В конце мая 1619 года в ясную погоду три голландских судна: «Новая Зеландия» (капитан Петер Тиц), «Энекёй-сен» (капитан Ян Янц) и «Ньив-Хорн» (капитан Бонтеку), — обогнув мыс Доброй Надежды и не пристав к нему, плыли мимо земли Натал.
Прошло сто тридцать два года с тех пор, как португалец Бартоломеу Диаш, посланный на поиски знаменитого пресвитера Иоанна, этого папы Востока, разыскивавшегося уже три столетия, сам того не подозревая, будучи застигнут бурей, которая подхватила его на свои крылья и повлекла за собой с юга на восток, обогнул этот мыс.
С того дня был проложен новый путь в Индию.
Король Жуан II Португальский, не желая запугивать будущих мореплавателей, переименовал мыс Бурь (такое название дал ему Бартоломеу Диаш по возвращении в Лиссабон) в мыс Доброй Надежды, и под этим именем он известен и поныне.
Через десять лет настала очередь да Гамы.
Ему предстояло продолжить путешествие Диаша с того места, где оно было прервано, связать Индию с Португалией, Каликут — с Лиссабоном.
Дав имя земле Натал в память о Рождестве Господнем, затем бросив якорь в Софале, принятой им за древний Офир, сделав одну за другой стоянки в Мозамбике, в Ки-лоа, в Момбасе и в Мелинде и получив опытного лоцмана от царя города, упомянутого последним, — да Гама со всей решимостью отправился в плавание по Оманскому морю. Он прошел, вероятнее всего, между Лаккадивскими и Мальдивскими островами и 20 мая 1498 года высадился на берег в Каликуте, центре торговли, которую Индия в то время вела со всем обширным континентом, простирающимся от Занзибара до Малаккского пролива.
Затем настала очередь Камоэнса — Гомера Индийского океана; «Лузиады» — это эпическое повествование о его путешествии.
В сражении с маврами под Сеутой Камоэнс потерял глаз почти в то же самое время, когда Сервантес потерял руку в битве с турками при Лепанто.
Известно, как Камоэнс после посещения Гоа и участия в сражениях у Шембе, у мыса Гвардафуй и у Маската был сослан на Молуккские острова за несколько сатирических стихотворений; как дон Константин де Браганца назначил его попечителем наследственных дел в Макао — город еще не существовавший или только что возникший; как Камоэнс, не обремененный попечительскими обязанностями, написал свою поэму и как он, обладатель двух сокровищ — сокровища фортуны и сокровища поэзии, — поплыл на корабле в Гоа; как судно потерпело крушение у берегов Сиама, и поэт, уступив свое золото Китайскому морю, но держа над водой свою поэму, спас одной рукой свою жизнь, а другой — свое бессмертие.
Увы! Хотя поэма «Лузиады» шесть лет спустя увидела свет и в том же году появилось второе ее издание, а любой португалец знал наизусть стихи об исполине Адамасторе и о несчастьях Инес де Кастро, на улицах Лиссабона, тем не менее, можно было встретить жалкого старика, опирающегося на костыль: он направлялся в монастырь Сан-Доминго, где, смешавшись с толпой учеников, слушал лекции по богословию, а тем временем раб-яванец нищенствовал, чтобы кормить его на собранное подаяние.
Правда, когда старик проходил мимо, люди останавливались посмотреть на него, и он мог услышать утешительные для его гордости слова:
— Это Луис де Камоэнс, великий поэт.
Некоторые прибавляли:
— Значит, он беден?
И всегда какой-нибудь голос отвечал:
— Нет, король дон Себастиан платит ему пенсию.
В самом деле, король дон Себастиан выплачивал человеку, прославившему его царствование, пенсию в семьдесят пять ливров в год.
После того как дон Себастиан был убит во время своего африканского похода, поэт вынужден был перебраться из своего и так уже бедного жилища в еще более жалкое на улице Святой Анны.
Когда же умер Антонио, яванский раб, и некому стало просить милостыню для поэта, а сам он побираться не хотел, автору «Лузиад» пришлось спуститься еще на одну ступень ниже: покинуть свое убогое ложе и переселиться в богадельню.
Ему оставалось сойти всего на одну ступень ниже — в могилу, и он переступил этот порог с улыбкой.
Несчастный поэт, о котором забыла его родина, но который не смог ее забыть!
«По крайней мере, я умираю раньше, чем Португалия!» — таковы его собственные слова.
И его бросили в могильную яму, на которую лег камень без надписи.
Через шестнадцать лет после его смерти, когда его слава возросла, дон Гонсалу Котинью предложил поставить памятник поэту; но, так же как никто не знал, где стояла когда-то его колыбель, никому не было известно, где находилась его могила.
В конце концов старый ризничий вспомнил, как грозовым вечером он хоронил человека без родных, без семьи, без друзей, человека с двумя увечьями: выбитым глазом и сломанной ногой.
По этому описанию узнали Камоэнса.
Могилу торжественно открыли, извлекли из нее тело, перенесли его в уголок рядом с клиросом францисканских монахинь в монастыре святой Анны, и над новой могилой поэта укрепили мраморную доску с надписью:
Здесь погребен Луис де Камоэнс,
король
поэтов своего времени. Он жил в нищете
и убожестве и умер
так же
в год MDLXXIX
Там он покоился в мире и всеми почитаемый около двух веков, но однажды, 1 ноября 1755 года, словно Небо пожелало грозным предупреждением оповестить мир о рождении некой королевы, землетрясение уничтожило Лиссабон, вместе с Лиссабоном — церковь святой Анны, а вместе с церковью святой Анны — могилу автора «Лузиад».
Эта королева была Мария Антуанетта Австрийская.
О короли и поэты, подчас Бог определяет вам схожие судьбы, чтобы показать миру, что вы равны!
Поэма Камоэнса сделала Индию популярной. Вскоре там, где прошли мореплаватель Диаш, завоеватель да Гама и поэт Камоэнс, появился купец Ван Норт. Но прибыл он в Индию с противоположной стороны, проплыв вдоль берега Патагонии, а затем, пройдя через страшный пролив, открытый Магелланом 28 мая 1520 года, и, следуя примеру Себастиана дель Кано, вернулся в Атлантический океан через мыс Доброй Надежды, совершив за три года кругосветное путешествие.
Это было началом морских удач Голландии, и однажды эти европейские финикийцы в своем чванстве назвали себя «подметальщиками морей» и укрепили на гафеле своих судов метлу вместо флага.
Четырнадцатью годами позже голландский адмирал Георг Спильберген разбил у берегов Перу испанский флот и установил владычество своей страны на Молуккских островах.
Через пять лет после этой победы мыс Доброй Надежды обогнули, как мы сказали, три голландских судна под командованием Петера Тица, Яна Янца и Бонтеку.
Как получилось, что эти три китобойных судна плыли вместе? Расскажем об этом.
Виллем Исбранц Бонтеку был назначен в 1618 году голландской Ост-Индской компанией капитаном «Ньив-Хор-на», судна, предназначенного для торговли, водоизмещением в 1100 тонн и с командой из двухсот шести человек на борту.
Бонтеку вышел с Тексела 28 декабря и после 5 января, когда он покинул Ла-Манш, на его судно налетело три страшных шквала, и он было подумал, что здесь и закончится его путешествие.
Но Провидение распорядилось по-другому: после двухнедельной бури опасность отступила, море немного успокоилось, и Бонтеку продолжил свой путь, еще не зная, каким образом он попадет в Индийский океан — пройдя Магеллановым проливом или обогнув мыс Доброй Надежды.
Куда поворачивать судну — к востоку или к западу, — зависело от направления ветра.
Перед тем как подойти к Канарским островам, оно встретилось с двумя кораблями, и они вместе, как мы уже сказали, обогнули мыс.
Приближаясь к экватору, они попали в трехнедельный штиль, а затем юго-восточный ветер погнал их в Антильское море посреди рифов, называемых Аброхос.
Счастливо выбравшись оттуда, они тщетно пытались отыскать остров Тристан-да-Кунья, и вскоре, подгоняемые переменчивыми ветрами, так быстро приблизились к мысу Доброй Надежды, что из опасения быть выброшенными на берег направились к югу и, полагаясь на здоровье и силу своих команд и рассчитывая на большой запас воды, решили обогнуть мыс, не приставая к нему.
Таким образом они оказались против земли Натал, где капитан Янц, направлявшийся к Коромандельскому берегу, покинул Тица и Бонтеку и вошел в Мозамбикский пролив.
Немного позже между Тицем и Бонтеку возникли некоторые разногласия; Тиц отправился своим путем, и «Ньив-Хорн» остался в одиночестве.
Он находился на широте двадцати трех градусов, когда потерял из виду «Новую Зеландию».
Как только корабль обогнул мыс, здоровье команды сильно пошатнулось; на тридцатом градусе среди матросов появились больные, и через пять или шесть дней после того, как Бонтеку расстался со своим последним попутчиком, сорок человек на «Ньив-Хорне» оказались на койках.
Поскольку ближайшей землей был Мадагаскар, решили направиться к этому острову и взяли курс на залив Сен-Луи.
Однако весь этот берег был еще недостаточно исследован, и, пока судно передвигалось короткими галсами, сам Бонтеку пересел в шлюпку, чтобы поискать хорошую якорную стоянку; туземцы, бежавшие вдоль берега, делали знаки приблизиться, тем самым как бы показывая место высадки, но при этом они не предлагали никакой помощи, а море так сильно билось о берег, что после безуспешной попытки одного из матросов достичь берега вплавь и его возвращения в шлюпку вконец уставшим морякам пришлось повернуть к судну.
Команда с палубы следила за усилиями товарищей и пришла в отчаяние от их неудачи; но Бонтеку, пользующийся особой любовью матросов, призвал их к терпению.
Было решено искать стоянку, снова направляясь к югу; дойдя до двадцать девятого градуса и продолжая сталкиваться с теми же трудностями, судно еще раз изменило курс, чтобы бросить якорь на одном из Маскаренских островов. (Так называли тогда и называют еще теперь острова Маврикий и Бурбон.)
Бонтеку направил корабль таким образом, чтобы пройти между двумя островами.
Но на его пути первым оказался остров, получивший впоследствии название Бурбон; капитан решил попытаться пристать именно к нему. Примерно в двух сотнях шагов от берега был брошен якорь на глубину в сорок морских саженей.
Однако тут пришлось столкнуться с грозным препятствием: море так пенилось на подводных скалах, что для поисков места высадки необходимо было послать шлюпку с командой сильных гребцов; шлюпка была быстро снаряжена и, обследовав местность, вернулась через два часа; моряки смогли причалить к берегу, покрытому великолепной растительностью, и привезли множество черепах.
Известно, какая это благословенная пища для страдающих цингой, поэтому больные в один голос стали просить высадить их на берег, в чем судовой приказчик по имени Хейн-Рол им сначала отказал.
По его мнению, судно могло отнести течением и, случись такое несчастье, те, кто сойдет на сушу, будут обречены на гибель.
Но этим измученным людям остров, маячащий перед их глазами, казался райским уголком, и они были одержимы желанием остаться там.
Мольбы больных доставить их на землю — они рассчитывали исцелиться, едва коснувшись ее, — стали такими настойчивыми, что Бонтеку сдался: он вышел на середину палубы и объявил, что готов рискнуть и высадить на берег всех.
Это заявление было встречено радостными криками всей команды.
Больных, торопившихся больше других, отправили первыми. Бонтеку дал им парус, чтобы, сделав из него навес, они могли расположиться на несколько дней на берегу.
Шлюпку нагрузили провизией, всевозможной утварью, посадили в нее повара, и капитан сам сел в нее в качестве проводника.
По мере приближения к суше радость матросов нарастала; многим не хватило терпения дождаться, пока шлюпка причалит, и они бросились в воду, вплавь достигли берега и начали кататься по траве, призывая к себе товарищей, вскоре к ним присоединившихся.
Было ли это игрой воображения или действительностью, но, едва коснувшись земли и оказавшись в тени больших деревьев, эти новоявленные Антеи заявили, что они чувствуют, как к ним возвращаются силы.
В эту минуту рядом с ними опустилась стая диких голубей.
Птицы совершенно не боялись людей: остров был еще необитаем и присутствие человека не настораживало их: голубей можно было ловить руками и убивать палками.
В первый день перебили две сотни птиц.
После этого, чтобы разнообразить питание, матросы отправились на поиски черепах, и их удалось добыть штук пятьдесят.
Бонтеку, убедившись, что на этом берегу, где Провидение выказало такое гостеприимство, в самом деле опасаться нечего, оставил больных и вернулся на судно; однако стоянка корабля казалась ему такой скверной, что, невзирая на нетерпение матросов, он стал настаивать на продолжении поисков другого места.
Команда его послушалась.
Это тронуло капитана, видевшего, что моряки горели желанием поскорее отправиться на берег; не теряя времени, он снова сел в шлюпку и отправился на поиски более удобного рейда; уже стемнело, однако ночь была ясной, а море спокойным.
В пяти милях от прежней стоянки он нашел то, что искал.
Это был хороший залив с песчаным дном.
На рассвете капитан высадился на берег и начал разведку.
Пройдя не более четверти льё, он набрел на озеро.
К несчастью, вода в нем была не совсем пресной, но на его берегах обитало множество гусей и дронтов; на затенявших озеро деревьях сидели серые попугаи, дикие голуби и неизвестные ему птицы разнообразных видов и окрасок, а у подножия этих деревьев, в тени, он нашел двадцать пять сбившихся в кучу черепах — таких жирных, что они еле передвигались.
Бонтеку остался на берегу с тремя или четырьмя матросами и послал сообщить две новости: больным — что он нашел новое место для лагеря, лучше первого, а всей команде — что он отыскал превосходную бухту для судна.
Через два часа корабль и шлюпка прибыли одним курсом.
Корабль бросил якорь в бухте на глубину в двадцать пять морских саженей, и команда переправилась на берег в четыре приема.
Матросы — совершеннейшие дети: крайнее отчаяние и титаническая борьба порой сменяются у них ребяческой радостью.
Именно это и произошло с командой «Ньив-Хорна», когда она высадилась на остров Бурбон.
Весь берег приобрел праздничный вид; если не считать отсутствия женщин, он напоминал ярмарку с гуляньем с картины Тенирса.
Одни принялись забрасывать в озеро невод, другие — охотиться на черепах, прочие убивали голубей палками и камнями; несколько человек примчались с отрадной вестью — воздев руки, они громко кричали, что обнаружили ручей с пресной водой.
Матросы разожгли большие костры, на деревянных вертелах зажарили голубей, поливая их жиром черепах, запеченных в собственных панцирях; затем вернулись рыбаки: они поймали множество угрей толщиной с руку, и повар приготовил из них огромные матлоты. На острове водились и козлы; их стали преследовать, но смогли убить только одного, причем такого старого, что рога у него были источены червями, и потому никто не захотел есть его мясо.
Через три дня почти все больные в самом деле выздоровели и вернулись на судно, и только семеро еще не окончательно исцелившихся добились разрешения остаться на берегу до тех пор, пока корабль окончательно не приготовится к отплытию.
Огромное количество диких голубей, черепах и угрей засолили, пополнив припасы команды.
Но вот якорь был поднят, и великолепный остров Бурбон, которому суждено было через сто пятьдесят лет стать одной из самых процветающих французских колоний, вновь остался необитаемым, каким был, когда его впервые обнаружили.
После посещения Бурбона Бонтеку намеревался остановиться на Маврикии, чтобы второй остров довершил дело исцеления его команды, так успешно начатое первым.
Но счисление пути оказалось неверным, судно слишком далеко отклонилось от нужного курса, и остров Маврикий, видимый вдали, остался слева.
Тогда в команде начались жалобы.
На борту оставалось еще несколько больных, и им не хватило двух-трех дней до полного выздоровления.
Почему же было не пожертвовать этими двумя или тремя днями, которые так мало значат в подобном путешествии, ради здоровья — главной ценности для матросов, великого богатства для капитана?
К этим печальным раздумьям команды присоединялось беспокойство.
Как ни мало были осведомлены путешественники о причудах этого почти никому не знакомого моря, считая в своем неведении, что их даже больше, чем было на самом деле, они предвидели возможность долгих странствий по южным широтам, прежде чем им встретятся пассаты, которые погонят судно к Бантаму или Батавии.
Опасения надолго застрять в море заставили их лечь на другой галс и направиться прямо на запад, к острову Сент-Мари, расположенному в шестидесяти льё от Мадагаскара, почти против бухты Антонжиль.
Судно легко прошло вдоль восточного побережья острова и бросило якорь в выемке берега на тринадцати саженях такой чистой воды, что было видно морское дно.
Остров Сент-Мари был населен.
Его обитатели, хотя и менее жителей Мадагаскара знакомые с европейцами, поспешили явиться на борт и принесли кур, лимоны и рис; кроме того, они знаками дали понять, что у них есть еще и другая провизия, а также коровы и овцы.
Бонтеку, желавший подружиться с ними, предложил им вина в серебряной чашке; они пили, как собаки или другие животные, полностью опуская лицо в чашку; совершенно не привыкшие к вину, они, едва выпив, принялись танцевать как безумные и кричать как помешанные.
Островитяне принадлежали ко второй расе — к той желтой расе, что спустилась с плоскогорий Азии; ходили они голыми, надевая на себя наподобие передника лишь обрывок какой-то ткани.
Каждый день матросы сходили на берег для товарообмена с туземцами: Бонтеку использовал погремушки, ложки, ножи, стеклянные или коралловые бусины в качестве всесильных средств обольщения.
За каждый из этих предметов моряки получали теленка, свинью, овцу; рис, арбузы и молоко туземцы приносили в корзинах, сплетенных из больших листьев; эти корзины были не менее прочными, чем деревянные плошки или фарфоровые чашки.
Однако среди плодов недоставало апельсинов и лимонов — именно того, что было более всего необходимо больным цингой, и Бонтеку решил совершить поездку на Мадагаскар, чтобы раздобыть их.
Он снарядил шлюпку, велел отнести в нее те товары, какие, по его мнению, были наиболее ценными для мадагаскарцев, и, преодолев расстояние, отделявшее Сент-Мари от Мадагаскара, стал подниматься по реке на веслах.
По мере того как он продвигался вперед, река становилась все более узкой, деревья по обоим берегам, вначале образовывавшие зеленый тенистый свод, стали все ниже опускать свои ветки в воду и в конце концов совершенно преградили проход.
Берега этой реки казались пустынными, на них не было плодовых деревьев; кроме того, Бонтеку понимал, что десяток дикарей, вооруженных стрелами, спрятавшись за деревьями, могли, не подвергая себя никакому риску, истребить всех матросов до единого, поэтому он дал сигнал к отступлению и вернулся на борт судна.
К счастью, через два дня на другом конце острова Сент-Мари нашлось в изобилии то, за чем они ходили так далеко: апельсины, лимоны и бананы.
Девять дней было проведено на Сент-Мари.
За это время к людям из команды «Ньив-Хорна» вернулись вся сила и все здоровье, какими они обладали, покидая Тексел.
В течение этих дней группы матросов много раз высаживались на берег; часто в этих поездках их сопровождал музыкант.
Этот музыкант играл на виелле.
Его игра доставляла большую радость островитянам. Каким бы бесхитростным ни был этот инструмент, каждый раз он вызывал у них удивление и все больше удовольствия.
Одни, прищелкивая пальцами, садились в кружок около музыканта; другие скакали или, вернее, подпрыгивали, словно дикие звери, а время от времени, как будто желая возблагодарить своих богов за подаренное им наслаждение, они становились на колени перед насаженными на колья бычьими головами, по-видимому своими идолами.
Итак, девять дней истекли; больные выздоровели, корабль добросовестно починили; были подняты паруса, и судно направилось к Зондскому проливу.
Девятнадцатого ноября 1619 года, когда оно находилось на широте примерно пяти градусов тридцати минут, в два часа пополудни баталер спустился, по обыкновению, за водкой, предназначавшейся к раздаче на следующий день, и прикрепил свой железный подсвечник к бочонку, стоявшему на один ряд выше того, что ему предстояло откупорить.
И тогда по одной из тех страшных случайностей, из-за которых от ничтожной причины происходят великие беды, кусок горящего фитиля упал в бочку через отверстие для затычки; тотчас вспыхнул огонь, оба днища бочки лопнули, и пылающая водка, подобно ручью пламени, потекла к запасам угля для кузницы; исчезнув под ними, она, казалось, погасла.
На это место вылили несколько кувшинов воды; вода, если можно так выразиться, устремилась в погоню за огнем и вслед за ним скрылась в угле.
Решили, что все закончилось.
Только тогда об этом происшествии сообщили Бонтеку. Он спустился в трюм, приказал вылить на уголь еще несколько ведер воды и спокойно вернулся на палубу.
Через полчаса послышался крик: «Пожар!»
Бонтеку бросился в люк и в самом деле увидел поднимавшееся из глубины трюма пламя: загорелся уголь, в который стекла пылающая водка.
Опасность была тем более грозной, что бочки стояли одна на другой в три или четыре ряда.
Нельзя было терять ни минуты.
Надо было как можно скорее погасить огонь, и в трюм стали обильно лить воду кувшинами.
При этом возникла новая трудность: вода, соприкасаясь с горящим углем, обращалась в такой страшный пар, что стало невозможно находиться в глубине трюма.
И все же Бонтеку остался там.
Он понимал меру принятой им на себя ответственности: перед Богом — за жизнь команды, перед судовладельцами — за груз на судне.
Он стоял среди пара, продолжая отдавать приказы, и, ничего не видя, слышал, как вокруг него падают, хрипя, матросы.
Сам он был вынужден время от времени подходить к люку, чтобы наполнить легкие чистым и свежим воздухом; затем он снова погружался в пар, где оставаться живым ему помогала, казалось, лишь поддерживавшая его сильная воля.
Во время одной из своих коротких передышек он окликнул судового приказчика Рола.
Тот подбежал.
— Что вам угодно, капитан?
— Полагаю, — сказал Бонтеку, — нужно выбросить за борт порох.
— Но, капитан, — ответил Рол, — если мы потопим порох, что с нами станет, когда мы встретим пиратов или высадимся на острове с враждебным к нам населением?
— Ты прав, — признал Бонтеку. — Пока подождем.
И он продолжал распоряжаться, оставаясь среди пара, с тем же мужеством, что и прежде.
Однако огонь не утихал, и пар становился все более густым. Бонтеку вынужден был перейти из трюма в твиндек.
Взяв топоры, матросы прорубили в Настиле палубы большие отверстия; через них, так же как и через люки, лили воду.
Тем временем на воду спустили не только большую шлюпку, но и лодку, укрепленную на палубе, для того чтобы она не мешала зачерпывать воду за бортом.
Вокруг — а матросы «Ньив-Хорна» время от времени с молчаливой тревогой оглядывались по сторонам — ничего не было видно, кроме гладкого и пустынного моря.
Никакой суши, никакого судна; нет надежды на пристанище, неоткуда ждать помощи.
И тогда инстинкт самосохранения возобладал над долгом, и матросы стали по одному выбираться за борт, соскальзывая с русленей в воду; оказавшись там, они подплывали к шлюпке или лодке, забирались туда и молча прятались под банками и парусами, выжидая минуты, когда можно будет отплыть, а для этого их не должно было быть ни слишком мало, ни слишком много.
Они были готовы безжалостно бросить на произвол судьбы своего капитана и своих товарищей.
В эту минуту судовой приказчик Рол случайно оказался на корабельном балконе и увидел всех этих людей — соскальзывавших в воду, подплывавших к лодке и шлюпке и уже успевших набиться в них.
— Что вы делаете? — крикнул он им. — Что вы замыслили?
— Черт возьми! — отвечали они. — Все очень просто: мы спасаемся, а что может быть естественней, чем бежать от опасности?
Затем два десятка голосов прокричали:
— Идите к нам, Рол, идите к нам!
Судовой приказчик решил, что у него осталось, возможно, лишь одно средство уговорить этих людей подождать капитана.
Он в свою очередь спустился за борт и добрался до шлюпки.
Но, не дав ему времени говорить и не желая слушать то, что он скажет, беглецы, едва увидев его на борту шлюпки, перерубили трос, еще связывавший их с судном, и через какие-то секунды уже были в нескольких кабельтовых от корабля.
В лодке поступили так же.
Тогда на борту судна раздались крики: «Капитан! Капитан!»
Бонтеку высунул голову из люка.
Он увидел, что оставшиеся на палубе матросы, бледные и безмолвные, показывают ему рукой на что-то, но, находясь на нижней палубе, он не мог ничего разглядеть.
Сквозь бледные губы, сквозь сжатые зубы растерявшихся матросов пробивались крики:
— Шлюпка! Лодка! Они бегут!
Бонтеку выскочил на палубу и с первого взгляда понял все: и опасность, от которой бежали его люди, и опасность, которая грозит ему лично.
— Если они бросили нас в такую минуту, — сказал он, качая головой, — значит, они не вернутся.
— Но что же тогда делать, капитан?
И, словно Бонтеку был неким божеством, все эти люди с нетерпением ожидали его ответа.
Возможно, капитан был более мужественным человеком, чем они, но, в конце концов, он был всего лишь человеком.
Он посмотрел вокруг долгим взглядом, одним из тех взглядов, что раздвигают горизонты.
Но нигде ничего не увидел — ни берега, ни паруса, ничего, кроме этих двух лодок, неизвестно куда плывущих, и обезумевших гребцов, изо всех сил навалившихся на весла.
Затем Бонтеку, внезапно приняв решение, крикнул:
— Живо поднять и распустить паруса!
Матросы сначала исполнили приказ капитана, а потом поитересовались, для чего это делается.
— Как для чего? — сказал Бонтеку. — Мы попытаемся догнать их, и, если они, когда мы их догоним, откажутся принять нас к себе, мы обрушим судно на этих мерзавцев, чтобы научить их исполнять свой долг.
В самом деле, благодаря маневрам корабля и неведению беглецов о том, что такой приказ будет отдан и исполнен, судно приблизилось к ним на три корпуса; однако беглецам, маневрирующим с помощью весел и парусов, удалось подняться на ветер и, несмотря ни на что, уйти.
Так что последняя надежда капитана оказалась обманутой.
Он вздохнул, затем, тряхнув головой, словно желая отогнать собственные тревоги, сказал:
— Вы видите, друзья мои, что нам больше не на что надеяться, кроме как на собственные усилия и милосердие Господа. Так соберем же все наше мужество; пусть одни из нас продолжают попытки потушить огонь, другие же в это время выбросят за борт порох.
Матросам и на этот раз следовало подчиниться, к тому же сделать это проворно: их могли спасти только сплоченность и быстрота действий.
Каждый принялся за порученную работу, и, в то время как двадцать человек побежали в пороховой погреб, Бонтеку, раздав буравы и долота, подавал пример, пытаясь пробить отверстия в трюме судна.
Но здесь возникло неожиданное препятствие: долота и буравы натолкнулись на обшивку судна и не смогли пройти сквозь нее.
Оставшиеся на судне потеряли последнюю надежду на спасение и впали в уныние.
И все же Бонтеку еще смог подавить это первое проявление отчаяния и добился того, чтобы матросы продолжали выбрасывать порох в море.
Он сам взялся за эту опасную работу, поручив другим заливать водой трюм.
В какое-то мгновение им показалось, что огонь гаснет, и они перевели дух.
Но неожиданно Бонтеку сообщили, что огонь перекинулся на масло.
Теперь гибель судна была неминуемой: чем больше лили воды, тем скорее пламя от горящего масла, смешанного с водой, приближало пожар к палубе. И все же обреченные люди, с криком и воплями метавшиеся в дыму словно настоящие демоны, продолжали свое дело.
Их поддерживал пример капитана.
В море уже выбросили шестьдесят бочонков с порохом, но оставалось еще триста.
Огонь неумолимо приближался к констапельской; находившиеся там моряки покинули пороховой погреб, хотя было ясно, что и в другом месте спастись не удастся; ощутив потребность в воздухе и просторе, какую человек испытывает в самые опасные минуты, они устремились на палубу с криком: «Порох! Порох!»
К этому времени на судне еще оставалось сто девятнадцать человек.
Бонтеку находился рядом с большим люком; в поле его зрения оказались шестьдесят три человека, черпавшие воду.
Он обернулся на крики, увидел этих людей, бледных, растерянных, дрожащих и, поняв, что все пропало, воздел руки к Небу и воскликнул:
— Великий Боже! Сжалься надо мной!
Он не успел договорить последнего слова, как судно со страшным треском раскололось, извергая пламя, словно кратер вулкана; капитан и все, кто его окружал, в одно мгновение исчезли, разбросанные в пространстве вместе с пылающими обломками «Ньив-Хорна».
«Взлетев на воздух, — сообщает сам Бонтеку, повествуя об этом ужасном событии, — я сохранил не только полное самообладание, но и искорку надежды в глубине сердца.
Я почувствовал, что вынырнул и оказался посреди обломков судна, разлетевшегося на тысячу кусков, в окружении пламени и дыма.
В этом положении мужество мое возросло; мне показалось, что я стал другим человеком. Я осмотрелся кругом и увидел справа от себя грот-мачту, а слева — фок-мачту. Я добрался до ближайшей из них — ею оказалась грот-мачта, — уцепился за нее и, с отчаянием в сердце глядя на все эти жалкие предметы, что плавали вокруг, воскликнул с тяжелым вздохом:
“О Боже! Возможно ли, что этот прекрасный корабль погиб, подобно Содому и Гоморре!”»
Немногие люди — читатели с этим согласятся — имели счастье написать строки, подобные тем, которые мы только что привели.
Однако Бонтеку был не единственным, кто уцелел в этом бедствии.
Едва он ухватился за мачту, едва произнес приведенные нами слова, как увидел, что волна расступилась и на поверхности воды появился молодой человек, казалось вышедший из морских глубин.
Он огляделся, заметил кусок волнореза в нескольких саженях от себя, энергично подплыл к нему, уцепился за него и, подняв над водой не только голову, но и грудь, воскликнул:
— О! Слава Богу! Я еще на этом свете!
Бонтеку не мог поверить своим глазам, но, когда до него донеслись эти слова, в свою очередь воскликнул:
— О! Значит, здесь есть еще один живой человек, кроме меня?
— Да! Да! Я здесь! — ответил молодой человек.
— Кто ты?
— Герман Ван Книфёзен.
Бонтеку, сделав усилие, приподнялся над волнами и в самом деле узнал моряка.
Рядом с молодым человеком плавала небольшая мачта, и, поскольку та, за которую держался капитан, беспрестанно перекатывалась и переворачивалась, что очень утомляло его, он сказал:
— Герман, подтолкни ко мне этот обломок; я лягу на него и стану толкать его к тебе, чтобы нам вместе попытать счастья.
— Ах, капитан, это вы! — сказал юноша. — Как я рад!
И матрос, невредимый и полный сил, хотя он только что взлетел на воздух, а потом ушел под воду, подтолкнул кусок дерева к Бонтеку, чтобы тот ухватился за него.
Он успел вовремя: капитан был так разбит — спина ушиблена, а голова пробита в двух местах, — что сам он не смог бы добраться до этого обломка.
Лишь тогда Бонтеку почувствовал, в каком он тяжелом состоянии: ему казалось, что тело его представляет собой одну сплошную рану; боль охватила его с такой силой, что он внезапно перестал видеть и слышать.
— Ко мне, Герман! — вскричал он. — Мне кажется, я умираю!
Герман удержал его, не дав соскользнуть в воду, уложил на волнорез и через несколько минут с радостью увидел, что капитан снова открыл глаза.
Прежде всего его взгляд устремился в небо, затем опустился к поверхности воды: оба они, капитан и юноша, искали глазами то, о чем ни тот ни другой не вспомнили в первую секунду, — шлюпку и лодку.
И они их увидели, но на расстоянии, показавшемся им огромным.
Наступил вечер.
— Увы! Бедный мой друг, — сказал Бонтеку Герману, — я думаю, нам почти не на что больше надеяться. Уже поздно, солнце опускается за горизонт. Невозможно — во всяком случае для меня — продержаться всю ночь на воде. Так вознесем наши сердца к Господу и попросим его о спасении, полностью смирившись с его волей.
Главный урок той книги, которую мы пишем, заключается вовсе не в том, что из нее можно узнать что-то новое о географии, познакомиться с неведомыми странами и чужими обычаями; нет, в ней можно найти великую истину, осеняющую нас в минуты величайшей опасности: когда наступает час испытаний, человек обращается к Богу столь же неминуемо, как поворачивается к полюсу магнитная стрелка — та, что направляла теперь уже не существующий корабль.
Они оба стали молиться. Два одиноких человека посреди океана, не имеющие другой опоры, кроме обломков, настолько погрузились в смирение перед Создателем, что забыли обо всем, вплоть до опасности, от которой просили у Господа избавления.
Так продолжалось четверть часа.
Герман, более молодой, первым перестал молиться и поднял глаза к Небу.
Он закричал от радости.
При этом крике Бонтеку тоже вышел из состояния возвышенного восторга и огляделся кругом.
Всего в сотне туазов от них он увидел лодку и шлюпку.
Собравшись с силами и наполовину высунувшись из воды, Бонтеку крикнул:
— Спасите! Спасите капитана! Нас здесь двое!
Услышав этот крик, несколько матросов в шлюпке приподнялись, с удивлением переглядываясь, и в свою очередь закричали, поднимая руки к Небу:
— Господи! Возможно ли это! Капитан еще жив!
— Да, да, друзья мои! — ответил Бонтеку. — Сюда, сюда!
Матросы приблизились к обломкам. У Германа, увидевшего, что шлюпка идет в его сторону, не хватило терпения дождаться ее: он отпустил волнорез и поплыл к ней.
Через пять минут он уже был в шлюпке.
Но Бонтеку был так разбит, что не мог сделать того же.
— Друзья мои! — крикнул он. — Если вы хотите меня спасти, надо подойти ко мне, потому что я не могу плыть.
Но матросы колебались: море было покрыто обломками и какая-нибудь мачта, задев шлюпку или лодку, могла перевернуть их или пробить в них дыру.
Тогда трубач корабля, рискуя собой, взял лотлинь, бросился в море и передал конец снасти капитану; тот обвязался и, благодаря этой поддержке, смог добраться до шлюпки.
Там он нашел судового приказчика Рола, второго лоцмана Мейндера Кринса и человек тридцать матросов.
Все они с удивлением смотрели на капитана и Германа, не в силах поверить, что те остались живы.
Однако Бонтеку был в тяжелом состоянии: он жестоко страдал от ран на спине и голове.
Еще во время стоянки на острове Сент-Мари по его распоряжению на корме шлюпки было построено что-то вроде маленькой каюты, и теперь, прощаясь с жизнью и желая перейти из этого мира в другой с благочестием и сосредоточенностью, подобающими в смертный час, он попросил матросов перенести его туда.
Но, укладываясь там, он дал им еще один совет, считая его последним.
— Друзья мои, — сказал он, — если вы мне верите, останьтесь на эту ночь рядом с обломками. Завтра, при свете дня, вы сможете выловить какие-нибудь припасы и отыщете буссоль.
И в самом деле, они спасались с такой поспешностью, что едва прихватили с собой несколько бочек воды и несколько фунтов галет. Что касается буссоли, то лоцман, догадываясь о планах бегства команды, .вытащил ее из нактоуза.
Наступила ночь.
И тогда, вместо того чтобы последовать совету умирающего капитана, Рол велел взяться за весла и приказал грести.
— В какую сторону? — спросили матросы.
— Наугад! — ответил Рол. — Господь поведет нас.
И тотчас же обе лодки поплыли, держась достаточно близко между собой, чтобы в темноте не потерять друг друга из вида.
Наутро они были одинаково далеко и от земли и от обломков: насколько хватало глаз, ничего не было видно, кроме неба и воды. Тогда было решено проверить, жив ли еще Бонтеку: за всю эту ночь он ни разу не подавал признаков жизни, даже не стонал.
Он был жив и чувствовал себя немного лучше.
— О капитан! — сказал Рол. — Что с нами станет? Поблизости нет никакой земли и не видно никакого судна, а мы остались без еды, без карты и без буссоли.
— Это ваша вина, — ответил Бонтеку. — Почему вы не послушали меня вчера вечером? Почему не остались на всю эту ночь рядом с обломками? Пока я держался за грот-мачту, я заметил, что вокруг меня плавали куски свиного сала, сыры и всевозможная провизия. Сегодня утром вы подобрали бы все это и, по крайней мере, несколько дней не подвергались бы опасности голодной смерти.
— Мы были не правы, капитан, — произнес Рол. — Но простите нас: мы потеряли голову. Теперь мы умоляем вас сделать над собой усилие, выйти из каюты и попытаться править лодкой.
Бонтеку попробовал подняться, но сразу же упал опять.
— Вы сами видите, друзья мои, — сказал он, — что это невозможно: у меня так разбито все тело, что я не могу стоять, а тем более сидеть.
Однако матросы настаивали, и с их помощью Бонтеку смог выбраться на палубу и сесть.
Прежде всего он выяснил, сколько у них припасов и какие они.
Ему показали семь или восемь фунтов галет.
— Прекратите грести, — тотчас же приказал капитан.
— Почему?
— Потому что вы только напрасно станете расходовать силы, не имея возможности восстановить их.
— Значит, мы умрем, ничего не сделав, чтобы спасти себя от смерти? — в отчаянии спросили эти люди.
— Соберите все ваши рубашки и, сшив их между собой канатной пряжей, сделайте большой парус; из тех, что останутся лишними, смастерите шкоты и галсы. То, что я говорю о лодке, относится и к шлюпке. Когда появится возможность идти под парусом, мы будем меньше утомляться. К тому же нас тогда наверняка поведет Господь, и вполне вероятно, что, щадивший нас до сих пор, он до конца не оставит нас своей милостью.
Приказ был немедленно исполнен.
Пока люди работали над парусом, Бонтеку пересчитал их.
В шлюпке было сорок шесть человек, в лодке — двадцать шесть.
Однако пришло время позаботиться немного и о несчастном капитане, забывшем о собственных страданиях, пока он занимался спасением других.
В шлюпке оказалась подушка и синий защитный кожух; принимая во внимание исключительное положение капитала, их уступили ему; затем лекарь, к счастью оказавшийся среди тех, кто спасся, догадался наложить на его раны примочки из разжеванных галет, что принесло Бонтеку большое облегчение.
В течение всего первого дня, пока не были готовы паруса, они плыли, отдавшись на волю морской стихии.
К вечеру паруса были готовы.
Их прикрепили к реям и распустили.
Это было 20 ноября.
К счастью, в те времена дорогу в бескрайних просторах почти неизведанных морей еще находили, наблюдая за движением небесных тел.
Бонтеку превосходно знал время восхода и захода солнца.
И все же 21-го числа и в последующие дни, поскольку эти небесные ориентиры показались ему недостаточными, пришлось заняться изготовлением квадранта для измерения высоты небесных светил.
Корабельный плотник Теннис Сибрантс, имевший при себе циркуль и обладавший кое-какими познаниями относительно того, как должен быть размечен лимб, взялся за это трудное дело; наконец общими усилиями (одни помогали своими советами, другие — своим трудом) удалось смастерить квадрант, годный для использования.
Бонтеку вырезал на дощечке морскую карту и нанес на нее очертания островов Суматры и Явы, а также Зондского пролива, разделяющего их, и, так как непосредственно в день бедствия, проводя полуденные измерения, он определил, что судно находилось под пятидесятым градусом и тридцатой минутой южной широты, ему удалось с большей или меньшей точностью направиться теперь ко входу в пролив.
Земля, которую они увидят, если им выпадет это счастье, поможет им исправить ошибки, даже если они не смогут к ней пристать.
И в самом деле, в тех краях пока еще все было негостеприимным — и острова и материк.
Положение терпящих бедствие было ужасным: ночью ледяной воздух, днем — губительное солнце.
И при этом еды у них почти не было, кроме семи или восьми фунтов галет.
Бонтеку взялся распоряжаться этими жалкими припасами: их приходилось предельно экономить.
Каждый день он выдавал каждому его порцию; но, хотя она представляла собой кусочек размером не больше мизинца, вскоре галеты подошли к концу.
Что же касается воды, она давно закончилась, и они пили воду лишь тогда, когда небо посылало им благословенный дождь.
Тогда спускали паруса, растягивали их, чтобы собрать как можно больше влаги, и сливали затем эту воду в два маленьких бочонка, единственное, что они взяли с собой, и там хранили запас на дни без дождя.
Люди страдали от голода и жажды, но, так как все возлагали свои надежды на капитана, ему предлагали двойную и тройную порцию воды и галет; однако Бонтеку постоянно отказывался, говоря, что перед лицом смерти и в глазах Господа он не выше и не ниже других и вместе со всеми будет разделять не только опасности, но и лишения.
Но вот кончилась вода, затем не стало и галет; правда, каждое облако в небе, казалось, обещало дождь, но галеты исчезли навсегда.
Суровые лица омрачились, затем раздались глухие голоса, произносившие сначала жалобы, потом угрозы.
Прошел первый день без пищи, за ним второй.
Несколько капель воды — вот все, что поддерживало этих людей, смотревших друг на друга дикими глазами, в которых сверкала угроза.
Капитан попытался использовать свое влияние, но мало-помалу он терял его.
Самые изголодавшиеся ворчали, что он ошибся в своем счислении пути, что он — страдавший, как и они, и обреченный умереть вместе с ними, если их ожидает смерть, — в отместку взял курс в открытое море, вместо того чтобы направиться к берегу.
Когда человек доходит до этой стадии безумия, разговаривать с ним уже бесполезно: им овладевают инстинкты хищника и надо быть готовым защищаться от него, как от дикого зверя.
Неожиданно, словно Небо захотело явно показать, что оно покровительствует этим несчастным, над шлюпкой закружилась стая чаек и — о чудо! — птицы давались в руки.
Каждый поймал двух или трех чаек, ощипал их, загрыз зубами, выпил горячую кровь и съел сырое мясо.
Бонтеку с содроганием наблюдал за происходящим: его люди приобретали страшный опыт — тягу к чужой крови и чужой плоти.
Эта кровь и это мясо показались им восхитительными.
И все же чайки подошли к концу еще быстрее, чем прежде — галеты, и тогда, не видя и следов суши, люди впали в прежнее подавленное состояние.
Те, кто плыл в лодке, приблизились к шлюпке и, побуждаемые потребностью в общении, которая охватывает людей в минуты крайней опасности, обменялись несколькими словами, а затем объявили Бонтеку, что хотят разделить со всеми общую судьбу: вместе жить или умереть; а раз из двух суденышек более крупным была шлюпка, ей надлежит принять на борт двадцать шесть человек из лодки.
Это предложение однажды уже было высказано, и капитан добился того, что оно не было принято, так как это означало бы удвоить опасность плавания.
В первый раз его послушались; но, видя, в каком состоянии находятся люди сейчас, Бонтеку счел любое свое возражение излишним и воздержался от какого-либо замечания.
Он только постарался сделать пересадку как можно менее опасной.
В шлюпке было тридцать весел; их скрепили между собой и уложили, оперев оба края на банки таким образом, что получилась палуба, а шлюпка была достаточно глубокой, чтобы под этой крышей из весел можно было сидеть.
Команду моряков, состоявшую из семидесяти двух человек, разделили: тридцать шесть должны были находиться в укрытии, тридцать шесть — сверху.
Люди были мрачными и угрюмыми, и каждый раз, когда те, что были внизу, выходили на свет нести свою вахту, на их лицах можно было прочесть еще большее уныние и отчаяние, чем прежде.
Новая манна, не менее чудесная, чем первая, на этот раз не упала с неба, но вышла из воды.
Стая летучих рыб, преследуемых какой-то невидимой дорадой, поднялась над морем и упала в шлюпку.
Каждый сидящий в ней, как было и с чайками, поймал двух или трех.
В среднем эти рыбы были величиной с мерлана.
Рыб съели, как и чаек, сырыми.
Терпения людям хватило еще на два дня, но через два дня их вновь стал терзать голод.
Мрачное выражение, ненадолго покинувшее лица, появилось на них снова, чтобы затем уступить место отчаянию.
Одни жевали свинцовые пули, чтобы обмануть голод, другие кусали ядра фальконетов, чтобы освежить рот.
Наконец наиболее отчаявшиеся начали, несмотря на предостережения капитана, пить морскую воду.
Однако никто не заболел; несмотря на все тяготы и мучения, даже Бонтеку, пострадавший больше всех, чувствовал, что его раны зарубцовываются.
Но было очевидно, что надвигается самая страшная беда: с этими скученными в тесном пространстве семьюдесятью двумя людьми неизбежно должно произойти нечто ужасное.
Однажды вечером к Бонтеку приблизились двое.
Капитан сидел, закрыв лицо руками, но почувствовал, что перед ним остановились люди, несомненно желающие что-то сказать ему, и поднял голову.
Несколько минут они стояли, не произнося ни слова.
Пытаясь прочесть намерения этих людей, Бонтеку заглянул им в глаза.
Но вот один из двоих нарушил молчание и объявил капитану, что команда приняла решение съесть юнг.
— Несчастные! — вскричал Бонтеку.
— Мы голодны! — последовал ответ.
— Послушайте, — продолжал Бонтеку, невольно содрогнувшийся от этого страшного оправдания. — Послушайте: у вас остался еще один бочонок воды, этого достаточно для поддержания вашей жизни в течение трех дней. Дайте мне эти три дня: такую отсрочку предоставили когда-то Христофору Колумбу, и вы мне в ней не откажете.
Посовещавшись со своими товарищами, два матроса ответили, что дают ему эти три дня, но через три дня...
— Ах, если бы только мы были на берегу, — прибавил уходя один из двоих, — мы бы поели травы.
Бонтеку утер слезу.
Эти люди, приведя его в трепет, теперь вызвали у него слезы.
На следующий день Бонтеку, желая немного подбодрить удрученных людей, попытался приобщить их к своей работе по счислению и показать им курс и широту; они безучастно качали головой, но оставались верными своему обещанию подождать три дня, прежде чем привести в исполнение свой ужасный план — съесть юнг.
На второй день, поскольку уже в течение шестидесяти часов люди поддерживали себя лишь водой, силы их оказались на исходе.
Большая часть команды не могла ни встать, ни держаться на ногах. Среди прочих — судовой приказчик Рол; он был так слаб, что уже не мог двигаться и лежал, вытянувшись на палубе, и лишь осмысленный взгляд его показывал, что этот человек принимает еще какое-то участие в происходящем.
Благодаря ниспосланному Провидением чуду капитан, по мере того как другие ослабевали, напротив, ощущал, как заживают его раны и силы вновь возвращаются к нему.
Он был единственным, кто черпал в собственной воле достаточно энергии, чтобы пройти с одного края шлюпки до другого.
Наступил второй день декабря — тринадцатый после бедствия.
К пяти часам вечера небо заволокло и упали первые капли; надвигающийся дождь обещал освежить людей и придать им немного сил.
Отвязав паруса от рей, их растянули на палубе, улеглись на них, и, когда дождь усилился, все напились вдоволь и вновь наполнили водой два маленьких бочонка.
Капитан тем временем находился у румпеля. Все более доверяя своему счислению, он был убежден, что шлюпка приближается к берегу, поэтому упрямо оставался на своем посту, ожидая, когда дождь прекратится и на горизонте появится какой-нибудь просвет. Но дождь продолжал лить, капитан все сильнее замерзал, и ему пришлось позвать старшего матроса и поставить его вместо себя, предписав ему быть предельно бдительным.
Затем он лег среди моряков и постепенно немного согрелся.
Старший матрос пробыл у румпеля едва ли четверть часа, и, когда дождь перестал и погода прояснилась, все увидели, как он внезапно резко вскочил, приставил руку козырьком к глазам, а затем услышали, как он оглушительно дважды прокричал:
— Земля! Земля!
От этого крика все вздрогнули; даже самые слабые нашли в себе силы подняться на ноги и сразу бросились к носу шлюпки, так что чуть было не перевернули ее.
Перед ними действительно была земля.
Радостные вопли, выражения благодарности, крики счастья вырвались из каждой груди; любовь к жизни проявилась в каждом из них во всей своей силе, и все повторяли: «Земля! Земля!» — будто в самом этом слове уже заключалось реальное облегчение их страданий.
Но, приблизившись к берегу, они увидели, что море бьется о него с такой силой, что решено было, как ни спешили они ступить на сушу, поискать более надежную якорную стоянку.
Страшная опасность, которую они избежали, видимо, заставляла всех этих людей больше, чем когда-либо прежде, держаться за жизнь.
Поэтому они с удивительной покорностью выслушали замечания капитана.
Терпеливо двигаясь вдоль берега, через час они заметили бухту, направились к ней, без труда бросили там сохранившийся у них небольшой якорь и при помощи его пришвартовались.
Все устремились на сушу, такую долгожданную и столь желанную; затем, пока капитан, опустившись на колени, от своего имени и от имени остальных благодарил Бога, команда принялась в меру своих сил обыскивать остров, чтобы найти что-нибудь, чем можно было бы утолить голод.
Остров был совершенно необитаем, а единственными плодами, произраставшими на нем, причем в несметном количестве, были кокосы.
Но и это было большой радостью.
Жидкость, окружающая ядро ореха и называемая кокосовым молоком, приятна на вкус; каждый сбил столько кокосов, сколько хотел, съел мякоть более спелых плодов и выпил молоко менее зрелых.
Но, употребив чрезмерное количество этой жидкости, вся команда не замедлила ощутить такие жестокие рези, что капитан подумал, не напали ли его люди и он на какую-то ядовитую разновидность кокосовой пальмы и отравились.
Боли были до того сильными, что несчастные добивались некоторого облегчения, лишь зарывшись по шею в раскаленный песок.
После пятнадцатичасовых мучений боли стали стихать и понемногу совсем прошли.
Шлюпку нагрузили кокосами и, удостоверившись, что остров в самом деле необитаем, к четырем часам пополудни приготовились к отплытию.
На следующий день они увидели Суматру. Несмотря на несовершенство своих приборов, Бонтеку не ошибся.
Пристать к берегу было нелегко: вдоль него тянулись подводные скалы.
Шлюпка много часов подряд шла вдоль этого берега.
Наконец четверо добровольцев, отличные пловцы, вызвались добраться до берега и, обследовав сушу, найти какое-нибудь место, где можно причалить.
Предложение было принято; матросы разделись, оставив на себе только нижние штаны, и поплыли бок о бок, чтобы в случае необходимости помогать друг другу.
Шлюпка же приостановилась, не продвигаясь вперед во все то время, пока они преодолевали полосу подводных скал, и держась как можно ближе к ним.
Смельчаки добрались до берега, выдержав страшную схватку с волнами, но без серьезных происшествий.
Оказавшись на земле, они пошли вдоль берегового откоса, а тем временем шлюпка двигалась вблизи острова.
Наконец, дойдя до берегового склона какой-то реки, матросы сделали знак, что обнаружили нечто новое.
Прижавшись ближе к берегу, шлюпка подошла к устью реки.
Перед входом в него простиралась своего рода запруда, на которую море набрасывалось с большей яростью, чем в прочих местах, уже обследованных ими.
Капитан считал, что не стоит пытаться здесь пройти.
Но вся команда придерживалась противоположного мнения.
Так что Бонтеку оставалось лишь взять на себя управление шлюпкой и маневрировать, по возможности сопротивляясь силе волн.
Для этого он с каждого борта поместил двух человек с веслами наготове, а сам взялся за румпель, чтобы идти прямо наперерез волнам.
Приняв эти меры предосторожности, матросы бросились вперед будто в атаку.
Первая волна, вставшая на их пути, до половины наполнила шлюпку водой; но люди были готовы к этому и, как смогли, вычерпали воду своими шляпами и башмаками.
Тотчас же подкатила вторая волна.
Она была такой высокой и яростной, что захлестнутые водой матросы уже считали себя обреченными на гибель; и все же, несмотря ни на что, работа продолжалась: воду выливали за борт всеми возможными способами; это не помогло бы, окажись третий приступ таким же грозным, как два первых, но, к счастью, на этот раз вал миновал их, и, поскольку начался прилив, вода приподняла корму шлюпки, которой внезапно удалось преодолеть запруду.
Таким образом они оказались в реке.
Прежде всего они попробовали воду. Она была пресной!
Эта удача заставила бедняг в один миг забыть обо всех горестях и тяготах.
Все в один голос воскликнули: «На берег!»
Шлюпку направили к берегу, и через несколько секунд в ней не осталось ни одного человека.
Это было одно из тех мгновений счастья, какие ведомы лишь морякам.
Каждый принялся шарить в кустах, в гуще листвы деревьев, в траве, и в конце концов ими была обнаружена разновидность мелких бобов, похожих на те, что растут в Голландии.
Их попробовали: они имели тот же вкус и, вероятно, принадлежали к тому же семейству, что и голландские.
Перед тем местом, где высадились люди, в море выступала полоска земли — нечто вроде мыса.
Несколько человек, уставшие менее других, направились в ту сторону и через короткое время вернулись с табаком и с огнем.
Судя по этим находкам, на этот раз они попали на остров, населенный людьми, и к тому же жители его должны были находиться где-то неподалеку.
В шлюпке нашлось два топора. Двое матросов принялись валить деревья, и были разожжены три или четыре больших костра.
Матросы уселись вокруг них и стали курить табак и есть бобы.
Наступил вечер. Моряки все еще не знали, где они находятся, и не видели ни одного туземца.
Благоразумие требовало принять все возможные меры предосторожности.
Они обратились за советом к капитану.
Бонтеку распорядился удвоить количество костров и выставил на подходах к лагерю трех часовых.
Луна, находившаяся в последней четверти, бросала лишь слабый свет.
Все устроились как могли и, хотя положение их было неопределенным, заснули.
Каким был их сон до этого времени, в течение всех четырнадцати дней плавания после катастрофы, легко себе представить.
Около полуночи один из трех часовых чуть слышно оставил пост и, разбудив капитана, сообщил ему, что подходит большая группа островитян.
Капитан поднял своих людей.
К несчастью, они были очень плохо вооружены: лишь два топора, уже упомянутые нами, и заржавленная шпага — вот и все.
Этого было недостаточно, и Бонтеку приказал каждому взять горящую головню и атаковать островитян, как только они покажутся.
Идея капитана воодушевила всех: каждый, погрузив конец своего орудия в один из общих костров, спокойно ожидал сигнала и, как только он был дан, бросился на врага.
Можно себе представить, какое впечатление произвел вид этих семидесяти двух человек, выбегающих из мрака с громкими криками, размахивающих горящими рогатинами, от которых летели сразу пламя, дым и искры.
Островитяне не продержались ни одной минуты и не выпустили ни одной стрелы; они удирали со всех ног, отвечая воплями ужаса на победные крики матросов.
Достигнув леса, стоявшего перед ними словно стена, дикари углубились в него и скрылись с глаз.
Голландцы вернулись к кострам и остаток ночи провели в неослабевающей тревоге.
Капитан и Рол на всякий случай устроились в шлюпке, чтобы как можно быстрее спустить ее на воду, если туземцы вернутся.
На следующий день, едва только взошло солнце, все обратили взгляды к лесу.
Из него вышли три островитянина и двинулись вдоль берега.
Три голландских матроса вызвались пойти им навстречу.
Никогда еще при переговорах по важнейшим проблемам первая встреча полномочных представителей сторон не вызывала столь жгучего интереса у наблюдателей.
Ведь на ней решался вопрос, чему быть — миру или войне.
Эти три матроса, плававшие уже в индийских и китайских морях, знали несколько малайских слов и с их помощью надеялись объясниться.
Наконец местные жители и чужестранцы сошлись.
Первое, что хотели выяснить туземцы, из какой страны прибыли моряки.
Матросы поспешили ответить, что они голландцы, и представились несчастными купцами, чье судно погибло в огне; затем в свою очередь они спросили, нельзя ли путем обмена получить какую-нибудь еду, крайне им необходимую.
Тем временем островитяне, казавшиеся далеко не робкими, продолжали двигаться к лагерю; но, поскольку их было всего трое, им не препятствовали.
Однако осторожный капитан расстелил паруса поверх весел, образовывавших палубу, чтобы дикарям не удалось посмотреть, что находится в глубине шлюпки.
Эта предосторожность обеспокоила туземцев; они простодушно спросили, есть ли у потерпевших крушение какое-нибудь оружие.
Бонтеку ответил, что, к счастью, каждый матрос смог спасти свой мушкет, порох и пули.
И, показав на часть шлюпки, покрытую парусами, он добавил:
— Оружие находится там.
Туземцам очень хотелось приподнять паруса, но они не осмелились.
Видя, что им не удастся удовлетворить свое любопытство на этот счет, трое островитян простились с голландцами, сообщив им, что принесут риса и кур.
Порывшись во всех карманах, матросы с большим трудом собрали восемьдесят реалов.
Через три четверти часа островитяне вернулись с вареными курами и вареным рисом.
Им дали денег из общего кошелька, и они, казалось, были довольны оплатой.
После этого капитан призвал своих людей принять самый безмятежный вид, какой только возможно, и спокойно есть.
Трое островитян присутствовали при обеде гостей.
Голландцы попытались задать островитянам несколько вопросов, чтобы выяснить, где они находятся.
Они в самом деле оказались на Суматре, как и предполагал капитан.
На вопрос о расположении Явы туземцы взмахом руки указали направление.
Итак, моряки более или менее верно определили свое местонахождение.
Единственное, чего теперь не хватало команде, была провизия, причем в количестве, достаточном для восстановления утраченных сил.
Капитан решил пойти на риск, чтобы ее раздобыть.
Для этого надо было всего лишь подняться по реке и добраться до видневшейся вдалеке деревушки.
Капитан собрал все оставшиеся деньги и с четырьмя матросами сел в маленькую пирогу.
Оказавшись в деревне, он без труда получил провизию, которую тотчас же отправил своим людям, с тем чтобы Рол распределил еду поровну.
Что касается его самого, он остался в деревне, решив отдохнуть там и поесть.
Затем, покончив с едой и не обращая внимания на островитян, не спускавших с него глаз ни на минуту, пока он ел, капитан купил буйвола и приготовился увести его с собой.
Но животное было таким диким, что преодолеть его сопротивление оказалось невозможным.
Тогда, поскольку день клонился к вечеру, четверо матросов предложили Бонтеку остаться в деревне до следующего утра, когда, говорили они, будет легче справиться с буйволом и отвести его в лагерь.
Бонтеку это совершенно не устраивало, но настаивать на их возвращении он не стал, объявив им только, что отправится в лагерь в тот же вечер, даже если ему придется вернуться одному.
Четыре матроса попросили капитана извинить их: сославшись на усталость, они хотели бы воспользоваться только что полученным разрешением остаться в деревне.
Так что капитан ушел один.
На берегу реки он обнаружил множество туземцев, столпившихся вокруг пироги, которая привезла его сюда.
Казалось, они оживленно спорили.
Капитан понял, что одни хотели его задержать, другие готовы были отпустить.
Минуты были решающими: малейшее колебание могло все погубить.
Бонтеку направился к туземцам, взял за руки первых попавшихся двоих, и подтолкнул их вперед с видом человека, имеющего на это право.
Островитяне повиновались, не выказывая открытого сопротивления, но все же с явной неохотой и угрожающе посматривая на Бонтеку; оказавшись в лодке, один из них уселся спереди, другой — сзади, и оба принялись грести.
У каждого за поясом был крис.
Поместившись в середине лодки, капитан внимательно следил за ними и надеялся взглядом удержать их на месте.
Примерно на третьей части пути тот, кто сидел на корме пироги, встал, подошел к Бонтеку и знаками объяснил ему, что он не станет грести, пока тот не даст ему денег.
Бонтеку достал из кармана мелкую монетку и протянул туземцу.
Островитянин взял ее, несколько мгновений разглядывал с недоверчивым видом, потом завернул в уголок тряпки, служившей ему поясом.
Затем он снова сел.
Тогда настала очередь того, кто находился на носу.
Снова разыгралась та же сцена.
Как и в случае с первым, Бонтеку достал монету того же достоинства и отдал ее второму гребцу.
Тот разглядывал ее еще дольше и еще более недоверчиво, чем его товарищ, переводя глаза то на деньги, то на человека и, очевидно, задаваясь следующим вопросом: «Должен ли я взять деньги? Должен ли я убить человека?»
Убить человека ему было так же легко, как взять деньги: он был вооружен, а Бонтеку безоружен.
Капитан ни на мгновение не спускал глаз с дикаря, читая все его мысли, и, хотя он выглядел совершенно невозмутимым, сердце его бешено колотилось.
Тем временем они продолжали спускаться по реке, причем быстро: их увлекал за собой отлив.
Они проделали примерно половину пути, когда два проводника вначале обменялись несколькими словами, а затем заговорили горячо и оживленно, что встревожило храброго капитана.
Было ясно, что эти два человека замышляют какой-то заговор и, как ему показалось по их жестам, речь идет о том, чтобы броситься на него с двух сторон и убить.
Бонтеку мысленно обратился к Богу с молитвой, и, поскольку в ту же минуту на ум ему пришла причудливая идея, он нисколько не сомневался в том, что она послана ему Богом.
Идея состояла в том, чтобы начать петь.
И он принялся очень громко распевать веселую голландскую песню.
При этих неожиданных звуках, таких мощных, что они пробудили эхо в лесах по берегам реки, два дикаря от всей души расхохотались, так широко разевая рты, что Бонтеку мог бы заглянуть им в глотку.
Пирога между тем продолжала быстро скользить по реке; через несколько минут капитан увидел шлюпку и понял, что он спасен.
Но он не прекратил своего пения: оно должно было и отвлекать обоих его проводников, и оповестить лагерь о его возвращении.
И в самом деле, когда наиболее высокие ноты (Бонтеку не слишком заботился о том, чтобы петь верно, лишь бы быть услышанным) достигли слуха матросов, каждый из них бросил свое занятие и прибежал на берег реки.
Вот теперь Бонтеку мог приказывать, и он велел обоим островитянам перейти на нос пироги, чтобы можно было одновременно держать их в поле зрения и таким образом избежать любой неожиданности.
Они повиновались; когда пирога приблизилась к берегу в указанном Бонтеку месте, капитан выскочил на сушу и оказался среди своих людей.
Голландцы были сильно обеспокоены тем, что капитан вернулся один.
Услышав его пение и не зная за ним такого явного пристрастия к нему, они подумали, что произошло нечто необычайное, и это заставило их сбежаться.
Бонтеку рассказал им о покупке буйвола, о желании его спутников остаться в деревне и о том, что ему грозило на обратном пути.
Голландцам очень хотелось заставить двоих островитян расплатиться за страхи капитана; но тот, напротив, посоветовал им обращаться с туземцами как можно обходительнее, поскольку их товарищи могут поплатиться жизнью за малейшую обиду, нанесенную дикарям.
А туземцы, казалось, и не помышляли ни о какой опасности.
Они ходили взад и вперед по лагерю, разглядывая каждый предмет с любопытством, свойственным детям и дикарям, спрашивали, где матросы проводят ночь и где спят Рол и капитан, в которых они признали старших.
Им ответили, что матросы спят под навесами, а Рол и капитан — в шлюпке.
Ночь прошла спокойно, и все же капитан спал тревожно, так как опасался, что больше не увидит четырех матросов, оставшихся в деревне.
И правда, наступил рассвет и первые утренние часы миновали, а они не показывались.
Однако около девяти часов утра капитану сообщили, что замечены двое островитян, которые гонят впереди себя буйвола.
Капитан в сопровождении матроса, немного говорившего по-малайски, вышел навстречу этим людям и спросил у них, отчего голландцы все еще не вернулись и почему приведенный буйвол вовсе не тот, что был куплен капитаном.
На эти вопросы туземцы ответили, что ^супленный капитаном буйвол был до того диким, что пришлось выбрать другого; а что касается четырех голландцев, они шли позади них и вели второго буйвола.
Такой ответ казался достаточно правдоподобным, поэтому он на время успокоил капитана.
Бонтеку предложил островитянам купить у них второго буйвола, договорился с ними о цене и заплатил за него.
Но когда буйвола попытались заставить направиться к лагерю, он сделался еще более непокорным, чем вчерашний. Увидев это, Бонтеку взял топор и перерубил ему сухожилия.
Дикари, получив за быка деньги, рассчитывали забрать его назад; они громко закричали, и тут же, словно это был сигнал, из леса выскочили две или три сотни их соплеменников и быстро побежали к шлюпке.
В том, что намерения у них дурные, сомнений не было, поэтому трое голландцев, поддерживавшие небольшой костер перед навесами и первыми заметившие дикарей, поспешили к капитану предупредить о нападении.
В это же время с другой стороны показалась еще одна группа, человек в пятьдесят, по-видимому с не менее враждебными намерениями.
Бонтеку прикинул количество людей в обеих группах и, решив, что моряки, как ни плохо они вооружены, могут защищаться, крикнул им:
— Держитесь! Этих негодяев не так много, чтобы испугать нас!
Но тут с третьей стороны вышла еще одна группа, числом равная двум другим и вооруженная щитами и мечами.
Если бы у каждого из матросов было ружье и боеприпасы (как они похвастались островитянам), сопротивление было бы еще возможно; но против шестисот дикарей было всего шестьдесят семь голландцев, и у них, как мы уже сказали, не было другого оружия, кроме двух топоров и одной шпаги.
Капитан понял тогда, что единственный путь к спасению, оставшийся им, — быстро отступить, и он громко, как только мог, прокричал:
— Друзья! В шлюпку! В шлюпку!
Услышав этот крик — настоящий сигнал тревоги — все пустились бежать.
К несчастью, в шлюпке ничего не было приготовлено к отплытию, и, когда команда оказалась на берегу реки, нескольким голландцам пришлось прикрывать остальных, пока шлюпка отчаливала.
Два матроса взяли по топору, а пекарь схватил старую шпагу, с которой он способен был творить чудеса.
Настал момент жестокого боя.
Не видя у голландцев ружей, островитяне, на чьей стороне теперь был и численный перевес, и больше вооружения, со страшными криками бросились на судно.
Какое-то время схватка происходила на земле, на борту и в воде.
Шлюпка стояла закрепленная на двух малых якорях — один сзади, другой спереди.
Капитан, находившийся на борту, крикнул пекарю, оказавшемуся рядом с тросом:
— Режь перлинь!
Но шпага резала плохо и провисший трос не поддавался; к тому же в эту минуту пекарь вынужден был обороняться и отвечать ударами шпаги нападавшему на него островитянину.
Тогда капитан побежал на корму, прижал кормовой перлинь к ахтерштевню и крикнул:
— Руби!
На этот раз хватило одного удара, чтобы перерубить канат.
Капитан опять закричал:
— В шлюпку! В шлюпку!
Услышав эти слова, все, кроме тяжелораненых и погибших, отступили; те, кто находился в шлюпке, помогали оставшимся за бортом подняться в нее, а тем временем четверо матросов, отцепивших якорь от берега, тащили шлюпку на середину реки.
Когда дно у этих четверых ушло из-под ног, с борта им бросили канаты, и с их помощью они смогли подняться в шлюпку.
Наконец, словно Небо пришло на помощь несчастным жертвам кораблекрушения, против которых, казалось, были огонь, вода и земля, — ветер, до сих пор дувший к берегу, внезапно переменился и погнал шлюпку в сторону моря.
Оставалась гряда камней и подводные скалы — последняя и, возможно, вполне реальная угроза для моряков.
Преодолев одним махом камни, пять минут спустя они были вне опасности, по крайней мере с этой стороны.
То, что так пугало голландцев, напротив, вселяло надежду в островитян: они высыпали на самый край мыса и ждали там, когда шлюпка наткнется на скалы.
Провидение позволило избежать этой опасности, и, поскольку ветер продолжал оставаться попутным, вскоре шлюпка оказалась далеко от берега.
Только два обстоятельства огорчали команду и ее отважного капитана.
Во-первых, они горевали, что вынуждены были покинуть четверых товарищей, с которыми вместе перенесли столько тягот и опасностей.
Кроме того, они заметили, что храбрый пекарь, так мужественно прикрывавший отступавших, получил рану немного ниже груди. Сама по себе рана была вовсе не опасной, но по синевато-черному кольцу, окружавшему ее, капитан понял, что она была нанесена отравленным оружием. Превратившись в хирурга, капитан немедленно взялся за нож и разрезал тело до живого места; но яд Зондских островов не щадит никого, как известно, и через пять минут раненый вытянулся, слабо вздохнул и умер.
Тогда капитан произвел смотр своей команды.
В ней недоставало шестнадцати человек: четверых оставшихся в деревне, одиннадцати убитых при посадке в лодку и этого несчастного, умершего только что.
Над телом бедняги-пекаря произнесли короткую молитву и бросили его в море.
Шлюпка шла вдоль берега с попутным ветром.
Отдав первую дань сочувствия отсутствующим и последние почести мертвому, стали изучать запасы продовольствия.
Они состояли из восьми кур и небольшого количества риса; их распределили между пятьюдесятью шестью оставшимися матросами.
Но совершенно ясно, что столь малое количество провизии не могло долго удовлетворять потребности людей, в течение четырнадцати дней страдавших от голода и ни разу не поевших досыта за то время, что они провели на острове.
Поэтому пришлось решиться снова высадиться на сушу, и лодку повернули к берегу.
Этот берег был заполнен островитянами; но, увидев, что голландцы направляются к ним, они обратились в бегство, и побережье опустело.
Матросы поспешили высадиться, набрать устриц, съедобных ракушек и морских улиток, каждому в меру своей жажды напиться из ручья, наполнить водой оба маленьких бочонка и вернуться в шлюпку.
Капитан предложил выйти чуть подальше в открытое море, где им, возможно, удастся найти какой-нибудь необитаемый остров и на нем можно будет, не опасаясь внезапного нападения, поискать воду, фрукты и ракушки.
С его мнением согласились.
Помимо весьма ненадежных сведений, полученных накануне от островитян насчет Суматры и Явы, потерпевшие кораблекрушение совершенно не знали, где они находятся.
Ночь была тихой, море спокойным, и по сравнению с прошедшими событиями люди могли считать свое положение сносным.
На рассвете они увидели три острова.
На берегу не видно было ни одного туземца; голландцы подумали, что острова необитаемы (а именно такие они и искали), и, направившись к ним, пристали к самому большому из трех.
На нем только всего и было, что родник, заросли бамбука, пальмы и гора.
Прежде всего попробовав воду, чистую и вкусную, матросы решили сделать большой запас ее, помимо того, что могло вместиться в два бочонка.
С этой целью они срезали множество стеблей бамбука, проткнули палочкой в них все кольцевые перегородки, кроме последней, затем наполнили эти стебли водой и закрыли их с противоположного конца пробками.
Таким образом удалось почти вдвое увеличить запас воды. Затем матросы, забравшись на пальмы, стали срезать их мягкие, словно воск, верхушки, на вкус напоминавшие свежую капусту; они поели их на месте, а также сделали запас на будущее.
После этого они разбрелись по берегу, чтобы поискать ракушки.
Бонтеку тем временем взобрался на гору.
Когда он добрался до вершины и вспомнил, какая удивительная цепь событий поочередно подвергала его смертельной опасности и оставляла в живых, чувство признательности Провидению заполнило его душу, он преклонил колени на негостеприимном берегу этого неутолимого моря и возблагодарил Господа.
Затем он поднял голову и взгляд его остановился на горизонте.
Справа от себя он увидел, как вырисовывается в дымке горная цепь и посреди этого лазурного тумана устремляются ввысь две вершины.
И тут к нему пришло воспоминание.
В Голландии, в Хорне, прислонившись к огромной печке и поставив перед собой кружку пива, он часто слушал рассказы одного путешественника из числа своих друзей, Виллема Схаутена, дважды побывавшего в Ост-Индии, и тот как-то сказал ему, что за Батавией тянется горная цепь, две высочайшие вершины которой уходят за облака и за свой лазурный цвет названы Синими горами.
Если перед ним сейчас те самые горы, о которых рассказывал ему Виллем Схаутен, то в счислении Бонтеку не допустил никакой ошибки и путешественники находятся вблизи Явы, то есть голландской колонии, где они могут рассчитывать на любую помощь.
Бонтеку быстро спустился, поспешил к людям, продолжавшим поиски ракушек, и поделился с ними своими надеждами.
Они предложили капитану вновь править шлюпкой и взять курс на горы.
В шлюпку были сложены все ракушки, какие им удалось найти, все срезанные ими верхушки пальм, все бамбуковые стебли, наполненные водой, и, поскольку ветер был попутным, моряки направились прямо к двум вершинам.
Настала ночь; горы исчезли в сумерках, но на небе показались звезды, и теперь можно было ориентироваться по ним.
На следующий день лодку остановил штиль. Матросы сначала испытали огромное разочарование, ведь они не знали, что путь, пройденный ими за ночь, привел их к берегу Явы.
Внезапно матрос, поднявшийся на верхушку мачты, вскрикнул; затем, протерев глаза, он объявил, что видит двадцать три корабля.
Радость, охватившая команду, вырвалась криками, песнями и прыжками.
Затем гребцы налегли на весла и шлюпка поплыла навстречу флоту.
Как оказалось, эти суда были голландскими; командовал ими адмирал Фредерик Хаутман Далкмар.
Командующий стоял с подзорной трубой на полуюте, откуда следил за всеми движениями приближавшейся шлюпки; при виде ее его опытный глаз распознал следы большого бедствия.
И вскоре потерпевшие кораблекрушение увидели, как от корабля отошла и быстро поплыла лодка. Она была послана командующим.
Когда шлюпка и лодка сблизились, оба экипажа встали, размахивая шляпами и испуская радостные крики.
Очень быстро они узнали друг в друге тех, с кем вместе вышли с Тексела и расстались лишь в Бискайском заливе, и это вызвало еще большую радость.
Бонтеку и Рол перешли в лодку, и их отвезли на адмиральское судно.
Шлюпка с матросами «Ньив-Хорна» следовала за ними.
Оба офицера поднялись на палубу, где их ждал Фредерик Хаутман.
Рассказ капитана был немногословным.
Когда говорят о долгих страданиях, обычно укладываются в короткие фразы. Адмирал быстро понял, что всем этим храбрым людям необходимо восстановить силы; он велел накрыть свой собственный стол, поставить на него хлеб, вино и мясо, пригласил к нему Рола и Бонтеку и распорядился, чтобы остальные потерпевшие кораблекрушение поднялись на борт, а матросы как можно сердечнее приняли их.
Когда Бонтеку и Рол увидели перед собой хлеб, вино и блюда своей страны, они переглянулись и, движимые одним и тем же чувством, залились слезами и от всего сердца стали благодарить адмирала за оказанный им теплый прием.
Адмирал дал возможность этим исстрадавшимся людям подкрепить свои силы, а на следующий день, посадив их на свою яхту, отправил в Батавию, куда они вошли при огромном стечении народа, уже знавшего о том, какие беды приключились с ними и как они чудесным образом трижды избежали смерти, когда им угрожали поочередно огонь, вода и земля.
В тот же день они пришли во дворец главы Компании, где были приняты так же сердечно, как перед тем у адмирала.
Пришлось повторить ему все то, о чем уже было рассказано накануне Фредерику Хаутману, и, поскольку его впечатление от этой страшной истории было таким же, то и прием, оказанный ее участникам, был столь же теплым, с той только разницей, что праздник на борту адмиральского судна длился всего сутки, в то время как во дворце главы Компании он не прекращался целую неделю.
Глава Компании решил непременно использовать людей, проявивших такое огромное мужество и в то же время такую святую покорность судьбе, и распорядился временно передать Бонтеку должность капитана на судне «Берге-бот», а Рола назначил приказчиком на том же судне.
Таким образом, оба моряка вновь оказались вместе и в тех же званиях, какие были у них на «Ньив-Хорне».
Что касается матросов, то их распределили по другим судам в соответствии с потребностями флота.
Позже Рол был назначен комендантом форта на Амбоне, одном из Молуккских островов, где он и скончался.
Что же касается Бонтеку, то он, приняв участие во множестве эскпедиций и оказав своей смелостью и своими знаниями важные услуги правительству, отправился 6 января 1625 года в Европу, пристал к берегу Зеландии 15 ноября следующего года, а затем уехал в Хорн, свой родной город, где и написал воспоминания о пережитом, которые мы и предлагаем вниманию наших читателей более чем через двести лет после изображенных в них событий.
По другую сторону земного шара, как раз напротив Парижа, затерявшись среди огромного Южного океана, простирается земля, вытянутая с севера на юг, по размерам сравнимая с Францией, а по форме похожая на Италию; пролив разделяет ее на два острова — один вдвое больше другого.
Это Новая Зеландия, открытая в 1642 году Абелем Янсзоном Тасманом, названная им Землей Штатов; впоследствии наименование это было забыто и заменено другим — Новая Зеландия.
Тасман никогда не ступал на эту землю.
Он пересек пролив, разделяющий оба острова, и бросил якорь в бухте; атакованный два часа спустя туземцами, он назвал это место бухтой Убийц, и такое название сохранилось.
В продолжение более ста лет земля эта оставалась призрачной. Называли ее «Terra australis incognita»[29].
Для моряков она была чем-то вроде Атлантиды, описанной Платоном... Она напоминала землю феи Морганы, исчезающую по мере приближения к ней.
Седьмого октября 1769 года Кук заново открыл ее и опознал по оставленным Тасманом зарисовкам ее обитателей.
Отношения его с туземцами были точно такими же, какие завязал с ними за сто двадцать шесть лет до него голландский мореплаватель.
Зеландцы пытались обокрасть матросов с «Endeavour»[30], а те в ответ перебили выстрелами из ружей дюжину туземцев; когда же Кук остановился у берегов Дика-На-Мари, того из двух островов, что наименее удален к югу, и не сумел ни мирным путем, ни силой добыть то, что было ему необходимо, он назвал место, где им был брошен якорь, бухтой Нищеты.
Названия этих двух бухт звучали для других путешественников не слишком заманчиво.
Приблизительно через месяц после капитана Кука другой мореплаватель, на этот раз француз, капитан Сюрвиль, тоже имел дело с новозеландцами.
Застигнутый страшной бурей у берегов Новой Зеландии, он потерял шлюпку, привязанную сзади к его судну.
Когда буря утихла, он в подзорную трубу разглядел, что потерянная шлюпка пришвартована в бухте Убежища, и немедленно спустил на море корабельную лодку, чтобы вернуть пропажу.
Но дикари, догадавшись, с какой целью была отправлена экспедиция, так тщательно спрятали шлюпку, что матросам Сюрвиля не удалось ее отыскать.
Придя в ярость от этой потери, Сюрвиль подал знак нескольким дикарям, державшимся поблизости на своей пироге, приблизиться к нему.
Один из них принял приглашение и поднялся на судно; к несчастью, это был их верховный вождь по имени Нанки-Нуи, и, хотя за несколько дней до того он оказал французам громадную услугу, приняв больных с корабля и ухаживая за ними с поразительным человеколюбием и бескорыстием, Сюрвиль объявил его пленником.
Но это было еще не все: Сюрвиль потопил все пироги, которые он смог захватить, и сжег все прибрежные деревни.
После этого Сюрвиль покинул Новую Зеландию, увозя, как он и угрожал, своего пленника Нанки-Нуи; в пути несчастный умер с горя: это произошло 12 марта 1700 года, спустя четыре месяца после того, как его захватили.
Новозеландцы поклялись жестоко отомстить первым же мореплавателям, которые пристанут к их берегу, за соплеменников: как расстрелянных Куком, так и потопленных и сожженных Сюрвилем.
Этими мореплавателями оказались моряки с судов «Маскарен» и «Кастри». Они шли от Ван-Дименовой земли под командой капитана Мариона, находившегося на службе французской Ост-Индской компании.
Капитан ничего не знал о том, что здесь происходило во время пребывания Сюрвиля; впрочем, весь этот берег, который за три года до того исследовал Кук, был еще почти неизведан.
Шестнадцатого апреля 1772 года Марион бросил якорь на неблагоприятном рейде у острова Дика-На-Мари, то есть в северной части Новой Зеландии.
Но ночью, когда море чуть было не выбросило суда на берег, моряки столь поспешно подняли паруса, что были вынуждены оставить свои якоря, дав себе слово вернуться за ними позднее.
И действительно, они вернулись 26 апреля и 3 мая стали в бухте Островов, близ мыса Бретт-де-Кук.
Едва бросив якорь, они увидели три пироги, идущие на веслах к кораблю. Дул легкий ветерок; море было великолепно.
Все матросы собрались на палубе и с любопытством следили за туземцами и за новым миром, лишь три года как явившимся из мрака неизвестности.
На одной из пирог было девять человек.
Они подплыли к кораблю.
С борта дикарям сейчас же бросили несколько безделушек, приглашая подняться на корабль.
Те сначала колебались, потом решились.
Через несколько секунд девять человек были уже на палубе.
Капитан принял их, повел к себе в каюту, предложил хлеба и спиртные напитки.
Они с немалым удовольствием стали есть хлеб, но только после того, как капитан Марион на их глазах сам попробовал его.
Что же касается спиртных напитков, то — в противоположность другим дикарям Южного океана — одни пробовали их с отвращением, а некоторые даже выплевывали их не глотая.
Затем стали искать, какие предметы могли бы заинтересовать туземцев.
Им предлагали рубахи и нижние штаны, но гости брали их, вероятно, только для того, чтобы не обидеть капитана.
Потом им показали топоры, ножи и тёсла.
Из всех этих предметов больше всего, по-видимому, их прельстили тёсла.
Тотчас взяв два или три инструмента и начав изображать, будто они работают ими, дикари показывали, что им известен способ их употребления.
Туземцев одарили всем.
После этого, одетые в рубахи и нижние штаны, они сели в пироги, направились к двум другим лодкам и, вероятно, принялись рассказывать о том, как их хорошо приняли, показывая полученные от чужестранцев подарки и советуя своим соплеменникам в свою очередь подняться на корабль.
Те после короткого обсуждения согласились и, в то время как первые посетители стали грести к берегу, направились к судам; подобно своим соплеменникам, они поднялись на «Маскарен».
Пока эти туземцы взбирались на палубу, капитан Марион бросил последний взгляд на тех, кто уже удалялся: они остановились на несколько минут, чтобы снять с себя рубахи и штаны, спрятали их на носу пироги и после этого продолжали путь к берегу.
Более капитана Мариона они не занимали, и он обратил все свое внимание на новых гостей.
Их было человек десять или двенадцать; с ними был их вождь, ростом примерно пяти футов и пяти дюймов, лет тридцати—тридцати двух, достаточно хорошо сложенный.
Все лицо у него было татуировано рисунками, которые довольно точно напоминали переплетающиеся между собой линии, одним взмахом пера начертанные учителем каллиграфии; в ушах в него болтались костяные серьги, а черные волосы, уложенные на макушке головы, как у китайцев, были украшены двумя белыми перьями.
На нем было что-то вроде юбки, не доходившей до пояса в верхней своей части и не закрывающей колен — в нижней.
Эта юбка, а также плащ, наброшенный на плечи, были из какой-то неизвестной во Франции материи, одновременно гибкой и крепкой; оба предмета одежды были обшиты полосами другого цвета, образующими кайму, и украшены рисунками, похожими нате, которыми расписаны этрусские туники.
Оружие его составляли великолепная палица из нефрита, привязанная к поясу, и длинное копье в руках.
В качестве украшений на нем были серьги, о чем мы уже упоминали, и ожерелье из зубов морских рыб.
Редкая бородка из жестких волос удлиняла его подбородок, заканчивающийся благодаря ей острием почти столь же тонким, как острие в кисти художника.
Вступив на палубу, он, не ожидая вопросов, сразу назвал свое имя, словно оно должно было преодолеть моря и стать известно капитану Мариону.
Его звали Такури, что значит «Собака».
Капитану очень хотелось обменяться несколькими словами с туземцами, но никто не знал языка этой страны, ведь хотя и прошло более ста лет с тех пор, как она была открыта, изучать ее начали примерно три года назад.
К счастью, лейтенанту Крозе пришла в голову мысль взять в библиотеке капитана словарь языка жителей Таити, составленный г-ном де Бугенвилем.
При первых произнесенных им словах дикари с удивлением подняли головы: наречия совпадали!
Теперь стало возможным понимать друг друга, и капитан Марион решил завязать с туземцами дружеские отношения.
И словно для того чтобы оправдать эту надежду, пироги, едва только ветер посвежел, удалились, увозя с собой гостей и полученные ими подарки.
Однако пятеро или шестеро дикарей по собственному почину, не получив приглашения, остались на борту.
Среди них был и вождь Такури.
Когда представляешь себе, какие планы уже вынашивал в это время Такури, начинаешь понимать, какой чудовищной силой воли ему следовало обладать, чтобы довериться таким образом людям, на которых он, особенно после того, что произошло три года назад с Сюрвилем, смотрел как на своих врагов и которым он выказывал доверие только для того, чтобы внушить подобные же чувства к себе, а при удобном случае отомстить.
Дикари ужинали вечером за столом капитана; они с охотой ели все предлагаемые им кушанья, отказываясь лишь от вина и крепких напитков, а потом спали (или делали вид, что спят) на постелях, приготовленных для них в кают-компании.
На следующее утро корабль стал лавировать.
Этот маневр, непонятный туземцам, по-видимому, очень обеспокоил их.
Каждый раз, когда корабль удалялся от берега, лицо Такури при всем самообладании дикаря омрачалось; однако, видя, что судно доходило только до определенного места, а затем поворачивало на другой галс и приближалось к берегу, он, казалось, успокаивался.
Четвертого мая в проливе между островами был брошен якорь.
Такури сел в пирогу, чтобы возвратиться на берег, дав обещание вернуться снова.
Ему дали кое-какие подарки, и он отбыл.
На этом рейде корабль оставался до 11 мая; однако то л и эта якорная стоянка была недостаточно удобна, то ли рифы здесь не давали капитану Мариону возможность расположиться так, как ему требовалось, — паруса были подняты снова.
Вскоре корабль вошел в гавань Островов, открытую капитаном Куком, и бросил в ней якорь.
На следующий день, в ясную погоду, капитан Марион исследовал остров, расположенный в акватории гавани, и, поскольку там нашлись вода, лес и очень удобная бухта, распорядился поставить палатки, перенести в них больных и устроить там караульное помещение. На противоположном конце того места, где было устроено караульное помещение, находилась деревня.
Это был тот самый остров, который в донесениях Крозе, где описывалось все, что произошло там с французскими моряками, назывался Моту-Аро, а у Дюмон-д’Юрвиля, исправившего, без сомнения, ошибку в произношении этого слова, впоследствии значился под названием Моту-Руа.
Молва о гостеприимстве, оказанном туземцам на французских кораблях, распространилась по всему побережью.
Поэтому, лишь только корабли бросили якорь, как со всех сторон к ним направились пироги, груженные рыбой.
Дикари давали понять, что столько рыбы наловлено исключительно для того, чтобы угодить белым.
Поскольку они проявили столь доброе намерение, их приняли на борту еще более радушно, чем первых посетителей.
С наступлением ночи новозеландцы возвратились на берег, но, как и в первый раз, человек шесть или восемь остались на борту.
Ночь прошла в дружеском общении между дикарями и матросами.
На следующий день наплыв туземцев лишь увеличился.
Десять или двенадцать пирог, груженных рыбой, окружили оба судна; дикари на этот раз были без оружия и захватили с собой жен и дочерей.
Между моряками и туземцами завязались своеобразные торговые отношения.
Новозеландцы привозили рыбу, матросы давали им за это стеклянные украшения и гвозди.
Довольствовавшиеся первое время старыми гвоздями длиной в два-три дюйма, туземцы вскоре стали более привередливыми, и их приходилось одаривать новыми гвоздями длиной в четыре-пять дюймов.
После того как у них побывал Кук, дикари научились находить применение железу, до этого им совершенно незнакомому. Получив гвоздь определенной длины, они несли его корабельному слесарю или к оружейному мастеру, чтобы те сплющили его ударом молотка или наточили на камне.
Обработанный таким образом гвоздь служил им резцом. Чтобы оплатить эту работу, туземцы всегда имели с собой мелкую рыбу и дарили ее слесарю или оружейнику, а то и простым матросам, которые, покушаясь на чужие права, оказывали дикарям те же самые услуги.
Вскоре туземцы заполнили оба корабля. На борту каждого из судов иной раз их бывало свыше ста человек.
Они хватались за все, однако, поскольку капитан распорядился усилить бдительность, украсть им что-либо было невозможно.
С особым вниманием они смотрели на ружья и пушки, хотя делали все возможное, чтобы скрыть свой интерес к ним.
Капитан отдал строгий приказ не применять при них это оружие, чтобы в случае необходимости его действие произвело более сильное впечатление.
Но так как за три года до этого много островитян было убито сначала Куком, а затем Сюрвилем, причем убито ружейными и пушечными выстрелами, то именно эти ставшие немыми громы, страшное действие которых туземцы видели, не понимая его причины, особенно привлекали их внимание.
Хорошо усвоив и успешно применяя по отношению к экипажам обоих кораблей приемы притворства и хитрости своего вождя Такури, еще два или три раза побывавшего на борту кораблей, туземцы всячески старались казаться доверчивыми, кроткими и ласковыми.
Замужние дикарки носили на голове камышовый обруч, в то время как у молодых девушек волосы свободно рассыпались по плечам.
Кроме того, жен и дочерей предводителей можно было узнать по птичьим перьям, воткнутым в волосы, так же как у их мужей и отцов.
Отношения между новозеландцами и матросами обоих кораблей с каждым днем становились все более тесными, и капитан Марион мало-помалу стал вполне доверять дикарям, вопреки предостережениям, на которые время от времени отваживались Крозе, его лейтенант, и Дюклемёр, капитан корабля «Кастри».
И в самом деле, как тут было сохранить подозрительность?
Такури, вождь всех деревень, расположенных в той части острова, где на якоре стояли корабли, сам привез к Мариону сына, красивого юношу лет пятнадцати-шестнадца-ти, и даже позволил ему провести ночь на борту «Маскаре-на».
Когда три невольника Мариона бежали в пироге, опрокинувшейся по пути, и один утонул, а двое других невредимыми добрались до берега, Такури поймал обоих и лично привел их к Мариону.
Однажды один дикарь пробрался через бортовой люк в констапельскую и украл там саблю; похищение было замечено, вора задержали и сообщили об этом случае Такури; вождь приказал заковать вора в кандалы: он видел, что так поступали с провинившимися матросами экипажа. Такое удовлетворение показалось Мариону вполне достаточным, и он отпустил дикаря, посчитав, что тот натерпелся довольно страха, когда ему выносили приговор, и никакого другого наказания уже не нужно.
Вот почему капитан Марион, суда которого нуждались в замене мачт и которого Такури горячо убеждал сойти на берег, решил, что с его стороны было бы трусостью не воспользоваться таким расположением туземцев к нему.
И вот однажды утром по приглашению Такури они отправились на берег.
Однако были приняты все меры предосторожности; в хорошо оснащенной оружием шлюпке находился отряд солдат. Командовали им капитан Марион и лейтенант Крозе.
Во время этой первой поездки французы обследовали всю бухту и насчитали поблизости примерно двадцать деревень с двумя-четырьмя сотнями жителей в каждой.
Едва только отряд ступил на землю, все окрестное население — женщины и дети, воины и старики — высыпало из хижин и сбежалось посмотреть на белых.
И на берегу, точно так же как на борту судов, начали с раздачи подарков.
Затем французы дали понять островитянам, что им нужен лес, и сейчас же Такури и другие вожди, предложив Мариону и Крозе следовать за собой, пошли впереди отряда и повели его приблизительно на два льё в глубь острова, к опушке великолепного кедрового леса, где офицеры немедленно выбрали нужные им деревья.
В тот же день две трети экипажей начали работы не только по рубке деревьев, но и по прокладке дорог через три холма и болото, которые необходимо было пересечь, чтобы доставить мачты к берегу.
Кроме того, на берегу моря, вблизи того места, где производились плотницкие работы, были сооружены бараки.
Они представляли собой нечто вроде запасных складов, куда с кораблей ежедневно посылались шлюпки с провизией для работающих.
На суше были установлены три поста, один — на острове у гавани.
На этом посту находились больные, и там же размещалась кузница, где делали железные кольца, предназначавшиеся для рангоута, и стояли бочки, подготовленные для починки.
Десять человек, прекрасно вооруженных, под командой офицера защищали этот пост. Они были усилены судовыми хирургами, лечившими больных.
Второй пост находился, как мы уже говорили, на большой земле, где стояли двадцать деревень, о которых речь шла выше.
Он был расположен в полутора льё от кораблей и служил связующим звеном между ними и работающими.
Наконец, третий помещался еще двумя льё дальше, на опушке кедрового леса — здесь была плотницкая мастерская.
Каждый из этих двух постов, как и первый, защищала дюжина хорошо вооруженных матросов во главе с офицером.
Туземцы все время посещали французов и так же спокойно заходили на посты, как и на корабли.
Впрочем, их присутствие не досаждало французам, наоборот, дикари развлекали их и помогали им; благодаря гостям у матросов всегда были в изобилии рыба, перепелки, голуби и дикие утки.
Дикари всегда были готовы помочь в работе, а так как они были очень сильные и ловкие, то матросы, не ожидая, когда те сами предложат свои услуги, порой обращались к ним за помощью, прибегая к их ловкости и силе.
Успокоенные добрыми отношениями, установившимися между французами и туземцами, молодые люди из экипажа каждый день совершали экскурсии вдали от берега.
Охота, а подчас и простое любопытство влекли моряков в эти походы. Охотники стреляли голубей, перепелок и уток, к великому изумлению туземцев, которые слышали выстрелы, заставлявшие их вздрагивать, и видели убитых птиц, но не могли понять, какой невидимый летящий предмет их поражает.
Когда на дороге туда или обратно попадались ручей или болото, преграждавшие путь, островитяне, как детей, сажали французов к себе на спину и переносили через преграду самым удобным образом.
Вечером, иногда очень поздно, моряки в сопровождении туземцев возвращались через лес.
И тем не менее, несмотря на все эти изъявления дружбы, некоторые из офицеров, и главным образом Крозе, питали к дикарям изначальное недоверие.
У этих офицеров не было никаких сведений о том, что произошло с Куком и Сюрвилем, и они должны были ссылаться лишь на свидетельства Тасмана.
Мореплаватель же предупреждал, что островитяне жестоки, вероломны и мстительны.
Он даже добавлял, что считает их людоедами, однако это последнее сообщение французы теперь склонны были считать одной из тех нянюшкиных сказок, которыми укачивают и убаюкивают детей.
И все же, когда Марион, уверенный в полнейшей безопасности, вдруг отдал распоряжение разоружить лодки и шлюпку, поддерживавшие сношения с берегом, Крозе приложил все усилия к тому, чтобы этот приказ, который он считал опрометчивым, был отменен, но капитан ничего и слышать не хотел: он находился полностью под магическим воздействием этой обманчивой дружбы.
Убедив себя, что он находится в полнейшей безопасности, капитан считал для себя удовольствием жить среди туземцев; когда же они являлись на корабль, то все время проводили в его каюте, смеясь и болтая с ним: с помощью словаря Бугенвиля он прекрасно объяснялся с дикарями.
Дикари же отлично знали, что Марион был начальником белых.
Они ежедневно доставляли ему превосходных тюрбо, поскольку им было известно, что капитан любил эту рыбу.
Каждый раз, когда он прибывал на берег, слышались нескончаемые крики радости; в этих бесконечных изъявлениях восторга принимало участие все население, вплоть до женщин и детей.
Восьмого июня капитан, по обыкновению, отбыл на берег.
Его сопровождал отряд туземцев: одни находились в его лодке вместе с гребцами, другие — в своих пирогах, окружавших ее со всех сторон.
В этот день радостные крики туземцев были еще громче, чем обычно, а изъявление дружеских чувств — еще сильнее.
На берегу собрались все вожди во главе с Такури, и с общего согласия они провозгласили Мариона верховным вождем страны.
Затем они переодели его по-своему (разумеется, оставив без татуировки), завязали ему волосы на макушке головы и воткнули в них четыре пера — знак верховенства и свидетельство его высокого положения.
Вечером, возвратившись на корабль, Марион чувствовал себя еще более счастливым и довольным, чем когда-либо прежде.
Крозе, лейтенант «Маскарена», тоже подружился с одним из тех туземцев, что бывали на корабле или встречались ему на берегу, — юным дикарем лет семнадцати или восемнадцати, очень симпатичным и чрезвычайно толковым.
Он ежедневно посещал лейтенанта.
Одиннадцатого июня он пришел как обычно, но на этот раз казался печальным, а вернее крайне удрученным.
Крозе выразил желание иметь оружие и инструменты, изготавливаемые новозеландцами из превосходного нефрита.
Юноша принес ему эти предметы и вручил их со слезами на глазах.
Крозе, как это было принято, хотел дать ему в обмен железные инструменты и красные платки (он видел раньше, что юноша их страстно домогался), но тот, грустно улыбаясь и с печальным видом качая головой, отстранил их от себя.
Тогда лейтенант хотел возвратить новозеландцу принесенные им вещи, но тот их не взял; Крозе предложил ему есть, но юный дикарь отказался и на этот раз, сопровождая свой отказ все тем же медленным и грустным покачиванием головы, которое уже вызвало беспокойство француза. Затем, бросив на него последний взгляд, полный нескончаемой грусти и выражавший, казалось, последнее прости, туземец выбежал из каюты, поднялся на палубу, бросился в свою пирогу и скрылся.
Крозе, озабоченный унылостью своего юного друга, совершенно тому несвойственной, перебирал в уме всевозможные причины подобной печали дикаря, но, сколько ни ломал себе голову, об истинной, реальной причине ее так и не догадался.
На другой день, 12 июня, около часа дня, капитан Марион приказал приготовить себе шлюпку и сел в нее, взяв с собой молодых офицеров Летту и де Водрикура, а также волонтёра и корабельного каптенармуса.
Их сопровождало несколько вооруженных матросов.
В целом образовался небольшой отряд из семнадцати человек.
Такури, еще один вождь и пять или шесть туземцев, на этот раз еще более предупредительные, чем всегда, пригласили Мариона полакомиться устрицами у Такури и половить сетями рыбу в другой части бухты, расположенной неподалеку от деревни, где он жил.
И они отплыли.
Лодка капитана увозила одновременно и французов и дикарей.
Вечером Марион не возвратился.
Казалось бы, такое событие, случившееся впервые, должно было бы напугать всех, но это не произвело на экипажи почти никакого впечатления.
Отношения с туземцами были настолько хороши, гостеприимство дикарей было настолько известно, что никто не встревожился отсутствием товарищей.
Полагали, и это казалось очень вероятным, что капитан Марион, желая ознакомиться на следующий день с ходом работ в мастерской, которые заметно продвинулись, заночевал на берегу, чтобы ему было ближе с утра идти в кедровый лес, где находился, как мы уже говорили, третий пост.
На следующий день, 13 июня, Дюклемёр, капитан «Кастри», совершенно не обеспокоенный, отправил свою шлюпку за водой и дровами для ежедневного потребления.
По установившемуся обычаю, суда поочередно выполняли эту обязанность, и на этот раз очередь была за «Кастри».
Шлюпка отправилась в пять часов утра.
В девять часов, когда некоторые начали беспокоиться, поскольку шлюпка уже должна была вернуться, причем часа полтора тому назад, одному из матросов показалось, что он заметил в море какую-то быстро движущуюся черную точку.
Он обратил на нее внимание товарищей; позвали Крозе; тот пришел с подзорной трубой и увидел в море белого человека — стало быть, француза: матроса, вольнонаемного или офицера.
Он немедленно приказал спустить на воду лодку и изо •всех сил грести к пловцу; того вытащили как раз в ту минуту, когда, выбившись из сил, он скрылся под водой.
Это был матрос со шлюпки, отправленной с «Кастри».
Он получил две раны, нанесенные копьем в бок, и потерял так много крови и сил, что в течение пятнадцати минут после того, как его подобрали, не мог произнести ни слова, хотя старался дать понять знаками, что необходимо как можно скорее отправиться на берег, так как остальные товарищи подвергаются там страшной опасности.
Его перевезли на корабль (он принадлежал, как уже было сказано, к экипажу «Кастри»), и там он рассказал, что произошло в это утро. Когда он и его товарищи достигли берега около половины седьмого, дикари, как всегда, были уже на берегу без оружия и приняли их с обычными и уже привычными для всех изъявлениями дружбы.
На этот раз их приветствия звучали горячее, чем когда-либо до этого.
Не давая матросам самим сойти на землю, дикари посадили их на плечи и перенесли на берег.
Но когда матросы, рассеявшись далеко друг от друга, занялись рубкой, колкой и очисткой деревьев от сучьев и были всецело поглощены этой работой, дикари возвратились с копьями и палицами и вероломно напали на них.
Туземцы так хорошо все рассчитали, что каждому матросу пришлось иметь дело с семью или восемью противниками именно тогда, когда он менее всего ожидал нападения.
Поэтому за несколько минут десять матросов были убиты на глазах у тех, кого захватили в плен.
Что касается его, то, по счастью, на него напали только трое.
Это позволило ему защищаться и на минуту отбить их нападение.
Воспользовавшись этой минутой, он бросился бежать, и бегство его было тем более поспешным, что он увидел, как четверо дикарей, прикончив его товарищей, спешат на помощь туземцам, сражающимся с ним, с тем чтобы добить и его.
Хотя у него были две раны, нанесенные ему копьем, он все же успел добраться до густого кустарника на берегу.
Он скользнул туда как змея, забрался в самую глубь и, не двигаясь, почти не дыша, стал ждать и смотреть.
То, что он увидел, было чудовищно: дикари потащили тела его несчастных товарищей на прогалину; там они раздели их, вскрыли им животы и, вытащив внутренности, разрезали их на мелкие части.
Женщины и дети присутствовали при этой ужасной операции, собирали кровь на листья и пили ее сами или давали мужчинам, и эти дикари, отказывавшиеся от вина и выплевывавшие его, с наслаждением пили кровь!
Не будучи в состоянии выносить дальше это страшное зрелище и видя, что дикари увлечены своим делом, он пополз дальше к берегу, бросился в море и попытался вплавь добраться до кораблей.
Он не проплыл и четверти всего расстояния, как его заметили с «Маскарена» и выслали лодку на помощь.
Рассказ этот был тем более ужасен, что неизбежно заставлял предположить: капитан Марион и сопровождавшие его шестнадцать человек не возвратятся на корабль, ибо они убиты так же, как и экипаж шлюпки.
Офицеры обоих судов сейчас же собрались на совещание.
Речь шла о том, чтобы, если еще не было поздно, не только оказать помощь капитану Мариону, но и спасти три поста, располагавшиеся на берегу.
Крозе, лейтенант «Маскарена», провел ночь на посту в мастерской, что давало тем, кто оставался на борту, еще один повод беспокоиться.
С «Маскарена» по решению совещания офицеров была немедленно отправлена шлюпка под командованием офицера; в ней находился отряд солдат во главе с сержантом.
Офицер получил приказание осмотреть берег и узнать, что сталось с лодкой Мариона и шлюпкой с занятыми на работах матросами.
Кроме того, ему приказали предупредить все посты и, в первую очередь направившись к месту высадки, находящемуся ближе всего к мастерской, где изготавливались мачты, доставить необходимую помощь на этот пост, самый удаленный от берега.
Все смотрели за отправлением офицера, снабженного этими инструкциями.
Приближаясь к берегу, он подал несколько сигналов.
Немного ниже деревни Такури он увидел рядом севшие на мель шлюпку Мариона и лодку, в которой переправлялись те матросы, что были заняты на работах.
И шлюпка, и лодка были окружены дикарями, вооруженными топорами, саблями и ружьями, взятыми ими, очевидно, из этих двух судов.
К счастью, они не умели обращаться с наиболее опасным оружием — с ружьем; в их руках это было просто «штыковище», как говаривал за какое-то время до этого маршал Саксонский.
Офицер, опасаясь сорвать выполнение данного ему поручения, не остановился ни на минуту, хотя ему было бы очень легко одним залпом из ружей обратить в бегство всю толпу дикарей; наоборот, он приказал налечь на весла, чтобы успеть вовремя добраться до поста, где находилась мастерская по ремонту рангоута.
На этом посту, как мы уже говорили, находился при исполнении служебных обязанностей Крозе.
Он скверно провел ночь: его мучили те смутные предчувствия, что словно носятся в воздухе перед наступлением страшного несчастья или после него.
Вследствие этого он расставил повсюду надежную охрану, и то ли дикари не собирались ничего предпринимать с этой стороны, то ли собирались, но, увидев бодрствующих людей, а также часовых на постах, не решились на открытое нападение, — как бы то ни было, Крозе и его люди пребывали в полнейшем неведении относительно того, что произошло.
Молодой офицер, охваченный непонятной ему тревогой, прохаживался чуть поодаль от мастерской, когда около двух часов пополудни он заметил приближающийся походным порядком отряд и по примкнутым к ружьям штыкам понял, что этот отряд идет в полной боевой готовности.
В тот же миг у него в голове мелькнула мысль о несчастье.
Только что это за несчастье?
Так или иначе, важно было, чтобы люди из экипажа ничего не узнали о том, что случилось, иначе это подорвет их дух.
Это Крозе понимал.
А потому он направился прямо к отряду и за пятьдесят шагов до него крикнул:
— Стой!
Отряд повиновался.
Затем он кивком подозвал к себе сержанта.
— Что нового? — спросил его Крозе на полдороге.
Тогда сержант вполголоса рассказал ему о чудовищной катастрофе — другими словами, то, что было известно о судьбе шлюпки, и то, что подозревали относительно судьбы капитана Мариона.
— Ни слова об этом моим людям, — сказал Крозе сержанту, когда тот закончил свое сообщение. — Будьте немы сами и прикажите молчать вашим солдатам!
Повернувшись затем к своим матросам, он приказал им:
— Прекращайте работу, ребята: нас зовут на корабль!
В один миг все работы были прекращены.
— Прекрасно, — сказал Крозе, — соберите все инструменты!
Инструменты были собраны.
— Теперь зарядите ружья!
Матросы с недоумением взглянули друг на друга, а старый боцман, повернувшись в сторону Крозе, заметил:
— Похоже, будет жарко?
— Заряжайте ружья! — повторил Крозе.
Все молча повиновались.
Когда ружья были заряжены, лейтенант отдал приказ захватить с собой как можно больше инструментов.
Все, что нельзя было взять, положили в яму, вырытую в середине сарая, и на этом месте зажгли большой костер, чтобы, насколько это было возможно, замаскировать ценности, которые приходилось оставлять.
Как мы уже сказали, матросы не знали о том, что случилось, но по дороге на корабль они легко могли убедиться, что все окрестные возвышенности были заняты дикарями.
Но такова была дисциплина, что никто из матросов не позволил себе ни одного вопроса.
Один лишь старый боцман отважился что-то глухо проворчать про себя, и это, по мнению знавших его, служило серьезным знаком.
Усилив отряд солдат матросами, Крозе разделил его на два взвода.
Матросы, как и солдаты, были вооружены ружьями.
Один взвод, под командой сержанта, шел во главе, другой, под начальством самого Крозе, — в арьергарде.
В середине находились матросы, нагруженные инструментами и вещевым имуществом.
Таким образом они вышли из кедрового леса; их было примерно шестьдесят человек.
Мало-помалу к ним стали приближаться толпы дикарей; они двигались молча, с угрожающим видом, однако не осмеливались напасть.
Вскоре они оказались на расстоянии человеческого голоса.
И тогда вожди стали вызывающе кричать Крозе:
— Такури усмирил Мариона!
Это означало: «Такури убил Мариона».
Так как вследствие общения с дикарями матросам почти что удалось усвоить их язык, они отлично поняли эти слова.
— Друзья мои, — обратился к морякам Крозе, — зная, какую любовь вы питаете к капитану, я как можно дольше ,не хотел говорить вам о его смерти. Теперь не обращайте внимания на то, о чем кричат дикари. Цель их ясна: запугать нас, разъединить с помощью страха и умертвить поодиночке. Так не бывать же этому! Вперед! Не останавливаясь, сомкнув ряды! Как только доберемся до шлюпки, мы спасены!
— А капитан? — угрюмо проворчал старый боцман.
— Не беспокойтесь, — отвечал Крозе, — капитан будет отомщен, обещаю вам!
И отряд продолжал свой путь, не подавая дикарям вида, будто ему стало известно что-то новое.
Так, в молчании, прошли два льё, зорко наблюдая за противником, готовые отразить нападение в любую минуту.
Но, к великому удивлению лейтенанта, дикари довольствовались лишь преследованием его отряда, время от времени торжествующе повторяя ужасные слова, погребальным колоколом звучавшие в ушах матросов:
— Такури усмирил Мариона!
Крозе знал, что его люди боготворили капитана Мариона.
Среди них были превосходные стрелки, на расстоянии ста шагов уверенно попадавшие в шляпу.
Нетерпеливо кусая дрожащие губы, они просили Крозе позволения открыть огонь.
Но, не обращая внимания на их просьбы, он повторил свой приказ — продолжать путь, не отвечать на крики, не проявлять беспокойства, не выказывать ни малейших враждебных намерений.
В самом деле, вокруг этих шестидесяти человек собралось по крайней мере около тысячи туземцев.
Несмотря на все превосходство своего оружия, эти шестьдесят человек могли быть раздавлены численным превосходством дикарей, и тогда, по всей вероятности, ни один из двух французских кораблей не вышел бы из бухты Островов.
Кроме того, был еще третий пост, где содержались больные: его надо было спасать прежде всего.
Вот почему, не останавливаясь, Крозе вполголоса снова обратился к матросам:
— Друзья, потерпите и не стреляйте! Идите в походном порядке, как подобает цивилизованным солдатам перед этой сворой негодяев. Скоро, будьте покойны, мы отомстим дикарям!
Но Крозе напрасно их уговаривал: гневные взгляды, бросаемые ими по сторонам, и глухой ропот, несущий дикарям угрозу за угрозой, предупреждали их, что в час мщения французы будут так же беспощадны к ним, как те были беспощадны к их товарищам.
По мере того как матросы и солдаты приближались к шлюпкам, туземцы явно все больше теснили их.
Выйдя на берег, французы нашли его усеянным дикарями.
Было очевидно, что если с их стороны и будут предприняты враждебные действия, то это произойдет во время посадки на суда.
Тем не менее туземцы расступились перед небольшим отрядом.
Крозе отдал приказание матросам, у которых были инструменты и вещевое имущество, садиться в шлюпки первыми.
Затем, когда дикари стали проявлять явное намерение воспрепятствовать этой посадке, Крозе схватил кол, направился с ним прямо к самому могущественному по виду вождю, воткнул кол в землю на расстоянии десяти шагов от него и шагах в тридцати от своего отряда и дал ему понять, что, если хоть один из туземцев осмелится перейти эту границу, он убьет его из своего карабина.
Подобная смелость, которая могла оказаться роковой для Крозе, напротив, произвела на дикарей очень сильное впечатление.
Вождь повторил своим людям требование лейтенанта, и новозеландцы, в знак повиновения, уселись на землю.
Крозе начал верить, что посадка пройдет успешнее, чем можно было полагать.
Как мы уже говорили, он приказал садиться в шлюпку сначала матросам, нагруженным инструментами, потом матросам с ружьями, потом солдатам; последним шел он сам.
Наибольшая опасность состояла в том, что шлюпка, чрезмерно нагруженная, имела очень большую осадку и не могла поэтому пристать к берегу, так что солдаты и матросы, чтобы добраться до нее, вынуждены были заходить в воду. Поэтому, лишь только островитяне увидели, что Крозе тоже вошел в воду, они всем скопом вскочили на ноги, испуская воинственные крики.
Перейдя поставленную Крозе границу, они осыпали французов градом дротиков и камней, к счастью никого не ранив.
Потом с громкими криками они подожгли постройки, сооруженные матросами берегового поста.
Все это проделывала одна группа дикарей, а вторая, по-видимому стремившаяся подбодрить первую, стучала оружием и вопила песню, зовущую к убийствам.
Забрав всех, лейтенант велел поднять якорь шлюпки и рассадил своих людей таким образом, чтобы ничем не мешать движениям гребцов.
Впрочем, шлюпка была так переполнена, что Крозе был вынужден стоять на корме, над румпелем.
Несмотря на данное матросам обещание отомстить во что бы то ни стало, лейтенант намеревался, если это окажется возможным, как можно скорее, не стреляя, добраться до корабля и немедленно же выслать шлюпку, чтобы снять пост на острове Малу-Рокка, где помещались больные, кузница и склад бочек.
Однако, по мере того как шлюпка, уже несколько более свободная в своих движениях, удалялась от берега, крики и угрозы дикарей усиливались, тем более что отступление моряков было весьма похоже на бегство; к тому же матросы едва слышно ворчали, повторяя про себя слова вождя: «Такури усмирил Мариона!»
Кроме того, было бы, наверно, опасно для судов, стоявших в гавани Новой Зеландии, а в особенности для тех, которые, возможно, появятся там в будущем, удалиться таким образом, не оставив убийцам страшной памяти о том, как умеют мстить европейцы, когда они хотят это делать.
Взвесив все это, лейтенант отдал приказ поднять весла, который был выполнен с быстротой, свидетельствующей о полном его одобрении командой.
Затем он приказал четырем из своих лучших стрелков приготовить оружие и открыть огонь, целясь главным образом в вождей, легко узнаваемых, во-первых, по их одежде, а во-вторых, по тому, как они метались, подбадривая остальных.
Четыре выстрела грянули одновременно.
Ни один из них не пропал даром. Четыре вождя упали.
Четверо стрелков отдали товарищам разряженные ружья и получили от них в обмен четыре заряженных.
От второго залпа упало столько же человек, как и от первого.
В течение десяти минут продолжался этот ужасный расстрел.
По прошествии этих десяти минут берег был усеян трупами, а в воде агонизировали около дюжины раненых.
Оставшиеся в живых невероятно тупо смотрели, как падают их товарищи.
Хотя дикари уже видели действие ружья при охоте на уток, голубей и перепелок, было очевидно, что они не отдавали себе отчета в том, как оно убивает; может быть, вначале они думали, что достаточно было лишь звучания так пугавшего их грома, чтобы принести смерть.
Вот почему при каждом ружейном залпе, без сомнения полагая, что упавшие на землю поднимутся вновь, они усиливали свои угрожающие крики, но не делали никаких попыток бежать.
Их истребили бы таким образом всех, а они не двинулись бы с места и не могли бы причинить ни малейшего урона тем, кто поражал их смертоносными выстрелами, если бы лейтенант не отдал решительный приказ прекратить стрельбу, хотя ее результат, в противоположность его собственным ощущениям, вызывал видимое удовлетворение у солдат и матросов.
Однако военная дисциплина взяла верх: ружья опустились, весла упали на воду, и шлюпка, рассекая волны, понеслась по направлению к кораблю с той быстротой, какую допускала ее чрезмерная перегрузка.
По прибытии на «Маскарен» Крозе немедленно отправил шлюпку, чтобы снять пост, где помещались больные; со смертью капитана Мариона командование «Маскаре-ном» переходило к нему и на него ложилась вся ответственность за жизнь экипажа.
И он твердой рукой принял бразды правления. Положение было критическое и не допускало ни промедления, ни колебаний.
Согласно первому из отданных им приказов надлежало, как уже было сказано, снять пост, где находились больные.
На берег послали свежий отряд во главе с офицером, которому был дан приказ вернуть на корабль всех больных, ибо их прежде всего надо было избавить от опасности.
Затем нужно было заняться спасением фельдшеров и вывезти больничные принадлежности.
Чтобы выполнить эту перевозку людей и имущества, необходимо было время, ведь французы расположились на острове как дома, предполагая оставаться там столько времени, сколько понадобится, и поэтому окружили себя всевозможными удобствами.
Поскольку кузницу нельзя было перевезти за одну ночь, Крозе велел разбить палатки и возвести вокруг нее укрепления, устроенные из наполненных водой бочек.
Помимо этих укреплений, охраняемых двадцатью солдатами, в сторону деревни были выдвинуты часовые.
Понятно, что нападения опасались именно с этой стороны, и опасение это было тем более основательно, что в кузнице хранилось много как необработанного железа, так и изделий из него, а дикари научились ценить этот металл за пользу, которую он им приносил, и при обмене старались получить именно его.
Вождя этой деревни звали Малу.
Помимо четких инструкций, офицер, отправленный на берег, получил ночные сигнальные фонари, с помощью которых он мог в темноте держать связь с судном.
На корабле половина солдат и экипажа должны были спать одетыми и при оружии, чтобы в случае необходимости немедленно прийти на выручку высадившемуся на берег отряду. Около одиннадцати часов вечера больные были без всяких происшествий доставлены на суда.
Всю ночь дикари бродили вокруг поста.
Их присутствие проявлялось только в завываниях, напоминавших вой диких зверей, но, поскольку в предыдущие ночи таких звуков не было, защитники поста сразу распознали голоса дикарей.
Однако в продолжение всей ночи часовые зорко глядели вокруг, перекликаясь друг с другом, и туземцы не посмели напасть на пост.
На следующий день, 14-го числа, лейтенант Крозе отправил на остров новый отряд и с ним двух офицеров.
Рассчитывая на продолжительность хороших отношений с туземцами, на обоих кораблях не запаслись ни водой, ни дровами.
Поскольку это были предметы первой необходимости, а достать их теперь на большой земле ввиду враждебного настроения туземцев было очень трудно, решили добыть их на острове — дров и воды было там в изобилии.
Вот почему туда отправился новый отряд с двумя офицерами.
Приказано же им было следующее: набрать дров и воды, не трогая туземцев, если они будут держаться спокойно, но при малейшем проявлении враждебности с их стороны соединенными силами двинуться на деревню, взять ее приступом, сжечь, истребить как можно больше дикарей, а оставшихся в живых загнать в море.
В течение утра все было относительно спокойно, но около полудня появились дикари с оружием в руках.
Приблизившись шагов на сто к посту, они стали угрожать морякам, явно стремясь вызвать их на бой.
Дикарей было человек триста, и, кроме Малу, с ними находилось еще пятеро других вождей.
Приказы лейтенанта Крозе были вполне определенны.
Кроме того, люди, ожесточенные из-за смерти капитана, не желали ничего иного, как схватиться с дикарями и отомстить за него и за его несчастных спутников.
Но вот барабанщик дал сигнал к бою и отряд направился прямо на туземцев, без выстрелов, с примкнутыми к ружьям штыками.
При виде этих тридцати человек, в боевом порядке двигавшихся на них, дикари стали отступать к деревне; здесь они остановились, полагая, что так им будет легко удержаться.
Французы преследовали их. Однако, не доходя на расстояние пистолетного выстрела до деревни, офицер отдал приказ остановиться, с тем чтобы у дикарей, пытающихся защититься, прибавилось самонадеянности.
Действительно, видя, что неприятель остановился, островитяне набрались храбрости.
Малу и другие вожди всеми силами старались ободрить их, и, если они не могли заставить туземцев броситься на врагов, им, видимо, удалось хотя бы заставить их мужественно защищать свои жилища.
Убедившись, что они напрасно ждут нападения, офицеры решили сами атаковать дикарей.
Они скомандовали открыть огонь, приказав лучше целиться; пятнадцать человек из первой шеренги выстрелили, причем так метко, что четырнадцать туземцев упали, и среди них Малу и пятеро других вождей.
При виде такого страшного опустошения в своих рядах, а также уверившись, что смерть, казалось, сознательно избирала среди них свои жертвы, островитяне изо всех сил бросились бежать из деревни к своим пирогам.
Солдаты преследовали их и, достигнув берега почти одновременно с ними, убили больше пятидесяти человек, а других опрокинули в море.
Оставшиеся — примерно человек двести тридцать — бежали на пирогах; но, убегая, они видели, как горит их деревня.
От первой до последней хижины все было предано огню, и солдаты покинули это место, только когда все было уничтожено пожаром.
В отряде лишь один человек был довольно тяжело ранен дротиком, вонзившимся ему в лицо, около глаза.
Теперь остров, очищенный от туземцев, был в полном распоряжении экипажа «Маскарена».
Французы воспользовались этим, чтобы снести кузницу, забрать железо, емкости для воды и полностью оставить пост.
После этого они возвратились на корабль.
Однако Крозе полагал, что необходимо еще усилить меры предосторожности.
Он отправил двадцать человек на тот же остров, чтобы срубить там все папоротники, поскольку их высота достигала шести футов и они вполне могли быть использованы для засады.
Затем он приказал зарыть убитых дикарей таким образом, чтобы одна рука выступала поверх земли, и тогда оставшиеся в живых, найдя тела своих соплеменников, смогут убедиться, что белые не людоеды, как они.
Накануне Крозе отдал приказ, который не мог быть исполнен.
Он велел захватить, если это будет возможным, пленных — несколько юношей или девушек из деревни Малу.
Но еще до нападения новозеландцы благоразумно отправили на большую землю жен и детей.
Тем не менее матросы и солдаты, которым лейтенант Крозе пообещал по пятьдесят пиастров за каждого пленного — мужчину или женщину, — взятого живым, пытались было связать и захватить с собой раненых, неспособных убежать.
Но и это оказалось невозможным.
Раненые кусались, как дикие звери, и, связанные, рвали веревки, как будто это были нити.
Поэтому французы убивали всех.
Однако на «Кастри», для ремонта которого в основном и велись работы в кедровом лесу, не было ни утлегаря, ни фок-мачты, и в таком виде, потеряв управление, он не мог отправляться в плавание.
На острове не было достаточно высоких деревьев, чтобы из них изготовить мачты. Рисковать же, пытаясь добыть их на большой земле, было невозможно.
Пришлось сделать составные мачты, из небольших кусков дерева, которые нашлись на корабле, и через две недели «Кастри» был более или менее оснащен.
Но больше всего потребовалось времени для того, чтобы сделать необходимые запасы воды и дров.
Для обоих кораблей нужны были семьсот бочек воды и семьдесят веревочных саженей дров, а так как для выполнения такой работы имелась только одна шлюпка, то на это ушел целый месяц.
Само собой разумеется, этот месяц не прошел без тревог.
Каждый день шлюпка с тридцатью матросами, назначенными на работы, отправлялась на берег.
На обратном пути она привозила то воду, то дрова, и каждый вечер солдаты и матросы возвращались ночевать на корабль, где круглые сутки дежурили караулы из четырех человек.
Однажды ночью дикари незаметно перебрались с большой земли на остров.
Как раз в этот вечер французы задержались на работах дольше обычного.
Незадолго до наступления ночи одному из часовых показалось, что к нему подходит кто-то из матросов со шлюпки.
Он подумал, что, может быть, это кто-нибудь из экипажа, спасшийся от общей резни, перебрался с большой земли на остров, пытаясь таким образом попасть на корабль.
Такое предположение казалось тем более вероятным, что человек этот прятался за каждой неровностью почвы, за каждым уступом скал, за каждым кустом.
Однако, когда он находился всего в каких-нибудь пятидесяти шагах от поста, часовой решил, что ничего не будет дурного, если он его окликнет, ведь спасшийся из экипажа Мариона не замедлит ответить.
Поэтому часовой крикнул: «Кто идет?» Но вместо того, чтобы ответить, человек, казалось, распластался между двух скал.
Минуту спустя он появился снова, отважившись на несколько новых движений.
Часовой тотчас же повторил свой вопрос, но человек и на этот раз замер.
Часовой крикнул третий раз и, не получив ответа, выстрелил.
Человек упал мертвым.
Тотчас же показался многочисленный отряд дикарей, потрясавших оружием и издававших громкие вопли: убитый, несомненно, был их проводником.
При звуке выстрела отряд мгновенно построился к бою. Обернувшись, часовой увидел его в двадцати шагах за своей спиной.
Французам было известно, как надо действовать с новозеландцами. Они бросились в атаку; туземцы обратились в бегство; их преследовали, не переставая стрелять, снова перебили больше полусотни человек и, как и в первый раз, прогнали дикарей с острова, куда те больше ступить не осмелились.
Однако дикари тоже были начеку.
С кораблей при помощи подзорных труб можно было следить за их действиями.
Они собирались на возвышенностях, подавали оттуда сигналы в деревню, сообщая, могут ли люди там заниматься своими обычными делами или должны присоединиться к ним.
По ночам они сигнализировали кострами.
Каждый раз, когда на берегу появлялся сколько-нибудь значительный отряд туземцев, даже если он и был вне досягаемости выстрела, с судна стреляли из пушки холостыми, чтобы показать дикарям, что корабли охраняются, но, слыша звук выстрела и не видя нигде его действия, дикари внушили себе, что этот гром совершенно безобиден.
В результате такой их убежденности одна пирога с восемью или десятью туземцами однажды рискнула подойти к «Маскарену» ближе чем на расстояние выстрела.
Крозе вызвал лучшего наводчика и приказал выстрелить в пирогу из пушки.
Ядро перерезало пирогу пополам и убило двух дикарей, остальные спаслись вплавь.
Между тем о капитане Марионе по-прежнему не было никаких сведений.
Хотя уверенность французов в его смерти была почти полная, нельзя было покинуть остров, не убедившись в этом окончательно.
Решено было поэтому за два или три дня до отплытия предпринять экспедицию в деревню Такури; по признанию самих туземцев, именно там исчез капитан, следовательно, там и надо было искать его.
Кроме того, там же видели и обе лодки с корабля, севшие на мель и окруженные туземцами.
Отъезд назначили на 14 июля 1772 года. 12 июля утром лейтенант Крозе распорядился спустить шлюпку, посадил туда сильный отряд под командой опытных офицеров, приказав им не возвращаться без достоверных известий о судьбе несчастного Мариона и его спутников.
Чтобы добиться этого и оставить в сознании туземцев память о могуществе французов, предписано было высадиться поблизости оттого места, где были замечены лодки, подняться в деревню, взять ее в случае обороны силой, истребить там всех жителей, тщательно обыскать все дома, собрать все вещи, какие сохранились после капитана или его товарищей по несчастью, чтобы иметь возможность удостоверить их смерть с помощью засвидетельствованного протокола, и, наконец, в довершение всего предать деревню огню; после этого экспедиция должна была возвратиться на корабль, захватив с собой на буксире как можно больше боевых пирог, и сжечь их на море, чтобы новозеландцы с тех высот, на которых они укрылись, могли наблюдать гибель своей флотилии.
Шлюпка, оснащенная Фальконетами и мушкетонами, отплыла, увозя с собой пятьдесят человек, вооруженных ружьями и саблями.
Офицер, командующий отрядом, приказал высадиться в том месте, где ему было указано, но лодки исчезли. Дикари сожгли их, чтобы извлечь из них железные части.
Тогда французы приступили к выполнению второй части экспедиции: отряд, с ружьями наперевес, с примкнуты-ми штыками, поднялся к деревне Такури.
Но деревня оказалась покинутой; единственными ее обитателями были пятеро или шестеро стариков, слишком старых и слабых, чтобы следовать за остальными.
Сидя на чем-то вроде деревянных кресел, они, как древние римляне в Капитолии, ожидали современных галлов, приближавшихся к ним с не менее враждебными намерениями, чем их предки — к сенаторам.
Сначала их хотели взять в плен живыми, но первый же туземец, к кому протянули руку, схватил лежавший около него дротик и ударил им солдата, который его коснулся.
Раненый солдат отступил на шаг назад и проткнул старика штыком.
Остальных пощадили.
В то время как солдаты входили в деревню с одного конца, они увидели, что с противоположной ее стороны, вне досягаемости ружейного огня, поспешно спасается бегством Такури с двадцатью туземцами; на злодее был плащ капитана Мариона (плащ нетрудно было узнать по двум его цветам — алому и синему).
Наблюдая за ними, французы видели, как они поднялись на холм и затем присоединились к другим туземцам, которые занимали ближайшие к деревне высоты и оттуда, громко вопя, следили за тем, что творилось в деревне.
Тем временем проводились тщательные розыски во всех хижинах дикарей.
В хижине Такури нашли человеческий череп: он был сварен несколько дней назад.
Все мясо с головы было съедено, а на самом черепе еще виднелись следы зубов людоедов.
В другом углу хижины на деревянном вертеле было найдено человеческое бедро, зажаренное и наполовину съеденное.
Поиски продолжались, поскольку нельзя было установить, кому принадлежали эти человеческие останки.
В другой хижине нашлась рубашка, принадлежавшая, как показало опознание, капитану Мариону.
Ворот ее был окровавлен, и в трех или четырех местах она была разорвана и тоже испачкана кровью.
В других двух хижинах были обнаружены часть одежды и пистолеты молодого мичмана Водрикура, сопровождавшего, как уже говорилось, капитана.
Наконец, еще в одном месте нашли оружие, снятое с лодок, и груду окровавленных лохмотьев.
То было платье несчастных матросов.
Собрав все эти вещественные доказательства преступления туземцев, французы составили протокол о смерти Мариона, после чего подожгли все хижины, а чтобы жители не возвратились тушить пожар, остались в деревне, пока она не обратилась в дымящиеся развалины.
Около деревни Такури находилась еще одна деревня, укрепленная намного лучше других; ее вождя подозревали в сообщничестве с Такури; звали его Пики-Оре.
Пока производились розыски в первой деревне, отряд заметил, что жители уже покинули другую.
Это бегство дикарей подтвердило все подозрения отряда, и, уничтожив деревню Такури, он направился к деревне Пики-Оре.
Хотя она была укреплена лучше других, жители не решились ее защищать.
Отряд без помех обыскал все хижины, и повсюду, так же как и в деревне Такури, нашлось много предметов, взятых с лодок, а также платье, снятое с матросов.
Следы крови на одежде свидетельствовали о том, что те, кто ее носил, умерли насильственной смертью.
Вторая деревня как и первая, была обращена в пепел.
Затем, чтобы в полном объеме закончить свою карательную экспедицию, отряд на обратном пути спустил на воду две боевые пироги и, взяв их на буксир, привел с собой в воды, где на якоре стоял «Маскарен».
Сняв с пирог все, что могло пригодиться, предали огню их каркасы, имевшие в длину около шестидесяти футов.
При зареве этого последнего пожара 14 июля 1772 года оба корабля, «Кастри» и «Маскарен», покинули бухту Убийц.
Когда Байрона, еще ребенка, перевезли из Шотландии в Англию, из Абердина — в аббатство Ньюстед, его определили в пансион, находившийся в Ноттингеме, к некоему славному человеку по имени г-н Друри, который привязался к мальчику и часто разрешал ему посещать свою библиотеку, в то время как другие ученики бегали на прогулках, что с его хромотой было утомительно.
В этой библиотеке, наполненной серьезными книгами, было отделение, полностью посвященное путешествиям.
Именно это отделение охотнее всего посещал будущий поэт.
Однажды на глаза ему попало и задержало его внимание описание гибели английского судна «Юнона», и в страшном рассказе, оставленном Джоном Маккеем, вторым помощником капитана, мальчика настолько поразила сцена, относящаяся к смерти молодого матроса и горю его отца, — так замечает Томас Мур, приводя этот отрывок повествования, — что двадцать лет спустя воспоминание о ней появляется в «Дон Жуане».
Этот отрывок, запомнившийся Байрону и приведенный Томасом Муром, давно внушал нам желание самим прочитать, причем полностью, повествование Джона Маккея.
И вот теперь, начав в свою очередь писать сочинение о некоторых из морских бедствий, мы стали искать эту книгу и нашли ее.
На страницах, которые предлагаются читателю, он легко обнаружит эпизод, использованный автором «Дон Жуана».
В Индии, на краю королевства бирманцев, в устье реки Иравади, образующем превосходную гавань, стоит город Рангун, один из самых значительных торговых городов в Пегу.
В первых числах мая 1795 года в его гавани находился английский корабль «Юнона» водоизмещением в четыреста пятьдесят тонн, с грузом тикового дерева, предназначенным для перевозки в Мадрас; командовал им капитан Александр Бремнер.
Накануне отплытия второй помощник капитана заболел, и вскоре стало ясно, что он не в состоянии совершить переход.
Судну предстояло пересечь Бенгальский залив в самой широкой его части, что довольно опасно, особенно когда дует юго-западный муссон, поэтому нужно было найти человека, который мог бы заместить заболевшего второго помощника.
Искать капитану Бремнеру пришлось недолго.
Человек в расцвете сил — другими словами, в возрасте тридцати пяти—тридцати восьми лет, опытный моряк, плававший с юных лет, представил отличные документы, свидетельствовавшие о том, что он вдоль и поперек знал воды, в которых находилось судно.
Звали его Джон Маккей.
Капитан Бремнер поговорил с этим человеком, изучил его бумаги и, убедившись, что тот с успехом заменит второго помощника, из-за которого возникли такие трудности, заключил с ним договор на год.
Поскольку судну, на котором моряк отправляется в плавание, вверяя ему свою жизнь, он придает немалое значение, Джон Маккей, едва вступив на борт, всесторонне обследовал корабль.
Обследование представило «Юнону» в самом невыгодном свете.
Судно было старым, в плохом состоянии, скверным во всех отношениях, а команда, состоящая из пятидесяти трех человек, только ласкаров, за исключением восьми—десяти европейцев, не внушала опытному Джону Маккею доверия, которое могло бы возместить недоверие, возникшее у него при виде старости трехмачтового корабля, его плохого состояния, а также недостатков в его оборудовании.
А посему он счел своим долгом откровенно объясниться с капитаном и признаться в дурном впечатлении, оставшемся у него после обследования судна.
Однако капитан Бремнер был одним из тех беззаботных моряков, кто провел на море годы и для кого благополучное прошлое служит залогом такого же будущего.
Он отвечал второму помощнику, что плавает на «Юноне» двадцать лет и что ничего плохого за это время не случилось, а раз с «Юноной» двадцать лет все было в полном порядке, с ней все будет в порядке и двадцать один год, то есть до того, как истечет срок только что заключенного ими договора.
Джон Маккей возразил, что он позволил себе эти замечания вовсе не из эгоистических соображений, а руководствуясь общими интересами; что лично он, слава Богу, достаточно хорошо знает море, чтобы при необходимости пересечь Бенгальский залив хоть на шлюпке, однако, поскольку все командование на борту несет ответственность за судно, он полагал, что ему следует, дабы снять свою долю ответственности, отважиться на замечания, только что им сделанные.
Капитан с чуть насмешливым видом поблагодарил своего второго помощника и, кивнув в сторону своей жены, которая поднималась в эту самую минуту на борт корабля, чтобы отправиться в плавание вместе с ними, спросил, не полагает ли тот, что он более всех заинтересован в счастливом плавании.
В самом деле, достаточно было бросить беглый взгляд на г-жу Бремнер, чтобы понять чувства мужа, желавшего сберечь столь очаровательную жену.
Госпожа Бремнер, всего лишь полгода назад вышедшая замуж, поистине была очаровательным созданием.
Рожденная в Индии, в семье европейцев, она обладала, помимо поразительной красоты, еще и пленительной грацией креолок, чей облик словно заимствует что-то у роскошной природы, среди которой они появляются на свет, растут и неизбежно умирают.
Ее сопровождала рабыня-малайка в живописном наряде, дополняя собой композицию сцены, в которой хозяйка была главной фигурой.
Джон Маккей понял, что ему, рискующему только собственной жизнью, будет неуместно продолжать говорить об опасностях, угрожающих судну, которому его капитан доверил свою очаровательную жену.
А потому последние приготовления были закончены без всяких новых замечаний со стороны второго помощника, и 29 мая 1795 года с началом прилива трехмачтовый корабль поднял паруса, имея под собой двадцать пять—тридцать футов воды, которая отделяла его от дна, покрытого мягким илом.
С самого начала второму помощнику показалось, что «Юнона» отклоняется от нужного курса, но капитан Бремнер слишком много лет плавал в этих водах, чтобы можно было заподозрить его в ошибке.
Тем не менее Джон Маккей поделился с первым помощником Уэйдом своими соображениями о том, что судно, по-видимому, слишком забирает вправо, и тот, признав справедливость его замечания, тотчас же приказал бросить лот.
Глубина была менее двадцати футов.
Положение было серьезное, о чем и сообщили капитану; сначала он никак не хотел в это верить, но, лично убедившись в опасности, немедленно отдал приказ сменить галс.
Однако, прежде чем рулевому удалось развернуть судно под ветер, сильный толчок дал знать, что корабль сел на мель.
Нельзя было терять ни секунды; капитан приказал брасопить, чтобы высвободить судно, однако эта команда была бесполезна; оставалось только одно — удерживать судно от дрейфа.
Немедленно были отданы два фертоинговых якоря, и, к великой радости всех, корабль остановился на месте.
Теперь было время изучить обстановку.
«Юнона» села на песчаную мель, твердую как камень, однако судно устояло и не было замечено никакой течи; на самом деле не все еще было потеряно, но тут один из якорей оторвался от дна и потянул за собой другой.
Тотчас была дана команда спустить главный якорь.
Корабль, уже начавший дрейфовать, потянул цепь, и она, пытаясь удержать судно, напряглась, как тетива лука.
Наступила минута тревожного ожидания, и вот судно замерло.
Капитан Бремнер в глубине души начал осознавать правоту замечаний второго помощника и все же, вместо того чтобы быть благодарным ему за то, что он предвидел опасность, сердился на него, словно она была им напророчена.
Впрочем, как мы уже сказали, не все еще было потеряно: если кораблю не дадут опрокинуться во время отлива, то прилив скорее всего снимет его с мели, а поскольку случившееся не повлекло за собой серьезных повреждений судна, то можно будет продолжить путь и оставить позади себя, не вспоминая о нем больше, это первое опасное происшествие в море.
А пока необходимо было облегчить корабль.
Матросы спустили брам-стеньги и брам-реи.
Наступил отлив, и судно угрожающе накренилось.
Этого ожидали; момент был страшный, но обошлось без новых осложнений.
Капитан с гордым видом подошел к Джону Маккею.
— Ну, как? — спросил он. — Сдается мне, что для старого судна «Юнона» ведет себя неплохо.
Джон Маккей покачал головой.
Без сомнений, «Юнона» вела себя хорошо; вопрос заключался в том, будет ли она вести себя так же и дальше.
Впрочем, события, казалось, подтверждали правоту капитана.
Под действием прилива корабль тронулся с места; едва это было замечено, как последовала команда поднять якоря. Тотчас же были распущены все имевшиеся на борту паруса, и вскоре судно оказалось на воде достаточно глубокой, чтобы исчезли все опасения снова сесть на мель.
Первого июня ветер переменился и неистово задул зюйд-вест; почти сразу море заштормило и корабль стало сильно трепать.
Второй помощник поставил одного из матросов следить за трюмом; часа через четыре тот с криком поднялся наверх, объявив, что появилась течь.
Именно этого все время боялся Джон Маккей.
Капитан лично спустился в трюм, куда и в самом деле начала проникать вода; к несчастью, на борту не оказалось даже плотника и почти не было инструментов.
Необходимо было откачивать воду, и все собрались у помп, работая вне зависимости от своей должности на судне; но, как если бы все должно было способствовать гибели несчастной «Юноны», ее балласт состоял из песка и этот песок, смешиваясь с водой, быстро забивал помпы.
Справиться с водой не удавалось — напротив, вода побеждала людей.
Буря продолжалась неделю, и все это время корабль нещадно трепало.
Стали обсуждать, не вернуться ли в Рангун; но, поскольку для капитана это означало признать правоту второго помощника — а ни один капитан не может быть неправым, — Бремнер заявил, что берег Рангуна очень низкий, и потому его можно увидеть только с расстояния в три-че-тыре льё; что, следуя точным курсом и на легко управляемом судне, необходимо держаться там своего рода канала глубиной не более тридцати футов; что с обеих сторон этого канала тянутся песчаные мели, на которые они уже садились и которые оставляют судну настолько узкий проход, что можно сесть там снова; что лучше продолжать рейс с риском возможных происшествий; что, впрочем, буря длится уже неделю и, по всей вероятности, вот-вот сменится спокойным морем, а при спокойном море появится средство справиться с течью.
Капитан — хозяин на судне, его мнение о том, каким идти курсом, — закон, и '«Юнона» продолжала плыть в Мадрас, насколько это позволяла буря.
И вначале казалось, что капитан прав.
Шестого июня ветер стих, море успокоилось, и, как и предсказывал Бремнер, течь настолько уменьшилась, что для борьбы с ней достаточно было работы лишь одной помпы.
Когда было проведено обследование, выяснилось, что течь находится у ахтерштевня, на уровне ватерлинии.
В таком месте силами команды ремонт проводить нетрудно.
В первый же день штиля на воду спустили шлюпку и, поскольку, как мы уже сказали, на корабле не было не только плотника, но и инструментов, удовольствовались тем, что трещину заткнули паклей, покрыли пробоину куском просмоленной парусины, а сверху прибили лист свинца.
Эти временные меры, при всей их примитивности, вначале показались вполне успешными, и, поскольку погода стояла прекрасная, в течение вахты помпу приходилось пускать в ход только один раз, так что вполне естественно было предположить, что с течью удалось справиться.
Все поздравляли друг друга с тем, что им удалось избежать гибели, и с легкой душой продолжали путь; исключение составлял только Джон Маккей, который во время всех этих поздравлений то и дело качал головой и бормотал про себя английскую пословицу, соответствующую нашей французской: «Доживем — увидим».
Увы! Не пришлось долго ждать, чтобы увидеть, что на борту оказался прав один только второй помощник и что «Юноне», при всех опасностях, которые ждали ее у берегов Пегу, лучше было вернуться в Рангун, чем продолжать переход через Бенгальский залив, где ее подстерегал юго-западный муссон.
Двенадцатого июня, когда поднялся сильный ветер и по жалобным стонам, исходившим из корпуса судна, чувствовалось, что «Юноне» приходится тяжело, вновь прозвучал крик, который уже заставлял бледнеть команду: «Капитан! Судно дало течь!»
Все немедля бросились в твиндек: это открылась прежняя течь.
Примитивная починка была достаточной в дни штиля, но оказалась несостоятельной при первой же буре.
Однако теперь открывшаяся течь была значительно больше, чем в первый раз, и, поскольку затруднения, которые вызывал балластовый песок, оказались тем серьезнее, что течь была сильнее, помпы вскоре перестали справляться с водой, хотя работало их три и воду вычерпывали еще и деревянными ведрами.
К 16 июня команда, уже четыре дня трудившаяся без перерыва, изнемогала от усталости и недостатка отдыха.
К тому же к ней пришло понимание того, насколько серьезна опасность.
К несчастью, на этот раз возвращаться назад было уже поздно: до Рангуна было по крайней мере так же далеко, как и до Мадраса.
Решено было поставить на карту все, поднять все паруса от гротов до лиселей в надежде подойти как можно ближе к Коромандельскому берегу.
Оказавшись у берега, они поплывут вдоль него на судне или высадятся на сушу — в зависимости оттого, сможет ли еще «Юнона» держаться на воде или она не в состоянии будет двигаться дальше.
И судно быстро пошло вперед, даже быстрее, чем на это можно было рассчитывать, но чем большую скорость оно набирало, тем сильнее изнашивалось, а так как все были заняты откачиванием воды, то некому было подумать о снастях.
К концу второго дня ветер сорвал все паруса, за исключением фока; поэтому 18 июня судно было вынуждено лечь в дрейф до полудня 19 июня; в этот день и час занялись определением высоты и выяснили, что корабль находится на 17 градусах 10 минутах северной широты.
Несмотря на почти сверхчеловеческую работу, которую вынуждена была выполнять вся команда, вода непрерывно прибывала и судно мало-помалу погружалось. По мере погружения оно становилось все тяжелее, и вскоре стало понятно, что корабль уже никогда не сможет подняться до своей обычной ватерлинии.
С этого времени мрачное уныние охватило всех на борту, и, поскольку каждый уже ощущал себя обреченным, поскольку было понятно, что все усилия напрасны, стало чрезвычайно трудно удерживать людей на их постах.
Тем не менее к полудню по распоряжению капитана и по просьбе его жены прерванную работу возобновили.
Была дана команда брасопить фок; ее выполнили, и судно пошло без парусов на корме.
Одновременно усилились попытки откачать воду.
Моряки взялись за помпы и ведра, но после двух часов работы стало ясно, что это лишь средство продлить агонию судна и оно несомненно обречено.
И действительно, около восьми часов вечера матросы, находившиеся внизу, поднялись оттуда в растерянности и объявили, что вода поднялась до первой палубы.
И тогда, подобно тому как осуществилось все то, что Джон Маккей говорил о корабле, осуществилось и то, что он говорил о команде.
Ласкары, составлявшие три четверти команды, первыми отказались работать и поддались отчаянию, заражая своим унынием несколько матросов-малайцев, находившихся на борту.
Что касается европейцев, то они крепились дольше, но по мрачному выражению их лиц было видно, что этих людей поддерживает только сила духа и что они не заблуждаются относительно уготованной им участи.
Лишь одна г-жа Бремнер, то ли не зная об опасности, то ли обладая подлинным мужеством, — лишь она одна, это хрупкое создание, которое, казалось, должно было бы согнуться от одного дуновения, как тростинка на ветру, — утешала и ободряла всех.
Она была словно затерявшийся среди людей ангел, которому не могут угрожать земные опасности и который в ту минуту, когда ему надо покинуть этот мир, расправляет свои крылья, дотоле невидимые, и возвращается на Небо.
Около семи часов вечера на борту ощутили два-три толчка и услышали что-то напоминающее жалобные стоны.
Эти звуки издавал корабль, все более и более погружавшийся в воду. У кораблей, как и у людей, тоже бывает агония, и при этом они плачут и напрягают силы.
И тогда, чувствуя, что судно идет ко дну, команда громко потребовала спустить лодки на воду; однако достаточно было одного взгляда на две корабельные лодки, чтобы прийти к убеждению, что от них в подобных обстоятельствах никакой пользы не будет.
Одна из них, большая шлюпка, почти вышла из строя, настолько она была стара, другая была легкой шестивесельной лодкой.
Изучив состояние этих двух корабельных лодок, команда сама отказалась от мысли использовать их.
Около девяти часов вечера капитан призвал на своего рода совет первого и второго помощников, и на нем было принято решение срубить грот-мачту, чтобы облегчить судно; за счет этого можно было надеяться продержаться на воде еще около суток.
Все немедленно принялись за дело.
В подобных обстоятельствах пыл, с которым матросы выполняют приказ что-то сломать, похож на неистовство.
В мгновение ока грот-мачта, на основание которой они набросились, затрещала под ударами топора, накренилась и рухнула.
К несчастью, вместо того чтобы упасть в море, она упала на палубу.
Нетрудно понять, какое смятение на борту вызвало это падение.
Те, кто стоял у руля, не могли больше управлять судном, и «Юнона» встала боком к волне; в ту же минуту она зачерпнула бортом огромный вал и со всех сторон стала проникать вода.
Полагая отсрочить гибель, ее лишь ускорили.
И тогда повсюду на корабле раздались крики: «Тонем!», «Идем ко дну!»
Госпожа Бремнер, полагавшая, что все это продлится еще несколько часов, и к тому же, вероятно, не предупрежденная мужем о непосредственной опасности, удалилась к себе в каюту.
Почувствовав, что судно уходит у него из-под ног, капитан издал вопль и бросился к люку, ведущему вниз, но запутался в такелаже и успел лишь крикнуть оказавшемуся рядом с ним Джону Маккею:
— Джон! Джон! Моя жена!
Второй помощник кинулся к люку, но там уже стоял первый помощник Уэйд, протягивая руку жене капитана.
Услышав грохот обрушившейся мачты, г-жа Бремнер соскочила с постели.
Они помогли бедной женщине выбраться на палубу; к их крайнему удивлению, во всем этом страшном смятении она нисколько не растерялась: не имея времени полностью одеться, она натянула поверх рубашки лубяную нижнюю юбку и опустила в ее карман тридцать рупий (примерно 180 франков), которые лежали на ночном столике и попались ей на глаза.
Пусть читателя не удивляет, что мы останавливаемся на таких подробностях, рассказывая о свершающемся страшном бедствии: как станет видно из дальнейшего рассказа, тридцати рупиям суждено было сыграть свою роль в развязке этой страшной драмы.
Когда команда почувствовала, что корабль погружается, каждый стал непроизвольно цепляться за все, что было у него под рукой, пытаясь взобраться как можно выше, поскольку вода быстро прибывала.
Уэйд и Джон Маккей, находившиеся недалеко от люка в каюту капитана, ухватились за кормовой планшир и вместе с г-жой Бремнер влезли на бизань-ванты.
Едва они уцепились за ванты, как послышался оглушительный треск, напоминавший выстрел из пушки, а за ним последовал страшный толчок.
Сжатый воздух в корпусе судна разнес вдребезги палубу.
После этого толчка каждый решил, что все кончено, и думал лишь о том, чтобы препоручить свою душу Богу.
Однако, как только вода затопила палубу, погружение «Юноны» остановилось, хотя и не полностью: легко было заметить, что она продолжала оседать при каждом ударе волн, но так медленно, что самые нижние распорки вант лишь мало-помалу уходили под воду, и это давало несчастным, спасавшимся на снастях, возможность подниматься вверх по мере того, как корабль тонул.
Тем не менее капитан, присоединившийся к своей жене, и первый и второй помощники, поддерживавшие ее, понимали, что долго висеть на снастях они не смогут и нужно искать более основательное убежище.
Прямо над ними, в двенадцати футах, находился крюйс-марс; они первыми достигли его и расположились там.
Мы сказали «первыми достигли его», поскольку, если бы у них не было этого права первенства и крюйс-марс оказался бы занятым, весьма вероятно, что в подобную минуту почтение к их званию было бы забыто и им пришлось бы остаться там, где они находились, или, в лучшем случае, занять последние места.
В ту же минуту их примеру последовала вся команда и площадка заполнилась. Те, кому не хватило там места, повисли на снастях той же мачты.
Лишь один матрос, находившийся на носу корабля, взобрался на фор-марс.
Объятые ужасом, все ждали, как Бог, уже распорядившийся участью «Юноны», распорядится участью тех, кто был на ее борту.
Судно продолжало медленно погружаться и осело еще футов на двенадцать; затем несчастным, терпящим бедствие, показалось, что корабль замер, лишь покачиваясь под водой.
Оба марса — и фока, и бизани — висели примерно в дюжине футов над водой, и вся команда, за исключением, как мы уже сказали, того матроса, что взобрался на фор-марс, разместилась на крюйс-марсе и вокруг него.
Было заметно, что страшно перегруженная мачта рискует в любую минуту сломаться.
Ее необходимо было облегчить; однако, поскольку нельзя было сделать это за счет людей, то решено было сделать это за счет снастей.
С помощью ножей отсоединили бизань-рею и бросили ее в море.
Хотя корпус корабля, отягощенный водой, которая находилась в нем, представлял собой для двух мачт, еще торчащих из воды, своего рода центр тяжести, тех, кто нашел на них убежище, раскачивало так страшно, что они с трудом там удерживались.
И все же, сколь ни шатко было их положение, моряки так смертельно устали, что, привязав себя шейными платками к снастям или просто уцепившись за них руками, они сумели заснуть.
Второй помощник, Джон Маккей, был не из их числа.
Обладая большей физической силой, чем другие, а возможно и благодаря большей силе духа, он не закрывал глаз, чтобы видеть бедственную картину, в которой ему была отведена своя роль.
Рядом с ним в объятиях мужа находилась г-жа Бремнер. Наступила ночь.
Хотя все происходило в июле, дул ледяной ветер. Одетый теплее, чем капитан Бремнер, добросердечный Джон снял с себя куртку и отдал ее г-же Бремнер.
Она поблагодарила его взглядом, в котором читалось: «Ах, если бы вас послушались!»
Джон охотно сказал бы ей несколько ободряющих слов, подобно тому, как он предложил ей свою куртку, но, не надеясь больше ни на что сам, он не мог вселять в сердца других бодрость, которой не осталось более в его собственном сердце.
И тем не менее, когда после трех-четырех часов тревожных сомнений он увидел, что судно продолжает оставаться на плаву и не погружается больше, ему пришло в голову, что за те четыре-пять дней, в течение которых, говорят, человек в состоянии выносить голод, не умирая, может появиться какой-нибудь корабль и подобрать их.
С той минуты как эта надежда, словно проблеск света, промелькнула в голове второго помощника, она укрепилась там и вытеснила оттуда куда более ужасную мысль о смерти, с которой он уже почти смирился.
Внезапно он вздрогнул: ему послышался пушечный залп.
Трижды его больному воображению представлялся все тот же звук, и — странное дело! — когда он обратил внимание тех своих товарищей по несчастью, кто не спал, на этот кажущийся шум, им тоже показалось, что они слышат выстрелы.
Однако под конец ночи они признались в своей ошибке.
Сломленный усталостью, Джон Маккей тоже задремал, как вдруг один из матросов, которому в первых лучах света показалось, что он видит корабль, закричал:
— Парус!
Нетрудно представить себе впечатление, которое произвел на несчастных подобный крик.
Тотчас же ласкары, исповедующие мусульманскую веру, стали громко взывать к своему пророку, а христиане по их примеру возблагодарили Господа.
Но, увы! Паруса не было, как не было и ночных пушечных залпов: сколько ни всматривался каждый в указанное место, он вынужден был признать, что оно также пустынно, как и весь остальной океан.
Одну за другой они утратили и ту и другую надежду; положение их было ужасно.
Ветер продолжал дуть с неистовой силой, вздымая на море огромные волны, палуба и надстройки корабля расшатывались; наконец, снасти, поддерживающие мачту, за которую цеплялись семьдесят два потерпевших кораблекрушение, казалось были готовы каждую минуту лопнуть, угрожая самой роковой развязкой несчастным, чью жизнь они удерживали над бездной.
Уже в самый первый день некоторые из них, потеряв всякую надежду на спасение и предпочитая скорую смерть долгой агонии, простившись с товарищами, бросались в море и исчезали навсегда, тогда как других, вопреки их желанию выжить, уносило яростной волной, и они с нечеловеческими усилиями и криками отчаяния тщетно пытались вплавь добраться до утраченной ими опоры.
И только тогда становилось заметно, что судно, хотя и полузатопленное, продолжало плыть; ибо, как ни медленно оно плыло, пловцам не удавалось его догнать, и они один за другим исчезали, поглощенные волнами.
Однако, как и все на свете, это чудовищное зрелище, как бы оно ни приводило в отчаяние, имело свою положительную сторону.
В течение трех первых дней, пока ураган продолжал свирепствовать, пока волнение на море сохранялось, вид зияющей бездны и зрелище гибнущих в ней одного за другим людей отвлекало от мыслей о голоде; но, по мере того как ветер стихал, море успокаивалось и возникала надежда, что судно перестанет погружаться, а мачта будет держаться над водой и не сломается, — о! вот тогда и появлялся бледный призрак голода, сопровождаемый ужасными страданиями!
В это время некоторые попытались перебраться с крюйс-марса, где им было так тесно и где сами они так стесняли других, на фор-марс, с высоты которого находившийся там матрос, отчаявшись от одиночества, звал их к себе.
Однако из тех шести матросов, что, собрав остатки сил, бросились в воду, чтобы преодолеть этот путь, такой короткий, лишь двое достигли цели; остальные четверо утонули.
Поскольку Джон Маккей в дни этого страшного бедствия оказался единственным, кто сохранил до конца присутствие духа, а позднее оставил подробные записки о событиях, излагаемых нами, то именно за ним в основном мы и следуем сквозь тревоги, горести и надежды, о которых он поведал нам с искренностью и простодушием моряка.
Возбуждение, вызванное вначале неотвратимостью беды, а затем непрекращающейся опасностью, сменилось у него на четвертый день своего рода угрюмым безразличием, когда единственной его заботой было погрузиться в сон, как можно более долгий и глубокий, чтобы время тянулось не так мучительно. Из этого следовало, что отчаянные крики ласкаров, жалобы женщин и стенания его товарищей по несчастью утомляли его, выводя из этой апатии, которая, не будучи ни жизнью, ни смертью, обладала тем преимуществом, что не была и терзанием.
Первые три дня он, удерживаемый, как и его товарищи, между жизнью и смертью, страдал не столько от голода, сколько от холода, ибо все время был промокшим от пены и закоченевшим от ветра.
Однако на четвертый день, когда ветер стих, небо очистилось и беспощадное солнце, завладев небом, обрушило на голову моряка поток раскаленных лучей, он начал испытывать муки голода, а главное — муки жажды, еще более страшные.
Впрочем, сравнивая то, что он испытывал сам, с тем, что было прочитано им в некоторых описаниях путешествий, Джон Маккей признается, что первое время эти муки не были так нестерпимы, как он ожидал.
Правда, в одном из эпизодов прочитанного, который память подсказала его разгоряченному воображению, он нашел средство, способное облегчить мучения.
Ему вспомнилось, как он отметил, на случай если ему самому придется оказаться в подобных обстоятельствах, пример, рассказанный капитаном Инглфилдом, командиром «Кентавра», в описании кораблекрушения, в которое он попал.
Речь шла о том, как капитан и его матросы испытывали облегчение, заворачиваясь по очереди в одеяло, намоченное в морской воде.
В самом деле, морская соль при этом остается на поверхности кожи, а свежесть воды впитывается порами, что успокаивает одновременно и голод и жажду, правда незначительно, но все же ощутимо.
Вспомнив об этом, он тотчас же решил испытать совет капитана Инглфилда на себе и сообщить о нем своим товарищам.
А потому он снял свой фланелевый жилет, привязал его к концу одной из тех канатных нитей, которые всегда имеет при себе моряк, окунул в море и надел; как только жилет высох, он снова обмакнул его в воду и опять надел.
Те, кто видел, как все это делалось, и кому Джон Маккей объяснил, с какой целью он так поступал, последовали его примеру, и, возможно, не только благодаря самому средству, но и благодаря тому, что это занятие отвлекало их, они почувствовали заметное облегчение.
Тем не менее на протяжении всего этого дня, первого, когда вновь появилось солнце и он стал по-настоящему страдать от голода и жажды, Джон ощущал страшное беспокойство; в состоянии, похожем на начало горячечного бреда, он видел смерть в ужасающем облике и при одной только мысли о том, что ему суждено умереть таким жутким образом, испытывал приступы страха, каждую минуту готового прорваться криками отчаяния.
К счастью, следующей же ночью он увидел сон, который пошел ему во благо.
Как это случается почти всегда, когда достигаешь жизненного предела и память одним скачком преодолевает все промежуточные отрезки времени, отделяющие могилу от колыбели, ему вспомнилось все его детство и привиделась вереница давно умерших дедушек и бабушек, забытых соседей и утраченных друзей, затерявшихся в огромной пустыне, которая называется миром и в которой так редко можно встретиться снова с теми, с кем расстался.
Затем эти первые видения исчезли, уступив место образам еще более дорогим.
Бедному Джону казалось, что у него жар, сильный жар и во время самых жестоких приступов этой горячки у его постели в слезах молится его отец.
И поскольку для Джона этот сон имел все приметы яви, ему доставляло великую радость уже одно только присутствие отца, которого он не видел с тех пор, как покинул Европу, — другими словами, лет пять. Кроме того, пока старый отец молился за своего сына, лихорадка у Джона отступала и он чувствовал себя поправившимся, приятно освеженным; и напротив, стоило старику прекратить молиться, лихорадка возвращалась, причем более сильная, чем прежде.
Впрочем, после этого сна, в отличие от тех, что всегда возбуждают, а не успокаивают, Джон почувствовал себя гораздо лучше: беспокойство его сменилось глубокой печалью, а на глаза невольно наворачивались слезы, поскольку это сновидение было для него знаком того, что отец умер и, видя с Небес его страдания, спустился на время, чтобы облегчить их.
Двадцать пятого июня, на пятый день катастрофы, к несчастным, потерпевшим кораблекрушение, стала подступать смерть.
Двое скончались от голода, один внезапно умер от апоплексического удара, один медленно угас от тоски и страха.
С тех пор как жертвы кораблекрушения вновь обрели присутствие духа в той степени, чтобы делиться своими мыслями, капитан и первый помощник всякий раз говорили, что, едва только море успокоится, надо приняться за постройку плота.
Задуманный ими плот был единственной надеждой всех, и Бремнер и Уэйд получили полную поддержку.
Когда начался штиль и поверхность моря стала гладкой как зеркало, приступили к осуществлению этого грандиозного замысла.
Для постройки плота имелись фок-рея, бушприт и множество обломков рангоута, тянувшихся за кораблем.
За работу взялись лучшие пловцы; ни в дереве, ни в тросах недостатка не было, и к полудню следующего дня плот был готов.
Теперь встал вопрос о том, кому на нем плыть.
Капитан, его жена и Уэйд вступили на него первыми. Хотя Джон Маккей не был таким же поклонником этого средства спасения, как его товарищи, их пример заставил решиться и его.
Он спустился на плот и занял на нем место.
Однако, поскольку все сделали то же самое, плот оказался настолько перегруженным, что это грозило ему пойти ко дну.
И тогда началась страшная борьба, подобная той, какую вынуждены вести между собой умирающие от голода.
Сильные сталкивали с плота слабых, и тем приходилось возвращаться на только что оставленные ими снасти и крюйс-марс.
Некоторые при этом утонули, настолько они ослабели; происходило это все до того, как плот отплыл, и расстояние от него до судна было не больше, чем длина каната, которым он был привязан.
Перед тем как трос был обрублен, Джон Маккей спросил у капитана Бремнера, имеет ли тот какое-нибудь представление о том, в какой стороне находится земля, и полагает ли он, что есть какая-нибудь вероятность быстро узнать это.
Капитан совершенно не знал, где они находятся, и поэтому ничего не ответил.
Тогда Джон, протянув руку, остановил матроса, собиравшегося перерубить канат, и стал заклинать капитана во имя его самого и во имя его жены вернуться на марс и не рисковать, вверяясь плоту, который, по его мнению, не дает никакой надежды на спасение.
Однако эти просьбы никак не повлияли на капитана, и, поскольку г-жа Бремнер заявила, что она не покинет мужа, трос был перерублен и плот отчалил.
Джон, чувствуя себя пристыженным, отплыл вместе с ними. Грести пришлось обломками досок: они были содраны с обшивки судна и матросы с помощью ножей придали им форму лопаты.
Спустя примерно полчаса Уэйд подошел к Джону, тяжело вздыхая.
— Что такое? — спросил Джон.
Уэйд покачал головой.
— Вы были правы, — сказал он, — и когда мы отплывали, и теперь. У нас нет ни компаса, ни буссоли, мы совершенно не знаем, в какой стороне земля, и идем на верную смерть. На крюйс-марсе мы, по крайней мере, возвышались над водой — мы могли увидеть какое-нибудь судно, и нас могли заметить, а на этом плоту мы затеряны среди волн и у нас нет даже такой надежды на спасение.
— Что ж, — сказал Джон, — тогда давайте вернемся на судно.
Уэйд бросил взгляд на два раскачивающихся над водой марса, на мучеников, гроздями висящих над бездной, и, оценив расстояние, сказал:
— У нас не хватит сил добраться до него вплавь.
— Конечно, но ради того чтобы облегчить плот, нас привезут туда обратно.
Маккей тотчас же сообщил своим спутникам, что он и первый помощник хотят вернуться к судну, и, как он и предвидел, все постарались оказать содействие этому возвращению.
Подплыв к корабельным снастям, Уэйд и Маккей ухватились за них; через несколько секунд они взобрались на свое прежнее место, а плот вновь отчалил.
Казалось бы, расставание должно было огорчить людей, которые вместе страдали шесть дней и которым в дальнейшем предстояло испытывать судьбу порознь, но ничуть не бывало: эгоизм, уныние и страх смерти вытеснили из их душ все другие чувства.
Оставшиеся на плоту равнодушно провожали глазами двух помощников капитана, взбирающихся обратно на марс, а люди на марсе следили безразличным взглядом за удаляющимся плотом.
Единственным человеком, к кому все относились с подлинным участием, была бедная г-жа Бремнер; она сносила все страдания с удивительным мужеством, и от нее вместо жалоб и стонов, которые позволяли себе самые сильные мужчины, вплоть до этого часа можно было услышать только слова утешения.
Сначала ее присутствие, казалось, тяготило мужа; несомненно, это чувство пришло к нему из-за того, что он понимал: г-жа Бремнер в глубине души с трудом, особенно после замечаний Джона Маккея, прощает мужу то, что он навлек на нее такую опасность; однако, по мере того как капитан начал ощущать, что силы его истекают, он снова стал нуждаться в жене, чуть ли не цеплялся за нее, не отходил от нее и не позволял ей отходить от него.
Все долго следили глазами за плотом; наконец к вечеру он пропал из виду.
Некоторое время взгляды оставшихся на судне все еще были направлены в ту сторону, где скрылся плот.
Затем наступила ночь, сдавив все мраком; многострадальные жертвы кораблекрушения оказались, словно узники, в полной тьме.
На рассвете, в первых лучах солнца, в кильватере «Юноны» был замечен какой-то плавающий предмет.
Все глаза обратились к нему, и те, кто оставался на марсах и снастях, разглядели, к своему великому удивлению, плот, отплывший накануне; однако возвращался он со стороны, противоположной той, куда удалился.
Вначале люди на плоту гребли до полного изнеможения, но нетрудно понять, какие силы могли быть у тех, кто совершенно ничего не ел в течение семи дней; затем, отчаявшись, они улеглись друг рядом с другом в ожидании того, как Богу будет удобно распорядиться их судьбой.
Бог распорядился так, что они присоединились к своим несчастным спутникам.
Проблуждав всю ночь неизвестно где, они по прихоти случая, который кажется волей Провидения, очутились в пятидесяти футах от потерпевшего крушение судна.
Они протянули руки, и товарищи помогли вернувшимся снова занять их места; вся затея с плотом была в их глазах не более чем одной из тех бесполезных попыток спастись, которые подсказывает отчаяние.
Благодаря чувству сострадания, еще дремлющему в глубине сердец несчастных матросов, однако пробужденному в немалой степени славным Джоном, два места на марсе, которые прежде занимали г-жа Бремнер и ее муж, были возвращены им.
Капитан настолько ослабел, что казалось, будто он лишился чувств, а ведь прежде это был крепкий и сильный мужчина, моряк, тридцать лет бороздивший океаны и привыкший к лишениям и тяготам, которые с этим связаны.
Напротив, его бедная жена, хрупкое и нервическое создание, переносила все трудности, лишения и страдания с мужеством и, что еще более необыкновенно, с поразительной выдержкой.
Как только они вновь устроились на марсе, у Бремнера начался бред, и в этом бреду ему представлялось, что перед ним стол, уставленный всевозможными яствами; он рвался к нему и спрашивал, почему его не подпускают к этому столу, почему, если он так голоден, так хочет пить и перед ним выставлено напоказ такое изобилие, ему отказывают в куске хлеба и стакане воды.
Зрелище предсмертных мук всегда ужасно, однако нужно сказать, что у окружающих агония обычно вызывает боль определенного рода, боль расставания; они проливают слезы, и слезы тем более обильные, что тому (или той), кто их проливает, лично ничто не грозит.
Но не так бывает, когда какой-нибудь страдалец умирает от голода и жажды на глазах других мучеников, которые сами близки к смерти от голода и жажды, подобно ему. Здесь каждый в зрелище смерти другого видит зрелище своей собственной смерти.
Страдания, испытываемые умирающим, они уже испытывают сами. Такой же бред — через два часа, к вечеру или на следующий день — появится и у них, такая же смерть — рано или поздно — уготована и им.
Тут не бывает тихих слез, само изобилие которых несет облегчение; с сухими глазами, с угрюмым затаенным отчаянием, скрежеща зубами, люди замечают в себе первые симптомы мук, которые они наблюдают у умирающего, и воют, вместо того чтобы сетовать, богохульствуют, вместо того чтобы утешать.
И вот капитан скончался.
Это произошло 1 июля, то есть через одиннадцать дней после катастрофы.
В предсмертных конвульсиях он так сильно вцепился в свою жену, что невозможно было ни разорвать его объятия, ни разжать его руки.
Впрочем, бедная женщина, чувствуя себя прижатой к груди мужа, не могла поверить в его смерть и со своей стороны боролась за то, чтобы ее не лишали этого последнего объятия.
Стоило огромных трудов переубедить ее.
Она с тоской опустила руки, и — странное дело! — слезы, что текли по ее щекам, тут же иссякли.
Матросы поделили между собой остатки одежды, которая была на капитане, а затем бросили его тело в море.
Услышав звук, сопровождавший падение тела в воду, г-жа Бремнер слабо вскрикнула, заломила руки и потеряла сознание.
Джон Маккей, бросившись к ней, заставил ее раскрыть глаза, и они вновь обрели казалось уже утраченную способность плакать.
За те пять дней, что прошли со времени возвращения плота до смерти капитана, не было никаких других происшествий, кроме непрерывно следовавших агоний и смертей.
Внезапно человек ощущал приступ тошноты, у него начинались судороги, члены его деревенели, и он умирал.
Одни, умирая, отпускали снасти, за которые они держались, и падали в море; другие, напротив, испуская дух, с такой силой вцеплялись в них, что трем-четырем матросам приходилось соединять остатки своих сил, чтобы разжать у умершего пальцы.
Один умирающий так вцепился в снасти, что его труп провисел два дня, ибо оказалось невозможным разжать его руки.
К концу второго дня тело стало разлагаться, и, поскольку канат, на котором оно висело, поддерживал бизань-мачту, пришлось выломать у мертвеца руки в запястьях.
Кисти рук остались, а тело поглотили волны.
Утром 28-го, за два дня до смерти капитана, первый помощник Уэйд воскликнул, что он не в силах больше выносить бездействие.
Плот по-прежнему плыл на канате за крюйс-марсом.
Уэйд спросил, не хочет ли кто-нибудь, отправившись вместе с ним на плоту, попытать счастья, чтобы не повторять судьбу их спутников.
Восемь человек — два европейца, два малайца и четыре ласкара — согласились с его предложением и, как ни удерживал их Джон Маккей, снова погрузились на плот.
Как и в первый раз, матросы перерубили канат, и плот отправился в плавание.
Как и в первый раз, спустя два-три часа его потеряли из виду, но на следующий день в кильватере судна его не оказалось — к вечеру поднялся шквалистый ветер, и, по всей вероятности, плот и те, кто был на нем, утонули.
Этот ветер, гибельный для уплывших, оказался благотворным для тех, кто остался.
Начался сильный дождь; жертвы кораблекрушения, собрав воду в свою одежду, смогли утолить жажду.
Так удалось успокоить на время самую страшную из мук — муку жажды.
С этого времени редко когда случались двое суток без очередного шквала, приносившего очередной дождь, и, наряду с прикладыванием к телу одежды, которую смачивали, опуская на канатных нитях в воду, это приносило страдальцам большое облегчение.
В самом деле, каждый раз, когда им, как ни были они изнурены, удавалось выпить хоть немного свежей воды, у них на несколько часов притуплялось чувство голода.
Тем не менее, в один день с Бремнером умерли еще четыре матроса: двое на крюйс-марсе и двое на фор-марсе.
Впрочем, обитатели двух марсов никак между собой не общались; они видели, что происходит у соседей, и не более того; у них не было сил даже говорить.
К тому же и говорить им было не о чем.
Каждое утро Джон испытывал большое удивление, обнаруживая, что он еще жив, и его не оставляло убеждение, что это утро будет для него последним и что еще до наступления ночи он в свою очередь неминуемо скончается.
Он слышал, что человек способен прожить без еды лишь определенное число дней — шесть, семь, восемь дней, самое большее десять, а между тем на одиннадцатый день, то есть в день смерти Бремнера, он все еще был жив.
Вечером море стало таким спокойным, каким еще не было ни разу за все это время, и несколько ласкаров, теснившихся на крюйс-марсе, где они мешали своим товарищам, а те мешали им, решили вплавь добраться до фор-марса, где и прежде было не так уж много людей, а после смерти двух матросов, сброшенных, как они видели, в воду, стало еще просторнее; с большим трудом, настолько они ослабли, им удалось добраться до фор-марса и с помощью товарищей обосноваться там.
После первого и второго июля тех, кто остался в живых, охватила такая страшная слабость, что они утратили понимание не только происходящего вокруг, но и происходящего в них самих.
Вялость и расслабленность, овладевшие в конце концов даже самыми сильными, почти подавили чувство голода. Лишь когда шел дождь, умирающие, казалось, выходили из состояния летаргии; они как-то странно двигались, пытаясь собрать как можно больше воды, а затем, выпив ее, медленно, уныло, горестно обменивались несколькими словами, выражающими удовлетворение, после чего мало-помалу восстанавливалась тишина и недвижимость.
Но все же самые жуткие страдания всем этим ослабевшим людям причиняли не голод и жажда, а холод.
Хотя они находились вблизи экватора, по ночам, казавшимся им ледяными, слышались стоны, жалобные вздохи и клацанья зубов.
С рассветом, еще до восхода солнца, начинало теплеть; закоченелые и скорченные тела распрямлялись и вновь становились гибкими.
И тогда начинались новые страдания: солнце, стоящее в зените, отвесно било по всем этим опустошенным головам, в которых гнездилось лишь помраченное сознание; и тогда о ночных страданиях уже не думали.
О них заставляли забыть дневные страдания, и днем несчастные призывали отсутствующий бриз, как ночью — отсутствующее солнце.
Тем временем совершались частные драмы, почти неведомые даже тем, на глазах кого они происходили и кого их собственные страхи отвлекали от страхов других.
Хотя все умирали одинаковой смертью, каждый умирал по-своему; так, например, сын Уэйда, сильный и здоровый юноша, умер очень быстро и почти без единого вздоха, тогда как, напротив, другой юноша, его ровесник, слабый и хрупкий, как женщина, двенадцать дней выносил голод и жажду, и агония у него началась лишь на тринадцатые сутки.
Отец второго юноши тоже был на «Юноне», но катастрофа разлучила их: отец был тот самый матрос, который забрался на фор-марс, сын же вскарабкался на бизань-ванты.
Они оставались на своих местах и в первые дни переговаривались, затем, когда голоса их ослабли, стали обмениваться просто знаками; и вот, когда по знакам сына старый матрос понял, что тот чувствует приближение смерти, к несчастному отцу, казалось, вернулись все его силы: он, не шевелившийся уже два-три дня, поспешно спустился по снастям, на ветру прополз по планширу, сумел добраться до сына, взял его на руки и донес до одной из трех-четырех обшивных досок полубака, еще выступавших над водой; там он прислонил умирающего к планширу, боясь, чтобы того не унесло в море.
Когда у юноши начинался один из тех приступов тошноты, о которых мы уже говорили как о предсмертном симптоме, старый матрос обнимал его, приподнимал до уровня собственной груди, утирал на его губах пену; если начинали падать капли дождя, отец заботливо собирал их и выжимал мокрую ткань в рот сына; если же дождь сменялся ливнем, старик открывал юноше рот, чтобы прохладная вода привела его в чувство.
Так прошло пять дней. Наконец, несмотря на все эти заботы, юноша скончался.
Тогда бедный отец поднял тело сына, прижал его к своей груди с силой, невероятной для человека, который провел шестнадцать дней без пищи, и с потерянным видом стал смотреть на него, все еще надеясь, что он снова начнет дышать; однако не приходилось сомневаться, что юноша на самом деле мертв.
Ничто, казалось, не интересовало старика, и даже собственная участь, по-видимому, стала ему безразлична. Он сидел в тупом оцепенении, пока волна, поднятая налетевшим шквалом, не выхватила у него из рук тело сына и не унесла с собой.
Какое-то время взгляд его следил за трупом сквозь прозрачные глубины океана; затем, потеряв его из виду, он закутался в кусок брезента, упал и больше уже не вставал.
Тем не менее он, должно быть, был жив еще дня два; свидетели этой драмы, с тревогой следившие за всеми ее превратностями, могли судить об этом по дрожи, которая пробегала по его членам каждый раз, когда о его тело разбивалась волна.
Эта душераздирающая сцена произвела глубокое впечатление на людей, в которых понимание их собственного положения должно было, казалось, притупить все чувства.
А судно тем временем продолжало все так же плыть по прихоти волн, но под оком Божьим, и никто не мог сказать, куда же оно движется.
Наконец вечером 10 июля, через двадцать дней после катастрофы, один из матросов, уже некоторое время вглядывавшийся в какую-то точку на горизонте, приподнялся, чтобы лучше видеть, и неожиданно закричал:
— Вижу землю!
Вопреки тому, что по всем предположениям должно было бы случиться в подобных обстоятельствах, этот крик, несущий спасение, не произвел на услышавших его никакого впечатления, и никто — то ли из-за глубокого равнодушия, то ли из-за появившегося сомнения в милости Божьей — никто вначале даже не привстал, чтобы проверить, ошибочно или правдиво это известие.
Однако через несколько минут, словно этой новости понадобилось определенное время, чтобы проникнуть в сознание тех, кому она была сообщена, жертвы кораблекрушения начали понемногу двигаться, сначала почти незаметно, затем все различимее, и в конце концов внимание всех обратилось на указанную точку.
Однако день близился к концу, и в вечерних сумерках трудно было понять, земля ли это или один из тех миражей, что видятся жертвам кораблекрушения в пустыне океана.
Между тем, как ни странно, едва ли они придали значение этой новости; затем, не произнеся ни слова, все устремили взгляд в указанном направлении, а потом, как уже было сказано, наступила ночь и все погрузилось во тьму.
И надо же! Только тогда эта земля стала казаться видимой этим несчастным, так страстно они этого желали.
Разговоры, давно уже смолкшие, возобновились; все делились своими соображениями и в конце концов сошлись на том, что это должна быть земля.
Один только Джон Маккей утверждал, что это вовсе не земля, но если даже перед ними земля, говорил он, то никакой уверенности в спасении все равно нет.
Бедная г-жа Бремнер, удрученная смертью мужа и своими собственными страданиями, изо всех сил ухватилась за спасительное известие; ее сознание цеплялось за эту мысль так же как ее руки — за снасти и рангоут.
Упорство, с которым Джон Маккей отрицал, что перед ними земля, сдержанность, с которой он воспринял это известие, тогда как все в него поверили, приводили ее в отчаяние.
— Но, в конце концов, — восклицала она, — почему вы говорите, что никакого берега нет, и почему, наконец, если этот берег существует, если он лежит перед нами, вы, похоже на то, не торопитесь увидеть его?
— Прежде всего потому, сударыня, — отвечал второй помощник, — что, по моему мнению, земле неоткуда взяться в этих водах, а кроме того, даже если она тут и есть, то берег не спасет нас, а погубит.
— Погубит! Но почему? — с лихорадочным блеском в глазах спрашивала бедная женщина.
— Из-за того, что кораблем нельзя управлять, — стал пояснять Джон, — его невозможно будет завести в гавань, а из-за того, что его нельзя будет завести в гавань, он сядет на мель вдали от берега, и, где бы это ни произошло, его разнесет волнами. Если вы устали от страданий, если вы не чувствуете в себе сил продолжать жить, молитесь за то, чтобы мы увидели землю, ибо земля принесет конец всем нашим страданиям.
Подобное предсказание, да еще сделанное столь опытным моряком, как Джон Маккей, привело в уныние всех, и, после того как он отнял надежду у этих страдальцев, беседа затихла.
Что же касается второго помощника, то, как он пишет сам, известие об увиденной земле показалось ему таким сомнительным утешением, что оно оставило его безучастным и он уснул, а наутро, пробудившись, даже не взглянул в ту сторону, где накануне была замечена, как полагали, суша.
Но как раз в эту минуту один из матросов на фор-марсе замахал платком и попытался крикнуть: «Земля!»
Его сигнал увидели на крюйс-марсе и догадались, что он хотел сказать, однако его голос, этот слабый выдох, донесся туда как невнятный звук.
Взмах платка и этот выдох, такой слабый и еле слышный, но ласкавший слух, даже во втором помощнике пробудили безотчетное желание приподняться и посмотреть на землю, но он лежал в удобной позе, сложив руки на груди и глядя в противоположную сторону, и ощущал слишком большую вялость, чтобы повернуться; ему потребовалась вся сила воли, чтобы принести это расслабленное состояние в жертву своему любопытству.
А потому еще до того, как он на это решился, один из его соседей уже поднялся и заявил, что он в самом деле видит землю.
При этих словах встал второй человек, потом третий, и через пять минут все, включая второго помощника, были на ногах.
Теперь уже и Джон Маккей был вынужден признать, что впереди он действительно видит что-то похожее на берег.
И все же, когда г-жа Бремнер спросила его, не Коромандельский ли это берег, вопрос этот показался достойному моряку таким нелепым, что, несмотря на всю серьезность положения, он не смог сдержать улыбку.
Однако в течение дня стало совершенно очевидно, что в указанном направлении действительно лежит земля, и даже второй помощник признал, что неровный силуэт, который виден на горизонте, не может быть ни чем иным, кроме как очертанием земли.
Но вот что это за земля? Об этом ему ничего не было известно.
И тогда все пришли в волнение, однако — странное дело! — посреди этого общего волнения к Джону Маккею вернулась надежда, и этой надеждой была еще и благочестивая мысль, внушенная ею.
Говорят, есть люди, не верящие в Бога.
Во что же другое такие люди могут верить и зачем в это другое верить?
Верить в Бога — это верить во все.
Вот какова была та благочестивая мысль, которая проникла в сердце Джона Маккея: не мог Господь позволить им страдать так долго, чтобы теперь, когда он вселил в них надежду, к концу этих страданий, отнять у них жизнь.
Поэтому, когда г-жа Бремнер взглядом обратилась к Джону Маккею словно к оракулу, который должен высказать суждение о вероятностях жизни и смерти, он возвел к Небу глаза и руки и произнес лишь одно:
— Будем надеяться!
С этих минут страдальцы не отрывали глаз от берега.
К несчастью, чем ближе они к нему подплывали и чем больше он открывался их взгляду, тем пустыннее казалась эта земля.
До наступления ночи ничто не изменило это впечатление.
Второй помощник расположился спать, пребывая в убеждении, что эта ночь — последняя в его жизни и что еще до утра корабль сядет на мель и развалится на части.
Тем не менее он уснул, настолько велика была его усталость.
И в самом деле, незадолго до рассвета Джон Маккей и те из его спутников, кто спал, были разбужены сильным толчком — корабль наскочил на риф.
Раздался общий слабый вскрик, похожий на последний вздох, и почти тотчас же замер.
Установилась тревожная тишина.
Корабль между тем испытывал толчок за толчком, и эти толчки были так сильны, что каждый раз бизань- и фок-мачты сотрясались и находившиеся на марсах, понимая, что на ногах устоять невозможно, ложились и цеплялись за перекладины.
К девяти-десяти часам утра уровень моря понизился на несколько футов и постепенно обнажилось то, что осталось от палубы.
Было решено спуститься туда.
Но для людей, голодавших двадцать дней, это было нелегким испытанием. Можно вообразить, как должны были выглядеть те, чью жизнь в течение двадцати дней поддерживала лишь толика воды, проливавшейся с неба в штормовые дни.
Однако они попробовали спуститься на палубу, и, поскольку человек, присоединив к своим силам и волю, почти всегда в конце концов делает то, что он хочет, им удалось в этом преуспеть.
Более того, канонир и второй помощник взялись за то, чтобы спустить вниз бедную г-жу Бремнер; с небывалыми усилиями им удалось дотащить ее до швиц-сарвеней, но там они были вынуждены ее оставить, ибо силы покинули их.
Пришлось обратиться за помощью к тем из ласкаров, кто казался наименее ослабевшим.
Двое из них вызвались перенести г-жу Бремнер на палубу; но, поскольку им было известно, что у бедной женщины сохранилось тридцать рупий, они потребовали за свою помощь восемь рупий.
Канонир и второй помощник от имени г-жи Бремнер пообещали заплатить.
Ласкары полезли наверх, добрались до г-жи Бремнер, взяли ее на руки и спустили на палубу.
Едва исполнив это, они потребовали заплатить им восемь рупий.
Госпожа Бремнер была так рада спуститься со злосчастного марса, где ей пришлось испытать столько страданий, так надеялась, несмотря на все, что говорил Джон Маккей, на эту землю, простиравшуюся перед ее глазами, что готова была отдать им все деньги, какие у нее были.
Однако второй помощник обратил ее внимание на то, что у них нет других денег, кроме еще остававшихся у нее двадцати двух рупий, и что лучше будет в случае необходимости потратить их на спасение всех, чем делать подарок двум негодяям, которым хватило бесстыдства потребовать в подобных обстоятельствах плату с женщины, да еще вдовы своего капитана, за пустячную услугу, которую они ей оказали.
Впрочем, Джон Маккей с гордостью отмечает, что поступок этих двух ласкаров был единственным примером себялюбия и алчности, который можно было бы поставить в упрек команде.
Спуск на палубу был так утомителен, что никто не мог думать ни о чем, кроме отдыха; исключение составляли несколько малайцев и ласкаров, рыскавших повсюду в поисках денег, которые можно было присвоить.
В то время как они предавались этим поискам, второй помощник заметил, что верхнюю часть руля снесло и через образовавшуюся на этом месте дыру можно без труда спуститься в констапельскую.
К двум часам пополудни вода схлынула с нижней палубы настолько, что туда можно было спуститься в поисках чего-нибудь полезного, но море уже побывало там и унесло все, за исключением четырех кокосовых орехов, запутавшихся в снастях.
И тогда произошло то, что несколько утешило добрые сердца тех, кто страдал от бесчеловечности, проявленной ласкарами.
Те, кто нашел орехи, не забрали их себе, как могли бы сделать по праву, а заявили, что это общая собственность, и предложили разделить их между всеми в равных долях.
Себе же сверх того они попросили только кокосовое молоко.
Однако орехи оказались такими старыми, что молоко в них превратилось в своего рода прогорклое масло, которым никак нельзя было утолить жажду.
Что касается мякоти, то она была настолько старой и высохшей, что в ней не осталось ничего питательного, и те, кто отведал ее, тотчас же поплатились страшной тошнотой.
Впрочем, всех больше мучила жажда, чем голод.
Если не считать полного отсутствия питья и еды, к чему все эти умирающие люди, по всей видимости, почти привыкли, обстановка в констапельской была гораздо терпимее, чем на марсе.
Никакой возможности добраться до берега по-прежнему не было, да и земля эта выглядела такой безлюдной, что предпочтительней казалось тихо и спокойно умереть в констапельской, где было относительно неплохо, чем стать добычей тигров.
Кроме того, севшую на мель «Юнону» могли заметить с какого-нибудь корабля, увидеть сигналы с нее и подобрать потерпевших кораблекрушение — это давало им реальный шанс на спасение и составляло, в сущности, единственную их надежду.
К тому же, словно уже сам вид земли оказывал на моряков благотворное воздействие, с того времени, как ее заметили, никто из них не умер.
Глаза всех были устремлены на эту благословенную землю, до которой было около трех четвертей льё.
К двум часам пополудни на берегу было замечено нечто похожее на толпу людей.
Эта новость тотчас же распространилась по злосчастному судну, и все, кто еще мог двигаться, собрались у гакаборта и пытались привлечь к себе внимание, размахивая своей одеждой и производя как можно больше шума.
Но эти люди, сначала, казалось, привлеченные зрелищем севшего на мель судна, разошлись, по-видимому не проявив к нему ни малейшего внимания, и измученные жертвы кораблекрушения, старавшиеся, чтобы те их заметили, едва ли не засомневались: а люди ли это?
И все же вид этой земли и ее обитателей, кто бы они ни были, придал морякам силу и мужество; они стали говорить о том, что необходимо любой ценой добраться до берега, пусть даже с риском для жизни.
А потому те из них, в ком сохранилось больше сил, чем в остальных, спустились в констапельскую, где они видели рангоутный лес; захватив с полдюжины бревен, они с неимоверным трудом сбросили их в воду.
Однако спущенного на воду было недостаточно для того, чтобы перевезти всех; к тому же многие так обессилели, что переправа для них была невозможна.
К несчастью, не было никакой надежды на то, что силы к ним вернутся; всякое движение было для них до некоторой степени невозместимой тратой дыхания.
Все легли и стали ждать.
К вечеру, когда начался прилив, шесть ласкаров, самых крепких из всех, спрыгнули в море, ухватились за бревна и предоставили приливу нести их к взморью, где, несмотря на сильнейший прилив, им удалось пристать к берегу; все это происходило на глазах у тех, кто остался на судне.
Оттуда было видно, как ласкары, едва ступив на землю, нашли ручей и стали пить, выказывая несомненные признаки удовлетворения; затем, не набравшись смелости, чтобы идти дальше, и не имея сил, чтобы отправиться на поиски пищи, они улеглись прямо на берегу и, забыв про хищных зверей, о которых до этого столько говорилось, заснули.
Перед восходом все оставшиеся на судне вновь собрались у гакаборта, чтобы при первых лучах солнца увидеть берег и узнать о судьбе шести ласкаров, поскольку опасались, не оказалась ли для тех эта ночь роковой.
К счастью, с теми не случилось ничего страшного: оставшиеся на корабле с великой радостью увидели, как их товарищи, высадившиеся накануне на берег, поднялись, вернулись к ручью и снова принялись пить.
И тогда всех, кто находился на потерпевшем крушение судне, охватило страстное желание последовать примеру ласкаров и любой ценой добраться до берега, как и они.
Однако они были так слабы, что у них не оставалось никакой надежды даже общими усилиями сдвинуть с места самое небольшое бревно; в самом деле, на борту оставались только две женщины, в том числе г-жа Бремнер, трое стариков и человек лет пятидесяти, болевший с первого дня плавания.
И до чего странно! Эти немощные существа, к великому удивлению прежде сильного Джона Маккея, ставшего теперь таким же немощным, как и они, вынесли страдания и тяготы, которых не пережили люди более сильные и крепкие.
Около полудня на суше было замечено много людей, по всей вероятности туземцев; собравшись на берегу, они двигались к тому месту, где снова легли на землю ласкары.
У тех, казалось, не было других стремлений, кроме как оставаться на берегу ручья.
Нетрудно понять, что при виде этой картины внимание тех, кто оставался на судне, в высшей степени обострилось.
В самом деле, то, что там происходило, решало их собственную участь, и никогда еще в страшной драме, участниками которой им довелось стать, не было более волнующего и неожиданного поворота.
Ласкары и туземцы стояли в нескольких шагах друг от друга и, казалось, обменивались какими-то словами, скорее всего дружескими; потом те и другие смешались; одни разожгли на берегу огонь — наверное, чтобы сварить рис, — а другие попытались вступить в сношения с теми, кто был на корабле: размахивая платками, они словно призывали несчастных высадиться на сушу.
Людей на судне охватило страшное волнение.
Вместо диких зверей, которые могли обитать на этом пустынном берегу, им встретились человеческие существа, которые, по-видимому, пришли на помощь тем, кто уже высадился, и готовы были прийти на помощь тем, кто еще высадится.
Однако у этих людей не было лодок, а если бы они и были, то вряд ли бы на них можно было преодолеть прибой; тем не менее надежда-утешительница все же говорила страдальцам, что люди на берегу найдут какой-нибудь способ добраться до судна и спасти их.
При этой мысли, жизнь, еще два дня назад казавшаяся им тяжким и невыносимым бременем, стала в их глазах драгоценнее, чем когда-либо прежде.
Воодушевленный этой все возрастающей надеждой, второй помощник Джон Маккей, у которого при виде того, что происходило на берегу, немного прибавилось сил, решил в свою очередь сделать все возможное, чтобы добраться туда.
Он сообщил об этом решении тем, кто оставался вместе с ним на судне, и попросил их помочь ему столкнуть в воду еще несколько бревен.
Сначала на помощь к нему пришли канонир, боцман и юнга; однако первые двое были настолько ослабевшими, что почти сразу же выбились из сил и, печально качая головой, снова легли у гакаборта.
Джон Маккей и юнга продолжили работу.
С невероятными усилиями им удалось столкнуть в воду бревно, к которому они привязали веревку; затем, выловив часть обшивки судна, плававшую в воде, они привязали этот обломок к другому концу каната.
Так у каждого из них оказалось по куску дерева, которые могли помочь им в этой попытке спастись.
И все же, перед тем как броситься в море, Джон, каким бы бывалым моряком он ни был, утратил мужество и готов был остаться ждать смерти на корабле, вместо того чтобы идти ей навстречу.
Однако его вдохновил пример юного товарища, к тому же он подумал, что эти люди на берегу не останутся там навсегда и могут уже сегодня уйти куда-нибудь, а завтра у него сил будет меньше, чем накануне; и он решил рискнуть жизнью.
Джон Маккей грустно попрощался с бедной г-жой Бремнер, которая уже не ходила и с трудом говорила; он был в отчаянии от того, что ему приходится покидать ее таким образом, однако пообещал ей, что, если он доберется до берега и там найдется хоть какое-нибудь средство помочь ей, эта помощь ей будет оказана.
Она со своей стороны дала ему одну из тех двадцати двух рупий, что у нее остались: она берегла эти деньги с тем большей заботой, что у нее уже была возможность оценить, насколько они ей пригодились.
После этого Джон Маккей, бросившись в воду, ухватился за бревно и, пока он молился, препоручая себя Провидению, бревно само по себе тронулось с места и поплыло, что показалось моряку добрым предзнаменованием; ему подумалось, что это рука самого Господа направила его в сторону берега.
И в самом деле, как если бы это было чудом, Джон Маккей почувствовал, что его одеревеневшие члены, которые еще несколько минут назад не могли сгибаться в суставах, обрели прежнюю гибкость и часть прежней силы.
Однако вскоре он заметил, что бревно, вместо того чтобы помогать ему и поддерживать его на воде, страшно его утомляло.
С каждой волной оно меняло направление движения и переворачивалось.
Не раз уходя с головой под воду и задыхаясь, он отпустил бревно, но тут же почувствовал, что начинает тонуть, и, превозмогая себя, снова ухватился за него и крепко сжал руками как единственное средство спасения.
К несчастью, вскоре он заметил, что прилив не несет бревно к взморью, а толкает его почти что вдоль берега. И тогда, предвидя, что он не сможет долго переносить подобное испытание, Джон Маккей попытался помешать бревну поворачиваться: для этого он вытянулся вдоль него, обхватил его одной ногой и одной рукой, а другой ногой и другой рукой стал грести, пытаясь плыть к берегу.
Некоторое время ему это удавалось, и у него начала появляться надежда добраться до берега, как вдруг на него обрушилась огромная волна, давя его всем своим весом, отрывая от бревна и увлекая под воду — оглушенного, полумертвого от удара и почти потерявшего сознание.
И все же ему удалось вынырнуть на поверхность и глотнуть воздух; но тотчас же новая волна накрыла его с головой.
На этот раз несчастный Джон подумал, что все для него кончено; его сердце и уста готовы были исторгнуть не молитву, а предсмертный вопль, обращенный к Богу, как вдруг он почувствовал сильный толчок.
Это волна бросила моряка на бревно, как раньше другая волна оторвала его от этого бревна.
Он снова ухватился за него, несколько раз перевернулся вместе с ним и при этом почувствовал, что тело ему царапают песок и ракушки, влекомые морем к берегу; это навело его на мысль, что берег этот, вероятно, не так уж далеко, хотя еще и не виден.
Волны, все сильнее и сильнее, следовали одна задругой, и наконец одна из них швырнула пловца на скалу, за которую он, отпустив бревно, уцепился изо всех сил, в страхе, что волна, отхлынув, потащит его в море.
Волна прошла, но не смогла оторвать его от скалы.
Затем, спасаясь от волн, он пополз в сторону берега, цепляясь за камни и хватаясь за само дно в ту минуту, когда яростная волна с грохотом обрушивалась на него.
Так он достиг берега.
Однако, оказавшись там, Джон Маккей настолько обессилел, что, не задумываясь о том, находится ли он вне досягаемости для волн, лег на песок под прикрытием скалы и уснул, не отдавая себе отчета в том, погружается ли он в сон или это наступает смерть.
Проснувшись, он увидел вокруг себя дюжину людей, о чем-то говорящих между собой по-индийски; это обрадовало Маккея, поскольку у него были опасения, что он мог оказаться за пределами территории Компании.
Маккей немного говорил по-индийски и, сразу же вступив в беседу с ними, выяснил, что имеет дело с райотами — крестьянами, работающими на английскую Ост-Индскую компанию, а место, куда его выбросили волны, находится в шести днях ходьбы от Читтагонга, или Илламабада, — главного города Ост-Индской компании с тем же названием, расположенного в девяноста льё от Калькутты, на границе с королевством Аракан.
Успокоившись относительно того, где и среди кого он оказался, Джон Маккей спросил у крестьян, не могут ли они дать ему несколько зерен риса, пусть даже сырого.
Те ответили, что ему нужно лишь пойти с ними, минут через пять он присоединится к своим спутникам, а там для него сделают все, что уже сделали для них. Джон попробовал подняться, но это ему не удалось.
Двое крестьян помогли ему встать на ноги.
Маккей попытался сделать несколько шагов, но и это ему не удалось.
Тогда те же двое взвалили его на плечи и понесли к группе людей, находившихся примерно в четырехстах шагах от них.
По пути к ним они пересекали небольшой ручей.
Пораженный зрелищем чистой и прозрачной воды, весело струящейся среди камней, Джон спросил, можно ли ему утолить здесь жажду.
Сначала крестьяне отказали ему в этом, но, уступив его настойчивой просьбе, согласились опустить его у ручья.
Он с исступлением окунул голову в воду и пил, захлебываясь, поскольку ему казалось, что, едва он оторвется от воды, ее больше не будет.
Индусы силой оторвали его от воды, опасаясь, как бы в таком количестве она не причинила ему вреда.
Однако, напротив, эта свежая и чистая вода подействовала на него настолько благотворно, что он поднялся и с радостью почувствовал, что может идти сам.
Опираясь на руки своих провожатых, он добрел до группы людей, к которой они и направлялись.
Там Джон Маккей увидел не только шестерых ласкаров, первыми покинувших корабль, и юнгу, вместе с которым он бросился в воду, но также канонира и боцмана: вдохновленные их примером, они вслед за ними поплыли к берегу и благополучно добрались до суши.
Радость, испытываемая славным Джоном от встречи с товарищами; счастье, переполнявшее его от сознания, что он спасся; восторг от того, что ему предстоит есть рис, который варится у него на глазах, — все это приводило его на какое-то время в состояние, близкое к безумию.
А потому, потеряв на это время способность собраться с мыслями, не имея сил выразить их словами, лишь смутно и неясно помня о том, что с ним произошло, он забыл сказать о г-же Бремнер.
Тем временем рис сварился; Джон положил несколько зернышек в рот и пожевал их, но проглотить не смог.
Один из райотов, видя его усилия, взял в пригоршню воды и в шутку плеснул ему эту воду в лицо.
Но как раз в эту минуту Джон открыл рот, вода вместе с рисом попала ему в гортань, и он поперхнулся; однако усилия, которые ему пришлось при этом сделать, возвратили его мышцам способность действовать, а вместе с ней и умение глотать.
И все же некоторое время он вынужден был запивать каждую ложку риса ложкой воды; но сужение горла оказалось не единственным расстройством здоровья у бедного Джона: от солнечного жара губы у него потрескались вплоть до полости рта. При каждом движении челюстей эти трещины кровоточили, что причиняло ему нестерпимую боль.
Но все это прекратилось, когда его охватил сон. Стоило Джону проглотить несколько ложек риса и выпить стакан воды, как он заснул все тем же беспробудным сном.
Проснулся Джон только вечером.
Миг пробуждения, когда этот славный человек ощутил, что все его физические способности ожили, а его способность мыслить восстановилась, стал для него словно вторым рождением.
И тогда к нему вернулась память, все прошедшее предстало перед его глазами, и он вскричал с тревогой, к которой примешивалось раскаяние:
— О! Несчастная госпожа Бремнер!
Обратившись к райотам, он объяснил им, что на борту осталась жена капитана, а с ней еще два-три человека и что у них есть чем вознаградить тех, кто попытается их спасти.
Надежда сделать доброе дело и одновременно получить вознаграждение воодушевила крестьян, и они пообещали наблюдать всю ночь за тем, что происходит с кораблем.
По их мнению, ночной прилив бывает сильнее дневного, так что он должен прибить судно ближе к берегу, чем сейчас, и тогда спасать людей будет легче. Это было все, что Джон услышал.
Неодолимый сон, овладевший им утром, снова навалился на него.
Он растянулся на песке; индусы продолжали что-то говорить, а его уже сморил сон.
В полночь Джона разбудили и сообщили ему, что дама и ее рабыня благополучно доставлены на берег.
Джон тотчас вскочил на ноги, причем легко, без посторонней помощи, и отправился к ним.
Госпожа Бремнер сидела у костра; она только что выпила воды и съела немного риса. На лице ее отражалось полнейшее счастье.
То, что Джон рассказал крестьянам о рупиях г-жи Бремнер, едва не погубило ее, в то время как должно было спасти.
Несколько этих людей, рыскавших по берегу, вступили в сговор: они решили отправиться на судно и ограбить бедную женщину, но тут один добрый бирманец, отдавший, между прочим, Джону свой тюрбан, дождался подходящей минуты, отправился на судно и спас г-жу Бремнер, не требуя при этом вознаграждения.
Той же ночью корабль развалился на две части; нижняя его часть застряла между рифами.
Палубу же прибило так близко к берегу, что два матроса, последние, кто оставался на судне, смогли выбраться на сушу.
Ночь была ненастная, шел проливной дождь, и жертвы кораблекрушения, почти нагие, лишенные крова, чрезвычайно страдали от холода. Утром туземцы дали им еще немного риса, но предупредили, что они в последний раз кормят их бесплатно и в дальнейшем ничего не дадут им без денег.
Таковы были плоды неосторожности, которую совершил Джон Маккей, заявив о рупиях г-жи Бремнер.
Ласкары, первыми добравшиеся до берега и первыми же начавшие поборы с вдовы капитана, быстро сторговались с местными жителями и стали принимать пищу отдельно, поскольку религия, которую они исповедовали, не позволяла им есть вместе с людьми другой веры.
Госпожа Бремнер, вдвойне счастливая тем, что сохранила свои деньги, — и потому, что они помогли ей спасти себя, и потому, что они позволяли спасти других людей, — договорилась с туземцами, и те пообещали кормить команду судна за две рупии в день в течение четырех дней.
Джон Маккей и его спутники думали, что за эти четыре дня они достаточно окрепнут, чтобы добраться до ближайшей деревни, расположенной в тридцати милях к северу.
Они удивлялись тому, что туземцы продолжают оставаться на берегу моря, не имея для этого никакой другой видимой причины, кроме оказания услуг команде «Юноны»; но, как только начался отлив, намерения этих людей стали понятны.
Тотчас же они зашли в воду, добрались до корабля и весь его обшарили, чтобы увидеть, не удастся ли им унести с него, при всем том как он был разрушен, что-нибудь полезное.
Они нашли там только сломанные ружья, немного железа и свинца, а также куски медной обшивки.
Наблюдая это расхищение, бедный Джон испытывал горечь, какая знакома всякому честному моряку при виде того, как калечат судно, на котором он плавал.
А потому он заметил туземцам, предававшимся такого рода занятиям, что корыстные расчеты, выгодные для них в данную минуту, могут оказаться рискованными в будущем, так как в один прекрасный день владельцы судна несомненно могут потребовать у них отчета обо всем присвоенном.
Это замечание было воспринято как нельзя плохо, и вскоре он понял, что ему лучше бы было удержаться от высказываний.
Начиная с этого времени раздатчики риса выдавали ему самые маленькие порции и получал он еду последним.
Возможно, его бы просто уморили голодом, если бы не добрый бирманец, тот, кто одолжил ему свой тюрбан и спас г-жу Бремнер. Он взял Джона под свое покровительство, и лишь благодаря этому тот не умер от голода.
Впрочем, то, что туземцы отмеряли им пищу такими скудными порциями, было большим благом, ибо, если бы в раздаче еды не проявлялась такая скаредность, моряки безусловно могли бы подавиться.
Но, поскольку туземцы поступали так вовсе не с целью спасти жизнь потерпевшим кораблекрушение, те никакой признательности к ним за подобную скупость не испытывали.
Туземцы же, несомненно для того, чтобы сберечь запасы риса, начали охотиться и подстрелили несколько диких животных; они разделали туши и поджарили мясо на глазах у моряков, не предложив им ни кусочка; видя это, униженные страдальцы подобрали кости и сварили из них суп, который показался им восхитительным, и они наслаждались каждой его каплей.
Время шло, а силы не возвращались к этим мученикам, все пропитание которых состояло из воды и небольшого количества риса.
В особенности слаба была г-жа Бремнер: она не могла даже держаться на ногах.
Поэтому она попросила индусов донести ее в паланкине вместе с рабыней до ближайшей деревни.
Торговались долго — в туземцах пробудилась алчность, они полагали, что кошелек г-жи Бремнер неисчерпаем. Наконец договорились, что они перенесут ее за двенадцать рупий.
В результате у нее осталось две рупии из тридцати.
За эти две рупии, которые г-жа Бремнер предъявила в самом деле как последние, туземцы взялись кормить четверых путников рисом вплоть до самой деревни.
Эти четверо, из-за кого велся торг, были: г-жа Бремнер, ее рабыня, Джон Маккей и юнга, вместе с ним бросившийся в море.
Оценив свои силы, Джон Маккей стал опасаться, что не сможет идти за носилками г-жи Бремнер.
Ему очень хотелось договориться с индусами, чтобы и его понесли, но, полагая, что он вдвое тяжелее г-жи Бремнер, они запросили за это шестнадцать рупий наличными.
Так что бедный Джон Маккей был вынужден отправиться в путь пешком: опираясь на бамбуковую палку, он шел возле паланкина г-жи Бремнер.
Это происходило 17 июля.
Маленький отряд, сопровождавший паланкин, состоял из Джона, канонира, боцмана и юнги.
Что касается ласкаров, то они подружились с туземцами и, будучи примерно той же народности, решили остаться с ними.
Первый переход составил около двух миль; затем был устроен часовой перерыв. Во время остановки Джон заснул.
Проснувшись, он почувствовал себя невероятно усталым, и ему казалось, что у него не хватит сил отправиться в дорогу.
И все же ему это удалось, однако он вынужден был так часто останавливаться, что вскоре ему стало ясно: он не в состоянии участвовать в этом путешествии.
Поэтому он остался позади, а вместе с ним остался привязавшийся к нему юнга.
Юноша оказался надежным товарищем для второго помощника: он так боялся тигров, что не отходил от него ни на шаг.
К четырем часам пополудни Джон и юнга окончательно потеряли из виду своих спутников, как вдруг увидели группу туземцев из Аракана, которых называли могами.
Эти индийцы варили рис на берегу, то ли не видя двух путников, то ли не обращая на них ни малейшего внимания.
Джона, которого те, кто нес паланкин с г-жой Бремнер, оставили без пищи, охватило сильное желание принять участие в обеде, готовившемся на берегу, но, не зная языка и, самое главное, не имея денег, он не представлял себе, как к этому подступиться.
Мольба показалась ему если и не самым надежным, то, по крайней мере, наименее опасным средством.
С протянутой рукой и просительным взглядом он приблизился к могам; изможденный вид и покрывавшие его лохмотья не оставляли никакого сомнения в его бедственном положении; поэтому предводитель могов с первого взгляда, казалось, проникся к Джону состраданием и, обращаясь к нему по-португальски, спросил, какие роковые события довели его до такого плачевного состояния.
К счастью, Джон, немного понимая язык, на котором был задан вопрос, смог ответить.
Он рассказал о кораблекрушении, о голоде, который ему пришлось испытать вместе с товарищами в течение двадцати дней; о том, каким чудесным образом они все же добрались до берега; о том, как благодаря рупиям г-жи Бремнер им немного помогли туземцы, и, наконец, о том, как, не будучи в состоянии заплатить носильщикам паланкина, они оказались брошенными на дороге.
Этот рассказ показался предводителю могов тем более правдоподобным, что за час до этого он видел, как мимо него индусы проносили паланкин г-жи Бремнер, за которым следовали два товарища Джона по несчастью.
У предводителя могов было доброе сердце; он возмутился бессердечием тех, кто бросил несчастных, и с достоинством короля, предлагающего гостеприимство соседнему государю, подвел Джона к костру, предложив ему и сопровождающему его юнге занять место у огня.
Он угостил его лучшим из того, что у него было, советуя при этом не есть слишком много; говорил он это не из жадности, а из предосторожности, оберегая ослабевший желудок моряка, и обещал, что начиная с этой минуты и вплоть до того, как они доберутся до деревни, он берет на себя заботы о Джоне и его спутнике, которые отныне ни в чем не будут испытывать недостатка.
В самом деле, он тут же выдал Джону трехдневный запас риса и объяснил, что тигры, боясь огня и дыма, никогда не отважатся напасть на людей, если те позаботятся разжечь огонь перед тем, как лечь спать; а поскольку у Джона и юнги не было ни огнива, ни кремня, ни трута, он показал им, как зажечь огонь с помощью двух бамбуковых палок.
В довершение всего, поскольку у Джона были забиты песком раны на голенях и ступнях, что причиняло ему невероятную боль, предводитель могов собственноручно обмыл и перевязал ему эти раны, смочив и натерев их гхритой.
Затем он обмотал ему ноги кусками полотна и, ободрив, пожелал счастливого пути.
После того, как бедному Джону пришлось испытать на себе корыстолюбие ласкаров и жестокосердие индусов, такая обходительность предводителя могов бесконечно растрогала его.
И он никак не мог решиться покинуть этого человека.
Но, к сожалению, предводитель могов, занимавшийся тем, что торговал вразнос, двигался в совершенно противоположную сторону: он шел из Читтагонга, своего постоянного местожительства, в Аракан, где намеревался продать свой товар.
Так что им пришлось распрощаться.
Джон не знал, как выразить свою признательность доброму торговцу, но слезы на его глазах говорили за него, и предводителю могов не приходилось сомневаться в том, что услугу он оказал признательному сердцу.
Пройдя два льё, Джон и его спутник догнали г-жу Бремнер и сопровождающих ее: остановившись в какой-то лачуге, эти люди ели рис.
Тогда Джон с гордостью вытащил из котомки, висевшей у него на плече, рис для себя и юнги и стал есть отдельно.
Тем временем их догнали индусы и ласкары, оставшиеся с ними, чтобы распилить корпус судна.
По дороге они встретили торговца; тот стал упрекать их в бесчеловечности, что было им совершенно безразлично, но когда он сказал им, что Джон Маккей — человек важный и что с помощью правителя Калькутты он может строго спросить с них за их поведение, это произвело на негодяев сильное впечатление.
Поэтому теперь они стали относиться к Джону с большим почтением.
Он гордо отверг их запоздалые проявления вежливости и принял только предложение понести его мешок с рисом.
На следующий день путники подошли к реке и, разобравшись, поняли, что глубина ее большая, течение — быстрое, поэтому переправиться через нее во время прилива трудно.
И поэтому они стали ждать отлива, а за несколько часов ожидания построили бамбуковый плот.
Когда море отступило, плот спустили на воду; пять или шесть индусов плыли по его бокам, не позволяя ему отклоняться от курса, и вскоре он благополучно достиг противоположного берега.
Ноги Джона настолько утратили подвижность, что он боялся вновь отстать от своих спутников, но в конце концов сила воли победила в нем телесную слабость, и к следующему месту остановки он подошел почти одновременно со всеми.
Еще через день они добрались до деревни, где проживали индусы; Джон так устал, что вошел в первую же открытую хижину и, пролепетав слова извинения, растянулся на циновке и погрузился в тот непреодолимый сон, о котором уже несколько раз говорилось.
Проснувшись, он увидел вокруг себя встревоженных его состоянием людей; они проводили его к заминдару деревни; тот принял второго помощника с удивительной сердечностью и распорядился подать ему разнообразные закуски и прохладительные напитки.
Джону было так непривычно встретить на своем пути подобное сочувствие, что сначала он был безмерно тронут вниманием заминдара; но, когда он, узнав, что находится всего в четырех милях от Раму, главной конторы Компании, попросил заминдара, оказавшего ему подобный прием, о таком простом деле, как помочь ему добраться до этой конторы, то, к его изумлению, тот, ссылаясь на заботу о здоровье своего гостя, всячески пытался его удержать у себя, предлагая через две недели, когда силы Джона восстановятся, отправить его в Калькутту на тридцативесельной шлюпке.
И то ли эти уговоры были так настойчивы, то ли сочувствие к его несчастью было так нарочито, но только Джон заподозрил, что заминдар заинтересован как можно дольше задержать его вдали от города и помешать ему дать знать о кораблекрушении.
Обстоятельно продумав эту догадку, Джон постепенно пришел к убеждению: заминдар не только вовлечен в уже состоявшееся разграбление «Юноны», но к тому же хочет сохранить за собой исключительное право спокойно продолжать этот грабеж.
В самом деле, груз, состоявший целиком из тикового дерева, как уже было сказано, полностью сохранился и представлял слишком большое искушение для алчного за-миндара, чтобы тот мог ему сопротивляться.
Джон стал настаивать, чтобы заминдар дал ему сопровождающих в Раму, но, видя, что тот определенно пытается воспрепятствовать его отъезду всеми возможными способами, притворился, что уступил настояниям этого негодяя, а сам стал готовиться к тому, чтобы на следующий день отправиться в путь.
Однако утром, когда он уже собрался в дорогу, к нему явился заминдар.
Хитрец догадался о замысле Маккея и пришел откровенно обсудить вопрос; он попросил Джона подписать бумагу, удостоверяющую, что он, заминдар, не принимал никакого участия в разграблении «Юноны»; как он сказал, эта бумага была ему нужна для того, чтобы судья округа Илламабада, пребывавший в Читтагонге, не возложил на него ответственность за то, что уже совершено или может быть совершено по отношению к севшему на мель судну.
Если Маккей согласится на его условие, а вернее, проявит снисходительность, которой от него добиваются, он готов дать ему шлюпку для поездки в Раму или в любое другое угодное ему место.
Джон решил прежде всего отправиться в Раму.
Он подписал требуемую бумагу, однако позаботился предпослать ей полное описание кораблекрушения «Юноны» и составил его так, чтобы, в случае если заминдар будет предъявлять документ чиновнику в Раму, тот должен будет понять, что члены команды уцелели и нуждаются в помощи.
События подтвердили, что Джон был прав, остерегаясь заминдара, так как на следующий день негодяй, вместо того чтобы предоставить моряку обещанную возможность уехать, сам отправился в Раму, взяв с собой документ, чтобы предъявить его фугедару.
Тот, увидев, что речь идет о людях с потерпевшего крушение английского судна, отдал документ лейтенанту Тауэрсу, командовавшему отрядом в Раму; лейтенант Тауэре, призвав заминдара, расспросил его и, заметив недоговоренность в его ответах, тотчас же послал Маккею лодку, эскорт, провизию и деньги.
Кроме того, он дал начальнику эскорта письмо для Джона Маккея, который, не видя заминдара в деревне, сильно забеспокоился.
Двадцать второго вечером, видя, что обещанной лодки нет, и слыша каждый раз, когда он приходит к заминдару, что того нет дома, Джон решил, не считаясь с риском, отправиться на следующий день в Раму.
Чтобы запасы продовольствия, которые нужно было сделать для этого, не выдали Джона, каждый из его спутников сберег часть своего ужина и отложил ее про запас; после чего второй помощник лег спать рядом с собранной провизией.
На следующее утро он должен был отправиться в дорогу.
Однако он не успел заснуть, как в дверь к нему постучали: явился посланный за ним эскорт и прибыла лодка.
На следующее утро Маккея и его товарищей повезли из деревни в Раму, и в полдень они прибыли туда.
Лейтенант Тауэре находился на берегу реки, ожидая потерпевших кораблекрушение; он тотчас же повел их к себе домой.
Госпожа Бремнер расположилась в отдельной комнате, а всех остальных Тауэре разместил по всему дому.
Три дня они не хотели думать ни о чем другом, кроме как о восстановлении своих сил, и в течение этих дней, как рассказывает Джон Маккей, лейтенант лично заботился о них, был их хирургом и даже поваром.
Двадцать шестого их всех посадили в две шлюпки и 28-го доставили в Читтагонг, где начальствовал лейтенант Прайс.
В Читтагонге их приняли так же радушно, как и в Раму, и Прайс делал для них то же, что Тауэре.
После однодневного отдыха, в котором он очень нуждался, Джон Маккей явился к судье округа Илламабада г-ну Томсону и дал ему показания.
Тот сразу же отправил отряд для охраны севшего на мель корабля, чтобы положить конец продолжающемуся разграблению злосчастного судна.
Затем был составлен точный отчет обо всем происшедшем; его подписали г-жа Бремнер — вдова капитана, Джон Маккей — второй помощник капитана, и Томас Джонсон — канонир.
Этот отчет был отослан в Мадрас судовладельцам.
Через неделю, почувствовав, что силы к нему вернулись, Джон Маккей отправился в дорогу, чтобы вернуться к тому месту, куда море выбросило «Юнону», и спасти то, что на ней еще оставалось.
Это происходило 8 августа.
Он отплыл в шлюпке, захватив с собой плотников и весь необходимый инструмент.
Двенадцатого августа он прибыл в Раму и остановился отдохнуть у лейтенанта Тауэрса, а 14-го продолжил свой путь, воспользовавшись паланкином; 17-го он добрался до бухты, где сел на мель корабль (с тех пор ее стали называть бухтой «Юноны»).
На берегу были построены два шалаша, и на следующий день все дерево было уложено там в штабеля.
После этого был разожжен костер и с помощью огня добыто из старого каркаса то единственное, что имело еще в нем ценность, — металл.
В начале ноября капитан Галловей привел свой корабль «Реставрация» в бухту; его прислали из Калькутты за металлом и деревом.
Двадцать пятого ноября все было погружено, и в тот же день «Реставрация», забрав с собой Джона Маккея, подняла паруса и отправилась в Калькутту, куда и прибыла благополучно 12 декабря 1795 года.
А теперь, если читателю угодно знать, что случилось в дальнейшем с главными участниками этой страшной катастрофы, расскажем ему об этом.
Джон Маккей, полностью оправившийся после кораблекрушения, в начале 1796 года был назначен капитаном одного из судов Ост-Индской компании, и это судно, посланное в Европу, прибыло туда в августе 1796 года.
Госпожа Бремнер, восстановив силы и здоровье, вскоре стала еще красивее и привлекательнее, чем она была прежде, и удачно вышла замуж.
Наконец, юнга, так сильно боявшийся тигров и имевший еще больше оснований точно так же бояться моря, остался в Читтагонге; там он прожил всю жизнь до самой смерти, честно занимаясь ремеслом торговца, продающего свой товар вразнос; нет сомнения, что он избрал это занятие в память о тех португальских торговцах, которые так хорошо его приняли в тот вечер, когда индусы бросили Джона Маккея и его самого на произвол судьбы.
Первого марта, в десять часов утра, великолепное трехмачтовое судно, на котором были убраны и взяты на нижние рифы главные паруса, спущены брам-реи, задраены кормовые иллюминаторы, а все вахтенные матросы привязаны к предохранительному канату, натянутому вдоль палубы, лежало в дрейфе под одним лишь грот-марселем с тремя забранными рифами, борясь с едва ли не самым страшным ураганом из всех, какие когда-либо вздымали гигантские волны Бискайского залива.
Это был «Кент», великолепный корабль английской Ост-Индской компании, находившийся под командованием капитана Генри Кобба и направлявшийся в Бенгалию и Китай.
На его борту были двадцать офицеров и триста сорок четыре солдата 31-го пехотного полка, сорок три женщины и шестьдесят шесть детей — члены их семей, а также двадцать пассажиров и команда из ста сорока восьми человек, включая офицеров.
Все они отплыли от прибрежных дюн 19 февраля 1825 года в радостном настроении, поскольку корабль был новым, а капитан — опытным и поскольку все на борту было приспособлено для уюта и самого безукоризненного комфорта, так что можно было смело надеяться на благополучное и недолгое путешествие.
Идя под свежим северо-западным ветром, красавец-корабль величественно миновал Ла-Манш и 23 февраля, потеряв из виду берега Англии, вошел в воды Атлантики.
Несмотря на то что погода временами портилась, корабль продолжал следовать заданным курсом вплоть до ночи понедельника 28-го, когда шквалистый юго-западный ветер, ярость которого возрастала весь день 29-го, внезапно остановил его в тот момент, с которого начался наш рассказ, — другими словами, в десять часов утра 1 марта.
Хотя были приняты меры предосторожности, корабль, то взметаемый волнами на невероятную высоту, то падающий с вершины этих волн в бездонную пучину, страшно качало, и эта качка усиливалась из-за того, что груз судна частично состоял из бочек, заполненных пушечными ядрами и бомбами.
К середине дня качка стала настолько страшной, что при каждом крене судна, будь то на левый борт или на правый, ванты погружались в воду на три-четыре фута.
Из-за этой страшной тряски предметы мебели, самым основательным образом закрепленные, опрокинуло и с грохотом швыряло из стороны в сторону, так что не было никакой возможности оставаться ни в каютах, ни в кают-компании.
Именно в это время один из офицеров, встревоженный тем чудовищным беспорядком, который творился на палубе и в твиндеке, подумал, что неплохо было бы пойти проверить, как при подобной тряске обстоят дела в трюме.
Он отправился туда в сопровождении двух матросов и одному из них приказал взять с собой безопасную лампу.
Спустившись в трюм, офицер заметил, что лампа горит плохо и, опасаясь вызвать пожар, если он станет приводить ее в порядок лично, послал одного из матросов на кабельную платформу поправить фитиль, а сам на это время остался в темноте.
Через несколько минут матрос вернулся, и офицер, обнаружив, что одна из бочек с водкой сдвинулась с места, взял у него из рук лампу и отправил обоих матросов за клиньями, чтобы закрепить эту бочку.
Матросы ушли.
Офицер, оставшись без помощников, был вынужден одной рукой держать лампу, а другой — придерживать бочку; внезапно его так качнуло, что он выпустил лампу из рук.
Понимая опасность, которая из-за этого грозит кораблю, он поспешил поднять лампу, но при этом так поторопился, что отпустил бочку — она упала, и у нее вышибло дно. Водка тотчас же разлилась и, коснувшись пламени лампы, пылающей лавой растеклась по трюму как огненный змей.
Вместо того чтобы неосторожным криком поднять тревогу, офицер нашел в себе силы сдержаться и, когда матросы вернулись в трюм, тут же послал одного из них предупредить капитана о случившемся, а сам с помощью второго попытался погасить огонь.
Капитан тотчас появился и отдал необходимые распоряжения: матросы стали пытаться потушить огонь, пустив в ход помпы, заливая его водой из ведер, перегораживая трюм мокрыми парусиновыми гамаками.
В это время офицер, оставивший подробнейшее описание этого бедствия, майор Мак-Грегор, человек, исполненный одновременно мужества и глубокой веры в Бога, был занят тем, что изучал показания барометров, висевших в кают-компании, как вдруг вахтенный офицер, г-н Спенс, подошел к нему и вполголоса сказал:
— В винном трюме пожар, спускайтесь туда, майор!
Сам же Спенс, поддерживая порядок на палубе, стал прохаживаться взад и вперед с тем спокойствием, какое только позволяло ему яростное волнение моря.
Майор Мак-Грегор еще сомневался в истинности услышанного.
Он бросился к люку, из которого уже начал вырываться дым, и увидел, как капитан Кобб и его офицеры, сохраняя полнейшее спокойствие, отдают приказы, а матросы и солдаты почти с таким же спокойствием исполняют их.
Капитан Кобб заметил Мак-Грегора.
— А, это вы, майор! — произнес он.
— Да, капитан. Могу я быть чем-нибудь полезен вам?
— Предупредите ваших офицеров о случившемся и позаботьтесь, чтобы солдат не охватила паника.
— Неужели это настолько серьезно, капитан? — спросил майор.
— Еще бы! Смотрите! — сказал капитан Кобб, указывая ему на выбивающийся из люка дым.
Движением губ майор подтвердил, что положение серьезное, и отправился на поиски полковника Фирона.
Ему сообщили, что полковник Фирон находится в своей каюте среди собравшихся там офицерских жен, напуганных ужасной бурей и не подозревающих о еще большей опасности.
Мак-Грегор постучал в дверь, намереваясь отозвать полковника в сторону и сообщить ему о новой опасности, угрожающей судну; но эта предосторожность была напрасной: на лице его, по-видимому, был запечатлен такой ужас, что все женщины невольно вскочили и стали спрашивать его, не усилился ли шторм.
Однако майор, улыбнувшись, дал честное слово, что опасаться нечего, и это успокоило женщин.
Полковник Фирон отправился к своим солдатам, чтобы поддерживать их дух, а майор вернулся туда, где шла борьба с огнем.
За время его отсутствия положение значительно ухудшилось: вслед за легким голубоватым пламенем водки, еще оставлявшим возможность справиться с бедствием, из четырех люков повалили огромные клубы густого дыма, обволакивая весь корабль.
Одновременно по палубе распространился сильный запах смолы.
Майор спросил капитана Кобба о произошедших изменениях, и тот ответил ему:
— Огонь перекинулся из винного трюма в такелажный отсек.
— Значит, мы погибли? — промолвил майор.
— Да, — просто ответил капитан.
И тут же громким голосом, свидетельствующим о серьезности нависшей опасности, он скомандовал:
— Пробейте в первой и второй палубах отверстия для воды, отдрайте люки, откройте порты нижней батареи — пусть вода хлынет со всех сторон.
Команда стала поспешно исполнять приказ; между тем несколько солдат, одна женщина и некоторые дети погибли, безуспешно пытаясь добраться до верхней палубы.
Спускаясь в нижнюю батарею, чтобы открыть порты, полковник Фирон, капитан Брей и еще два или три офицера 31-го пехотного полка увидели одного из боцманов, еле стоящего на ногах, готового упасть, обессиленного, теряющего сознание.
Боцман только что наткнулся на трупы людей, задохнувшихся от дыма, и сам чуть было не стал его жертвой.
Действительно, дым, вырывавшийся из трюма, стал таким едким и густым, что офицеры, войдя в твиндек, тут же начали задыхаться и едва смогли продержаться там то время, которое было необходимо, чтобы выполнить приказ капитана Кобба.
Тем не менее им это удалось, и море яростно ворвалось в открытые ему отверстия, ломая перегородки и расшвыривая, словно пробковые затычки, самые тяжелые и наиболее надежно закрепленные ящики.
Это было страшное зрелище, и все же зрителям оно доставило определенную радость, поскольку они хотели верить, что в этом крайнем средстве заключено их спасение.
Стоя по колено в воде, офицеры подбадривали друг друга такими резкими, пронзительными голосами, что было понятно: даже тот, кто кричит другим «Надейтесь!», сам уже больше ни на что не надеется.
Однако эта огромная лавина воды, хлынувшая в трюм, если и не погасила пожар, то хотя бы укротила его все возраставшую ярость; но, по мере того как опасность взлететь на воздух уменьшалась, риск пойти ко дну возрастал: корабль заметно потяжелел и опустился на несколько футов.
Оставалось лишь выбрать вид смерти, и обреченные предпочли тот, который давал отсрочку.
Офицеры бросились к портам и с большим трудом закрыли их; затем они задраили люки, чтобы отрезать воздуху доступ в глубь трюма, и стали ждать, ибо у них оставался еще час или два времени.
Те, кто заливал судно водой, поднялись на палубу, огляделись вокруг, и глазам их представилась сначала в общем, а затем во всех подробностях ужасная и вместе с тем величественная картина.
Верхнюю палубу заполняли от шестисот до семисот человек: моряки, солдаты, пассажиры — мужчины, женщины, дети.
Несколько женщин, страдавших морской болезнью, узнав о грозящей им страшной опасности, поднялись со своих коек и, похожие на привидения в тусклом мраке ночи, озаряемом блеском молний, под раскаты грома бродили по палубе и звали отцов, братьев, мужей.
Движимые инстинктом, эти семь сотен людей не стали жаться друг к другу, а разделились на группы: сильные с сильными, слабые со слабыми.
Между этими группами оставались проходы, позволявшие перемещаться по палубе.
Самые решительные из моряков и солдат — они образовывали наименее многочисленную группу — расположились прямо над пороховым погребом, чтобы при взрыве первыми взлететь на воздух и сразу покончить со всеми страданиями.
Одни из собравшихся на палубе ожидали своей участи с молчаливой покорностью или тупым безразличием.
Другие, ломая руки, выкрикивая бессвязные слова, предавались безумному отчаянию.
Третьи, стоя на коленях и обливаясь слезами, молили Всевышнего о милосердии.
Некоторые жены и дети солдат в поисках убежища собрались в кают-компании на верхней палубе и молились вместе с офицерскими женами и пассажирами. В числе этих женщин были те, что благодаря своему необычайному спокойствию казались ангелами, посланными Господом, чтобы подготовить к смерти человеческие существа, у кого Бог всегда имеет право отобрать жизнь, которую он им даровал.
Среди всей этой тревоги несколько бедных детей, не ведая об опасности и не замечая ничего вокруг, либо играли в своих кроватях, либо задавали вопросы, показывающие, что Господь скрыл от их ангельской невинности даже видимость опасности.
Однако другие чувствовали себя иначе.
К майору Мак-Грегору подошел молодой пассажир.
— Майор, — спросил он, — как, по-вашему, обстоят дела?
— Сударь, — ответил майор, — будем готовы упокоиться в лоне Господнем уже этой ночью.
Молодой человек с печальным видом поклонился, пожал ему руку и сказал:
— Майор, моя душа в ладу с Богом, о коем вы мне напоминаете, и все-таки, уверяю вас, я очень боюсь этого последнего мгновения, хотя понимаю нелепость подобного страха.
В эту минуту — словно море разгневалось на то, что другая стихия готовится уничтожить судно, которое оно, видимо, рассматривало как свою собственную добычу и влекло к себе всеми своими зияющими безднами, — одна из тех страшных волн, что вздымались на высоту реев, обрушилась на палубу, вырвала нактоуз из креплений, разбила вдребезги буссоль и унесла ее обломки с собой.
Удар волны был страшен: на палубе воцарилось гробовое молчание, ибо каждый со страхом оглядывался по сторонам, пытаясь понять, не унесен ли кто-нибудь из его близких этим жутким морским валом; внезапно в тишине раздался полный тревоги голос молодого боцмана:
— Капитан! У «Кента» больше нет буссоли!
Все содрогнулись, услышав эти слова: что ждет судно, сбившееся с курса и наудачу блуждающее по океану, понимал каждый.
Один из молодых офицеров, до этого, казалось, не терявший надежды, с мрачным видом вынул из своей дорожной шкатулки прядь белокурых волос и спрятал ее на груди.
Другой взял листок бумаги и, написав несколько строк своему отцу, вложил письмо в бутылку, надеясь, что чья-нибудь добрая душа подберет ее и перешлет вместе с содержимым отцу, а старик, удостоверившись в смерти сына, будет избавлен от долгих лет сомнений.
В ту минуту, когда этот молодой офицер уже двинулся к бортовой сетке, собираясь бросить бутылку в море, второму помощнику капитана г-ну Томсону пришла в голову мысль приказать матросу взобраться на фор-брам-стеньгу и посмотреть, не видно ли на горизонте какого-нибудь корабля и не может ли он прийти на помощь «Кенту».
То была последняя, безусловно очень слабая надежда, но, тем не менее, все сердца ухватились за нее.
Все замерли в тревожном ожидании.
Матрос, взобравшийся на фор-брам-стеньгу, окинул взглядом горизонт.
Внезапно он закричал, размахивая шапкой:
— Парус под ветром!
В ответ на палубе раздалось троекратное «ура».
В ту же минуту был поднят флаг бедствия.
На «Кенте» начали ежеминутно палить из пушки и изменили курс таким образом, чтобы приблизиться к кораблю, находящемуся в поле зрения и плывущему под фоком и тремя марселями.
В течение десяти — пятнадцати минут все взгляды были устремлены на виднеющееся вдали судно; как выяснилось позднее, это была «Камбрия» — небольшой бриг водоизмещением в двести тонн, плывущий в Веракрус под командой капитана Кука и имеющий на борту около тридцати корнуоллских шахтеров и других работников англо-мексиканской компании.
На «Кенте» царило страшное беспокойство, ибо все стремились понять, заметили ли их в свою очередь на том корабле.
Эти десять минут показались веком.
Не было никакой надежды на то, что пушечные залпы будут услышаны: их перекрывали завывания бури и рычание моря.
Но нельзя было не увидеть дым, обволакивавший темным облаком судно и круживший, словно смерч, над морем.
Прошло несколько тревожных минут, и бриг, подняв английский флаг и пустив в ход все паруса, пошел на помощь «Кенту».
Всех охватила радость.
Этот луч надежды, блеснувший во мраке смертельной опасности, воспламенил все сердца, хотя, с учетом расстояния, которое еще разделяло корабли, малых размеров судна, спешившего на помощь «Кенту», и ужасающего волнения моря, восемьдесят шансов из ста было за то, что либо «Кент» взлетит на воздух, либо бриг, идущий на помощь, сможет забрать от силы десятую часть людей, либо, наконец, пересадка на него вообще окажется невозможной.
В то время, когда капитан Кобб, полковник Фирон и майор Мак-Грегор совещались, как самым быстрым и самым надежным образом спустить корабельные шлюпки на воду, один из лейтенантов 31-го пехотного полка явился спросить майора, в каком порядке офицеры должны покидать судно.
— В том порядке, какой соблюдают на похоронах, — спокойно ответил майор Мак-Грегор.
Тогда офицер, по-видимому решивший, что необходим второй приказ, который исходил бы от более высокопоставленного лица, вопросительно посмотрел на полковника Фирона.
— В чем дело? — произнес тот. — Разве вы не слышали? Сначала — младшие по званию, но прежде всего — женщины и дети. Всякого, кто попытается пройти раньше их, вы предадите смерти.
Офицер кивнул в знак того, что приказ будет исполнен неукоснительно, и удалился.
И действительно, чтобы не допустить давки, которой можно было опасаться при виде признаков нетерпения, проявляемого солдатами и даже моряками, возле каждой шлюпки встали по два офицера с обнаженными шпагами; но надо сказать, что, взглянув на своих офицеров и увидев, как спокойно и в то же время сурово те держатся, солдаты и моряки, чрезмерно торопившиеся покинуть судно, устыдились собственного малодушия и первыми стали подавать другим пример повиновения и соблюдения строгого порядка.
Примерно в половине третьего первая шлюпка была готова к спуску на воду.
Капитан Кобб немедленно приказал посадить в нее столько жен офицеров, солдат и пассажиров, сколько она сможет вместить.
И тогда скорбная вереница несчастных женщин, накинувших на себя первое, что подвернулось им под руку, проследовала по палубе; одной рукой они тянули за собой детей, другую руку протягивали к отцам, братьям, мужьям, которые оставались на судне почти на верную гибель.
Эта вереница начиналась от юта и заканчивалась у порта, под которым на канатах была подвешена лодка.
Не было слышно ни единого крика, не раздалось ни единой жалобы; даже маленькие дети, как будто они понимали значительность этой минуты, перестали плакать.
Только две или три женщины пытались умолять, чтобы их не сажали в лодку, а оставили рядом с мужьями.
Однако в ответ слышался голос майора или полковника: «Вперед!» — и несчастные молча и покорно возвращались на свое место в цепи.
И лишь услышав, что каждая минута задержки с посадкой в шлюпку чревата гибелью для всех, кто остается на борту судна, женщины не стали просить уже ни о чем, даже об этой страшной милости — умереть со своими мужьями, вырвались из их объятий и с той душевной силой, которая присуща только им, безропотно заполнили лодку, после чего ее тотчас же спустили на воду.
Даже те, кто более других верил в божественное милосердие, не надеялись на то, что в такой шторм лодка продержится на воде больше пяти минут.
Более того, моряки, находившиеся на вантах, уже дважды кричали, что шлюпка дала течь, но майор Мак-Грегор взмахнул рукой и громко воскликнул:
— Тот, кто заставил апостола шествовать по водам, поддержит на волнах наших жен и детей! Отдать швартовы!
В этой лодке находилась жена и сын майора Мак-Грегора.
Однако мало было отдать приказ, его еще нужно было выполнить.
Не желая пренебрегать никакими мерами предосторожности, капитан Кобб распорядился поставить на обоих концах шлюпки по матросу, вооруженному топором, чтобы немедленно обрубить тали, если возникнет хоть малейшее затруднение, когда их будут отцеплять.
Только моряк может понять, насколько трудно в шторм спускать на воду переполненную шлюпку.
И в самом деле, после того как матросы, которым была поручена эта трудная работа, дважды пытались осторожно опустить лодку на волну, прозвучала команда освободить сцепные устройства; с кормовыми талями никаких помех не возникло, а вот на носу, напротив, тросы запутались, и матрос, поставленный там, не смог выполнить команду.
Воспользоваться топором тоже не удалось: канат не был натянут и топор не брал его; между тем шлюпка, удерживаемая только за один из своих концов, повторяла все движения судна, и в какой-то миг волна подняла ее так, что не приходилось сомневаться: лодка, подвешенная за носовую часть и вставшая почти отвесно, выбросит в море всех, кто в ней находился.
Но каким-то чудом в эту минуту под кормой шлюпки прошла волна, приподняв ее, как если бы десница Божья уравновесила этим движение корабля.
Тем временем матросам удалось освободить носовые тали, и лодка оказалась спущенной на воду.
Она тотчас же устремилась в открытое море, и оставшиеся на судне, забыв об опасности, грозящей им самим, бросились к бортовой сетке, чтобы увидеть, какая участь ожидает тех, кто их покинул.
Они могли видеть, как шлюпка боролась с волнами, то взлетая черной точкой на их вершину, то проваливаясь в бездну, исчезала и появлялась снова.
Зрелище это было тем более страшным, что «Кента» и «Камбрию» разделяло расстояние около одной мили; «Камбрия» легла в дрейф на таком удалении, чтобы не быть доступной горящим обломкам в случае взрыва, а в особенности, чтобы обезопасить себя от огня пушек, ибо, заряженные ядрами, они могли стрелять по мере того как их достигало пламя.
Так что удачный или неудачный исход этой первой попытки добраться до «Камбрии» был проверкой шансов на спасение или гибель всех, кто оставался на борту «Кента».
Поэтому нетрудно представить себе, с каким волнением не только отцы, братья и мужья, но даже те, кто проявлял к ней интерес, основанный исключительно на эгоизме, следили за этой бесценной лодкой.
Чтобы шлюпка держалась в равновесии, а матросы могли грести без лишних трудностей, женщинам и детям пришлось сбиться в кучу под банками.
Однако из-за этой меры предосторожности, совершенно необходимой, их заливало пеной, с каждой волной заполнявшей лодку и обращавшейся в воду по мере того, как они продвигались вперед, так что, когда шлюпка приблизилась к «Камбрии», женщины оказались по пояс в воде и были вынуждены держать своих детей на поднятых руках.
Наконец, через двадцать пять минут, в течение которых несчастные находились между жизнью и смертью, шлюпка подошла к бригу.
С горящего судна можно было увидеть и бриг, и шлюпку, однако подробности на таком расстоянии терялись.
Первым на борт брига попал сын майора Мак-Грегора, младенец трех недель от роду: лейтенант Томсон, командовавший шлюпкой, взял его из рук матери, поднял высоко над головой и передал в руки матросов «Камбрии».
Так была вознаграждена святая вера майора в Бога.
Вслед за тем на «Камбрию» точно так же были переправлены все остальные дети и все матери без исключения.
Потом настала очередь женщин без детей, и они тоже благополучно перебрались из шлюпки на борт брига.
Затем шлюпка устремилась назад к «Кенту»: матросы изо всех сил налегали на весла, чтобы прийти на помощь своим товарищам.
Когда все эти люди на борту «Кента»: моряки, солдаты, пассажиры — увидели пустую шлюпку и поняли, что их жены и дети добрались до «Камбрии» без происшествий, радость от сознания того, что близкие находятся в безопасности, заставила их на какое-то время забыть о своем собственном положении, и, находясь под угрозой двух стихий, вознести благодарность Господу.
Между тем возвратившаяся шлюпка безуспешно пыталась подойти к «Кенту» вплотную.
Это оказалось невозможным из-за ярости, с какой волны бились о борт судна; пришлось подвести лодку под корму и спускать вниз женщин и детей с помощью канатов, к которым их привязывали попарно.
Однако килевая качка была настолько страшной, что нередко в тот самый миг, когда женщины и дети уже почти достигали лодки, ее бросало в сторону и несчастные несколько раз погружались в воду.
Тем не менее ни одна из женщин не погибла; другое дело дети, эти хрупкие создания, чье дыхание прервать было легче, и после этих страшных погружений не раз в шлюпку опускали живую мать и мертвого ребенка.
И тогда стали разыгрываться страшные сцены.
Несколько солдат, чтобы помочь женам или поскорее спасти детей, спрыгнули в море, привязав малышей к себе, и утонули вместе с ними, накрытые гигантскими волнами.
Одна молодая женщина отказывалась покинуть отца, старого солдата, стоявшего на посту; пришлось оторвать ее от отцовских колен, за которые она цеплялась, привязать к концу каната и спустить вниз невзирая на ее крики. Пять раз волны подавляли эти крики, а на шестой раз ее бездыханной опустили в лодку, сочли мертвой и собирались бросить в море, но тут она подала признаки жизни, и это ее спасло.
Одному из пассажиров пришлось выбирать между женой и детьми, и он без колебаний предпочел спасти жену; женщина была спасена, а четыре ребенка погибли.
Один солдат, высокий, сильный, отличный пловец, не имея ни жены, ни детей, привязал к себе трех детей своих товарищей и с этим бесценным грузом бросился в море.
Но его попытки доплыть до лодки оказались тщетными; тогда его товарищи, видевшие его бесплодные усилия, бросили ему веревку; он схватил ее, и его подняли на борт корабля.
Какой-то матрос провалился в люк и мгновенно был уничтожен пламенем, как если бы он упал в кратер вулкана.
Другому матросу перебило позвоночник; он упал, согнувшись вдвое, и уже не поднимался.
Еще одному матросу в ту минуту, когда шлюпка подплывала к «Камбрии», раздробило голову, оказавшуюся между шлюпкой и бортом брига.
Тем не менее посадка женщин и детей производилась со всеми предосторожностями и отняла много драгоценного времени.
И тогда капитан Кобб разрешил нескольким солдатам присоединиться к своим женам. Однако добираться до шлюпки им нужно было самим — кто как может.
Это было их личное дело.
Для некоторых это разрешение оказалось роковым.
Из дюжины солдат, немедленно бросившихся в море, пять или шесть утонули.
Один из этих людей... Бывают странные судьбы; расскажем с некоторыми подробностями о его судьбе.
У него была жена, которую он нежно любил; ей, как и многим другим женам, не удалось добиться разрешения сопровождать полк, что вынуждало ее оставаться в Англии. Но она решила обойти этот запрет.
Молодая женщина последовала за полком в Грейвзенд.
Там с помощью мужа и его товарищей она сумела обмануть бдительность часовых и проскользнуть на судно. Несколько дней она пряталась там, и никто не заметил ее присутствия на борту.
Она была обнаружена в Диле и немедленно высажена на берег, но с упорством, на которое способны только женщины, она вновь пробралась в твиндек и затерялась среди других солдатских жен вплоть до дня катастрофы.
В переполохе никто не обратил на нее внимания, и, когда подошла ее очередь, женщину привязали к веревке и спустили в шлюпку.
Стоило солдату увидеть, что его жена в безопасности, как он, воспользовавшись разрешением, данным капитаном, бросился в воду; он был отличным пловцом и вскоре оказался рядом со шлюпкой.
Еще немного и супруги соединились бы.
Жена уже протягивала к мужу руки, но в ту секунду, когда солдат был готов схватиться за планшир, шлюпку внезапно качнуло и он ударился головой о крамбол.
Оглушенный этим ударом, он мгновенно ушел под воду и больше не появлялся.
Мы уже сказали, что, когда на судне раздался крик «Пожар!», самые решительные из матросов и солдат заняли место над пороховым погребом, чтобы взлететь на воздух первыми и таким образом несомненно быть разнесенными на куски.
Один из этих матросов, напрасно прождав около пяти часов взрыва, потерял терпение.
— Ну что же! — воскликнул он. — Раз огонь меня не берет, посмотрим, что скажет вода!
С этими словами матрос бросился в море, доплыл до лодки и спасся.
И в самом деле, корабль горел уже семь часов, но каким-то чудом пламя еще не добралось до порохового погреба.
Пока лодка, с которой оказались связаны все эти сцены и все эти трагические события, изложенные нами, совершала свой второй рейс к бригу; пока одна из спасенных солдатских жен рожала на его борту девочку, получившую имя Камбрия (по всей вероятности, она жива и доныне), день приближался к концу. Полковник Фирон, капитан Кобб и майор Мак-Грегор, помогая всеми возможными средствами своим подчиненным, проявляли тем большее рвение в исполнении своего долга, что они возложили на себя обязательство спасти их, ни минуты не думая о собственном спасении.
Чтобы наладить более простой спуск с корабля в шлюпку, капитан Кобб отдал приказ привязать к концу бизань-гика — своего рода наклонной мачты, футов на пятнадцать выступающей за пределы кормы, — канат, по которому люди могли бы соскальзывать в шлюпку.
Однако их подстерегали при этом две опасности.
Во-первых, невозможно было без головокружения добраться до конца гика, который килевая качка порой поднимала над водой на высоту до тридцати футов.
Во-вторых, даже повиснув на канате, можно было промахнуться и, не попав в лодку, упасть в воду или разбиться о планшир.
Поэтому многие из тех, кто, не будучи моряком, не имел опыта в лазанье по снастям и передвижении по реям, предпочитали прыгать в воду через кормовые иллюминаторы, пытаясь добираться до шлюпки вплавь.
Но все же, поскольку на борту «Кента», несмотря на все эти средства спасения, еще находилось более половины людей и было неизвестно, как много их останется к тому времени, когда пламя вынудит всех покинуть корабль, матросы и солдаты начали сооружать плоты из досок от клеток для кур и из всего, что попадало под руку.
В то же время каждому было приказано обмотаться веревкой, чтобы привязаться к плоту в том случае, если придется им воспользоваться.
Среди этих опасностей и страданий, которые сопровождали их, когда к беспрестанному страху быть выброшенными в воздух и в небытие присоединились первые приступы нестерпимой жажды, один солдат случайно обнаружил ящик с апельсинами и сообщил о своей находке товарищам.
И тогда по общему согласию все они, с почтением и любовью, каких не приходилось ожидать в подобных обстоятельствах, принесли эти апельсины, все до единого, своим командирам и отказались даже прикоснуться к фруктам, пока каждый офицер не взял себе по штуке.
Поскольку каждый рейс шлюпки к бригу и обратно занимал примерно три четверти часа, офицеры в это время сделали чрезвычайно ценные наблюдения.
И для того, чтобы предоставить читателю возможность в свою очередь ознакомиться с этими наблюдениями, мы позаимствуем конец этой главы нашего повествования из великолепного, глубокого и подробного рассказа майора Мак-Грегора.
«К сожалению, время не позволяет мне говорить здесь ни о разного рода размышлениях, занимавших мою голову в этот страшный день, ни о том, что, по моим наблюдениям, творилось в душах моих товарищей по несчастью; однако я полагаю своим долгом упомянуть здесь об одном происшествии нравственного свойства, о котором я сохранил совершенно отчетливые воспоминания.
На борту было огромное число людей, и мне казалось, что при таком многообразии человеческих типов я смогу обнаружить совершенно различные оттенки характеров и душевной силы, чтобы выстроить, если можно так выразиться, нисходящую шкалу людских качеств — от героизма до крайнего малодушия и растерянности.
Однако очень скоро я избавился от этого заблуждения: по своему душевному состоянию мои товарищи немедленно разделились на два совершенно различных разряда, на два лагеря с резко обозначенной границей, которую, как я имел случай увидеть, все же возможно было преодолеть.
По одну сторону оказались сильные духом, те, чье сердце лишь воспламенилось в этих обстоятельствах; по другую — несравнимо меньшая группа тех, кому опасность парализовала способность действовать и мыслить и кого она погрузила в состояние исступления или уныния.
С живым интересом я следил за тем, как сменяли друг друга сила и слабость в душах тех, за кем мне пришлось наблюдать в течение десяти или одиннадцати часов.
Те, к примеру, кого их суетливость и малодушие сделали утром предметом всеобщей жалости и даже презрения, по прошествии первых часов огромным усилием воли поднялись до высочайшего героизма, между тем как другие, те, кто, подавив в себе первое волнение, вызывали восхищение своим спокойствием и отвагой, внезапно и без всякой причины снова впадали в отчаяние и с приближением опасности, казалось, слабели одновременно и телом и духом.
Возможно, мне удалось бы дать объяснение таким странностям, но намеченная мной цель состоит не в этом, поэтому ограничусь тем, что расскажу об увиденном мною, добавив к этому одну подробность, которая произвела на меня сильнейшее впечатление.
Я стоял на палубе, погрузившись в те наблюдения, о каких только что игла речь, и вдруг услышал, как за моей спиной один из солдат произнес:
— Смотри-ка! Солнце заходит.
Эти слова, такие обычные в любых других обстоятельствах, заставили меня вздрогнуть, поскольку я внезапно осознал, что этот закат — последний в моей жизни.
Я посмотрел на запад; никогда не забуду впечатления, которое произвело на меня заходящее светило.
Проникнутый убеждением, что океан, куда, казалось, погружалось солнце, станет этой ночью моей могилой, я мало-помалу дошел в своих размышлениях до того, что представил себе во всей их ужасающей действительности последние страдания в жизни и все, что приносит с собой смерть.
Мысль, что я в последний раз вижу это огромное солнце, источник жизни и света, постепенно завладела моей душой, и меня объял ужас, дотоле мне совершенно неведомый.
То, что я ощущал, вовсе не было сожалением о жизни, которую, когда смотришь на нее с порога смерти, непременно находишь напрасно прожитой или чем-то не тем заполненной.
Нет, это было словно смутное предвидение, это была словно бесконечная картина самой вечности, за исключением всякой мысли о муках или блаженстве.
Нет, вечность, представшая моему взору в эту минуту, была пустотой, небосводом без горизонта, без солнца, без ночи, миром, где нет ни горя, ни радости, ни покоя, что-то тусклое, сине-зеленое, похожее на свет, который видит тонущий человек сквозь волну, заслоняющую ему небо.
Это видение было во сто крат хуже, чем представление об адском пламени, поскольку та вечность, которую я видел, не была ни жизнью, ни смертью; она напоминала тупую дремоту, какое-то промежуточное состояние между той и другой, и, по правде говоря, неизвестно, до какого мрачного отчаяния довело бы меня это своего рода безумие, если бы я внезапно не сделал усилие, чтобы вырваться из начавшего охватывать меня оцепенения, и не ухватился бы, как это бывает в предсмертных судорогах, за одно из тех сладостных обещаний Евангелия, которые одни только и могут передать блаженство бессмертного существования.
Вид солнца, готового исчезнуть за горизонтом, обратил мою душу к творцу всего сущего, и при мысли о его благословенных обещаниях мне вспомнился “тот счастливый город, который не имеет нужды ни в свете, ни в солнце, ни в луне, ибо его освещает сама слава Господня”.
Я дождался минуты, когда солнце окончательно ушло за горизонт, и совершенно спокойно, как если бы мне не предстояло переступить через страшный порог, отделяющий жизнь от вечности, спустился в кают-компанию взять что-нибудь, чем можно было бы защититься от холода, усилившегося после захода солнца.
Кают-компания, где еще утром велись дружеские беседы и царило приятное веселье, являла собой самое печальное и унылое зрелище на свете.
В этот час она была почти пуста, лишь несколько несчастных, пришедших сюда в минуту опасности, чтобы искать забвения в водке или вине, валялись на полу, мертвецки пьяные, да кое-какие мерзавцы слонялись в поисках поживы около секретеров и шкафов, чтобы присвоить себе золото и драгоценности, пользование которыми им едва ли было обеспечено.
Диваны, комоды и другая изящная мебель, делающая английские перевозные корабли образцом комфорта и уюта, были разнесены в щепки и опрокинуты на пол.
Среди обломков мебели и разбросанных диванных подушек бегали гуси и куры, вырвавшиеся из клеток, а свинья, выскочив из своего загона, находившегося на полубаке, завладела великолепным турецким ковром, украшавшим кают-компанию.
От этого зрелища, казавшегося еще более плачевным из-за дыма, который уже начал пробиваться сквозь доски пола, у меня сжалось сердце; я торопливо схватил одеяло и поднялся на палубу, где в числе немногих офицеров, еще оставшихся на борту судна, увидел капитана Кобба, полковника Фирона и лейтенантов Ракстона, Рута и Эванса; с поразительным рвением они руководили отправкой наших несчастных товарищей, число которых на корабле быстро сокращалось.
Впрочем, люди, наделенные истинным мужеством, не выказывали, как правило, ни стремления поскорее покинуть судно, ни желания отставать от других.
Старые солдаты слишком уважали своих офицеров и слишком заботились о собственной репутации, чтобы, проявляя спешку, первыми садиться в шлюпку; с другой стороны, они были слишком разумны и слишком решительны, чтобы медлить хоть мгновение, когда им подавали команду к отправке.
И все же, когда эта страшная сцена подходила к концу, на борту оставалось еще несколько несчастных, далеко не спешивших с отправкой и проявлявших, напротив, явное нежелание воспользоваться рискованным спасательным средством, которое им было предложено.
Капитану Коббу пришлось сначала с просительной интонацией, а затем с угрозой в голосе повторить приказ не терять ни секунды, и один из офицеров 31-го полка, посвятивший себя спасению всех и высказавший намерение остаться на корабле до конца и покинуть его одним из последних, при виде подобной нерешительности был вынужден заявить, что по истечении отсрочки, которая им дается, он покинет судно, оставив на произвол судьбы малодушных, чья нерешительность ставит под угрозу не только их собственное спасение, но и спасение других.
Пока продолжались все эти уговоры, время близилось к десяти часам; несколько человек, напуганные подъемами гика и волнением на море, которое в темноте казалось еще более страшным, наотрез отказались от этого пути к спасению, тогда как другие потребовали невозможного — чтобы их спускали в лодку так, как спускали туда женщин, то есть обвязав веревкой вокруг пояса.
Тут капитану доложили, что судно, уже погрузившееся в воду на девять-десять футов ниже ватерлинии, внезапно осело еще на два фута.
Рассчитывая, что две лодки, ожидающие под кормой, в добавление к тем, что были рассеяны по морю или возвращались со стороны брига, вполне могут вместить всех, кто еще оставался на борту “Кента ” и был готов к отправке, три последних высших офицера 31-го полка, в числе которых находился и я, стали всерьез подумывать об отступлении.
А теперь, поскольку, по-моему мнению, лучший способ дать представление о происходившем с другими состоит в том, чтобы описать происходившее со мной, прошу у читателя разрешения поговорить с ним лично обо мне и рассказать ему достаточно подробно, каким образом я покинул судно.
Мне пришлось испытать то же, что и нескольким сотням людей, опередивших меня на опасном пути, на который я в свою очередь отважился вступить.
Бизань-гик корабля таких размеров, как “Кент” выступающий за корму на пятнадцать—семнадцать футов по горизонтали, в штиль располагается в восемнадцати или двадцати футах от поверхности моря, но в такую бурю, какая бушевала вокруг нас, огромные волны и страшная килевая качка вздымала его на высоту тридцати—сорока футов.
Чтобы добраться до каната, раскачивавшегося на конце гика, как леса на удилище, нужно было ползти по круглому и скользкому рангоутному дереву, а такое небезопасно даже для бывалого моряка и требует от любого, будь он моряк или нет, не бояться головокружения, иметь ловкие руки и крепкие мускулы.
До меня путешествие по гику уже стоило жизни нескольким людям: одни, не желая подвергаться опасности, сразу же бросались в море, у других в начале или в середине пути начинала кружиться голова, они падали в воду, и разверстая пучина мгновенно поглощала их.
Некоторые благополучно добирались до конца гика или даже до конца каната, но это вовсе не означало, что они спасены.
Вероятность спуститься в лодку была примерно та же, что разбиться о планшир или окунуться в воду и, выбившись из сил, отпустить канат во время погружения.
Как видно, в этой единственной вероятности на спасение вероятность спасения была не слишком велика.
Но в конце концов, поскольку, повторяю, это была единственная надежда, я, когда пришла моя очередь, не колеблясь оседлал скользкое бревно, невзирая на мою неуклюжесть и неопытность в подобных делах; должен сказать — и я счастлив признать это, — что, прежде чем отважиться на этот путь, я возблагодарил Бога за предоставленную мне возможность, сколь бы опасной она ни была, избавления от гибели, а в особенности за то, что мне удалось не думать о собственном спасении до тех пор, пока я не исполнил достойным образом свой долг по отношению к моему монарху и моим товарищам.
С этой короткой благодарственной молитвой, посланной к Небу скорее сердцем и взглядом, чем устами, я отважился на рискованный путь и стал продвигаться вперед как мог.
Впереди меня полз молодой офицер, такой же неопытный в подобных делах, как и я; когда мы почти добрались до конца гика, на нас обрушился такой яростный шквал ветра с ливнем, что мы вынуждены были остановиться, вцепившись в бревно.
Какое-то мгновение мы думали, что следует отказаться от всякой надежды достичь каната, но Господь нам помог, распорядившись иначе; подождав несколько минут, мой товарищ вновь двинулся в путь, добрался до каната, спустился по нему и, три или четыре раза окунувшись в воду, забрался в шлюпку.
Его пример послужил мне уроком.
Я рассчитал, что, вместо того чтобы спускаться, когда лодка будет непосредственно под канатом, лучше будет, напротив, отважиться на спуск, когда ее отнесет шагов на двадцать пять или тридцать в сторону, и в этом ее движении туда и обратно была заключена для меня единственная возможность оказаться на конце каната точно в то мгновение, когда она будет подо мною.
И в самом деле, благодаря этому расчету я соскользнул по канату, сжимая его одновременно руками и коленями, прямо в лодку и оказался единственным, кто добрался до нее, не окунувшись в воду и не получив серьезных ушибов.
Полковнику Фирону, следовавшему за мной, повезло меньше. Некоторое время он раскачивался в воздухе, затем несколько раз уходил под воду, ударился о планшир лодки, едва не попал под ее киль и изнемог так, что отпустил канат. К счастью, в эту самую минуту один из матросов заметил его, схватил за волосы и, почти потерявшего сознание, втащил в шлюпку.
Что касается капитана Кобба, то он заявил, что оставит палубу своего судна последним. Поэтому, чувствуя себя ответственным за жизнь всех людей, находившихся на борту “Кента”, от первого до последнего, он отказывался спуститься в шлюпку, не сделав все возможное, чтобы преодолеть нерешительность тех немногих, кого испуг лишил способности действовать.
Однако все его уговоры были напрасны.
Между тем, услышав, как пушки, тали которых перерезал огонь, одна за другой проваливаются в трюм и там взрываются, он понял, что с этого времени его самоотверженность становится лишь бессмысленным упрямством, и, бросив на свое судно последний взгляд, сказал:
— Прощай, благородный “Кент”! Прощай, мой старый друг! Ты заслуживал более достойной и более красивой смерти, и я бы с радостью разделил твой жребий, будь нам суждено вместе пойти ко дну в победном бою. Но мы лишены этого счастья. Прощай, благородный “Кент”! Увы, увы! Вот как нам приходится расставаться!
Потом, грустно помолчав несколько мгновений, он схватился за бизань-топенант и, соскользнув по этой снасти над головами несчастных, которые оставались неподвижными, не смея сделать ни единого шага вперед или назад, достиг конца гика, откуда, даже не дав себе труда прикоснуться к канату, прыгнул в море и вплавь добрался до шлюпки.
И все же, несмотря на бесполезность своих увещеваний, капитан не хотел совсем бросать этих малодушных, не сумевших преодолеть своего страха перед переправой и подвергавшихся теперь еще большей опасности.
Поэтому одна корабельная шлюпка оставалась под кормой вплоть до той минуты, когда яростное пламя, вырвавшееся из иллюминатора кают-компании, сделало ее пребывание там невозможным.
Тем не менее, когда через час после прибытия капитана Кобба на “Камбрию” к ней в свою очередь подошла оставленная у “Кента” лодка, имея на борту лишь одного пассажира — солдата, которого все же удалось склонить к переправе, капитан “Камбрии” не позволял матросам и офицеру с нее подняться на борт, пока он не выяснил, что ею командует молодой лейтенант Томсон, проявивший себя в этот день замечательным рвением и самоотверженностью».
Трудно описать, что творилось на борту «Камбрии» в то время, когда друг за другом к ней прибывали шлюпки, приносящие женщинам и детям вести о том, что они стали вдовами и сиротами или что Господь сжалился и вернул им оставшихся в живых мужей и отцов.
Но вскоре и горе и радость утихли при виде зрелища, который представлял собой «Кент».
Ко времени, когда последняя шлюпка причалила к «Камбрии», пламя, уже достигшее верхней палубы и полуюта корабля, с быстротой молнии взметнулось до верха его мачт.
Судно превратилось в сплошную громаду огня, охватывающего небо и полыхающего так ярко, что на «Камбрии» все было освещено как днем — и люди, и предметы.
Флаги бедствия, поднятые утром, продолжали развеваться среди языков пламени и колыхались там до той минуты, когда мачты, воспламенившись сами, рухнули среди бушующего пожара, как колокола собора.
Наконец, в половине второго ночи огонь добрался до порохового погреба и раздался взрыв, каким-то чудом задержавшийся до этого момента, и завершающий этот траурный фейерверк чудовищный сноп — пылающие обломки одного из самых прекрасных судов английского флота — взлетел в небо.
Вскоре все погасло, все стихло и удовлетворенное море погрузилось в безмолвие и мрак.
Тем временем «Камбрия» постепенно распустила паруса и, быстро набрав скорость в девять—десять узлов, взяла курс на Англию.
Скажем теперь несколько слов об этом судне, его капитане и обстоятельствах, позволивших ему оказать помощь людям с потерпевшего бедствие «Кента».
Как мы уже говорили, «Камбрия» была небольшим бригом водоизмещением двести тонн; она направлялась в Веракрус под командой капитана Кука; экипаж ее состоял из восьми человек, а на борту находились тридцать корнуоллских шахтеров и несколько служащих англо-мексиканской компании. В то утро, когда произошла катастрофа, «Камбрия» шла под ветром тем же курсом, что и «Кент», но на большом расстоянии от него.
Однако Провидению было угодно, чтобы гигантская поперечная волна расколола правый фальшборт «Камбрии»; капитан Кук, чтобы уменьшить нагрузку на судно, приказал лечь на другой галс, и бриг таким образом оказался в поле зрения «Кента».
Читателю уже известно, каким образом капитан Кук предоставил убежище несчастным жертвам кораблекрушения.
Теперь же следует рассказать вот о чем.
В то время как состоявшая из восьми человек команда брига управлялась со снастями, тридцать корнуоллских шахтеров, разместившись на вантах и рискуя жизнью, проявляли свою общеизвестную в Англии физическую силу: как только волна откатывалась, они хватали очередную жертву кораблекрушения за руку, за одежду или даже за волосы и втаскивали на палубу. Кроме того, мы видели, с какими возражениями капитан Кук принимал последнюю шлюпку, прибывшую с «Кента».
И в самом деле, моряки, устав от поездок и ропща на то, что им приходится рисковать собой ради спасения пехотинцев, к которым они испытывали крайнюю неприязнь, уже не раз отказались бы возвращаться к «Кенту», если бы капитан Кук, пристыдив их за эгоизм, не заявил со всей решительностью, что не примет их на борт «Камбрии» до тех пор, пока они не исполнят до конца свой человеческий долг.
Провидению было угодно также, чтобы это неслыханное сочетание опасностей, приведшее к столкновению пожара и бури, превратило борьбу огня и воды в средство спасения для экипажа, ибо оно позволило капитану Коббу, открыв порты, затопить трюм и замедлить распространение огня, без чего «Кент» был бы полностью уничтожен пламенем, прежде чем хоть один человек успел укрыться на борту «Камбрии».
Да и разве не чудом было то, что сама «Камбрия» оказалась в начале своего пути, вместо того чтобы идти в обратную сторону, и, стало быть, запасы продовольствия на ней были почти нетронуты, вместо того чтобы подходить к концу?
Разве не чудом было то, что ее палуба, вместо того чтобы быть загроможденной грузом, оказалась совершенно свободной от товаров, ведь у команды могло не хватить ни времени, ни возможностей, чтобы выбросить их за борт?
Разве не чудом, опять-таки, было то, что ветер, встречный в выполняемом ею рейсе, оказался, напротив, попутным, когда она с шестьюстами жертвами кораблекрушения на борту возвращалась к берегам Англии?
Ведь то, что жертвы кораблекрушения попали на борт «Камбрии», еще не означало их спасения: шестьсот человек теснились в страшную бурю на корабле, предназначенном для перевозки сорока или, самое большее, пятидесяти человек и затерянном в Бискайском заливе, в сотне миль от ближайшего порта.
Так, например, в небольшую, рассчитанную на восемь— десять человек каюту, куда попал майор Мак-Грегор, набилось восемьдесят человек, из которых шестидесяти не на чем было даже сидеть.
Что касается бури, то она не только не стихала, но, напротив, усиливала свою ярость, а поскольку один из фальшбортов накануне был унесен, то волны все время захлестывали палубу, и пришлось задраить люки.
Как только люки были задраены, прекратился приток свежего воздуха в твиндек и скопившиеся в нем люди начали задыхаться.
Тогда пришлось открывать люки в промежутках между ударами волн.
В самом деле, в твиндек набилось столько людей, что, казалось, от жара их дыхания «Камбрия» в свою очередь вот-вот запылает.
Воздух был такой тяжелый, что зажженная свеча тут же гасла.
Тем, кто скопился на палубе, пришлось ничуть не лучше, потому что они день и ночь стояли по щиколотку в воде, полураздетые, закоченевшие от холода и сырости.
К счастью, как мы уже сказали, ветер был попутный, и, словно понимая, что «Камбрии» надо идти как можно быстрее, он становился все сильнее.
Со своей стороны, капитан, рискуя сломать мачты, приказал поднять все паруса, и во второй половине дня 3 марта с марса раздался крик: «Впереди земля!»
Вскоре бриг подошел к островам Силли и, быстро пройдя вдоль берегов Корнуолла, в половине первого ночи бросил якорь в порту Фалмута.
На следующий день ветер, до этого дувший с юго-запада, внезапно сменился на северо-западный.
Но самое большое чудо, в котором рука Провидения заметнее всего, состояло в том, что через три дня после прибытия «Камбрии» с шестьюстами жертвами кораблекрушения стало известно: люди, оставленные на «Кенте» и считавшиеся погибшими вместе с ним, были доставлены в Ливерпуль на судне «Каролина».
Как же произошло столь чудесное спасение? Сами несчастные с трудом могли это объяснить.
А случилось вот что.
После того как от «Кента» отплыла последняя шлюпка, вырывавшееся отовсюду пламя вынудило всех людей, оставшихся на корабле, укрыться на русленях, где они пробыли до тех пор, пока сгоревшие наполовину мачты не рухнули в воду и потухли.
Тогда бедняги ухватились за плавающие обломки и провели остаток ночи, а также все утро следующего дня в этом страшном положении.
Около двух часов пополудни один из них, поднятый на гребень волны, огляделся и, заметив судно, закричал: «Парус!»
То была «Каролина», следующая из Александрии в Ливерпуль. Подобранные капитаном Бил беем, они, как мы уже сказали, высадились на берег Англии через три дня после своих товарищей, которые считали их погибшими.
Велик Господь!