— Ну что это у вас за угол? Это же не угол, а пьяный бык прошел!.. Вашу мать, инженеры, вам не дома строить, а титьку сосать! — то хрипел, то срывался на свистящий шепот негодующий надсаженный голос Ивана Ивановича Хохрякова, председателя приемной комиссии. Присутствующие удрученно молчали. Поодаль стояли две женщины: санитарный врач санэпидемстанции и инженер ЖКК — стараясь не слушать, они разговаривали между собой.
— Женщины ведь, Иван Иванович, — заметил один из присутствующих.
— А мне плевать, что женщины! Они лучше нас с тобой знают, что почем! — нарочно громко сказал Хохряков и тут же забыл о них. — Вот отмостка! Когда ее асфальтировали?
— Две недели назад! — отчеканил начальник стройуправления Красавин, к которому главным образом обращался Хохряков.
— Обратите внимание, врет и не краснеет, — ткнул в него пальцем Хохряков, чуть не попадая в лицо. — А я вижу, что вчера асфальтировали, а сверху не то пылью, не то цементом припудрили. А бог-то — он не Яшка, взял да ночью дождичек послал на вашу отмостку, вот она и просела. Запиши, Володька: переделать!
Кто-то добросовестно хихикнул по поводу Яшки. «Володька», паренек из службы Хохрякова, послушно записал замечание в тетрадь. Пока он писал, с десяток глаз следили за его ручкой. Лица морщились — количество замечаний росло, а в дом еще не входили.
Пошли дальше. Хохряков посередине — огромный, толстый, багроволицый — будто солнце среди роя планет. Быстрей всех кружился вокруг него Красавин, молодой еще, худой, верткий, глазастый. Пока подходили к крыльцу, заметил, что стойка, поддерживающая козырек крыльца, стоит криво, и тут же загородил ее спиной, сделал отвлекающий маневр:
— Видите ли, Иван Иванович, разве вам Василий Петрович не звонил, что дом этот мы сдаем вне графика? Исполкому срочно понадобилось жилье под снос — открыли финансирование на Дворец спорта, решили начать строить, чтобы к юбилею сдать. Если в следующем квартале мы не начнем, опять закроют. Василий Петрович договорился с Затулиным, чтоб дом этот быстрей закончить, а Затулин договорился с Василием Петровичем, чтоб он вам позвонил...
Хохряков остановился, выкатил на Красавина бесцветные глаза.
— Что ты это говоришь? Если Василий Петрович договорился с Затулиным, то Василию Петровичу и сдавайте, а зачем меня привезли? Дом принимать или объясняться?
— Принимать, Иван Иванович! — вскричал Красавин, оглаживая Хохрякова по плечу. Благополучно миновав вход, поднялись на первый этаж и вошли в ближайшую квартиру, следя по свежевыкрашенному, непросохшему полу. Хохряков распахнул дверь в кухню. Там на полу, на расстеленной газетке — пустая винная бутылка, консервная банка и огрызок огурца. Хохряков захлопнул дверь, осмотрел комнату и сказал:
— Ну, куда вы меня привели?
— Вы про газетку в кухне? Сейчас уберут, Иван Иванович! — Красавин обернулся, сделал кому-то сметающий жест рукой и попробовал перевести все в шутку. — Это не мои, Иван Иванович, это вот его сантехники, — показал он, улыбаясь, на одного из задних. — Они у него привыкли все культурненько, все пристойненько, а моим некогда, мои засадят на ходу и дальше пашут.
— Я не про газетку, — прохрипел Хохряков. — Кто здесь прораб?
— Где Петров? Подойди, — зыркнул по толпе глазами Красавин.
Сзади шагнул, стесняясь, высокий парень в сапогах и кепке.
— А ну, давай сюда руку, — сказал Хохряков, сам взял его за руку, подвел к двери и с силой шоркнул его ладонью по крашеному наличнику, шершавому, как наждак. — Больно?
— Есть маленько, — ответил Петров, с удивлением рассматривая покрасневшую ладонь, сжимая и разжимая пальцы.
— А вот снять бы с тебя штаны да еще бы вот этим местом, — Хохряков показал рукой, — по наличнику бы, а?
Несколько ценителей юмора с готовностью рассмеялись.
— Мало вас стегали в детстве, мало! Ну-ка, скажи, можно проходить мимо и позволять себе видеть, как ляпают краску, без подготовки поверхности? Да заставь лучше вылить ее на землю, меньше вреда будет, меньше труда будет испорчено! — раздраженно хрипел Хохряков в лицо прорабу, виновато и в то же время со скучающим взглядом переступающему с ноги на ногу, и стучал кулаком по наличнику. Казалось, кулак этот так и хочет заехать в лоб прорабу. — А ты на эту стену посмотри! Разве не видишь эти желтые пятна, это кусок отставшей штукатурки? Есть у тебя, парень, совесть? Ведь тут люди будут жить! А смотри на это окно! Палец в щель залезет! Дома у тебя щелей небось нет? Вот что, Красавин, — повернулся Хохряков к начальнику, — пожалуй, на этом закончим. Срок — неделя. Хватит?
— Иван Иванович! — взмолился Красавин. — Да меня высекут и на шашлык изрубят! Не могу неделю ждать!
— Какой из тебя шашлык, — Хохряков пожевал губами, поморщился и сплюнул.
— Иван Иванович, это самое... — Красавин помялся, ища в уме какую-нибудь спасительную зацепку. — Ах да! — хлопнул он себя по лбу. — Да ведь в этой квартире склад был, ее позже всех отделали, торопились, выше этажами — лучше!
Поднялись выше, Хохряков и там нашел подтеки на стенах, и отставшую штукатурку, и щели в полу и окнах.
— Вот что, Красавин, — подытожил он. — Голову мне не морочь, неделю сроку тебе.
— Иван Иванович, не могу через неделю, завтра, только завтра! — Красавин схватил его за рукав, умоляя чуть не навзрыд.
— Ну что завтра? Тут же все переделывать надо.
— Успеем, Иван Иванович! Целые сутки еще! Петров, Петров, сюда! — прораб Петров выдвинулся вперед. — Две бригады сейчас же верни, две самых лучших бригады: Чалкиной и Мухоярова! Наряд на сутки, по десятке премии сверх наряда на нос, наличными! И чтоб через двадцать часов все вылизано было! Давай — одна нога здесь, другая там! — И, пока Хохряков придирался к криво смонтированной батарее отопления, терзая инженера-сантехника, Красавин ухватил за ворот своего прораба, ринувшегося было, притянул и шепнул на ухо: — Где облупилось, ободрать и освежить! Где в полах щели — зашпаклевать и освежить! Двери — наждачком и освежить! Но чтоб работа заметна была. Быстро!
Прораб повернулся и исчез.
— Лычкин! — позвал Красавин, и возле него тотчас появился невысокий юркий человек средних лет с папкой под мышкой.
— Ну как, — спросил он его тихо, — главбух не выдал деньги?
Лычкин молча протянул ему мятый бумажный пакетик; Красавин быстро сунул его в карман.
— Ну что, Иван Иванович, давайте оставим все как есть до завтра, — снова земельтешил Красавин перед Хохряковым, — я вот что предлагаю, — он отвел его на несколько шагов и заговорил на ухо. — Я оставляю здесь начальника участка, вы оставите Володю, пусть они занимаются: проверят все квартиры, сантехнику, приборы, подключение, составят перечень дефектов, а мы с вами поедемте пообедаем.
— Я обедать не поеду, — набычился Хохряков.
— Но ведь обедать надо, не обедать вредно. Поедем Иван Иванович! Посидим, по цыпленочку съедим в «Востоке» — вы ж любите!
— Не поеду, — рявкнул Хохряков.
— Ну хорошо, я вас только на машине подвезу, куда вам надо.
У Хохрякова машины не было, и он не стал упираться. В машину сели еще двое: тот самый Лычкин, который принес деньги, и приятель Красавина, веселый человек по фамилии Алабухов.
Сели и поехали и, пока ехали, уговорили-таки Ивана Ивановича пообедать с ними. В ресторан «Восток» вошли все вместе. Лычкин побежал вперед — заказывать столик на четверых.
Красавин, на правах завсегдатая и хозяина положения, позвал официантку, погладил по руке, сказал:
— Здравствуй, моя хорошая! У нас традиционное оперативное торжество, так ты уж нам, Галочка, сообрази побыстрее, а что и в каких размерах, ты знаешь.
Красавин хищно подмигнул коллегам. Скоро на столе появилась заливная осетрина, зелень, графин водки. Выпили, закусили. Красавин, чтобы с чего-то начать разговор, стал жаловаться на судьбу строителя: проклятая жизнь, ни дня покоя, вечера заняты, выходные тоже, гони и гони, пока на кладбище не отволокут, сколько уж их перехоронил, до пенсии не дожили, сковырнулись на ходу, а кому это надо, строить бы по-человечески, чтоб действительно на радость людям, да только как тут построишь, если всякие Затулины «давай-давай» — жмут, а Затулиных, естественно, еще кто-то... Рассуждая таким образом, Красавин одной рукой жестикулировал, а другой, словно фокусник, успевал быстро и незаметно наполнять рюмки.
— Вот послушайте мой анекдот, — сказал веселый человек по фамилии Алабухов. Начальника стройуправления Реута из Проммашстроя знаете? Ну, маленький такой, толстый, в берете ходит, мокрая сигарета всегда на губе висит. Недавно вернулся с юга, из отпуска, так с ним такой юмор был! Отпуск кончается, билет в кармане, а наличности — тю-тю, промотался вдребадан, сами понимаете — юг. За три дня до отлета отбивает SOS на работу: «Шлите сто». Три дня проходят, как один, — ни ответа ни привета, глухо, как в танке. Он с трояком в кармане садится в самолет: как-нибудь, мол, перекантуюсь. А самолет через Москву. В Москве из аэропорта в аэропорт переехал, бутылку пива выпил — нету трояка. И вдруг: задержка по метеоусловиям. Час, второй, полсуток, сутки. А жрать и курить хочется, и ни одной знакомой души вокруг. Ну, сигаретку стрельнуть можно, а булку, простите? Начал наш Реут таскать пустые бутылки со столов в буфете и сдавать. А только тамошние буфетчицы — вырвиглаз, у них за так просто бутылку не подберешь, у них весь цикл рассчитан: продают со стоимостью посуды, а как принимать — мелочи нет или некогда, ну а я или вот ты — будем ждать, что ли? Да плюнем и пойдем. Уборщица быстренько собирает и уносит, потому что бичи шныряют, тоже норовят бутылку утянуть. Ну, уборщица нашего Реута приняла за бича, накрыла и давай оттягивать. Но — заметьте почерк кадрового строителя! — Реут столковался с ней! Он сдавал ей бутылки за полцены, за шесть копеек, но зато он завалил ее бутылками, он обшарил весь вокзал, принялся за привокзальную площадь. Как увидит бутылу — тяп, и под пиджак. Заметьте, за первый час он заработал три рубля — начальником бы он столько не заработал!
— Гхэ-э-э, — хохотал, хрипел Хохряков, трясся жирным телом, вытирал голубым платочком слезы. — Знаю Реута. Как приедет ко мне... обязательно... спрошу... Гхэ‑э‑э.
— Только не говорите, Иван Иванович, что я рассказал. Это мне Баранов рассказал, — продолжал Алабухов. — «Сижу, — говорит, — на этот же рейс, из командировки, деньги на подсосе, познакомился с женщиной, у нее, заметил на всякий случай, полная сумка снеди, сидим, мило шутим — бах, ее рейс объявили. Пошел, — говорит, — с горя в буфет проедать последнюю мелочь, смотрю — Реут! Бросается на грудь: «Земляк, друг, как я ряд! Пойдем в ресторан!» Ну, думаю, — говорит Баранов, — повезло, идем чуть не в обнимку, боимся упустить друг друга». И что-то к ним швейцар прицепился, а у швейцара глаз наметанный. Они показывают один на другого — дескать, он меня приглашает, — да вдруг как хлопнут себя по лбу да давай хохотать! Скинулись, пошли в буфет...
Незаметно графин опустел — и появился новый; кончилась заливная осетрина — появились цыплята табака.
Только на миг задумался и нахмурился Хохряков, заметив это. Знал он свою слабость: если уж перепало за воротник, остановиться трудно. Он не алкоголик — нет, нет! — но удержу не знает, это правда. И любит-то не столько саму ее, проклятую, сколько все, что сопутствует: обильную закуску, шумное застолье. В последнее время такая жизнь опротивела ему, давила душу, беспокоила неясным страхом. Его окружили молодые, хищные, как волки, люди, пользуются его слабостью, и он уже не может противиться им, опускается, тонет в грязи, а они карабкаются ему на плечи и топят, топят его. Но вспыхивало это ощущение опасности именно в опьяневшем мозгу, вспыхивало и быстро гасло. Привычка брала свое, гнула его, бесовски заманивала, самым натуральным образом бесовски — маленький-маленький, тот уже маячил иногда перед ним где-то в дальних темных углах с крохотной рюмочкой в лапке и манил коготком к себе. Оторопь брала Хохрякова — грубый реалист, он презирал всякий бред и усилием воли брезгливо стряхивал его, как липкую паутину.
Только на миг задумался и нахмурился он и уже опять держит полную рюмку. Алабухов поднимает свою и провозглашает:
— За строителей, которые в огне не горят и в воде не тонут!
Хохряков глотает горький жидкий ком, который быстро и горячо прокатывается вниз. Он берет цыпленка, капающего жиром, поливает соусом, разрывает, вонзает в него крупные желтые зубы, хрустит костями, чавкает. А Красавин жужжит над ухом:
— Кстати, о Москве. Был я в Москве на семинаре, возили нас на жилой массив, показывали, как строят. Запудривают мозги: АСУ да АСУ. Знаем мы эти АСУ, говорю, не один выговор за них схлопотал, вы мне покажите, говорю, готовый дом. Завели в готовый. Так я им, как зашел в первую же квартиру, двадцать замечаний, не сходя с места, нашел. А вы, Иван Иванович, говорите!
— Ты мне сделай, как в Москве, хотя бы, я тебе не глядя подпишу, — отвечает добродушно Хохряков. Ему жарко, он снимает пиджак, вешает на спинку стула, вытирается бумажными салфетками и бросает на стол, лезет пятерней под рубаху, царапает брюхо, снова берется за жирного цыпленка. Лицо его еще пуще багровеет, на плохо бритых щеках яснее проступают белесые пучки щетины.
— Хорошо, ребята! — Хохряков облизал пальцы и опрокинул в себя еще одну рюмку. — Стихи охота почитать...
Как только дошло до стихов, Красавин быстро вынул из-под себя черную папку, положил ее на колени и расстегнул. Переглянулся с Лычкиным.
— Кого вам почитать? Сережку Есенина? Или Женьку Евтушенко? Нет, вот что я вам прочту, пожалуй! — и Хохряков начал, резко, грубо, глухо рявкая, взмахивая над столом огромной пятерней:
По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух...
— Сильно умно, — заметил Алабухов, — это для школьников. Вот сын их у меня долбает, а по мне — лучше уж анекдоты.
Но Красавин шикнул на него, и тот умолк. А голос Хохрякова хрипит, не сбиваясь:
...медленно пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна...
— Хорошие стихи! — не прерывая его, бормочет Красавин. — Ах, Иван Иванович, умеете вы достать до сердца.
— Да, умеете выдать, Иван Иванович, — вторит Лычкин.
За соседними столиками смолк говор, головы повернулись: одни смотрят с улыбкой, другие с насмешечкой, третьи замерли и внимательно вслушиваются. Откуда-то припорхнула молодая, белокурая, накрашенная, придвинула стул, села рядом с Хохряковым, взяла его красную руку. Он повернулся к ней, однако ни лицо его, ни голос не изменились.
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие, бездонные
Цветут на дальнем берегу...
— Ах, пойдемте к нам! — залепетала накрашенная, дергая его за руку, когда он кончил. — Мы любим стихи, а их никто не знает. Не мужчины, а троглодиты. Пойдемте!
— Я, дочка, устарел для ваших компаний, — Хохряков вынул свой голубой платок, промокнул глаза.
— Нет, нет, вы живой человек среди всех этих...
Красавин наклонился и шепнул ей:
— Ты иди, не мешай, у нас деловой обед.
— Идите вы к черту, деловые люди, надоели, — огрызнулась она и снова повернулась к Хохрякову. — Можете еще что-нибудь почитать?
— Я все могу, — погладил себя по животу Хохряков.
— Иван Иванович, — заплетающимся языком заговорил Красавин, — извините, для разрядки я бы хотел немного... э, продолжить наш деловой разговор. — Красавин пьяно ворочал языком для куража, на самом же деле был почти трезв — он быстренько выхватил из черной папки акты сдачи дома и положил перед Хохряковым. — Подпишите, Иван Иванович, держу пари — завтра мои все сделают. На что? — протянул он руку.
— Ты опять со своими бумажками? — вытаращил глаза Хохряков, не замечая руки. — Н-не сделать тебе, и подписывать не буду.
— Иван Иванович, клянусь, сделаем!
— Кого обмануть хочешь? Завтра, завтра! Хулиган я хулиган, от вина и женщин пьян... — и он опять потянулся к накрашенной.
Красавин отложил папку с актами, шепнул что-то Лычкину, Лычкин подошел к официантке, и та принесла еще графин и холодных закусок. Красавин разлил по рюмкам, Хохрякову наполнил фужер, всучил в руку. Тот взял не глядя, продолжая беседовать с накрашенной.
— Иван Иванович, за женщин!
— Да-да, давайте! — Хохряков повернулся, выпил фужер, крякнул, съел свою порцию салата и снова повернулся было к женщине, но ее уже не было — Красавин успел сказать ей, чтоб она катилась ко всем чертям и не мешала. Хохряков сразу как-то обмяк, опьянел.
— Э-эх, ребята, нету Сережки Есенина, нету!
И меня по ветряному свею,
По тому ль песку
Поведут с веревкою на шее
Полюбить тоску!
— Эх, дорогие вы мои, очерствели вы, нехорошими делами занимаетесь. Всё хотите продавать и покупать, алхимики вы.
— Алхимия считалась благородной наукой, Иван Иванович, — пьяно ворочая пальцем, ласково сказал Алабухов.
Красавин понял: момент упущен, кончилась у Хохрякова стадия благодушия, началась стадия разоблачения — эти стадии ими всеми уже давным-давно изучены. Сейчас, если круто не повернуть ситуацию, дойдет до ругани, до скандала в ресторане — и это Хохряков любит, — и тогда все пропало. И он круто повернул:
— Иван Иванович, поехали в дом отдыха на шашлыки!
— Пр-равильно! Ближе к природе, Иван Иванович, гудеть так гудеть! — отчаянно махнул рукой Алабухов.
— Ох и алхимики, ох и дельцы! — грозил им пальцем Хохряков, но уговорить себя позволил.
В вестибюле, пока он ходил в туалет, Красавин жаловался Алабухову:
— Я уже не могу, у меня язва разыгралась, этот дирижабль меня в гроб загонит и по миру пустит!
Затем отвел в сторону Лычкина:
— Тебе придется ехать в управление. — Написал он записку главному инженеру, что на работе его до вечера не будет и что надо еще сегодня сделать. Да Красавину просто не хватило бы денег на четверых. — Ну что этот главбух, свинья, всего пятьдесят рублей выдал, у меня же почти ничего не осталось! У тебя есть какие деньги? Выгреби, дай, завтра отдам.
Лычкин поскреб в карманах, наскреб восемь рублей.
— Давай! — забрал их Красавин.
Машина ждала на стоянке, Красавин усадил Хохрякова и Алабухова, сел сам. Посовещались, составили план: сначала в магазин — взять консервов, колбасы, коньяка, конфет, потом — за дамами; были у Красавина знакомые, готовые ехать веселиться сломя голову, только помани: одна — бухгалтерша, жена какого-то актеришки, другая, ее подружка, — будто бы музыкантша из детсада, это для Хохрякова, с ней между делом можно даже о Хемингуэе поговорить, третья совсем простота, продавщица из спортивного. Вот, значит, в шашлычную к дяде Грише за шашлыками и — в лес, в кусты.
Эх, что было, что было! Смех и грех, тошно вспоминать. Набрали шашлыков, в кусты забрались, а уж потом такое вытворяли... И песни орали, и «цыганочку» выплясывали, а уж лучше всех — сам Хохряков. Набрались все как зюзики. Шлюшонки эти Красавина всего помадой извозили. С Хохряковым больше всех возиться пришлось — на четвертый этаж потом затаскивать, а ведь акты так и не подписал. Под занавес Красавину еще жена выволочку устроила, как увидела такого красивого. Никаких шуток уж не понимает — он-то к ней по-человечески: разулся в передней, заполз на четвереньках, повернулся задом: «Возьми, — хнычет, — Люда, лентяйку, огрей как следует, виноват по всем статьям!» — так она как держала чайник с горячим чаем, так и треснула им об затылок, а потом вытолкала в переднюю, закрылась на щеколду и говорит, что это уже в последний раз, терпения ее нет, так что пришлось ему по крайней мере полночи спать посредине передней на полушубке, пока жена не уснула и он не открыл ножичком защелку и тихонько не перекочевал на диван в гостиной.
Но главное-то, что все это пустой выстрел. Хохряков, дирижабль этот, пузо на двух ногах, актов-то так и не подписал.
Последний шанс был утром. Красавин знал все эти тонкости. Приехал к нему на работу спозаранку, тот сидит, руками голову обхватил. Красавин подает ему бутылку коньяку, аккуратно завернутую в рулончик ватмана: «Вот, Иван Иванович, вы вчера просили измененный чертежик мусоропровода», — а сам черную папку наготове в другой руке держит — только распахнуть и акты на стол. Хохряков посмотрел тягостно на Красавина красным глазом — другой смотрел куда-то в пустоту — и сказал:
— Ты ошибаешься, не просил я у тебя чертежика на мусоропровод.
Красавин даже в лице переменился — так неожиданно это было, непривычно, даже страх его взял: что же дальше-то будет? Как быть?
— Вы не больны, Иван Иванович? — уже сочувственно, несмотря на раздражение, спросил он.
— Болен, да, болен! — взревел Хохряков. — Все, не будет вам больше лавочки! Кончилась лавочка, закрылась, прихлопнулась! Неужели не видите — другое время идет? Делать дело надо, а не бумажки подсовывать! Дураки!
— Иван Иванович, ну давайте — в последний раз! Хотите — перекрещусь? Первый с вами выпью за новое время? Но уж эти-то актики сам бог велел подписать по-старому! Сколько за них выпито...
Хохряков уставился взглядом сквозь Красавина, сквозь свою головную боль и еще что-то, что видел только он один, безнадежно махнул рукой и медленно сказал:
— Иди, Красавин. Иди и не приходи, пока все не сделаешь.
Красавин поджал губы и ушел. И пока шел по коридору и спускался по лестнице, цедил сквозь зубы проклятия и слова мести: «Ну погоди, тюфяк растоптанный, я тебе тоже... устрою!»
Он вышел, сел в машину и поехал в трест на планерку. У него самого болела голова после вчерашнего и от всех этих неприятностей, болел желудок, язва чертова, некогда в больницу лечь, некогда на курорт съездить, целебной водички вместо этой проклятой водки попить... Но сильней головной боли и желудка противно, надоедливо ныло и ныло где-то внутри, холодило грудь, а по спине пробегал гадкий, похожий на гриппозный, озноб — ожидался грандиозный разгон на планерке за несданный дом.
Длинный стол. Сначала вперемежку — начальники стройуправлений и отделов, представители субподрядчиков, затем — заместители управляющего и главный инженер, а в самом торце — сам Затулин. Сидит мрачнее тучи, мечет громы. Сегодня тридцатое, сегодня полагается положить ему на стол подписанные акты. Никакие объяснения не принимаются. Первоочередной и главный вопрос сегодня — сдача.
Первым по распорядку обычно встает начальник первого СМУ Замурдаев. Красавин — вторым. У него есть время сориентироваться, и он обычно внимательно слушает Замурдаева, улавливает оттенки вопросов, замечаний начальства, ошибки в ответах. Кроме своего дела надо ведь знать еще, что сегодня на уме у начальства и откуда дует ветер.
— В каком состоянии дом по Болотной? — спрашивает Затулин.
— Акт сдачи подписан всеми, увезли ставить печати, — четко отвечает Замурдаев. — Перечень недоделок составлен, согласован, отпечатан, роздан всем исполнителям под расписку, а также главному диспетчеру.
— Только что, перед планеркой, отдал, — подтверждает главный диспетчер и подает Затулину листок.
Затулин, маленький и резкий, приближает его к глазам. Лист в одной руке, крупные очки в темной оправе — в другой. Наступает тишина.
Наконец лист откладывается в сторону. Вздох облегчения — пронесло.
— Та-ак. Дом по улице Пирогова?
— Хохряков не подписал, — так же четко отвечает Замурдаев.
Красавин напрягает слух и тихо ликует — ага, уже есть компания, вдвоем гореть легче.
— У них там еще благоустройство не закончено — только сегодня чернозем завозят, — подсказывает Затулину диспетчер.
— Кто из треста инженерной подготовки ответствен за этот дом?
— Алабухов, — отвечает диспетчер и тянет шею. — Где Алабухов?
— Здесь я, — подает голос, кривя темное, помятое лицо, Алабухов. Он сидит рядом с Красавиным: время от времени они перешептываются и хихикают. Наверное, вспоминают вчерашнее.
— Для вас что, график — бумажка? — резко бросает ему Затулин.
— Вы же сами позавчера дали команду: весь чернозем — на детсады.
— Но я же не запрещал вам работать во вторую и третью смены! Сколько они вчера вывезли во вторую и третью смены чернозема? — спросил он у диспетчера.
— Вчера во вторую и третью смены они чернозем не возили, — заглянув в свою тетрадку, ответил диспетчер.
— Вы что, решили саботировать сдачу? Или до вас никак не дойдет, что чернозем — такой же строительный материал, как кирпич и железобетон?
— Автотранспорта нет на вторую и третью смены, — отвечает Алабухов.
— Сейчас проверим. Набери номер автобазы, — сказал Затулин диспетчеру. Диспетчер встал, подошел к письменному столу управляющего, набрал номер телефона, поднес аппарат Затулину, сказал:
— Как раз на директора попали.
— Слушай, Валерий Петрович, — взял трубку Затулин, — добрый день, ты что, не выделяешь тресту инженерной подготовки транспорт на вторые и третьи смены?.. Та‑ак... Знаю, что на сельхозработы забрали, у меня самого забрали... Лимиты на бензин? А они могут тяжелым транспортом, ему бензин не нужен... Та‑ак... Вот это хуже всего, это уже разгильдяйство — что заявки поздно дают. Ну, все у меня, — Затулин положил трубку. — Так вы считаете, что мы за вас должны об автотранспорте заботиться? — он нажал кнопку в торце стола, вошла секретарь. — Дайте немедленно телефонограмму в их трест, — бросил ей Затулин, — чтобы главный инженер прибыл ко мне в четырнадцать ноль-ноль по вопросу вывозки чернозема, гравия и асфальта. Если никто не прибудет или прибудет неответственный представитель, вопрос будет вынесен в главк. Все! — Секретарь кивнула и удалилась. — Кстати, с ними я решу вопрос о вашей компетентности здесь, — сказал он Алабухову. Алабухов обиженно подернул плечами. — А остальные подписи по дому собрал? — продолжал опрос Замурдаева Затулин.
— Нет еще пожарников — не приняли пожарную сигнализацию по магазину первого этажа. Отступление от проекта не согласовано.
— Ну, Замурдаев, ты хоть и молодой у нас, но пора уж тебе без помочей ходить! Сколько можно тебя носом тыкать! Вон уже и пожарники тебя носом тыкают! Ты хоть немного-то самолюбия имей, нельзя же совсем без самолюбия, — забрюзжал Затулин. Холодно, не мигая, он посмотрел на Замурдаева, потом надел очки и снова посмотрел. Замурдаев ежился под его взглядом.
— Ну, а Хохряков-то что? Ты возил его на объект? — спросил могучий седой человек с могучим грудным голосом по фамилии Бочило, бывший управляющий, а ныне заместитель управляющего. — С ним ведь тоже надо уметь разговаривать.
— Возил, — уже не так четко ответил Замурдаев. — У него больших претензий нет как будто. Говорит, подпишу последний.
— Ну вот, сутки сроку тебе, Замурдаев. Чтобы послезавтра положил на стол акт. Бочило поможет тебе. Запиши в протокол, — сказал Затулин диспетчеру. И опять — Замурдаеву: — Что у тебя с насосной?
Они еще разбирались с насосной, а Красавин уже готовился к ответу — искал в уме варианты объяснений. Наконец Замурдаев сел. И сразу:
— Почему, Красавин, десятый дом в сотом квартале не подписал?
— Хохряков требует переделывать чистовую отделку, — ответил Красавин.
— Какие меры принял?
— Вернул две бригады.
— Ты что, решил завалить сдачу? — сдерживая раздражение усмехнулся Затулин.
— Я предупреждал, дом пойдет тяжело. Если уж мне вывернули руки, заставили кончать раньше срока, так прошу помочь. Ведь сам горисполком настаивает на сдаче... Всем нужно место под спортзал, всем нужны галочки, а Красавин — отдувайся?
— Оправданий ищешь. А что, разве тебе разрешили брак делать, если срок маленький?
— Много чего говорили, я на пленку не записывал. Давно обещал: куплю магнитофон, буду во всеоружии на планерку ходить.
Раздались смешки, напряжение спало. Затулин уже не мог продолжать в резком и грубом тоне. Красавин рассчитывал именно на это — он слыл говоруном, остряком и «темнилой», мастером затемнять суть дела, и репутацию свою он старался поддерживать. Все знали и то, что Затулин ему многое спускает, они с Красавиным — товарищи еще со времен прорабства. Но хоть и говорят, что старая дружба не ржавеет, Красавин жаловался кой-кому, что все на свете, увы, ржавеет и все на свете имеет во‑от такой конец.
— Какая тебе еще помощь нужна? Вот Замурдаеву, я поверю, нужна помощь — он субподрядчика пока не может в кулак зажать. В исполком я из-за твоего дома не пойду — мне там важнее дела решать. Сдать с низким качеством твой дом, а потом выстаивать там и объясняться?
— Мне нужна неделя, чтобы все сделать. Если б только Хохряков подписал, я б задним числом сделал! А он уперся. Канистру водки ему споил, только что не искупал.
Опять смешки. Все оживленно заговорили.
— Это вы умеете — водку пить и поить, — пробурчал Затулин.
— Не умеют и этого! — возразил ему Бочило. Повернулся к Красавину.
— Ни строить вы, ни поить не умеете! Купите бутылку водки и пачку «Беломора» и думаете — он у вас на крючке. Бестолковый народ!
— Да я в ресторане... — вспыхнул было Красавин.
— Хватит, прекратите! — стукнул ладонью по столу Затулин. — Не о том разговор завели! Я ж вам по-русски твержу с начала года: пора перестраиваться, надвигается время повышения качества, а вы как дети, которые играют под горой, которая вот-вот обрушится! Посмотрите, что было за последний год: постановление Госстроя, приказы министерства, главка, решения горисполкома по качеству жилья и по жалобам, — загибал пальцы Затулин. — Если вы вовремя не перестроитесь, эта гора вас погребет. Мало того, что делает главный инженер со своими техническими службами, — вы все должны работать с этими службами! В прошлом году я вам еще помогал, нынче я вам помогать спихивать брак отказываюсь. Не собираюсь выстаивать и объясняться перед всякими высокими комиссиями, и, если придется еще объясняться, я с собой вас буду вытаскивать и ставить впереди себя. Хохряков там тоже стоял — так что ж, он будет головой рисковать ради вас? Он сам на волоске, — он запнулся, так как, кается, сболтнул лишнее, и тут же поправился: — Запомните, кто не перестроится, того жизнь накажет! Ты меня понял, Красавин? Но сегодня мне нужен дом, а чтобы дом был, надо, чтобы сегодня в каждой квартире его работали люди!
— Хорошо, будет кондиционный дом, но я завалю следующий месяц.
— А ты нам условия не ставь. Ты меня понял? — с нажимом спросил Затулин.
— Понял, — уныло ответил Красавин.
— Запишите, — кивнул Затулин диспетчеру. — Красавин должен послезавтра представить акт сдачи дома...
Красавин целый день занимался делами стройуправления, к вечеру съездил на дом и затем позвонил Хохрякову: завтра часов в десять заедет за ним. Хохряков ответил, что уже обещал поехать не то четверым, не то пятерым.
Назавтра Красавин нашел Хохрякова только в два часа дня в каком-то доме какой-то неведомой организации, то ли Геологостроя, то ли Трансстроя, усадил в свой «газик» и повез на свой десятый дом. Коньяк на всякий случай лежал у него под сиденьем.
В красавинском «газике» Хохряков сел, не дожидаясь приглашения, на переднее, более удобное сиденье, развалился, расстегнул пальто и пиджак, вывалил живот, устало отдуваясь и сопя. Расстегнул ворот рубахи, почесал волосатую седую грудь. Был он раздражен, кривил большой сизый рот, скалил зубы.
— Много зарезал сегодня людей, Иван Иванович? — игриво приступил к нему Красавин, с заднего сиденья.
— Почти всех. Одному подписал, — прохрипел Хохряков. — Я вас теперь вот как зажму! — он показал огромный кулак, из которого, казалось, сейчас брызнет и побежит струйкой чей-то алый сок.
— Да зачем зажимать, Иван Иванович? Все под одим богом ходим.
— Все, — подтвердил Хохряков, колыхаясь на сиденье, ласково похлопывая пальцами по животу. — Что, Красавин, тебя пожалеть надо?
— Пожалеть, Иван Иванович, пожалеть — в последний раз. А уж потом — жмите на полную! — Красавин легонько рассмеялся.
— Гхэ-э-э, — тоже зашелся смешком Хохряков. Потом вдруг резко обернулся, глянул в упор холодными, бесцветными глазами, покачал толстым пальцем: — Нет, Красавин! Халтура не пройдет, зря деньги на ресторан ухлопал, — и опять устало повернулся вперед и развалился удобней.
«Знаем мы вас, — подмигнул ему в спину Красавин. — Покуражишься — и подпишешь».
В доме вовсю еще работали: подкрашивали, подбеливали. Красавин семенил впереди Хохрякова, распахивая перед ним двери.
— Вот видите, Иван Иванович, работаем еще, не стыжусь показать. Все ваши замечания устраняем.
Хохряков прошел несколько квартир. Остановился.
— Что ты мне опять эти сопли показываешь!
— Иван Иванович! Да ведь почти все переделали! — с отчаянием, с мольбой в голосе простонал Красавин.
— Да ты хоть вверх ногами дом поставь, а щели в окнах как были, так и остались. Штукатурку переделали, что шелушилась, а побелка? Одна стена так, другая — этак. Перебелить все! Пятна купоросом вывести. Отмостку позади дома так и не переделали. Стойки под козырьками на входах сикось-накось. Вы что, маленькие? Тыкать носом в каждую щель?
Красавин совсем упал духом.
— Ну хорошо, Иван Иванович, исправлю я это — а завтра вы новые замечания найдете? Этому же конца не будет!
— Найду — переделаешь. А ты что хотел — сам мне указывать?
— Ладно, Иван Иванович, сделаем и это. Завтра к вечеру снова заеду.
Красавин отвез Хохрякова в его контору, где его тут же перехватили, а сам вернулся, собрал всех — начальника участка, прораба, мастеров, бригадиров, сделал им внушительный «разгон», объяснил положение со сдачей и заставил всех работать сегодняшний и завтрашний день в две смены, сам прошел по всем квартирам, сам расставил людей, дважды — в девять часов вечера и назавтра в обед — приезжал проверять выполнение и только после ого поехал за Хохряковым.
Хохрякова не было. В вестибюле его конторы толклись такие же мученики, как и Красавин — начальники стройуправлений, главные инженеры, заместители начальников — люди большей частью знакомые между собой: если не работали когда-нибудь вместе, то обязательно встречались раньше на совещаниях, заседаниях, комиссиях, коллегиях. Одни приезжали, другие уезжали, третьи просто сидели на диванчике у журнального столика и курили, чтобы передохнуть четверть часа в покое, перекинуться парой слов с коллегой. В общем, в конце каждого квартала и месяца здесь образовывался небольшой летучий клуб обмена мнениями и новостями.
Всем нужен был Хохряков, и никто не знал, где он есть.
— Опять, поди, кто-нибудь поит, — сказал длинный молодой человек, нервно куря сигаретку. Он стал появляться здесь недавно, был задирист и еще слабо ориентировался в обстановке.
Хохрякова в этой среде знали очень хорошо и передавали из уст в уста более молодым легенды о нем — о том, что ни одна компания с ним не обходится без того, чтобы он не читал стихов и не плясал «цыганочку», причем и то и другое, согласно легендам, он делает мастерски, или о том, что он любит подписывать акты весной — на лужайке у ручейка, летом — на песке у реки, осенью — где-нибудь у костра с шашлыком, а зимой — только в хорошем ресторане, причем по поводу каждой такой ситуации обязательно существует анекдот, и в каждом анекдоте Иван Иванович обязательно оказывается в конце концов или хитрец, или молодец; про то, как его в лесочке грибами обкормили до дикого расстройства желудка и он за сутки похудел вдвое, а потом этих ребят видеть не желал; работает начальник, а документ у Ивана Ивановича подписать не моги, посылай подставного, и пожаловаться нельзя — знает узкий круг и посмеивается в рукав, в том числе и сам Иван Иванович, а пожалуйся — и разнесут по всему городу, и считай, накрылась карьера — в глаза засмеют. Или как Иван Иванович заказал одному достать холодильничек среднего класса, а тот, чтобы уважить, перестарался — достал новейший ЗИЛ, сам доплатил, сам привез, а Иван Иванович ему: «Помоги занести, у меня радикулит», и тот на четвертый этаж эту громадину пер вдвоем с шофером, оба маленькие, слабосильные, а Иван Иванович сзади все четыре этажа помогал советами, и ему хоть бы что, а тот с тех самых пор с радикулитом замучился и проклинает Ивана Ивановича.
— Но это же безобразие! Договорился с ним, а его нет, — все волновался молодой человек, взглядывая на часы и докуривая третью сигарету подряд.
— Привыкнешь, — успокоили его.
— Говорят, его угощать надо, а я не умею, — опять сказал молодой, досасывая окурок до фильтра.
— Какие твои годы? Научишься, — опять успокоили его.
— Я его вчера укачал, как верблюда, — сказал Красавин, — а все равно не подписал.
— Ну, это уж совсем наглость, — отозвался кто-то.
— Старичье придумало эту дурацкую традицию, а мы — отдувайся. Чихал я на традицию, — возник еще один молодой, с этаким чеканным профилем, но уже стреляный — Красавин уже не раз видел его здесь. Из очень деловых.
И тут началось вроде как совещание, в котором приняли активное участие все присутствующие.
— Вообще, пора бы уж, в самом деле, положить этому конец — ни в какие рамки не лезет. Наглеет и наглеет с каждым днем.
— Ведь он и взятки берет.
— Да ну! Иван Иванович-то? Не верю, я много лет его знаю.
— Деньгами, может, и не берет, а вот гараж отгрохал — за деньги, что ли? Один — панелей на стены, другой — плиты на перекрытие, третий — ворота.
— Знаем мы про этот гараж. Ну вот ты, строитель, будешь строить себе гараж — что, все покупать по розничным ценам будешь? Да достанешь бесплатно или за полцены: где — брак, где — неликвид, а где и сортовое изделие.
— Большая разница: или себе, или начальнику архстройинспекции.
— Разницы нет — и то и другое подпадает под закон и наказуемо.
— Дело, ребята, даже не в этом, а в том, что распоясался. Матерится при всем честном народе, при женщинах. Да я сам не хочу, чтобы меня кто-то материл, пусть я сто раз виноват!
— Жаловаться на него пора.
— Жалуйся не жалуйся — горбатого могила исправит.
— А чего нам его терпеть? Давно пора свалить. Надоело.
— Ну да, свалишь его, у него со всех сторон связи. Даже, кажется, в Москве, в Госстрое. Как паук в тенетах. Вы все полетите, а он останется.
— Это еще как сказать. Если всем взяться...
— Да написать коллективное письмо в горисполком и горком.
— Я терпеть эти кляузы не могу!
— Чистоплюй.
— Да нет, просто я знаю, как меня донимают эти коллективные письма и жалобы. Они сокращают жизнь человека на двадцать лет. Давали бы в сорок лет пенсию!
— Да как же, ребята, без Ивана Ивановича-то? Не с кем будет ни водки выпить, ни стишков послушать, ни «Цыганочку» сплясать.
— В цирк его, если без него скучно. По воскресеньям будешь на него с детьми ходить, а в будни — работать надо.
— Если ты такой умный, то почему ты только начальник стройуправления? Что, новый, думаешь, лучше будет? К этому хоть ход знаем.
— Хуже не будет.
— А что, в самом деле, молодых мало? Да хоть из нас. В других городах — я вот бывал в командировках, интересовался — молодые способные ребята, а дела идут лучше наших. Уж такой позорной штуки, во всяком случае, нет.
— Давайте, в самом деле, ребята, провернем это дело...
...В тот же день часов в восемь вечера Красавин из дома звонил домой Затулину — докладывал о том, что задание не выполнил — акт по десятому дому подписать не смог.
— Ты что же это? — спросил Затулин. Однако строгости, резкости в его голосе сейчас не было. Красавин, если надо было сообщить что-нибудь неприятное, предпочитал звонить ему часов в восемь-девять вечера, когда Затулин, конечно, после ужина полулежит в мягком кресле, читает газету или смотрит телевизор, а жена или дочурка дает ему телефонную трубку. Тогда у Затулина голос грудной, спокойный и желание поговорить по-товарищески. — Значит, дом не попадет в статотчетность за квартал? Ну-ну... Кроме того, что трест наказываешь, наказываешь еще и себя — не видать тебе ни классного места, ни премий. Уж я тебя тогда закручу на все гайки — удружу по-товарищески. А в чем все-таки дело?
— А черт его знает, ничего не пойму. Моя система, ты знаешь, всегда срабатывала, а тут — его будто подменили. Рявкает, как раненый зверь, — не подступись.
— Положим, вежливостью он никогда не отличался. С каких пор твои уши стали девичьими?
— Дело не в этом. Мои уши, кстати, так залиты грязью, что, наверное, уже не отмоешь. Но выслушивать просто так, без компенсации — я ведь не мальчик, не простофиля какой-нибудь, не бич с помойки, я все-таки начальник стройуправления. Но дело, опять же, не в этом. Мне все время кажется, что он ждет от меня в лапу, что сунь я ему сотнягу — и все поедет как на мази. Знаю — плохой дом, согласен — принимать его нельзя, но ведь сходили с рук дома и хуже. С коньяком, с водочкой, но сходили! Я понимаю: выпить в ресторане и съесть цыпленка со служебным лицом — нехорошо, конечно, но это наши ветхозаветные нравы, или как их там называть. Это объяснимо. Не обмыть новую вещь — скупым можно прослыть на весь свет. Но взятки — позвольте, я не настолько еще опустился. А знаю, кое-кто из наших сует ему...
— Интересно, кто это?
— Хм... Извини, но стукачом я у тебя работать не собираюсь. Ты уж сам такие дела секи. Я только предупреждаю, как бы нам вместе с Хохряковым не вляпаться — клеймо на всех ляжет, если вдруг всплывет...
— Мда-а... Ты что-нибудь предлагаешь или просто так?
— Что я могу? Знаешь, когда зубы болят и флюс развозит по всей щеке? Опухоль может и до носоглотки дойти, и до глазных впадин, и до мозга. Так вот зубодеры в таких случаях удаляют больной корень.
— Что это ты мне говоришь? Какой корень? Не темни — кого ты имеешь в виду?
— Того самого, о котором мы говорили.
— Но ведь так можно договориться черт знает до чего. Такие корни растут крепко.
— Но и тебе грех жаловаться. Управляющий трестом, депутат горсовета, член постоянной комиссии по строительству при горкоме... Это не мне, мелкой шавке, лаять.
— Потом — что мне до него? Не я дома сдаю, а вы. Мое дело — вас погонять, чтоб на ходу не спали.
— Хорошо, тогда я сам буду. Есть тут инициаторы из молодых, большое желание испытывают спихивать зачервивевших стариков, примкну к ним. А то черт знает до чего можно докатиться с такой жизнью. Но если уж под него потом начнут крепко копать, могут и до тебя докопаться.
Затулин долго молчал — что-то соображал.
— Ну так что? — спросил нетерпеливый Красавин.
— Ты мне много вопросов не задавай, я сам больше люблю задавать вопросы. Я все-таки не понял: дом ты собираешься сдавать? Или он тебя уже не интересует?
— Собираюсь. Надеюсь, завтра все-таки.
— Ну, а насчет Хохрякова ты пока ни на что не надейся.
Прежде чем взяться за какое-либо дело, Затулин обдумывает возможность решения его в разных вариантах, вместе с тем постепенно убеждая себя в правоте и выигрышности дела, а уж потом он решителен и быстр или осторожен и хитер — в зависимости от обстоятельств.
Так и с Хохряковым — он уже давно об этом думал. Подумал еще раз и сейчас. Окончательно решил, что действительно Хохряков явно зарвался на своем месте и мешает делу — неправильно ориентирует, развращает молодежь. Однако ничего пока не предпринимал.
Кстати, вопрос о деятельности Хохрякова неоднократно ставился в горисполкоме как организации, наиболее страдающей от его попустительства, но до резких выводов так и не доводился. Затулин на всех заседаниях бывал, знает, как вопрос этот закручивается на одном месте, подобно волчку. В самом деле, качество строительства как будто улучшается из года в год — что проходило двадцать, даже десять лет назад, теперь и близко не проходит. Однако требования к нему растут еще быстрее; горисполком завален жалобами жильцов, всяческих коллективов, жилищных контор, администраторов коммунальных предприятий на качество жилья, на качество производственных зданий. Кто виноват? На этих заседаниях не принято было замыкаться на отдельных личностях, личности рассматривались только как представители организаций, а организации эти подчиняются ведомствам и контролируются ведомствами. И потом, здесь собираются все-таки уважаемые всеми люди, многие друг друга знают. Касательно личностей горисполком выносит только порицания. А что такое порицание? Оно эфемерно, как воздушный поцелуй.
Ближе всех к ведению горисполкома Хохряков. Но он здесь — фигура, и в результате всякого обсуждения оказывается, что Иван Иванович строг, но справедлив, Иван Иванович придирчив, а это, наверное, кое-кому не нравится, что виноват не он, а строители, которые плохо строят. А кто строители? Затулин же, первый подрядчик в горисполкоме, и неизвестно еще, не хуже ли было бы, не будь Ивана Ивановича? Вот почему Затулин осторожен.
И вот на очередном заседании секции строительства в горисполкоме опять обсуждается вопрос о качестве строительства, приемки и состояния жилья по итогам прошедшего с начала года периода.
Затулин ждет своей очереди отчитываться. Доклад у него отпечатан на двадцати страницах, в нем подробно, под нужным углом рассмотрены мероприятия реализованные, которые дали столько-то процентов, и мероприятия запланированные, которые дадут еще столько-то, а потом доклад заостряется на причинах, мешающих тресту: тут и субподрядчики из других ведомств, и стройматериалы из другого министерства, и железобетонные со столярными изделия с заводов главка... О собственных причинах — завуалированно, скороговоркой, поскольку уже не позволяет время... Доклад обкатан до гладкости, испытан чтением по очереди с главным инженером в главке, горкоме, горисполкоме. Каждый раз он подновляется, обрастает свежими деталями. Теперь вот, например, Затулин рад сообщить, что в тресте усилена строительная лаборатория, что ей приданы функции инспекции качества и трест ждет от этого большого эффекта.
Однако обычный порядок заседания сломан. Первым отчитался Хохряков, затем выступает один, другой, третий — и говорят о низкой требовательности при приемке зданий, о безответственности, халатности службы архстройинспекции, и главным образом ее руководителя Хохрякова. А дальше — уж совсем о том, что не принято говорить во всеуслышание: о его сквернословии, грубости, пьянстве, о его мздоиметве, наконец, о несоответствии его личности званию руководителя и инженера.
Хохряков возмущен: бормочет что-то, выкрикивает, багровеет.
Выступили и против этих крикунов: нельзя путать человеческие качества с деловыми, все мы не без греха, зато у Ивана Ивановича огромный опыт, стаж, авторитет, он строг, кое-кому это не по душе, вот и наговаривают, но насильно мил не будешь, а что мздоимец — так это уж настоящая клевета, которая наказуема в уголовном порядке, все мы знаем Ивана Ивановича многие годы, да что годы — двадцать с лишним лет он работает среди нас... И все в том же духе. Но теперь эти выступления были скромнее и тише, чем раньше. Выступил вторично сам Хохряков. Мздоимство он отрицал начисто, свою же грубость и матерщину он оправдал тем, что строители — народ грубый, их много, а он один, рядом с ними любой начнет по-матерному, с баранами приходится объясняться по-бараньи и т. д., так что некоторые с места начали возмущенно выкрикивать: «Это наглость!», шикать и даже свистеть. «Тихо! Тихо! Давайте по одному!» — успокаивал председатель. Однако выступающих было не так уж много, и не было ясности, кто же все-таки прав.
Попросили выступить Затулина как руководителя, знакомого с тонкостями дела. Поскольку основной вопрос касался все-таки качества строительства, но тема заседания сместилась, Затулин доклад свой перестроил: весь его он повторил, но вкратце, зато причины, мешающие тресту, заиграли ярче. К ним Затулин приплюсовал и то, что усилия его как руководителя, заставляющего своих подчиненных строить и сдавать жилье с хорошим качеством в духе последних решений, разбиваются, как о камень, о слабую требовательность при приемке. Этот тезис Затулин витиевато расширил, обосновал несколькими характерными примерами и без всяких резкостей, ненавязчиво заставил заседающих сделать вывод об отрицательной оценке деятельности Хохрякова.
Спустя несколько дней Затулин пригласил к себе главного инженера, чтобы поговорить один на один.
— Вот какие дела, — сказал он. — Принимай на работу Хохрякова.
— Сняли-таки?
— Да. Причем — я ведь был потом и на закрытом заседании — не как несправившегося, а как потерявшего доверие руководителя. Забавно?
— И сунули тебе?
— Ну да. Надо же мне было вякнуть на расширенном заседании перед этим, что мы стройлабораторию усиливаем, придаем ей функции инспекции! Это ты писал в доклад? Ну вот, а мне это припомнили и говорят: вот тебе прекрасный руководитель лаборатории, у вас в тресте он уж инспекцию организует. Такой опыт, такой опыт! Ему два года до пенсии осталось. Я откручивался, откручивался, но, в общем, навязали.
— Я же недавно взял руководителем молодого начальника участка — энергичный, способный парень, начал входить в курс дела. Я вокруг него два месяца ходил, присматривался. Сбил с толку...
— Я знаю, я уже думал над этим. Если он, говоришь, такой способный, давай оставим его заместителем — я выхлопочу у экономиста главка эту ставку, персоналки добавим, чтоб в зарплате не потерял. Пусть поработает пока с Хохряковым, подстрахует его, а там видно будет. Справится Хохряков — дадим твоему парню другую серьезную работу, не справится — задвинем этого Хохрякова куда-нибудь в управление, чтоб никому не мешал.
— Согласится ли еще мой парень...
— Ну уж, если мы такую мелочь не решим — нам с тобой грош цена.
Затулин вызвал этого молодого руководителя стройлаборатории и объяснил обстановку. Объяснено это было так, что парень понял: надо соглашаться — и согласился. Впрочем, согласился он без большого нажима — он знал Хохрякова по старой работе, и ему было жаль его.
Хохряков пришел в трест через неделю. С ним обстоятельно побеседовал сначала Затулин, потом главный инженер. Хохряков держался с ними как равный с равными, но обиженный судьбой, временно лишенный власти. Всех знакомых он уверял, что направлен на исправление к Затулину на месяц-два, «пока все утрясется и пока Володька не завалит там к черту всю работу», ибо «Володька», ныне уже Владимир Алексеевич, бывший начальник отдела из службы Хохрякова, исполнял теперь временно обязанности начальника архстройинспекции.
После этого Хохряков приступил к работе. Полдня он беседовал со своим новым заместителем: расспрашивал, давал советы и замечания. Потом он ушел, как сказал заместителю — «хлопотать по своим делам». И с тех пор каждый день: с утра побеседует с заместителем, ограничится общими замечаниями, которые очень скоро начали повторяться, а потом — «хлопотать» до следующего утра. Поэтому заместитель как вел дела, так и продолжал. И главный инженер продолжал спрашивать всю работу с его — Хохрякова как начальника лаборатории никто не знал.
Прошло две недели. Девушки-лаборантки часто ездили по городу на объекты и уже несколько раз докладывали не без ехидства своему молодому шефу, что видели нового начальника в рабочее время то в компании с какими-то людьми, то выходящим из магазина — один раз с водкой, в другой — с кефиром в авоське.
— Сами меньше в магазины заглядывайте, тогда и не будут начальники попадаться, — бубнил молодой шеф, пытаясь шутить, но шутка отчего-то не клеилась. — Если мне попадетесь в магазине — уволю сразу.
— Хм, — фыркали девушки, — начальству все можно! А спустя час приступали с мольбой в голосе: — Можно отлучиться в ателье на примерку? (или встретить на вокзале тетю или дядю, или сходить в аптеку за лекарством для больной бабушки, или еще куда — причинам отпрашиваться с работы в течение дня у любой девчонки несть числа).
И он отпускал. А потом стал замечать по многим мелочам, что дисциплина в лаборатории катастрофически падает, задумался над этим и сделал потрясающий вывод: ведь они пользуются тем, что он покрывает начальника! Надо что-то предпринимать! А что делать, с чего начать? Жаловаться — мерзко; терпеть и ждать два года — не по-мужски. Эврика! Надо самому подключить его к работе, парочку вопросов ему для начала — и пусть решает! Может, он просто робеет, не знает, с какого конца взяться, а немного подтолкнуть — и дело пойдет?
Назавтра, разогнав всю лабораторию, решил взяться за своего начальника.
— Иван Иванович, у меня два вопроса, которые я не могу сам решить, прошу помощи.
— Ну, давай.
— Вот первый: у нас намечено при внедрении системы управления качеством вовлечь в систему пока что двух основных субподрядчиков: электриков и сантехников. Без них, вы сами понимаете, система не будет эффективна. Я был в обоих трестах, разговаривал с главными инженерами, с начальниками лабораторий, наш главный вызывал их сюда, тоже беседовал. Те на словах согласны, а деле — никакого сдвига. Начинают объясняться: у нас, мол, большой подготовительный период, нам нужна база, нужен фронт работ, поточность объектов — в общем, уходят от конкретного решения. Так что я бы хотел попробовать подействовать на них через советские и партийные органы. Не в разовом порядке, конечно, — это-то проще всего: подготовлю материал главному, и он мигом организует — а в смысле организации контроля на некоторый период времени. Но, сами понимаете, во-первых, мне неудобно через вашу голову, а во-вторых, меня просто-напросто никто не знает в тех кругах, со мной всерьез и разговаривать не станут — что такое заместитель начальника стройлаборатории? Такой и должности не существует.
— С электриками, значит, и сантехниками? Мда-а... Это можно, можно... Слушай... А ты чего все время смеешься?
— Я? Иван Иванович, да вы что?
— А я вижу, смеешься. — Лицо Хохрякова вдруг стало чужим и холодным. Он выпучил глаза на молодого испуганного парня и зарычал, брызнув слюной: — Чего смеешься?
— Я и не думаю смеяться... Я серьезно, я хотел посоветоваться.
— Вопросы решил мне задавать? — продолжал рычать Хохряков. — Проверить хочешь? Ну вот иди и сам их решай! А то смеяться решил надо мной! Сопляк.
Хохряков оделся и ушел, хлопнув дверью, а заместитель его пометался, пометался по лаборатории, сжимая кулаки: «Ну, этого я так не оставлю, этого я так не оставлю!» — однако выдержка взяла верх; он сел, схватился за ручку и написал управляющему заявление с просьбой перевести его обратно на линию «с завтрашнего дня в связи с отсутствием способностей к конторской работе», в противном случае он подает заявление на увольнение. Он отдал свое заявление секретарю, вернулся в лабораторию и стал терпеливо ждать вызова. Только к вечеру щелкнул включенный аппарат селектора, и голос Затулина продребезжал: «Ты у себя? Зайди ко мне».
На следующий день с утра Затулин вызвал к себе Хохрякова и сказал:
— Иван Иванович, я вызвал тебя, чтобы серьезно предупредить — ни я, ни главный инженер твоей работой не то что не удовлетворены — мы ее просто-напросто не видим. Мне даже неудобно за тебя перед начальниками отделов, перед своими подчиненными. Ведь ты, как всякий смертный, принят с месячным испытательным сроком, и, если у тебя не будет получаться, я вынужден буду перевести тебя в рядовые инженеры. А чтобы ты не сомневался, что я всерьез, и чтобы юридически все было правильно, сегодня выйдет приказ с письменным предупреждением тебя, согласованный с профсоюзом. Можешь идти. Все.
Хохряков сразу заволновался, как-то странно засуетился — не знал, куда девать свои большие руки, встал, сел, снова встал, пробормотал: «Хорошо, хорошо, да‑да, конечно» — и быстро засеменил к двери. Затулин внимательно посмотрел ему вслед, закусив задумчиво губу.
В коридоре Хохряков просеменил было, тряся брюхом, в лабораторию, но, добежав до двери, остановился, постоял в нерешительности, кинулся обратно, снова остановился, постоял, затем уже решительно вернулся в лабораторию, не глядя ни на кого, оделся и быстро вышел.
Выйдя из треста, он бесцельно зашагал, заложив за спину руки. Шел долго, часа два, — поворачивал в какие-то закоулки, переходил мосты, спускался и поднимался по лестницам — пока не оказался возле своего дома. Тяжело поднялся к себе, на четвертый этаж.
В единственной комнате его однокомнатной квартиры — пусто, уныло, неприятно. Продавленный диван-кровать, давным-давно вышедший из моды круглый стол с толстыми вычурными ножками-балясинами, накрытый засаленной бархатной скатертью, два стула, огромный телевизор на ножках, колченогая этажерка с книгами, на пустой стене — большой картон в рамке с архитектурным рисунком: городская площадь, окруженная высокими причудливыми зданиями — подарок архитекторов из проектного института к какому-то дню рождения с затейливой памятной надписью, что-то вроде: «Будущее лицо нашего города — в ваших могучих руках».
Не раздеваясь, он сел за стол отдохнуть, хотел задуматься, но ничего в голову не приходило, а только давило, давило черное и неясное ощущение беспокойства, бессилия и тоски. Долго он так сидел, но мыслей собрать не мог, попасть в какую-то точку, с которой бы они начали планомерно раскручиваться. Он включил телевизор. Люди на экране что-то делали, говорили, лица и кадры менялись; он машинально смотрел. Но организм требовал какой-то работы, организм не мог находиться в бездействии. Хохряков пошел на кухню, заглянул в холодильник. Он был пуст, стояли в нем две бутылки с кефиром. Хохряков выпил его, сжевал кусок хлеба. Ему захотелось выпить водки, но ее не было.
Он сходил в магазин, купил бутылку, купил колбасы, овощных консервов, разделся, расположился за этим же круглым столом перед телевизором. Стемнело, наступил вечер, но свет он не включал — сидел в полумраке, довольствуясь светом, что излучал экран. По-прежнему мучило его мрачное и неясное ощущение тоски, бессилия и беспокойства, хоть он и выпил сразу целый стакан, надеясь на облегчение. И все Затулин перед глазами, с пальцем, как с пистолетом: «...и тогда ты пойдешь простым инженером...» Страшно — простым инженером: он же все забыл, он всю жизнь делал только одну работу, ничего он больше не умеет...
Когда он появился, этот скрипач, на экране? Пилит и пилит смычком, полосует, как бритвой, по нервам, по телу, по горлу, режет на части. Потом отпустит-отпустит смычком-то, и сразу так легко и свободно делается, дышать легче, и снова жмет — нагнетает до нервной дрожи, до слез. Стервец. От этой музыки сердце Хохрякова стало нехорошо стучать, и вот тогда мысли его попали в ту точку, от которой они начинают планомерно раскручиваться, примерно как иголку ставят на пластинку, а скрипка эта была аккомпанементом, и согласно с ней мысли Хохрякова то мельтешили, то замедлялись, то взлетали, то падали. А думал он о том, что жизнь уходит, да что уходит — ушла уже, два года до пенсии осталось, и как их прожить — непонятно. Страшно, аж волосы шевелятся иногда — будто подхватил его смерч, смел с земли, и он летит, гонимый ветром, не за что уцепиться, нет опоры телу, ногам, кругом пустота, и что самое страшное — каждую минуту он может рухнуть в эту пустоту, в эту бездну, и грохнуться оземь, и никому он не нужен: кругом молодежь — толчется, торопится, оттирает от огромного пирога жизни, друзей нет — на пенсии или в земле, а которые остались, каждый сам по себе пузыри пускает, лишь бы удержаться на поверхности; могут еще вякнуть, а уж пальцем шевельнуть — ни-ни; а сколько их самих он выручал в былое время — счета нет, не вел он счета, он жил щедро! Жена оставила: невыносимо жить, говорит, груб, пьян — а сама-то во что превратилась? Разменяла квартиру — какая была квартира шикарная! — все забрала, уехала в родной город, к сестрам, оставила его одного околевать в этой однокомнатной дыре. Семь лет уже. Дочь черства, вся в мать — показывается не чаще раза в месяц: «У меня семья, у меня дети болеют, у меня то‑се».
Внучек больше года не видел. Жизнь... А впрочем, чего кивать-то — сам виноват. Виноват, виноват — не был семьянином, все некогда и некогда, все дела были какие-то, а время ушло...
Так вот он сидел и думал о себе, вытирая голубым платочком набегающие слезы, пил водку... Так и уснул за столом.
Утром, непроспавшийся, небритый, выключил телевизор, наскоро умылся и пошел на работу, на лестнице заглянул в почтовый ящик и нашел там повестку к следователю.
Повестка вызвала в нем такой страх, что зуд пошел по всему телу. Он не знал, что и думать. Позвонил на работу, сказал, что сегодня его не будет — вызывают в суд, побрился, поодеколонился, привел в порядок костюм. В относительный, конечно, порядок — просто он выглядел теперь менее неряшливо, чем всегда, — и пошел.
От следователя он вернулся после обеда тихий и задумчивый. Закрылся на замок, ключ вынул. Сел за стол. Подумал.
Встал, судорожно порылся в ящике письменного стола, нашел сберкнижку, взял бритвочку, сделал надрез в обивке дивана позади спинки, сунул туда сберкнижку, место разреза загладил, так чтобы было почти незаметно. Сел на диван, снова задумался. Посмотрел на руки — руки у него дрожали.
Все, подумал он, все рухнуло, все погибло. Конец. Следователь как следователь, довольно молодой, вроде бы и хитрый, а вся хитрость на виду, в детектива играет, в этакого пронзительного Порфирия Петровича, все боковыми вопросиками закидывает. Но Хохрякова так просто не возьмешь, не так прост Хохряков — смотрит прямо в глаза, отвечает резко, но хитро — не придерешься. И тогда следователь начал спрашивать напрямик: давал ли кто Хохрякову взятки, а если давал, то не может ли он вспомнить, кто именно? Хохряков ответил, что взяток никогда не брал и никто ему ничего не давал. Спрашивал следователь и о том, с кем и когда он обедал или ужинал в ресторанах, кто приглашал, кто платил, по какому поводу. Хохряков отвечал, что если вспомнить и записать, когда и с кем бывал в ресторанах, то получится труд не меньше Большой Советской Энциклопедии, потому что он почти каждый день обедает в ресторане, а соседи по столику, к сожалению, там не заказываются, в отличие от блюд, но иногда он обедал и в приятных компаниях, да! — и он специально называл такие фамилии, что следователь медлил, заносить или не заносить их в протокол допроса.
И последний вопрос, заданный следователем как бы между прочим, — есть ли у него на сберкнижке деньги? «Есть, — ответил Хохряков. — Но деньги эти, молодой человек, я заработал честным и многолетним трудом, и никому до них дела нет!» — «Ну что ж, — ехидненько сказал следователь, — можно и в ресторанах обедать и деньги на сберкнижке иметь. Я никаких обвинений вам, Иван Иванович, не предъявляю, мое дело — разобраться в фактах». И потом: «Ну хорошо. Вы свободны, но, возможно, мы с вами еще встретимся». И так просто сказаны были эти слова «свободен» и «еще встретимся», что у Хохрякова холод пополз по спине и в мозгу засела неотвязная мысль, что если эти ребята зацепили его на крючок, то уж не упустят, упускать — не в их правилах, какие бы они там ни были липовые детективы. Цепкие они ребята — он знал.
Да, пять тысяч на книжке, ну так что? Он их семь лет собирает, с тех пор как с женой разошелся. Машину хотел купить. Раздумал, сказал себе: зачем мне машина? Возраст — к пенсии, мало ли что случиться может, а я одинок. Деньги и сами по себе не мешают. Да, сам заработал, сам откладывал, по сотне, по полсотне. Есть, конечно, закавыка и тут — эти две тысчонки за дачу с садом. Ну так если опять же разобраться — что тут такого? Разделились с женой — ей всю обстановку, тряпки, ковры-мохры, а ему — дачу с садом. Хотел работать там, дышать воздухом, оздоровляться. А получилась одна пьянка: «Иван Иванович, поехали к тебе на дачу, у меня дома жена, дети — неудобно». Заросло все бурьяном, соседи жаловаться стали: «От вашего участка разносятся сорняки, у вас тишины нет». В самом деле, работать некому, сам не любит, не умеет, жены нету. Дачу продал. Могут придраться: каким образом строилась дача? Где брали материалы? Если, конечно, честно — везли даром: «Иван Иванович, слыхал, вы дачу строите и у вас досок не хватает?», «Иван Иванович, слыхал, вам шиферу надо?» И везут и доски, и шифер — что делать с этим народом, если сами, без мыла, штопором в душу лезут, не могут без того, чтобы не угодить? Плюнь в харю — оботрется и снова: «Иван Иванович, чего вам еще?» Вот так она и выросла, эта дача, если честно. Ну да это давно было, раскапывать — ни в жизнь не докопаться.
Теперь вот этот чертов гараж. Ну зачем, зачем он его строит? Нет машины, велосипеда даже нет! А так просто, все строят, продают, бум кругом, всем надо гаражи, гаражи, гаражи... Зять попутал: достань да достань участок под гараж! Ему, Хохрякову, что один, что два участка доставать: взял два. Сказал одному типу: «Привези-ка, братец, мне железобетонного брака и счет не забудь дать, я заплачу» — так нет же, железобетон привез, а счет конечно, забыл. Теперь этого идиота днем с огнем не найти — перевели куда-то. Ну на что он ему сдался, этот гараж? Всегда гордился тем, что был пролетарием умственного труда, имеет только пиджак да несколько рубашек и лежанку дома, так захватила же его эта дурацкая страсть к собственности! Бацилла стадности заразила! Проклятый гараж! Пойти бы ночью с кувалдой и ломом, разломать его вдребезги, чтоб следа не осталось. Да ведь еще больше привлечет внимания! Нет уж, пусть стоит, заберут так заберут, и черт с ним. Да, но ведь если заберут — это улика, и улика ой-ой-ой какая! Ах ты ч‑черт! Он держался за голову и все думал, думал, думал.
И все сидел дома запершись. Сидел тихо, даже телевизор не включал. Пройдет кто по лестнице — замирал, не дышал и прислушивался. Сидел день, сидел другой, ждал, когда снова вызовут. «Посадят, посадят!» — почему-то думал он.
Хотел позвонить дочери: озарила мысль перевести на ее имя часть денег со сберкнижки. Но тщательно подумал и решил в конце концов этого не делать. Ненадежно, обманут: дочь не любит, зять — пройдоха, купили машину, в долгах сидят, сколько уж к нему подкатывались, подбирались к его деньгам. А сами — ни-ни чтобы помочь. Нет, пусть уж лучше с ним остаются его тыщи.
Голод гнал его из дома. Поздно вечером, перед закрытием магазинов, надвинув шляпу на глаза и тщательно закрыв дверь, он крался по полутемной лестнице, проходил двором и переулками в дальние магазины, где бы его никто не узнал, покупал там продукты и быстро возвращался, ускоряя шаркающий по асфальту шаг. Придя домой, снова закрывался на замок, затем заглядывал в ванную, в шкаф, пыхтя, становился на четвереньки и заглядывал под диван.
Однажды с утра зазвонил телефон. Раз, другой, третий. Иван Иванович подошел к телефону на цыпочках, но трубку взять не решался — поднесет руку и отведет. Наконец взял. Звонили с работы, интересовались, что случилось и когда он выйдет на работу. Он пробормотал, что заболел ангиной, слег и неизвестно, когда встанет. В тот же день после обеда к нему постучали. Раз, другой. Он на цыпочках прошел в переднюю, послушал. Женские голоса за дверью. Он не стал открывать. Кто знает, что им надо? За дверью постояли, затем простучали каблучками по лестнице вниз. Он прошел в комнату, посмотрел в окно сквозь занавеску — это приходили девушки-лаборантки с его работы. У одной в руках сетка, а в сетке — банки с соком, яблоки, пачки печенья. Он пожалел, что не впустил их: девушки милые, поболтал бы... Да, впустил бы — а вдруг следователь? Легко войдет, воспользуется, начнет обыск, заставит их свидетелями... Нет, нет, не надо ему никого. Следователи — народ хитрый, могут и женщиной притвориться. Он много пожил, знает кое-что, повидал на своем веку...
Ему пришла мысль, что слаба дверь. Вечером он пошел в хозяйственный магазин, купил хитроумную защелку и до самой ночи ставил ее. Получалось долго, потому что он старался не шуметь, чтобы никто не услышал, не догадался.
Теперь он чувствовал себя спокойней. Даже включил телевизор, сделав изображение почти беззвучным. Но телевизор уже не занимал его, он не мог ни во что вникнуть, движение на экране утомляло и раздражало. Он выключил его и больше уже не включал. Вечером он не включал свет, сидел или лежал на диване впотьмах и так засыпал в конце концов, не расстилая постели, не раздеваясь.
Однажды пришла дочь — она приходила время от времени делать у него капитальную уборку. У нее был ключ, она открыла замок, но дверь не открывалась — держалась на внутренней защелке. «Отец, открой! Отец! Отец!» — закричала она что есть силы и забарабанила в дверь, потому что он, услышав щелканье замка, не шевелился, не спешил, не желал открывать.
Наконец он нехотя открыл. Увидев его, дочь испугалась еще больше.
— Что с тобой, отец? Ты как мертвец! Ты болен?
Он осунулся, похудел, вместо багрового одутловатого лица — только нос и скулы землистого цвета, седая щетина кустами, испуганные, бегающие глаза, всклокоченные седые волосы, мятая рубаха, мятые брюки, грязно белые тесемки кальсон висят из штанин.
— Подожди ты, — оттолкнул он ее от двери, выглянул на лестницу — не стоит ли кто там — и быстро захлопнул дверь на защелку.
— Отец, тебе надо показаться врачам. Давай завтра пойдем с тобой, — она прошла, сняла пальто, села, опустив руки.
— Я не болен, — угрюмо возразил он. — Чего такой шум подымаешь? Меня скоро, возможно, арестуют, мне надо на некоторое время спрятаться.
— Что ты такое говоришь?
— Знаю, что говорю. За мной наблюдают. Поэтому не ходи ко мне некоторое время.
— Отец, ты болен! У тебя болезненная мнительность.
— Дура ты! Если бы все мне только казалось!
— Хорошо, пусть я дура, но завтра я отпрошусь с работы, и мы пойдем с тобой. У нас ведь есть знакомые врачи, это никакого труда не составит. Хоть к Ольге Николаевне, хоть к Игорю Петровичу.
— Я здоров, отстань от меня. Если пришла убирать, убирать не надо, сам уберу. Немного запустил — да, но мне было некогда, а теперь я свободен и каждый день буду мыть и убирать.
— Дай я тебе что-нибудь сварю — у тебя вид голодный. Ты ешь горячее? Как ты питаешься?
— Нормально. В столовой, дома — когда как.
— Дай я все-таки уберу. — Она подошла к дивану, на котором валялись газеты, носки, пальто, куча всякой дряни.
— Не смей! — рявкнул он, как злой пес, оскалив зубы, рванулся к ней и оттолкнул от дивана.
Она обиженно, растерянно отпрянула, встала у стены, не зная, что делать.
— Хорошо, отец, — сказала она. — Ты успокойся, я ничего больше не буду. Завтра я приду к тебе, и мы пойдем к врачам. Если ты не захочешь идти, можно, в конце концов, пригласить сюда. Жаль, что сейчас поздно, — посмотрела она на часы.
— Хорошо, хорошо, завтра, — угрюмо согласился отец.
И дочь ушла, с испорченным настроением, испуганная, обиженная, однако твердо решившая помочь отцу, пусть не из любви, но из чувства долга.
Хохряков же, проводив ее, заметался по комнате, как в ловушке. У него было твердое намерение — с врачами ни в коем случае не встречаться. А заодно и с дочерью. Да и дочь ли это была? Какая-то настороженная, смотрит так подозрительно, зачем-то к дивану бросилась. Все они оттуда, они хотят выманить его из квартиры, но это им не удастся! Нужно только изобрести способ, чтобы не пустить завтра дочь. И он его изобрел. Он кинулся в хозяйственный магазин, пока тот еще не закрылся, успел купить новый замок и переставить его, на дверях снаружи повесил бумажку: «Я уехал к жене».
На следующее утро пришла дочь, сунула ключ в скважину, а открыть не смогла. Потопталась, потопталась и ушла.
Теперь он почти совсем не выходил из дома, а если выходил, то в глубокой темноте, благо стояла поздняя осень, в шесть часов вечера уже темнело, а в девять было как глубокой ночью. Он ходил крадучись, выбирая самые темные места: закоулки, вдоль стен и заборов. Удивительно, но его кто-то все-таки узнал на улице и окликнул; он не оглядываясь побежал подпрыгивающей, семенящей рысцой. Взбежал по лестнице, задыхаясь, слыша какой-то шум или топот на улице, трясущимися руками открыл и закрыл за собой дверь.
Больше он уже никогда никуда не выходил. Кто-то стучал в дверь, кто-то просил, требовал, кто-то звонил по телефону — он лежал на диване лицом вверх, накрывшись пальто, прислушивался и напрягался, сжимался весь, желая одного — чтобы его оставили в покое. Когда было тихо, лицо его становилось спокойным. Неизвестно, сколько дней он так провел.
Однажды послышался отчаянный стук в дверь и крик: «Отец, отец, открой! Ты не ездил к маме, ты дома, я знаю!» Он не пошевелился, только слабым движением втянул голову в плечи и терпеливо ждал, когда наконец его оставят в покое. На следующий день стук и крик повторились, но более настойчиво. Он лежал и не шевелился и ждал, когда опять станет тихо.
Стук и крик повторились и на третий день. Затем в дверь начали ломиться. Он зашевелился, хотел что-то сделать и не мог. А в дверь ломились. Хотели сорвать ее петель, сковырнуть ломиком; дверь дрожала и жалобно скрипела, но упорно оставалась на месте, удерживаемая петлями, замком и задвижкой. Тогда ее начали рубить. Рубили в два топора. Гулкий грохот стоял в квартире и лестнице от тупых, бухающих ударов. Сначала прорубили щель, потом отверстие, потом целый проем, в который можно залезть. Кто-то просунул голову и руку, открыл задвижку, а замок уже не смог сдержать напора снаружи — дверь наконец сорвали с замка и распахнули.
Первой вбежала дочь, кинулась к отцу, затормошила, прижалась к щеке, лбу, схватила за руку, крикнула: «Он мертв! Он только что был жив! Кто-нибудь, «скорую» по телефону! С кислородом! Когда мы ломились, он был еще жив!»
На диване, накрытый старым зимним пальто, замотанный в грязный шарф, лежал изможденный неподвижный человек. Видны были только желтый лоб, темный бугристый нос и ввалившийся рот.
Хоронили его без официальных торжеств, без музыки, скромно, но народу собралось много. Катафалк сопровождала такая кавалькада машин, что движение на улицах останавливалось. После похорон Хохрякова на поминки в квартиру вернулись только родственники, которых набралось-таки человек десять, и самые близкие друзья. Одним было некогда, другие косились на родственников — Хохряков умер какой-то странной, загадочной смертью, видимо, без помощи, неухоженный, голодный...
В тот же день в разных ресторанах города сидели за столиками тихие и серьезные компании мужчин и степенно, негромко пили водку. За одним таким столиком можно было узнать Красавина с Алабуховым и еще несколькими приятелями и услыхать такой разговор:
— Ну что, вздрогнули? Пусть земля ему будет пухом...
— А, дело, прошлое, неплохой был мужик. Умел и выпить, и повеселиться…
— Теперь таких и не найдешь. Вымирают, как мамонты.
— Да, жидкий народ пошел. С мелкой меркой, с умом, с расчетом.
— Говорят, свихнулся под конец? А какой крепкий был!
— Да вот навалилось все сразу. Сняли, дело завели. Психика — она, брат, инструмент тонкий. Не выдержала.
— Вот она, ребята, ваша планида строителя. Не знаешь, когда и как...
Из оставшихся вещей Хохрякова дочь забрала только телевизор, холодильник и бумаги. Они с мужем не нашли среди них ни денег, ни денежных документов, ни завещания и пожали плечами: «Странно. У него же были какие-то сбережения». Дочь вообще не желала об этом думать — не до этого ей было, муж несколько дней думал, но так и не смог ничего придумать.
Квартиру Хохрякова жилищная контора отдала по ордеру семье молодоженов, и те выбросили на свалку весь оставшийся хлам, в том числе и диван с запрятанной в нем сберкнижкой.