо хуже: именно на обратном пути особенно четко, жестко оценивал Леонид ситуацию.

Запомнилось одно из воскресений.

Поздно вечером сел он в электричку. Вагон был полупустой, но близко от Леонида сидели туристы. Громов глянул и сразу узнал: студенты-биологи. Поезд тронулся, и студенты запели:

Завывают вдалеке

Бомбочки-комарики,

В брюхе пусто, дым в руке,

Сухари-сухарики…

Песня была знакомой, очень знакомой. Когда-то написал ее Михайлов, и не просто так написал, а посвятил Вале, подарил ей. Леонид полагал, что песня давно умерла, но, оказывается, живет и поется.

Ему не хотелось разговаривать со студентами, среди которых были знакомые, да и убежать от воспоминаний вроде имело смысл. Он встал и направился в другой вагон. А вслед летело:

К сожаленью, не видал

Я тебя в пилотке,

Я чуть дольше воевал,

Все мотал обмотки…

Больше Леонид ничего уже не слыхал, грохотали колеса на стыке, а потом был другой вагон, но услужливая память подсказывала то, что было дальше в той старой песне: увидал бы тебя тогда – может, и перехватил бы у своего друга Леньки. Но вряд ли: он быть счастливым умеет, а я нет, а быть счастливым надо уметь… Где, подскажи, найти вторую такую же, Валя-Валентинка?

«В самом деле, где? – думает Громов. – Не в Энске… Только не в Энске». Чем была любовь к Вале, как не отрицанием, зачеркиванием всего с Раисою связанного? И что будет означать любовь к Раисе, если вновь она утвердится, как не зачеркиванием связанного с Валентиной? Но может ли он что-либо, хоть один день, зачеркнуть?


Мисс Элисабет Котова в новеньком белом халатике – талия подчеркнута – водит по институту иностранных туристов: двух безусловных научных работников-радиобиологов и одного безусловного журналиста. Мисс Элисабет с непостижимой для Громова и даже для Шаровского легкостью лопочет по-английски, научные работники слушают, задают вопросы и получают объяснения, газетчик же то и дело щелкает фотоаппаратом: «Мисс Элисабет на фоне электронного микроскопа», «Морская свинка в руках мисс Элисабет» и просто: «Мисс Элисабет Котова, русская специалистка по борьбе с повреждениями, вызываемыми атомными бомбами». Громов, видимо, талантливый ученик мисс Элисабет, ибо он довольно зло комментирует вполголоса каждый снимок, вызывая смешки у сопровождающих иностранцев русских. В то же время Шаровский цветет улыбками («Любуйтесь, заморские гости, какая у меня лаборатория, да и какова ученица!»). Титов смотрит американцам во рты, стараясь вставить в разговор глубокомысленное замечание вроде «о'кэй!», а Грушин, секретарь парторганизации, подзуживает Леонида:

– Что, Громов, отстали мы в знании языка? Догонять надо!

Но вот прозвучали последние «гуд бай!», все вздохнули свободнее. Шаровский потряс Лизину руку, Грушин хлопнул ее по плечу: «Молодчинка, Котова!» – и рабочий день вошел в свою колею.

– У тебя нет желания помочь мне получше освоить разговорный «энглиш»? – спрашивает Леонид, а Елизавета передразнивает его неверное произношение.

– «Энглиш»! Нет, дорогой, с этим в Энск поезжай, там тоже язык знают… Немножко разве что хуже…

Громов задумывается: а вот ведь нет, не обратится он к Раисе с такой просьбой. Легче Елизавету заставить. В Энске же внешняя близость отношений не означает вовсе… Чего не означает? Ну, если прямо говорить, – что в Энске не назревает конфликт!

– Обидели Лёнечку? – Елизавета, оказывается, за ним наблюдает. – А ты как думал? Не раз еще вспомнишь свою Валентину, скромную овечку! Сейчас же над тобой над самим пастух!

– Знаю, Лизонька, что умеешь больно ужалить, но тут ты не в курсе дела…

– Немножко знакома с тобой и с Раисой… А впрочем, молчу.

Однако Елизавета молчала только вначале – месяц назад. Молчала не из деликатности, а потому, что события ее ошарашили. Теперь же она не молчит, высказывается то и дело. И Громов уверен: чует, что в Энске зреет развязка, и весьма откровенно стремится ее ускорить.

Идут дни, и близится приезд Игоря, и беспокойнее становится Раиса, и Леня-маленький спрашивает то и дело, когда Волкович приедет, а в прошлое воскресенье даже сказал:

– Мама, а когда мой папа вернется, дядя Леня тоже приезжать будет?

Непостижим ход мыслей пятилетнего человека, но кто более точно мог бы сформулировать вопрос, с самого начала висящий в воздухе?

Позднее Раиса сказала:

– Соседи. Им до всего дело. Видно, разговаривали при мальчишке…

Сыну она не ответила, а Громов вопроса не повторил. Теперь, через неделю почти, об этом жалеет. Тянуть дальше нельзя. А чем это может кончиться? Ничем. Не вычеркнешь прожитого этапа, на новой основе из тех же материалов принципиально иного не создашь; и если месяц не принес близости, не придет она и через год. Разошлись пути-дорожки, вроде и параллельно лежат они, но и параллели не сходятся. И сколько можно продолжать опыт, дающий заведомо отрицательный результат?

– Пойдем в кино? – Это Громов обращается к Елизавете.

– В кино? Но ведь сегодня суббота.

– Знаю.

– Ну что же, пойдем. А по дороге будем говорить по-английски, ладно? – Елизавета довольна, хоть и пытается скрыть это.

Назавтра Раиса звонила:

– Ты заболел?

– Нет. Просто хотел дать тебе возможность подумать. И себе тоже.

– Назрела, значит, необходимость подумать?

– А разве нет?

– Ну, хорошо. Разговор не для телефона. В следующую субботу я буду в Москве, мне нужна монография Вольфа, тогда и поговорим.

Но в следующую субботу она не появилась, а Леонид не стал ей звонить, и правильно сделал, ибо через день пришло письмо: «Все очень сложно. Игорь вернулся. Мальчишка прилип к нему. Приходится откладывать разговор».

Загрузка...