Памяти Н. И. Мамина
— Как вас зовут, В. К. Волохов?
— Виктор.
— Сколько вам лет?
— Возраст Христа — тридцать три.
— А на распятие готовы идти?
— Смотря за что.
Волохов впервые в жизни был у писателя и в непривычной, даже необычной, обстановке осторожничал и смущался, несмотря на свою независимую, грубоватую манеру держаться. Дело в том, что ожидал он увидеть солидного, немногословного, многотерпеливого мужа за солидным письменным столом, в благоговейной тиши, куда бесшумно слетаются Музы, — такому можно было и подерзить, а увидел обескураживающе простого, сивого какого-то, небритого старика с засушенным лицом аскета, с юркими глазами в красноватых веках, со ртом, полным железных зубов, из-за которых он шепелявил. Во фланелевой рубашке навыпуск, дешевеньких джинсах и шерстяных носках с залатанными пятками, он сидел по-турецки на старенькой тахте. Волохов сидел перед ним на единственном в комнате стуле; еще в комнате стоял письменный стол, заваленный рукописями, среди которых возвышался допотопный «Ундервуд», больше похожий на кассовый аппарат; рукописи лежали в беспорядке и в неказистом дощатом ящике на полу возле стола — такие ящики, с гвоздями и железками, валяются на задворках магазинов.
Единственным украшением комнаты были книги — взгляд Волохова мельком скользнул по корешкам вдоль стены и тут же высветил несколько томов, которые он мечтал хотя бы подержать в руках.
За дверьми комнаты текла обычная жизнь — бранились взрослые, возились и пищали дети, и писатель здесь слегка напоминал деревенского запечного деда, неухоженного, забытого за ненадобностью. Старик прекратил остренькие вопросики, взглядывания, прищуривания и простецки сказал:
— А меня зовут Иван. Иван Прокопьич. Прочитал я, Виктор, твои так называемые рассказы. — Старик помолчал, а Волохов напряженно выпрямился на стуле. — Валялись они там в редакции. Дайте, говорю, что-нибудь интересное из молодняка почитать, а они — интересного ничего нет, вот возьми. У меня возраст-то пенсионный — смена, знаешь, интересует: как они там, молодые? Чем живут, чем дышат? Прочитал, — и опять замолчал, задумался, отчего Волохов, устав от напряженного ожидания, взмолился про себя: «Ну не тяни же, говори, говори скорей!» — И вот, — Иван Прокопьич возвел на Волохова ясные голубые глаза, — захотелось с тобой познакомиться. Решил прямо к тебе домой ехать, да приболел тут. И потом, не знаю, что у тебя за обстановка дома. Вдруг неудобно. Жена не ругается, что пишешь?
— Да по-разному... Собственно, она все и затеяла. Иногда сядешь в выходной или в праздник — в будни времени-то мало — ворчит. Я понимаю, она права по-своему: надо и помочь, и в кино, и в гости вместе сходить.
— Давно пишешь?
— Не знаю, как сказать. И давно, и недавно. Стихи еще в восьмом классе писал. Потом взрослые дела начались: институт, работа, женитьба. А с некоторых пор опять.
— Так что, говоришь, жена затеяла?
— Посоветовала послать. Если, говорит, напечатают — значит, у тебя талант и тогда я согласна терпеть, а если не напечатают — бросай.
— Молодец она у тебя! А то бы еще тридцать лет сидел, а? — он засмеялся. — Как ее зовут?
— Валентина.
— Валентина, звезда, мечтанье...
— Что?
— Так, литературное... Скажи, ты любишь читать?
— Люблю, но некогда.
— Читать надо. Ты знаешь, как Пушкин читал? Куда едет — корзину книг за собой тащит. Литераторы из ниоткуда не берутся. Впрочем, прости — мы все вокруг да около, а ты, наверно, хочешь услышать мое мнение? А знаешь, сказать определенно я тебе, пожалуй, ничего не смогу. Не могу я тебя успокоить, обрадовать не могу. Кроме того, что твои писания мне понравились. Как бы тебе это объяснить? Ну, вот бывает так: человек матерщинничает, ругается, а все-таки он тебе чем-то нравится. Бывает ведь? Чем это объяснить?
— Н-ну, наверное, тем, что в нем есть что-то подкупающее.
— Твоя правда! Ругательство у такого — оболочка, пена, а где-то внутри спрятано хорошее. И ты понимаешь — прячет он его, хорошее-то, не показывает, стыдится, а ты чувствуешь его каким-то особым нюхом. Впрочем, бывает, и ошибаешься. Что, опять я уклонился? Глаз у тебя зоркий — позавидовать можно. Твои рабочие, инженеры, твои женщины — не от выдумки, от жизни. С языком хуже — чистить и чистить, но тоже как будто есть. Учти, все это может быть и не так — я об этом только догадываюсь, ловлю сквозь мусор этим самым особым нюхом, а в общем, прозы пока нет — есть бесформенное тесто. Или как, знаешь, молодой жадный щучонок — ухватил рыбину за голову, а проглотить-то не может! Ты не обижайся, пожалуйста, я не для критиканства — для помощи тебе. Согласен на помощь?
— Согласен.
— Я могу заключить с тобой соглашение: возьмем наугад любой твой рассказ — ты сам его выберешь — и будем доводить до ума. А когда доведем, я порекомендую его в журнал. По секрету — тобой в редакции заинтересовались как «потенциально перспективным», так что один рассказик может, и протолкнем. — Иван Прокопьич заговорщически подмигнул, — для затравки. Согласен?
— Еще бы!
— Молодые всегда на все согласны. Но учти, потребую работы. Ты будешь его переделывать три, четыре, десять раз, пока не сделаешь. Я хочу сразу дать тебе понять, что писательство потребует полной самоотдачи. Самоотдачи на сто двадцать, сто сорок, на двести процентов. Да, вот что я хотел тебе еще... Слишком у тебя в рассказах инженерский взгляд на жизнь — будто ты втайне мечтаешь сделать из нее один огромный конвейер, чтобы все двигалось по ней с одинаковой нагрузкой. Ты попробуй поменять работу.
— Как же? Я не могу, у меня цех. Начальники цехов так просто не уходят.
— Почему?
— Н-ну... Потому что у руководителя производства... долг, обязанности, — Волохов пожал плечами. — Неловко перед товарищами — инженерами...
— Мда-а... Долг перед инженерами... А ведь это хорошо! — почмокал Иван Прокопьич губами. — Цех твой как — не в отстающих?
— Нет. В этом году постоянно держим второе место. — Когда разговор коснулся работы, Волохов стал уверенней, голос его окреп. — Показатели стабильные.
— Народ хороший?
— Разный. Есть хороший, а есть — смотри и смотри.
— А что значит «смотри»?
— Разное. Придет такой после выходного — морда мятая, еле ноги волочит, на глаза не попадается. Остановишь: «Ну что, Коля, опять с похмелья? С женой не дрался?» Мнется. «Смотри, — скажешь построже, да еще и пальцем погрозишь, — а то опять разбирать будем». Вот это и есть «смотри». Терпеть не могу в людях разгильдяйства. Некоторые говорят — перегибаю. Неправда! Знаете, как привязываешься к людям! И в то же время бесит эта наша русская расхлябанность, беспечность, сонная неповоротливость. Приходится иногда срываться.
— Мне один шофер признавался, — произнес Иван Прокопьич. — «Накрутишься, — говорит, — за неделю, а в выходной спишь и видишь: то ты пацана задавил, то за знак заехал. А как в пятницу вечером врежешь с корешами, тут уж — как ангел небесный». Вот и подумай, зря, что ли, шофера пьют? Ты говоришь — русская расхлябанность. А ты не читал роман Хейли «Колеса»? Кстати, оказывается, можно описать производственный процесс так, что он будет читаться как детектив. Он там описывает конвейер, один из самых совершенных в мире — фирмы «Дженерал моторс». Американцы умеют работать, это всем известно, а посмотри, как трясет американский конвейер по понедельникам, на каких тоненьких ниточках он висит и какие сложные взаимоотношения между человеком и производством, между рабочим, мастерами, начальниками разных рангов! Конечно, это капиталистическое производство, но человек остается человеком — он никак не может уместиться в жесткие его рамки! Математическая логика производства и человек с его комплексами, с его тысячелетним психологическим грузом за плечами, от которого его качает, — это ли не тема! Ой-ой-ой как слабо разработанная. И вот я подумал — а почему бы тебе не приложить руку?
— Именно это мне и хотелось. Читал я об этом, конечно, мало — сам стараюсь осмыслить, вглядываюсь в людей. Благо их у меня сто двадцать перед глазами, объектов для наблюдения.
— Вот и хорошо, вот и отлично. — Иван Прокопьич помолчал, прищурился. — А ты знаешь, Виктор, сколько талантливой молодежи я перевидел на своем веку? Легион! И куда-то девались, — Иван Прокопьич развел руками. — Это все не так просто. У меня один товарищ живет в селе, недалеко отсюда, школьный учитель. Писал отличные стихи лет этак двадцать назад. А жизнь текла — работа, семья, дом-пятистенок, сад, огород, корова, поросенок — и затянула, и увлекла его жизнь. А какие строки выдавал — по когтю льва узнать можно было! И вот приедет в гости, привезет полный баул еды, и все вкусное! Сало — это же не сало, а букет! Вываренное в каких-то лесных травах! А огурчики! Полгода в банке, а будто сегодня с грядки! Выпьем, поговорим. «Ну чего тебе, Илюша, — говорю, — на жизнь обижаться? У тебя свой талант — столько ребятишек в школе выучил, своих двух сынов воспитал, сад дома развел; ты, — говорю, — своими руками создаешь поэзию жизни». А он вот читает старые свои стихи и плачет. О стихах грустит, которых не написал, о том огоньке, который горел и зачах... Да‑а, я все завожу тебя своими разговорами, — спохватился Иван Прокопьич. — Значит, мы с тобой так и договорились: берешь рассказ и работаешь, и работаешь. Это будет твой пробный камень. — Помолчал, прищурился. — Заключим сделку, как Фауст с Мефистофелем. Не боишься попасть черту в лапы?
— Не боюсь, — твердо сказал, покачав головой, Виктор.
— Но между ими и нами есть разница: я обещаю только одно — годы каторжного труда. Потому что труд литератора — это каторжный труд с пожизненным сроком. Я бы даже сравнил литератора с дервишем, если хочешь.
— Работой меня, Иван Прокопьич, не испугать.
— Ну что ж, тогда — по рукам. Кстати, тридцать три было не только Христу. Столько же было и Илье Муромцу, когда он встал и пошел. Вставай и иди!
После этой первой встречи Волохов неоднократно бывал у Ивана Прокопьича с переделкой одного из рассказов, как они договорились. Волохов работал без устали. В конце концов Иван Прокопьич остался доволен и выполнил свою часть договора — помог опубликовать рассказ. Волохов принес Ивану Прокопьичу журнальчик с этим рассказом и подарил с благодарственной надписью через всю страницу. Весь тот вечер они провели в беседе.
— Знаете, — признавался Волохов, — как на меня подействовала та первая встреча с вами и то, что вы мне тогда говорили! Я решил уходить с работы. Сел я переделывать еще один рассказик и вот сижу уже второй месяц, увяз, а он у меня разворачивается и разворачивается. Я его пока назвал «Рассказ с продолжениями». Закрутил завязку, и такая даль открылась — страшно... Я потом думаю: ну и что ж, а вдруг да... И засел, каждый вечер — за полночь. Жена что-то говорит, ворчит, я ей только: подожди, подожди, подожди... Хорошо, что рассказ вышел, гонорар тоже кстати — кажется, успокоилась. А на работу придешь и — забыл, с какого конца начинать. Чувствую, забрасываю я свою работу. Пока никто, конечно, не замечает, только сам: это забыл, это не успел. Но ведь скоро заметят и другие. В общем, решил...
— Ну что ж, молодость заодно с решительностью многого стоят. Я только хочу предупредить: решительность иногда оборачивается поспешностью. Хватит ли тебе багажа больше чем на один «рассказ с продолжениями»? Торопиться необязательно. Я уж не говорю о материальных благах. Ты, извини за нескромность, сколько получаешь?
— Н-ну, если со всеми премиями... около трехсот.
— А вот кто-то досужий взял и подсчитал, что средний литератор в среднем получает шестьдесят два рубля пятьдесят копеек. Средний! И даже не в этом дело. Литератор — это дервиш...
— Вы мне говорили уже про дервиша.
— Извини, дорогой.
— Это вы меня извините, Иван Прокопьич, вы меня не так поняли: я не совсем ухожу, просто перейду на более простую работу. Будет меньше удовлетворения, меньше зарплата — зато у меня появится драгоценное свободное время. Уж неделя, как заявление подал. Уже и место нашел — рядовым инженером в одну контору. Нарочно ухожу с завода — решил как птица Феникс: исчезнуть и возродиться из пепла, — Волохов рассмеялся. — Как вы находите эту идею, Иван Прокопьич?
— Люди с идеями мне всегда нравятся. Только ты, помнится, говорил, что начальники цехов так просто не уходят? Мол, это фигура, личность или что-то в этом духе.
— А вам рассказать, как я ухожу? Целая феерия! Отдал я секретарше заявление — на следующий день вызывает директор завода, беседует. На следующий день — главный инженер, беседует. Еще через день — секретарь парткома, беседует. За ним — зам по кадрам. Теперь второй круг предстоит. Главное, мужики-то хорошие — черт-те сколько одну лямку тянем, неловко перед ними темнить. Им главное — узнать причину, чтобы легче за меня бороться, а я молчу, как партизан. То есть объясняюсь, конечно, разными отговорками — знаете, мне стыдно признаться, но для нашего брата инженера занятие литературой — это что-то подобное пусканию мыльных пузырей. И вот думаю: может, не стоит крутить — выложить как на духу, чтоб поверили и отпустили с миром? Остаться уж я все равно не смогу; как втемяшилось что в голову — отрезано. Бросаю вызов судьбе — и будто стою на краю земли, а за морем — новая...
Странное дело: с этого времени пропал Волохов для Ивана Прокопьича. Старик сначала думал, что Виктор просто почуял вкус литературной работы, закусил удила и никаких встреч и советов ему пока не нужно; что ж, пусть поработает. Потом, месяца через два, стал думать, что у него, наверное, не клеится и он из ложной стыдливости глаз не кажет; захотелось найти его, но он не записал адреса, а искать без адреса не было ни сил, ни времени. Через четыре месяца он решил, что этот молодой человек или загордился перед стариком (с молодыми это часто бывает), или совсем забросил писанину. А через полгода он и фамилию его забыл и вспоминал его самого только при случае, но все-таки вспоминал — не потому, что еще один литературный задаток пропал, а очень уж врезался ему в память этот парень, грубовато-крепкий, неоднолинейный, изменчивый какой-то, но изменчивый не по капризу, а по внутренним законам. Вспоминал и его мальчишескую вихреобразность мыслей, и желание вникнуть в суть вещей, и гордость своей инженерской профессией, и расчет не потерять, не упустить всего, что отпущено, и растерянность перед соблазнами, и напористость — как он ухватился за работу, только поманили публикацией! — и бесстрашие, и неутраченная еще стеснительность. Ах, молодость! Она не так глупа и не так проста.
Иван Прокопьич как бы легко грустил по одной из утрат — больше всего в жизни он ценил встречи с неожиданными людьми.
Примерно через год он проводил творческую встречу с читателями на заводе, где, как ему казалось, должен был когда-то работать этот молодой человек. Случайно или не случайно Иван Прокопьич сюда приехал, он бы и не ответил — просто было несколько адресов, он и выбрал этот. Встреча проходила в красном уголке одного из цехов. Слушателей набралось около ста, слушали внимательно, задавали много вопросов — и серьезных, и наивных, и занозистых. Занозистые задавала молодежь, он любил такие вопросы: они распаляли в нем дух бойца. К выступлениям Иван Прокопьич относился серьезно, мнил себя в таких случаях этаким пушкинским Пророком, завоевывающим новые людские души во имя священной и прекрасной Литературы.
Ни до выступления, ни во время его он не стал никого спрашивать, знали ли здесь такого-то начальника цеха. После выступления его окружили, все больше девушки, засыпали новыми вопросами, Иван Прокопьич был рад, и тут он увидел его, ну да, Виктора Волохова! Сразу вспомнил и имя его, и фамилию и устало, бесстрастно спросил через головы, будто только вчера расстались:
— Ты так никуда и не ушел?
— Да нет... то есть много чего было после этого, — смущенно бормотал Волохов, пробираясь сквозь толпу. Подойдя, он не решился подать руку и виновато опускал глаза. — Вы сразу уедете?
— Нет, я пешком — мне после этого всегда нужно пройтись. До сих пор не научился хладнокровно выступать — устаю, будто вагон разгрузил.
Иван Прокопьич извинился перед окружившими его слушателями, попросил отпустить, поклонился, пообещал когда-нибудь приехать, и они пошли. Волохов провел его через несколько цехов, показал цех, в котором раньше работал. Через проходную вышли на тополевую аллею, ведущую к городским кварталам.
— Я ведь уходил и вернулся. Знаете почему? — сказал Волохов.
— Нет-нет, это твое дело, ты не мучайся этим.
— И все-таки, Иван Прокопьич, вы должны выслушать, иначе я буду чувствовать себя обманщиком и трусом. Вы помните, тогда я говорил, что ушел?
— Ты тогда еще не ушел.
— Ах да... Но все равно я ушел. Я подготовил себя ко всему, что должно было меня ожидать, кроме одного — приниженности маленького человека. Смешно сказать, в наш-то век... Я сейчас не буду говорить о том, как директор удерживал меня. Я чистосердечно признался, что хочу писать. Он сначала и верить не хотел, решил, что блажь, на смех поднял, при всех, на совещании, а потом махнул рукой — ладно, говорит, иди, поблажи, погуляй, а надоест — опять заберу. Я тогда еще не знал, что уже отравлен некоей должностной свободой действий, а директор — он знал. Понимаете, всю взрослую жизнь я был руководителем. Сначала мастером, потом начальником смены, потом начальником цеха. Люди снизу и сверху, а рядом никого — вакуум, свобода...
Пришел я на новую работу — хотел тихо прийти, незаметно, иначе опять потянет куда-нибудь наверх. В отделе кадров сидит этакая, знаете, попросту сказать, старая карга, и сразу начала мне выговаривать — несколько бланков я там испортил. Ну, я ляпнул ей что-то про бюрократию, в шутку, конечно, и — не угодил. Она меня потом загоняла — по принципу: раз уж я бюрократка, так пусть тебе будет хуже. Карточку медосмотра я два дня заполнял, и какого-то штампа не оказалось — снова в больницу погнала, фотографии принес — везде такие принимают, а тут не тот формат. Ну, паспорт, диплом, военный билет показать — это понятно. Так еще и свидетельство о браке, и метрики сына давай. Да мне на заводе на слово всегда верили; в конце концов, в паспорте штампы стоят — нет, давай подлинники. И все это, заметьте, методически, постепенно. Мелочь, конечно, смешно жаловаться кому-то, ведь все по форме. Все это, конечно, можно и не рассказывать — так, пыль, вздор глупой тетки. Тут главное — она мне глаза открыла: я теперь рядовой. Я и себя другого увидал — бывшего-то начальника цеха. Сколько гадостей делал, не желая, не думая! В общем, я тогда взорвался, учинил скандал в первый же день. Ну, сразу обо мне слух разошелся — нескромный, мол, товарищ, не уважает порядков, лезет в бутылку, ему больше всех надо.
Работа оказалась плевая, организация тихая, спокойная, и я с непривычки вроде как вырвался из общего русла — не умею работать вполсилы, и все. А тут еще у меня много деловых знакомств, а там надо было кое-что достать, протолкнуть, ну я и взялся. Звоню, мне звонят. Телефон один на отдел, и тот в соседней комнате, и около него сидит девица — приглашала к телефону. Обычная девица подмалеванная. Чем она там занималась, я так и не понял — скорей всего, ее и посадили к телефону за неспособность к прочему. На две трети телефон она использовала сама: Кольки, Саньки, гулянки, сапожки, кримплен... Говорит мне как-то жеманно так: «Что-то вам часто звонят — у вас много знакомых». И глазки закатывает, и улыбается мило. Я ей сухо отвечаю: «Раз звонят — значит, надо». Так она стала делать гадости — отвечать по телефону, что меня нет, и добавлять при этом что-нибудь вроде: «Он ушел к одной знакомой».
Отдел большой, около двенадцати человек, и половина из них — женщины. С мужчинами-то я сошелся, а с женщинами — никак. Я с ними раньше мало сталкивался на работе, не знал, что с ними надо осторожней. А тут это было важно, потому что они определяли весь климат в отделе. Мужики-то оказались так себе. Если он десять лет сидит на одном месте — значит, он лентяй. Как-то говорю одному: «Чего на завод не идешь?» — а он мне: «Зачем? Какая разница, сто пятьдесят или триста? Все равно жена рубль в день дает».
Да, еще начальник отдела. Он-то парень ничего, но мягковат больно. В конце концов кто-то ему внушил, что я его подсидеть собрался. А зачем мне это, кроме всего прочего? Если бы мне нужно было, я бы на две головы выше сел — в такие организации производственников калачами заманивают.
Отработал я два месяца. Понимаете, настроение какое? Начал писать — бросил, все ждал — может, обомнусь, привыкну. Жена пилит: зачем переходил? Писать не пишешь, а в два раза меньше получаешь. И тут — посол от директора. Разыскали!
Предложил главным механиком, старый пошел на повышение. Ну что делать? Согласился. Хлопотливое тоже дело, вы видели начинку наших цехов — большой штат механиков, крановщиков, водителей, слесарей. И времени так же мало, как раньше. Правда, ответственности чуть-чуть меньше — за план не так спрашивают. Стараюсь время выкраивать вечерами — слово я вам дал, а я привык его держать. Да! Когда я пришел к директору — щурится насмешливо. «Что, все пишешь?» — спрашивает. «Пишу», — отвечаю. «Ну что ж, — говорит, — пиши. Нынче это модно, — смеется, — по две профессии иметь. Да и кто может про нас написать, как не мы сами, а? Когда напишешь, — говорит, — дай почитать. Но учти, работу буду спрашивать сполна». В общем, благословил...
Волохов с Иваном Прокопьичем дошли до центра города — где-то недалеко была квартира Ивана Прокопьича.
— Так что простите, Иван Прокопьич, что не заходил, сами понимаете — мне нужно было прийти к вам победителем. А рассказ с продолжениями я напишу! Ох какой рассказ напишу! Но что больше всего меня удивляет в моей истории — раньше я считал себя коллективным человеком, а оказался таким махровым индивидуалистом.
— Индивидуальностью, — поправил Иван Прокопьич. — Индивидуалист — это человек с мировоззрением индивидуализма.
— Да, пожалуй, — согласился Волохов и помолчал. — Но вот люблю работу инженера — как я ее оставлю? Как мне быть-то? Что делать человеку с двумя профессиями, как сказал мой директор, если обе они требуют меня всего?
— Ты эти вопросы никому не задавай — сам учись отвечать на них. Не увиливай, не перекладывай на других.
— Я не увиливаю, Иван Прокопьевич, но если я не могу найти ответа! Мне всегда внушали, что я должен быть там, где принесу больше пользы. А если я сижу за письменным столом и пишу, куда же мне девать остальную энергию, мои силы, мои знания?
— А в самом деле, — поднял на него глаза Иван Прокопьевич. — Ты прав! Писательство — дело не совсем серьезное.
Волохову послышалась легкая усмешка в его ответе, он внимательно посмотрел на него, но лицо старика было серьезно.
Они подошли к подъезду, в котором жил Иван Прокопьевич. Остановились. Волохов заходить отказался:
— Я, Иван Прокопьевич, слово себе дал: только победителем.
— Экий ты упрямец. А дервишем ты не стал, — укоризненно покачал головой Иван Прокопьич. — Прости, дорогой. Литератор должен уметь опускаться в пучины... А вот меня в этом жизнь не обидела.
— Я знаю, я прочел ваши книги.
— Что книги! В книгах не все умещается, — Иван Прокопьевич горько усмехнулся.
— Ну, иди, я устал, пойду домой. Кем будешь, тем будь... Но не забывай — заходи.
— Я к вам еще приду, Иван Прокопьич! — сказал Волохов.